В этот же день, сидя у Агрономского за обедом, Охрименко, после двух-трех рюмок водки и нескольких стаканчиков вина, разговорился с ним с глазу на глаз, по душе, как со старым школьным товарищем и единомышленником. В подобных случаях, при интимной беседе, чувствуя прилив благодушества и потребность выказать пред «хорошим человеком» душу свою нараспашку, он, как прирожденный хохол и притом хохломан, всегда испытывал сердечный позыв в хохлацкому «жарту» и пересыпанью своей русской речи разными малороссиискими словечками, от чего во всякое другое время строго воздерживался. В этой их беседе обнаружилось, что Алоизий Маркович остался несколько шокирован и не совсем- то доволен его инспекторскими приемами в школе: зачем-де эта ортодоксальность, даже до подхода под благословение «к этому старому козлу», когда «мы» только к тому и стремимся, о том и хлопочем, чтобы как ни на есть освободить земскую школу от клерикальных элементов и влияний; к чему- де эта излишняя лояльность в требованиях насчет народного гимна, портрета и т. п., и для чего, наконец, перед детьми величать Пушкина «божественным», «великим», «народным поэтом», когда Писарев уже чуть не двадцать лет тому назад доказал, как дважды два — четыре, что этот ваш «гений» был не более, как ограниченный пошляк, полный самых уродливых предрассудков, придворный льстец и, вообще, самый легкомысленный человек, никогда не возвышавшийся и не способный даже возвыситься до понимания народной скорби и высших социально-дсмократичсских интересов, а мы вдруг теперь опять его в «великие» возводим, — к чему все это?! Не знаменуют ли подобные требования прямо регрессивный поворот назад и нс сбивают ли они с толку детей, толкая их куда- то, совсем в другую сторону от того строго реального и протестующего направления, которое «мы» всячески стараемся привить к ним в видах будущего, в интересах «общего дела»? — Все эти свои сомнения и недовольства он совершенно откровенно и в самой дружеской форме высказал за стаканом вина старому приятелю, тем более, что приятель этот еще так Недавно, в Петербурге, за обедом у Палкина, сам высказывался ему в совершенно солидарном с ним смысле, и вдруг сегодня такая странная с его стороны эволюция!
Охрименко молча и терпеливо выслушивал всю эту речь и только глядел неотводным взглядом в лицо Агрономскому, тихо улыбаясь про себя все время с чисто хохлацкою, якобы простодушною, хитрецою, — дескать, мели, мели мельница, пока все не вымелешь!
— Э-эх! простыня ты моя прямолинейная! — с дружеской иронией укоризненно покивал он на благоприятеля головою, когда тот наконец высказался. — Ничему-то жизнь вас не научает в ваших медвежьих углах, как я погляжу!.. Каким сорвался со школьной скамьи, таким и остался, все в тех же шорах ходишь; а жизнь-то, тем часом, она вона куды ушла!.. Ведь, с нею, друже ты мой, хочешь не хочешь, а приходится считаться!..
— А разве же мы не считаемся? — задорно вступился за себя и «своих» Агрономский. — Побывал бы ты хоть на одном земском собрании, так и увидел бы!
— Вы? — полупрезрительно, но благодушно ухмыльнулся Охрименко. — Ну, де там у чертова батька считаетесь?! Оппозиционные словоизвержения против губернатора загибаете, и только! Так разве же это «считаться» называется? — Все те же либеральные шоры!.. Э, братику мий ридный, колысь-то бувь и я таким-то, тоже в шорах ходил, и донкихотствовал за «общее дело», кричал не хуже любого голоцуцаго скубента, и даже злапан был за это самое, як тий карасик у борщ, — ну, и отсидив свое у кутузи, и на допросы мене тягали, и усе таке — бодай им сто чертив их батькови!.. И вот тут-то, во время этого сиденья «во юзех», стал я сам с собою думу думати, тай додумавсь, что все эти наши «хождения в народ», прокламации, демонстрации, динамиты, — все это не та кабака! — Одна брехня собача, або дивочьи забавки, — от так соби, михаймося картонными мечами «по воздусям», а в точку- то самую, в настоящую, значит, все это а ни малюсенько не бьет!.. Для «общаго дела», выходит, по нынешним временам, совсем не это нужно.
