После чая, пока до обеда, пошла Тамара вместе с обоими «батюшками» прогуляться по селу, посмотреть на базар, да на то, как в праздник народ гуляет, — благо день ему выдался сухой и солнечный. По оживленной улице носился смешанный гул голосов, торговых выкриков, хмельной ругани, визгливых девичьих песен и звуков нескольких гармоник, раздававшихся не только на базарной площади, но и в разных местах и концах селения. Несколько пьяных мужиков заметила Тамара еще утром, когда вместе со своей школой шла к обедне, а теперь число их значительно увеличилось. Попадались навстречу не только пьяные мужчины, но и пьяные бабы, и даже мальчики-подростки лет пятнадцати. Гнедки, савраски и серки, запряженные в пустые телеги, вытянувшись тесными рядами перед колодами и коновязями у трактира и питейных заведений, уныло ожидали без корма своих загулявшихся хозяев. На иных телегах и возах, где была еще кое-какая кладь, купленная на базаре или привезенная с собой на продажу, сидят скучающие без отцов и матерей малые дети, или свои собаки, оставленные при клади для охраны имущества, пока батьки с матками гуляют в «заведениях». Перед крыльцом каждого из этих заведений стояло по отдельной толпе молодых парней, играющих в кругу между собой в орлянку, и неслись оттуда то победные возгласы, то азартные споры, доходившие иногда до взаимной потасовки. На площади, частью прямо с груженых возов, частью с рогожек, разостланных на земле, окрестные кустари продавали свои изделия; кадушки, коромысла и ведра, деревянные ложки и миски, ободья и новенькие санки, муравленные горшки, кувшины и глиняные уточки-свистульки, звуками которых мальчишки там и сям оглашали базарную площадь. Вот сбились в кучу овцы, пригнанные на продажу, мычит бычок на смычке и хрюкают молодые свинки, выведенные с той же целью. Вот стоят, окруженные пестрой толпой девушек, баб и ребятишек, телеги с «красным» и «панским» товаром и ятки с деревенскими лакомствами, здесь висят пестрые ситцевые платки и стеклянные бусы, связки баранок и бубликов, и выставлены ящики с мятными пряниками, рожками, леденцами, и холщовые мешки с калеными орехами и тыквенными да подсолнуховыми семечками. На женщинах и девушках — ни на ком не видать ни штофных шугаев, ни сарафанов, ни старинных головных уборов, составлявших когда-то роскошь и гордость каждой семьи и передававшихся из поколения в поколение, от бабушек внучкам в приданое. Все это было когда-то, да сплыло… все давно уже перешло в руки ростовщиков и кабатчиков, и от них переправлено в жидовские лавочки, в Москву на Зарядье, или в Петербург, в Александровский рынок. Теперь уже сельские бабы и девушки «подражают моде». Теперь они все рядятся в ситцевые «немецкие» платья красного, желтого и розового цвета, с оборками, тесьмой и кофтами; на каждой из них непременно малиновый или ярко-зеленый передник: на головах у девушек пестрые ситцевые платочки, а у баб большие шерстяные платки; на ногах козловые, а то и «прунолевые» ботинки, — даже башмаков носить они уже «не согласны»: башмаки да коты ныне только старухи носят. Крестьянские парни, все без исключения, щеголяют тоже на немецкий «скус», непременно в синих или черных суконных «спинжаках» и «жалетках», из-под которых алеют выпущенные наружу кумачовые или цветные ситцевые рубашки; на голове — суконный картуз с козырьком, а на некоторых даже котелки «городского фасону»; ноги обуты в высокие сапоги со скрипом, у иных же щеголей даже блестящие резиновые калоши поверх сапог надеты, хотя на дворе сегодня вовсе не грязно, так как легким ночным морозцем подсушило почву; но это и делается вовсе не из-за грязи, а ради «форсу». В руках у многих парней красуются нарядные «гармоники», хрипящими звуками которых они немилосердно оглашают на разные лады площадь и улицу. Многие мужики, перевалившие уже за средний возраст, тоже из «подражания моде», облеклись в картузы и спинжаки. Одни только пожилые люди да старики придерживаются еще старины, оставаясь верными зипуну да чуйке. Они чинно сидят себе на завалинках перед избами, беседуя между собой, а старухи, ради воскресного дня, праздно выглядывают на народ из оконцев. На многих окнах видны белые занавески и горшки с цветами.