— Как не это? — вспыхнул рисуясь напускным революционным жаром, Агрономский. — Как, черт возьми, не это?!. На какой же чорт тогда все, чему мы учились, во что мы верили, к чему стремились еще со школьной скамьи?.. Идеалы, значит, все по боку?.. Все наши авторитеты, Сен-Симоны Луи- Бланы, Фурье, Лассали, Марксы, Бакунины, все эти святые имена и их заветы, и наши традищш, и целый мартиролог наших мучеников, — все это к черту?
— Чувайте, братику все это с вашей стороны, — выбачайте, — одна пустая фразеология и метафизика, сиречь брехня; а к тому же я вовсе этого и не говорю, — спокойно возразил Охрименко. — Зачем же непременно побоку и к черту — Я говорю только, что все мы шли до сих пор неверным путем, что все эти наши приемы уже устарели, выдохлись и больше не действуют. И в самом деле, разве же все эти «Народные Воли», «Хитрые Механики», «Сказки про четырех братьев» не глупость? Ей-же Богу, одна белиберда и только!.. Тут нужно совсем другое…
— Так что же по-вашему нужно? — с ироническим недоверием спросил Агрономский.
— «По-нашему?..» хм! По-нашему, нужна новая эволюция, как сам ты ее сейчас назвал, — от що!
— То есть, что это значит «новая эволюция?»
— А то, что чем «ходить в народ», надо «идти в правительство», — серьезно и веско отчеканил ему Охрименко.
Ошарашенный Агрономский даже с места привскочил, не понимая еще ясно, что именно хочет сказать этим приятель?
— Да, идти в правительство, — уверенно подтвердил последний. — Народ этот ваш разлюбезный — баран на баране и болван на болване. С ним ничего пока не поделаешь, — в этом пора убедиться, — и ну его к дьяволу!.. А надо идти в правительство, говорю, в чинодралы, и там добиваться себе видных мест и влиятельных положений.
— Это зачем же? — вытаращил на него глаза Агрономский. — Наша задача — бороться с правительством, а не присоединяться к нему.
— Я не говорю «присоединяться», а говорю только «идти», — поправил его Охрименко. — Идти затем, чтобы работать для народа помимо народа, потому что народ глуп еще, не дорос до нашей идеи, и надо его заставить принять ее. Правительство — оно тоже работает для народа, но разница в том, что оно думает одно, а мы другое… Стремления-то наши, пожалуй, одни, да цели разные.
— Да, но каким же образом думаете вы достигать «наших» целей, работая заодно с нашими злейшими врагами?
— О шоры, шоры! вечные шоры! — воздел руки к небу Охрименко. — Да пойми же ты, наконец, что если нужно для пользы «общего дела» надеть эту ливрею и даже подобный брелок привесить, — указал он на свои вицмундир и на Анненский крестик, — так надевай смело и то, и другое, и плюй на всех. — трясця их матери!.. Коли надо для тех же целей «Боже Царя храни» петь, — пой, пой громче других и ори «восторженное ура» во всю глотку, ходи на все высокоторжественные молебны, на ефимоны, на всенощные, бей земные поклоны, если это надо, — выбивай лбом себе карьеру… Одним словом, помнишь, как у Тредияковского: «Держись черни, а знай штуку». Вот в этом-то и вся сила, чтобы «штуку» знать! Определят тебя на место, — все равно куда: в полицию, положим, — будь Держимордой, но знай кому, когда и как дать зуботычину; в цензуру — преследуй «вольный дух» во всех поварских книжках, но знай, что пропустить «своим» между строками, а что прихлопнуть, особенно у этих, у «консервативных обличителей»; в синодальную контору посадят, — будь паче Аскоченского и Аввы Фотия, а по нашему ведомству — самого Магницкого превзойди, лишь бы только в тебя поверили, — понимаешь? — лишь бы поверили и успокоились. закрыли на тебя очеса свои, — и тогда ты победил, ты сила!