— Что же это старики-то говорят, что все в деревне пошло к худшему, на разоренье да на нищету? — заметила Тамара, обращаясь к своим спутникам. — Воля ваша, не вижу я этого! Напротив, поглядите вон: пестряди и поскони уже ни на ком не видать, а все миткаль, да кумач, да ситец; лаптей тоже не заметно, и босиком никто не ходит; лучины по вечерам в избах и в помине нет, а все керосин горет в лампах; на полках самовары, на окнах цветы… Все это, согласитесь, говорит скорее за общий подъем благосостояния и вкусов, чем за упадок. Как же так это?
— Да, вкусы действительно изменились, — согласился с ней отец Макарий — но вкусы-то эти уже не сельского, а более городского да фабричного характера… Старики за то-то и корят молодых, что позаводили непосильную себе роскошь и баловство, — ведь вот оно: вместо домашней пряжи, которой и сносу не было, пошел красивый, да непрочный ситец, вместо своей махорки жгут покупные папиросы, самодельная балалайка заменилась городской гармоникой, и так-то во всем, и все это стоит денег, и немалых денег для крестьянина, а добывать их все труднее и труднее становится.
Вот перед волостным правлением виднеются две большие группы, состоящие исключительно из мужчин. Что там такое? — Оказывается, волостной и сельский сходы, которые собираются преимущественно по праздникам, когда у мужиков более досуга.
— Ах, это очень любопытно… Пойдемте туда, — просит Тамара своих спутников, — я никогда не видала.
Подходят, остановились за толпой. Тамара прислушивается, о чем эю там галдят по нескольку голосов зараз? В чем суть? Из-за чего такие споры да покоры? — В сельском кругу идет, между тем, суд да дело. Судят миром двух мужиков, Мирона Сизого да Сазона Кривого. Мирон Сизой перепахал полосу Сазона Кривого, и хотя они еще до суда помирились между собой, но несколько наиболее галдящих сходчиков находят, что, несмотря на мировую, оставлять поступок Мирона без возмездия все-таки нельзя, да и Сазон не имел права мириться с Мироном помимо схода. — Тащи, значит, к ответу обоих!
— Да в чем отвечать-то? — недоумевают обвиняемые.
— А в том, что ставь на мир оба по четверти, да и вся недолга!
Мирон с Сазоном не желают ставить, — ни за что, мол, братцы! — и честью просят их «ослобонить», потому как никакой вины за собой они не знают и друг на друга не жалятся.
— А, вы еще разговоры разговаривать! Помимо схода такие дела промеж себя вершить, да еще миру не поважать!.. Так вы эдак-то? — Ладно! Коли так, запродать их полосы! У обоих запродать, и кончено! — решают все те же несколько крикунов и приступают тут же к запродаже полос Мирона Сизого и Сазона Кривого. — Кто, мол, хочет взять за себя, тот ставь миру полведра в задаток.
Подсудимые горячо протестуют, говорят, что подадут жалобы непременному члену, до самого губернатора, коли что, дойдут.
Но крикунов и на губернатора не подденешь. — Ладно! — машут они на них рукой, — подьте, жальтесь по начальству, сколько хотите! С мира взять нечего, мир за свой приговор ни перед кем не ответчик; мир — сила — как захочет, так и вершит, и никто ему не указ! А станете еще артачиться, выберем в бессменные караульщики на околицу, а то с обоих душу снимем, — вот и пляши тогда!
Нечего делать, помявшись да почесав затылок, раскошеливаются Мирон с Сазоном и ставят миру по четверти каждый, — и мир по отношению к ним сейчас же прелагает гнев свой на милость. — Ну, вот и хорошо, мужички поштенные! Это хорошо, что вы промеж себя сами помирились, — худой мир лучше доброй ссоры… По Божью-то куды лучше, без споров, без сумленья! А только мира свово забывать не след! Вы там миритесь как знаете, а миру уваженье завсягды, значит, сделать должны!
И начинается далее в кругу совещание, кого бы еще привлечь к ответственности, чтоб стянуть с него на сход хоть четвертную водки.
— Что это за крикуны такие, что одни все дела вершат? — спросила Тамара у «батюшек», отходя с ними от круга, в котором началось между тем поочередное распивание взысканной водки из одного общего стаканчика.
— Эти-то?.. Это «каштаны», — улыбнулся в ответ ей молодой батюшка, заранее. уверенный, что ее поразит такое чудное и неожиданное слово.
— Каштаны? — переспросила девушка, думая, не ослышалась ли. — Какое странное название!.. Что ж это такое, каштаны, — кулаки, что ли?
— Нет, зачем кулаки! — Каштан не кулак, — пояснил ей отец Никандр, — каштан — это просто дрянной мужичонко, лентяй, мироед, горлопан, который в союзе с несколькими такими же каштанами-односельцами умеет громко и бойко орать и ворочать всеми делами схода.
Из дальнейших объяснений относительно каштанов и каштанства Тамара узнала, что делит ли сход землю, сдаст ли в аренду оброчные статьи, снимает ли сам поля, луга и леса, — все это делается по усмотрению и благоизволению одних лишь каштанов, и все совершенно бесконтрольно, и все не иначе как с водкой. Нанимают общественного пастуха — дери с него водку, нанимают на селе въезжую избу — с хозяина ее водка; надо мужику получить ручательство общества на заем денег — опять-таки водка! Старому солдату не дадут без водки приговора о бедности, для получения от казны трехрублевого пособия. Нсподдающиеся разверстке клины и загоны при переделе земли непременно «пропиваются» миром на счет тех, кто желает ими воспользоваться. А уж при выборах сельских должностных лиц для каштанов великий праздник и раздолье: тут уж они тянут по ведру и с того, кто хочет быть выбранным, и с того, кто не хочет; волостные старшины иначе и не выбираются, как за несколько ведер водки.
В это самое время в присутственной комнате волостного правления шел суд. Тамаре захотелось поглядеть и на него, как и что там делается.
— Да чего там глядеть-то! — стал отговаривать ее отец Макарий. — У нас в волости, я вам доложу, отправление правосудия совершается наполовину в правлении, а наполовину — вон в том приятном заведении, наперекоски, — указал он на трактир по ту сторону улицы. — Там все желающие могут смягчать сердца судей посильными приношениями и угощениями; а как один из судей водки у нас не приемлет, так его ублажают пряниками и медом.
Тем не менее, Тамара с молодым «батюшкой» пробралась сквозь толпу, заполнявшую собой улицу перед правлением, равно как лесенку, крылечко и сени последнего. В этой толпе, на улице, она заметила какую-то небритую, полупьяную личность с помятым лицом и с кокардой на замасленной форменной фуражке. Личность эта с жаром внушала что-то двум каким-то обалделым от неразумения мужикам, ссылаясь на такие-то статьи и такие-то пункты. Другая, подобная же личность, только уже без кокарды, но зато с либеральным пошибом всей своей фигуры и физнономии, обросшей густой и неопрятной растительностью, терлась между мужиками в сенях и, рассматривая чье-то прошение, сильно критиковала его, тоже со ссылками на статьи и пункты. Вся присутственная комната дс тесноты переполнена была народом. В переднем углу, под образами и частью под портретом на боковом простенке, заседали за большим столом так называемые «старички степенные», — трое судей в чуйках, со знаками на груди, — а сбоку волостной писарь, достаточно уже наспиртованный, строчил на бумаге заранее предопределенное решение, к которому судьям оставалось только, ничтоже сумняся и не мудрствуя, прикладывать печати. Двое из судей находились уже в некотором подпитии, а третий (Тамара не могла не улыбнуться, вспомнив слова отца Макария) действительно жевал медовую коврижку. Перед столом стояли двое тяжущихся со своими свидетелями, а между ними, выступив на шаг вперед, нагло и велеречиво ораторствовала какая-то подозрительная, испитая и цротягновенная личность с длинной шеей, что-то вроде городского забулдыжного мещанишки, в длиннополом сюртуке и с мировым уставом в руках. О чем собственно судились тяжущиеся стороны, разобрать было невозможно, тем более, что Тамара пришла уже в середине дела. Видела она только, что пока длинношеий мещанин витийствовал каким-то дьячковски-деланным голосом и проповедническим тоном, ссылаясь на статьи и пункты каких-то узаконений и кассационных решений, — «старички степенные» сонно моргают отяжелевшими веками посоловелых глаз и то и дело клюют носом, усиленно перемогая одолевающую их дремоту, а стороны и свидетели вполголоса считаются и переругиваются между собой, уличая в чем-то друг друга и не обращая ни малейшего внимания ни на судей, ни на нанятого витию. В нагревшемся и спертом воздухе присутственной комнаты, от множества скопившихся в ней людей, стояла ужасная духота и пахло пбтом, сапогами, луком и сивушными испарениями. Все это вместе составляло такой ошибающий букет, что Тамара не могла вынести его долее двух-трех минут и поспешила выбраться из толпы на улицу.