Теперь уже Агрономский, в свою очередь, молча слушал вешания приятеля, но не с хитрецкою ухмылочкой, как тот, а с полным и серьезным вниманием, точно бы какое откровение.
— Ты, конечно, помнишь Конрада Валенрода? — спросил его Охрименко.
— О, еще бы! — с чувством горделивого самолюбия встрепенулся Алоизий Маркович. — Моя мать, ведь, полька была.
— Ну, так вот тебе, друже, наш путь. Старайся всячески, хоть ужом проползай в лагерь врагов/облекайся в их шкуру, ешь и пей, и подпевай с ними, усыпи их подозрительность, и незаметно, как Конрад, заражай всех и вся вокруг себя своею чумою. Это, брат, рецепт верный!.. И подумай-ка сам, если бы по всем-то ведомствам да сидело бы на верхах и под верхами хоть пятьдесят процентов «наших», «своих», — го-го, що бы воно було!.. Да мы бы, брат, в какой-нибудь один, другой десяток лет тишком-молчком так обработали бы исподволь и незаметно нашу матушку Федору великую, довели бы ее до такого положения, что ей, як тий поповий кобыльци, а ни тпрру, ни ну!.. Сама бы пошла на капитуляцию перед нами, и тогда мы — господа положения. Канцелярия!., хм!.. Вот тоже дурни Бога нашего ругают там в газетах своих, да в журналах канцелярию, — канцеляризм, вишь, заедает нас и проч. Не-ет, голубе мий сизый, канцеляризм — великое дело, с нашей точки зрения, она нам за лучшего союзника, и с ним мы куда скорее придем к искомому результату!., похерить канцеляризм, живую власть поставить на место его, — да это Боже избави! Это погибель наша!.. И это публицистическое болваньё такой простой штуки не понимает!., дурни, братику, мы были со своими хождениями в народ и конспиративными квартирами. Пропасть «своих» только ни за полшелега погубили, пользы — a-ни на щепоть кабаки!.. Не-ет, шалишь, брат, больше никто меня на эту штуку не подденет. Служить надо, канцелярию забирать в свои руки, от що! — а не донкихотствовать!.. И тогда подымись-ка что в России заправское, — одолеете вы, положим, — ан мы тут как тут, мы готовы! — к вашим услугам! При первом же серьезном успехе движения, — конечно, мы ваши и с вами, и всю государственную машину сохраним для вас в непрерывном действии, и преподнесем ее вам, як крашанку на Велик день! — Ось вона вам, наша мать-канцелярия сиропитательнииа!
Агрономский еще с «ливреи» и «брелока» поймал уже хвост и уразумел суть его идеи, но не мешал ему высказываться до конца, потому что ему доставляло высокое, в своем роде, наслаждение следить в убежденной речи друга за развитием столь «симпатичной» ему темы и смаковать всю прелесть этой «умной и новой эволюции». Как практик сам, он не прочь был отдать дань достодолжного уважения своему практическому другу, раскрывшему вдруг перед ним такие широкие, новые горизонты, такие смелые течения для «общего дела», о существовании которых он и не подозревал, сидя в своем медвежьем углу и пережевывая жвачку писаревщины и чернышевщины 60-х годов. Чувствовал он только, что все это тем более ему симпатично, что и сам он, в сущности, делает подобное же практическое дело, только попроще, в более суженной рамке местного земства и не задаваясь столь дальновидными целями, а просто играя, с одной стороны, в свою пользу, в либеральную оппозицию на земских собраниях и «способствуя просвещению» в известном духе «детей народа», а с другой — преспокойно спаивая в то же время в своих кабаках «отцов» этих самых «детей». Но то, чем является теперь перед ним Охрименко с его идеями и практическим их применением, — это, очевидно, продукт новейшего времени и новых веяний, от которых они, старые идеалисты нигилизма 60-х годов, куда как отстали! «Да, все это превосходно, все это дивно хорошо», думалось ему, «если… если только приятель не врет перед старым товарищем, драпируя свою чиновничью физию во львиную шкуру». Нo идея — о! самая идея — это другое дело. Идея нравилась ему бесконечно, независимо от того, правду ли говорит Охрименко, или врет, думая, может быть, оправдать этим свое чинодральство.