— Скажите, пожалуйста, что же это за странные личности такие, — в сенях один, и здесь вон другой, с кокардой, и там этот длинношеий? — спросила она отца Никандра, очутясь уже на свежем воздухе.
— О, это одно из величайших зол крестьянской жизни! — отвечал он ей. — Это наши сельские, бродячие «аблокаты».
— Да из каких они? — поинтересовалась девушка.
— А всякие-с: какой-нибудь проворовавшийся письмоводитель, выгнанный полицейский чиновник, некончалый забулдыга-семинарист, пропойца-под надзорный из плутяг, и тому подобный беспардонный люд… И развелось их у нас по всем кабакам и трактирам видимо-невидимо.
— И что же они тут делают?
— А вот, шляются да сутяжничают, как видите. Ведь он караулит мужика повсюду: в кабаке, и на базаре, и просто на улице; должника учит как отделаться от долга, кредитора — как содрать с должника вдвое. Так-то вот и сосут мужика, и развращают.
— И неужели их терпят и им верят? — удивилась Тамара.
— О, еще бы! Да и как не верить, если у всех на глазах живые примеры, как иной такой ловкач выигрывает заведомо неправые, даже темные, нечистые дела, пользуясь неопытностью противника и формальным отношением к делу мирового! Ведь этот-то формализм мирового суда, — пояснил священник, — совсем не свойственный ни складу мужицкого ума, ни мужицкому быту, — к несчастью, он-то и отдал всецело крестьян в руки аблокатов, а эта тля развила уже любовь к кляузам до того, что иные мужики судятся между собой по нескольку лет, просуживают все свое добро, остаются нищими и все-таки продолжают шляться по судам, за сто и более верст от дому, потому что аблокат науськивает.
— А вот и наш дедушка Силантий! — указал отец Макарий на кузнеца, сидевшего вместе с соседом, Иваном Лобаном, на завалинке своей избы.
— А что же вы, господа, на сход не идете? — любезно обратилась к ним Тамара. — Там вон судят и рядят теперь такие дела, что ваш голос, может быть, и пользу прйнсс бы.
При этом замечании, показавшемся обоим мужикам несколько наивным («вишь ты, мол, барышня, поучает тоже!»), они сначала переглянулись между собой, а затем Лобан, глядя на нее, даже снисходительно как-то улыбнулся.
— На схо-од? — удивленно поднял, между тем, на нее глаза Силантий. — пет уж, госпожа, не ходоки мы на сход- то, нечего нам делать там.
— Как так? — удивилась она. — Разве вас не интересует общественное дело?
Мужики опять только улыбнулись на этот, еще более наивный, вопрос, так что' девушка даже несколько сконфузилась.
— Какое там тебе обчественное дело! — презрително махнул рукой Силантий. — Прежде вот, кажинное обчественное дело начиналось у нас молебном, а ноне водкой… Ноне нет дела, чтобы решалось на сходе без водки, а спьяну-то что уж за решенье!.. Нет, Бог с ними и совсем!.. Мы уж сколько годов не ходим, — чего нам?!
Отец Никандр, заметив некоторое смущение девушки, взявшей, по незнакомству с делом, несколько фальшивую ноту в этом разговоре, поспешил пояснить ей, что из-за таких порядков, какие завелись на мирских сходах с конца 60-х годов, хорошие, уважающие сами себя мужики давно уже перестали ходить на эти сходьг и даже дошло до того, что если мужик хочет перед кем-нибудь похвалиться своею трезвостью и вообще порядочностью, то он первым же делом заявит о себе, что я-де на сход ни ногой!
— Верно! — подтвердил ей Лобан, — потому больно уж дело это зазорное!
— У нас, я вам скажу, госпожа, вот како дело однова было, — начал слегка внушительным тоном дедушка Силантий. — Был у нас на селе один мужик тут, Григорий Соколоп, — хороший мужик, обстоятельный. Вот, только каштаны и положили на сходе, — не сметь работать по пятницам — чтобы все, значит девять пятниц, от Пятидесятницы до Прасковей-пятницы, гулять, а кто выйдет на работу в пятницу, того, значит, пороть. Но только Григорий Соколов не взял, значит, того во внимание и выехал во сёдьму пятницу косить, благо погода стояла. А каштаны за это за самое сейчас его на сход, да и приговорили выпороть. Да не долго думая, заголив мужика, седобородого, тут же, перед всем миром, в кругу и высеки. А он птши домой, да от экого сраму в сарае на вожжах и повесься! Вот оно, каковы сходы-те наши! Пойду я на сход, а они, не ровен час, и меня драть разложат, чуть-что им поперечишь… Нет, уж Бог с ними! Пущай сами промеж себя секутся, а за нами недоимок нет, все повинности, — слава-те, Господи— справлены, нам, значит, и на сход ходить не для чего!
Покалакав еще минутку о том, о сем со стариками, «батюшки» с учительницей простились с ними и пошли себе гуляючи далее по селу. Только вот, навстречу им попадается несколько разряженных по-воскресному девушек, — идут рядком по улице, одни подсолнуховые ссмячки на ходу лущат, другие звонкую песню в унисон закатывают. А вокруг их увиваются три-четыре молодых парня, в «спинжаках» и с «гармонками».
— Интересно бы послушать, что поют они, — говорит Тамара.
— А что ж, приостановимся, пожалуй, да и пойдем потом сторонкой, рядом с ними, — предложил Макарий, — вы и прислушайтесь.
— Это хоровод у них? — спросила девушка, знавшая доселе о хороводах лишь по учебным пособиям к русской словесности.
— Нет, какие уж теперь хороводы! — разочаровал ее отец Никандр. — Хороводов больше не водят и даже вместо трепака и «русской», отплясывать по-своему «кандрель», да «лянце», да «вальцу», да «аля-пальку».
— Для Тамары это послужило предметом нового удивления. — Так вот куда и какая пошла уже «цивилизация»!
— Да, теперь в деревне чаще услышишь что-нибудь в роде «Стрелочка», чем любую из старых народных песен, — с сожалением промолвил отец Никандр, — теперь на поселках и погулянках распевают Бог знает что за дребедень, вроде как «с водокачки вода льется, а у милой сердце бьет ся». — Это уже, как видите, поэтический продукт от проло- жения железной дороги.
Шеренга девушек поравнялась, между тем, с «батюшками» — ив виду их, певуньи сразу застенчиво оборвали свою песню, прикрывая себе лица с их стороны головными платочками и молча кланяясь им мимоходом.
— Что ж вы примолкли, милые? — ласково обратился к ним отец Макарий. — Пойте, пойте, продолжайте себе, — дело хорошее… Вот, и учительница наша новая любопытствует послушать ваших песен, — указал он на Тамару.
Ободренные девушки улыбаясь переглянулись между собою, перекинулись друг с дружкой несколькими словами, и затем одна из них — запевальщица — затянула звонким и несколько визгливым голосом продолжение прерванной песни, которую затем, на втором стихе, подхватили и все остальные подружки. Теперь Тамара ясно могла расслушать слова. — «Столь я сахару не съела», пелось в этой песне,—
«Столь я чаю не спила,
Сколько слез я пролила.
Через блюдце слезы льются,
Не могу сердце унять».
— А, знакомая песня! — заметил, обратясь к Тамаре, отец Никандр. — Это у них «модная»; а то есть другая, в таком же роде, так та еще поновей помоднее, — в той говорится:
«Я от чаю все скучаю,
А от кофию грущу,
Щиколату не желаю,
Лиманату не хочу».
В это время, с другой стороны подходила, с папиросами в зубах, гулящая ватага спинжачных парней, один из которых, в котелке на затылок, подыгрывая себе на гармонике, распевал в сентиментально разухабистом роде:
«Я стою на галдарее,
Сам держу в руках кольцо».