— Однако… это вы тово… ловко! — проговорил он, чуть не захлебываясь от восторга, при представлении себе этой идеи, и блаженно закатывая свои водянисто-идеальные глазки, на которых даже слезы умиления проступили.
— Ловко, братику, ловко, что и говорить!.. Узнали наконец, где раки зимуют и в чем суть настоящая! — самодовольно похвалялся, охорашиваясь перед ним, Охрименко. — Ну, да и пора же наконец за ум-то взяться… Так от воно цо, голубонько моя! — подсев к приятелю, интимно хлопнул он его по колену, — урозумив, небоже?.. Ну, то почаломкаемся, братику… Спасыби за хлиб, за силь, та запанську ласку!
И встав из-за стола, они, с распростертыми объятиями, попеременно подставили дважды друг другу свои щеки для взаимного облобызания и горячо пожали друг другу руку.
— Теперь ты доволен мною? — вопросил Охрименко, похлопывая его, в сознании своего превосходства, по плечу, с оттенком как бы некоторого покровительства даже, а у самого на лице так и просвечивало выражение: «дураки, мол, вы, старые шестидесятники, куда вам до нашего брата»! — Пускай теперь пишут на меня какие угодно доносы, — не подденут! — продолжал он, — иголки под себя подточить не дам: ныне, мол, мы и сами «Боже, Царя храни» не хуже г-на Каткова воспеваем… Хе-хе!.. Так-то оно гораздо умнее и спокойнее.
— Но что ж ты думаешь делать, однако, с нашею-то школой, со здешнею? — озабоченно спросил Агрономский.
— Да что ж, батьку этого надо будет сплавить, как окончательно неспособного, — напишу в губернию к директору училищ, — нехай, его там сносится с консисторией… Просить надо просто убрать эту археологическую ветхость, куда им угодно. Пускай назначат хоть причетчика, что ли, только из молодых бы.
— Ну, а ее? — осторожно и с напускным видом равнодушия напомнил Алоизий Маркович про Тамару.
— А ее можно просто вон, и только.
Агрономский как-то замялся.
— Мм… оно, конечно… я, пожалуй, и не прочь бы, но… не удобно это, по некоторым соображениям… Лучше бы просто удалить ее из Горелова.
— Ну, что ж, удалить, так удалить, — охотно согласился Охрименко. — На первый случаи можно, пожалуй, перевести куда-нибудь… Но здесь, и в самом деле, держать ее невозможно, — заговорил он солидно убеждающим тоном;— село большое, бойкое, на тракте, здесь нужен человек развитой и ловкий, чтоб умел весь товар лицом показать и очки втереть, кому следует, а под сурдинку и дело делать в-настоя- щую, — у тебя ведь есть же, вероятно, такие хлопцы?
— О, как не быть! Найдутся!.. Да вот бы кого, например!
И Агрономский назвал своего кашлатого любимца, умолчав, впрочем, о том, что этот любимец был его негласным соучастником по составлению известной корреспонденции об учительском съезде.
— Это тот, что ли, у которого мы вчера утром были, — в красной косоворотке, такой мрачный с виду, лохматый, нечесаный? — спросил припоминая инспектор.
— Он самый, а что?
— Да ничего… дубоват только и чересчур уже демонстративно типичен, — кисловато поморщился Охрименко. — По- обмыть бы его следовало и подстричь, да и костюм-то поприличнее посоветовать бы. А то ведь, в самом деле, нельзя же так резко бить в глаза посторонним такою наружностью!.. Полегче все это надо, господа, помягче, поприличнее, — не те времена уже!
«Ой, брат, чинодрал ты, кажись, и только»! — подумал про сеоя Агрономскии, впадая в новое сомнение насчет старого друга, при этом новом, поставленном им требовании, которое разрушало уж и самую внешнюю форму нигилизма, так сказать, самый мундир его. Но он это только подумал себе в душе, а на словах не высказал — на словах он предпочел уступить эту внешнюю сторону, лишь бы сохранить внутреннюю суть, «ради пользы дела».
— Что ж, это все можно, и пособие ему на костюм исходатайствуем, — а уж зато человек самый подходящий, и вполне «наш», совсем надежный, удостоверил Алоизий Маркович.