Вагага эта прошла себе мимо, без поклонов священникам, как бы не замечая их и не смущаясь их присутствием, а потому не переставая курить и горланить. Кое-кто из ватаги задрал только словами встречную компанию с девушками, любезно обозвав этих последних «мокрохвостыми», на что их парни, в свою очередь, ответили задирщикам какими-то, не менее приятными, замечаниями, и на том обе стороны разошлись, без дальнейших, на сей раз, последствий.
«Присылай, друг, поскорея
С кутрамаркой письмецо!»
«С кутрамаркой письмецо!» раздавался уже позади все тот же разухабистый, фабрично развращенный голос.
— Бог знает, что такое! — в недоумении пожала плечами Тамара. — «С кутрамаркой письмецо»… И откуда только заимствуют они такие глупые песни!?
— Это еще что, — отозвался не ее слова отец Никандр. — Тут по крайней мере, есть хоть какой-нибудь смысл. А ведь сколько пошло уже меж народа песен, где, кроме набора отдельных стихов да рифм, нет ровно ничего! Начнет, например, такая песня с описания каких-нибудь «куликов», а кончит цинично «попом», коснувшись в середине и «медведя, зверя злого», и «чугуночки лихой», и «портного городского», и невесть чего еще, совершенно несообразного и глубоко пошлого. Вот что печально-с!
— Но что ж это, по-вашему? Неужели и в самом деле вырождение народной песни? — с горечью спросила девушка.
— Увы! — кажется, что к тому идет, — с сожалением покачал он головою. — И все это под влиянием отхожих промыслов, городских трактиров, фабрик, да еще, благодаря чугунке, от шатаний наших женщин «по местам» в городах и столицах.
— Ну, это еще полбеды было бы, если б оно ограничивалось одною только песней, — заметил отец Макарий. — А главная беда-то в том, — продолжал он, — что все эти шатания да фабрики вносят в крестьянские семьи ужасную заразную болезнь, которая разъедает у нас целые деревни, вносит разлад семейный, разврат, разложение. Вот где злое горе-то!.. И если подобные явления мы видим в таких «медвежьих углах», как наши Бабьегонские веси, то что же там, где ближе к большим городским и фабричным центрам?.. И никто об этом подумать не хочет, — вот что, по истине, страшно!
Уйдя после обеда к себе, Тамара присела на скамейке школьного крылечка и призадумалась.
Волостной и сельский сходы уже разошлись, и пьяные «каштаны» отправились допиваться до положения риз в «заведения». Приезжие крестьяне, частью распродав, а частью и не успев сбыть свои, привезенные на торг изделия и продукты спешили закупать себе в лавочках то, что было им потребно для домашнего обихода, и затем мирно разъезжались восвояси. Начинали разъезжаться и те из окрестных мужиков, что услаждались большую часть дня в питейных заведениях. Эти, по большей части, гнали спьяну по улице во весь дух своих гнедков и саврасок, неистово гукая и ухая на них всею утробой и хлеща по чем ни попало и плетью, и вожжами. Другие же, допившись «до тихости», заваливались спать в пустую телегу и предоставляли себя на волю собственной лошаденки, — довезет, мол, как ни есть до дому, дорога знакомая! — Продолжали гулять в «заведениях» и на улице одни только гореловские. Мальчишки дрались между собой или жарили в бабки и, где случится, подбирали и докуривали окурки папирос, бросаемые более взрослыми парнями; девушки еще звонче разливались в своих «модных» песнях, а парни во всех концах села «наяривали» на гармониках. В кучках народа, что стояли перед кабаками, нередко подымался шум и спор из-за «орлянки», и начинались драки, кончавшиеся разорванными рубахами и расквашенными мордами. Все чаще и чаще попадались на улице хмельные мужики, влачащиеся нетвердою походкой домой, опираясь на своих трезвых хозяек. Пьяный говор, гомон, уханье, песни и ругань стояли в воздухе… Где-то уже ошалело орали осипшим голосом «караул!» и в канавах лежало несколько тел, упившихся до бесчувствия. А под вечер, вместе с визгом и смехом ловимых парнями девушек в «горелках», стали раздаваться перебранки и вопли баб, избиваемых пьяными мужьями. — Чем ближе к вечеру, тем диче и безобразнее становилась вся эта печальная картина, от которой защемило наконец сердце у Тамары.