— Ну, то и добре, — согласился Охрименко. — Значит, так и запишем.
— А ее-то? — повторил Агрономский свой вопрос насчет Тамары. — У нас вот остается вакантною Пропойская школа, — туда бы разве?.
— Это ссылочная-то, что бабьегонскою сибирью зовется? — ухмыльнулся инспектор. — Что ж, можно и в Пропойскую, если хочешь.
— Да я-то, собственно, ничего, — опять замялся Агрономский. — Одно только, говоря по правде, меня смущает…
И он выразил свои сомнения насчет Миропольцевой, — как бы она опять не вступилась «за эту дрянь», — озлится на него, пожалуй, и тогда уже к ней не приступись, а ему ссориться с нею не с руки, неудобно…
— От-то, бисова баба!.. И чого се вы з ний ныначе як цыгане с писаною торбой!.. А по мне, злись она на меня, кильке влизе, — чхать я хотив!.. Мне-то что!.. Я ведь не земский человек, а коронный, у меня свое начальство, и мне плевать!
— Да, тебе-то хорошо толковать, а мне… аф-аф! — почесал у себя за ухом Агрономский.
— Hv, так что же? Обидится, — вали все на меня да и кончено! — предложил Охрименко. — Не я, мол, а инспектор!.. А со мною разговоры коротки: я в ответ, ежели что от высшего начальства, сейчас «Боже, Царя храни» запою, и баста! — Не походяща, мол, ни по умственному, ни по нравственному развитию, ни по методу своего преподавания, и не внушает, к тому же, особого доверия по степени своей политической благонадежности, как прирожденная еврейка, — ось тоби и сказ на показ, мий друже!
Последствия этого интимного разговора были для Гореловской школы «самые благотворные». В непродолжительном времени первым номером вылетел из нее сторож Ефимыч, приговоренный мировым судьею за оскорбление волостного старшины, при исполнении служебных обязанностей, к тюремному заключению на месяц. На место же Ефимыча был привезен Агрономским из Бабьегонска какой-то выгнанный семинарист из «поднадзорных», которого он выпросил у исправника перевести, в виде исключения, к ним в стан, из, жалости и человеколюбия-де, ради пропитания, так как в Бабьегонске харчевых денег от казны ему-де решительно не хватает, а тут он будет, по крайней мере, сыт и при должности, причем и жалованье особое ему от сельского общества положат, а надзирать за ним, кроме станового, можно бы поручить еще и местному уряднику, если в том окажется надобность. И действительно, благодаря Агрономскому, выставившему на сельский сход два ведра водки, Сазон Флегонтов убедил мужичков поштенных положить новому сторожу жалованье от мира, по четыре рубля в месяц, да два пуда муки, да меру картошки, на месяц же, а крупы — сколько кто сам отсыплет, по желанию, потому-де этот сторож не какой-нибудь, а ученый и будет в помощь учителю.
Вторым нумером вылетела из школы Тамара, получившая от инспектора бумагу о состоявшемся переводе ее в селение Пропойск, отправиться куда предписывалось ей «с получения сего — немедленно». Она еще не успела выехать из Горелова, как на ее место явился уже принять от нее по инвентарю все школьное имущество кашлатый друг Алоизия Марковича, удостоенный пред сим, по его ходатайству, награды из земских сумм, в семьдесят рублей, «на экипировку». Оставался еще пока отец Макарий, но и его дни, в качестве законоучителя, были уже сочтены, по достоверным сведениям, вместо прежнего пожилого дьячка, должен был в непродолжительном времени быть прислан в Гореловский приход молодой причетник, из «современных», который и будет-де законоучительствовать в школе. Поговаривали еще, что есть слухи, будто и отец Никандр скоро будет переведен на другой приход, так как здесь он не угоден Агрономскому, который будто бы и сплавит его подальше, при содействии инспектора, имеющего-де руку в консистории.
Таким образом, в самое короткое время, радикально был «освежен» весь личный состав Гореловской земской школы, что, по уверению Агрономского, непременно должно повести к ее «нравственному оздоровлению» и преуспеянию в будущем.