Стала она перебирать в уме все свои впечатления нынешнего дня, всё, что довелось ей увидеть самой и услышать от других, — и чувство полной безотрадности начало при этом невольно заползать к ней в душу. Она уже не столько думала о самой себе и своем будущем, сколько обо всем том, что прошло сегодня пред се глазами. «Какой же, однако, вывод изо всего этого?» — думалось ей в эти грустные минуты. «Упадок народа?.. Измельчание и вырождение его духовных и нравственных сил?.. Но нет, кто, подобно ей, видел этот народ во время последней войны, в лице солдата, который та же плоть от плоти и кость от кости этого самого народа, тот не может так думать, — это было бы грешно и несправедливо. Да и можно ли допустить мысль об измельчании и вырождении, когда еще так недавно, на ее глазах, этот самый народ являл столько подвигов истинного героизма и самоотвержения, столько христианского смирения в своих великих трудах, столько долготерпения, дисциплины, безропотной покорности судьбе и долгу, и столько теплой, глубокой веры среди страданий на зимних биваках и по госпиталям, где ей самой приходилось иметь с ним дело. Нет, не может быть, чтоб это было вырождение!.. Нет, это даже не измельчание, а что-то другое… Но что? — это го-то вот она и не знает, и даже понять не может, а видит только, что все здешнее до крайности прел» тиворечит тому, что было там. Но где и в чем лежат причины такой разницы и противоречия, — самой ей никак пока не додуматься. «А это оттого, что я не знаю этого народа, что я чужая, сколь бы ни хотелось быть с ним седею!»
— О чем вы, барышня, так призадумались? — неожиданно подошел к ней уже в сумерках отец Макарий. — Зову, зову вас еще издали чай пить, а вы и не слышите.
Лицо его показалось Тамаре таким добрым, ласковым и разумным, что сердцу ее неудержимо захотелось высказаться пред ним сейчас же, не откладывая, а так, как есть, по первому порыву, — и она раскрыла старику все свои думы и сомнения, тяготившие в эту минуту ее душу.
Тот задумался над ее словами.
— Мне и самому не раз такие мысли приходили в голову, — тихо заговорил он, со вниманием выслушав се до конца. — И сам я тоже думал над тем, что вам теперь кажется таким иесогласимым противоречием… Да, в прежние временя, пожалуй, такой распущенности не оыло, — продолжал он, подумав, — а пошло все такое с тех пор, как «порвалась цепь великая», хватив «одним концом по барину, другим по мужику». Прсжнсе-то рушилось, а новое еще не сложилось.
— Господи, да сколько же лет еще ему складываться! — воскликнула, даже с каким-то безотносительным укором, Тамара.
— Ну, это как в руце Божией… а только сдастся мне так, что все-таки явление это временное, преходящее… Вы говорите, война, — продолжал он. — Да ведь на войне-то твердая н сильная власть была, идея была — ну, значит и порядок был, дисциплина, и дух народный мог проявляться во всей мощи. А здесь — где она, власть-то? У кого? Кисель один, и только, — ну, во все стороны и ползет!.. Это уж, как хотите, последствие той безурядицы, да общего равнодушия, да безпринципности, да распущенности, которые там вон, повыше… А мы что, — мы люди маленькие, у нас тут невольное только отражение того, что творится там, в этих… интеллигентных, так называемых, сферах, в столичных. Ежели кончатся, даст Бог, там все эти ихние шатания, тогда другое дело! Пускай только переменятся условия там, да почувствуется повсюду твердая и разумная власть, — переменится все и здесь, поверьте!
Эти простые слова старого священника разом осветили для Тамары непонятную ей дотоле причину целого ряда явлений, казавшихся ей столь противоречащими друг другу, — и все ее сомнения и недоумения рассеялись. Если верит в светлое будущее этот старик, стоящий уже одною ногою в могиле, то как же не верить ей, полной еще сил и готовности работать! И вера эта тем более была ей по-сердцу, что она соответствовала тому серьезному настроению, с которым с самого начала выступила Тамара на новое свое скромное поприще сельской учительницы. Ей так хотелось верить по-прежнему, как в дни войны, в этот народ, изучать его, работать для него, сродниться с ним и быть самой вполне русскою. Неужели это ей не удастся?..