Прошло два года с тех пор, как Тамара стала учительствовать в Гореловской школе. Личная жизнь ее за это время почти застыла в тех узких рамках, какие выяснились для нее в первые же месяцы нового ее поприща, а то, что творилось за эти два года в России, доходило к ней лишь урывками, в отголосках разных слухов и толков, нередко диких и нелепых, да в газетных известиях и отзывах, которые в кружке друзей, собиравшихся у «батюшек» после обедни на праздничную чашку чая, казались иногда еще страннее и нелепее самых несуразных слухов. Жила Тамара все это время как бы между двух течений, до того несходных, до того противных одно другому, что если бы им пришлось непосредственно столкнуться между собой более действительным и энергичным образом, то образовался бы такой круговорот, из которого, казалось ей, не будет никакого выхода. То, что сокрушало отца Макария и его скромных друзей, что вызывало в'них скорбный вздох или печальное недоумение, — напротив, встречалось злорадным торжеством, или приветствовалось, как новая победа, в кружке Агрономского; и наоборот: все, что вызывало озлобление, гвалт и возгласы: «чем хуже, тем лучше» у друзей Агрономского, — друзья о. Макария приветствовали, как проблеск здравого смысла, который должен же, наконец, когда-нибудь восторжествовать. Но эта последняя надежда, глядя на то, что творится вокруг и повсюду, вспыхивала у них все слабее и реже, и оба течения все больше и дальше расходились между собой. Одно из них торжествовало, забирая себе с каждым днем все новую силу и прыть, хотя и прикидывалось для виду угнетенной невинностью; другое же, не встречая себе ни в ком и ни в чем поддержки, сторонилось, как пришибленное, не дерзая поднять голову, ни возвысить свой голос, заглушаемый гамом и свистом ожесточенной травли в газетах и в либеральном земстве, и лишь в недоумении ожидало, к чему же все это приведет и чем кончится?.. Люди обоих течений, в конце концов, сошлись между собой в одном общем убеждении, что дальше так жить нельзя. Но на вопрос, как же именно жить и что делать? — опять подымалась такая путанная разноголосица, что кроме сугубой путаницы, новой вражды и взаимной злобы ничего из нее не выходило. Так было в провинции, в ее «интеллигентном» слое и вообще в среде, возвышавшейся так или иначе над простым народом. Что же касается до этого народа, до «почвы», то здесь, в таких «медвежьих углах», как бабьегонские и иные, подобные им, веси и дебри, — все, творившееся на верхах жизни, переживалось по-своему, по большей части, чисто пассивным образом, как нечто отдаленное и почти чужое, среди выступавших на первый план своих собственных сельских нужд и забот о хлебе насущном да об уплате казне и земству податей и недоимок, становившихся уже непосильными. А между тем, в столицах и в больших центрах умственной и общественной жизни государства, как Киевх Харьков, Казань, Одесса, действительно, творилось нечто необычайное, зловещее и подчас просто необъяснимое…
Началось это новое время с весны 1878 года, после войны, целым рядом политических убийств и посягательств, и не только £ нас, но и в Европе, где было сделано несколько покушении на жизнь коронованных особ, преимущественно членами интернационалки. Так, в Берлине дважды стреляли в императора Вильгельма — 11-го мая Гедель, а десять дней спустя — Нобилинг, оба социал-демократы; 13 (25) октября был сделан выстрел в испанского короля Альфонса рабочим-социалистом Олива Мункаси; 5 (17) ноября, в Неаполе, ранил кинжалом короля Гумберта член интернационала, повар Джиовани Пассамснте; в декабре — выстрел в королеву Викторию. сделанный неким Моденом;— затем следовали вторичное покушение на жизнь испанского короля, совершенное в декабре 1879 года Франциском Отеро, и позднее — покушение члена ирреденты Оберданка на императора Франца- Иосифа, не говоря уже об удавшемся покушении Гито в Вашингтоне на жизнь президента Северо-Американских штатов Гарфильда и о нескольких заговорах улемов и членов «молодой Турции» в Константинополе, против султана Абдул-Гамида. Точно бы какая-то горячка или мания цареубийств охватила вдруг Европу; но несравненно сильнее проявилась она у нас, в России. Началось с облития серной кислотой и трех политических убийств в Одессе, продолжалось выстрелом Веры Засулич в Петербурге и убийством жандармского капитана Гейкинга в Киеве, а далее следовали: 4 августа 1878 года убийство генерала Мезенцова; 9 февраля 1870 года убийство евреем Гершкой Гольденбергом и поляком Людвигом Кобылянским харьковского губернатора князя Крапоткина: 13 марта покушение поляка Леона Мирского на убийство генерала Дрентельна; 2 апреля покушение Александра Соловьева на цареубийство на Дворцовой площади; в ноябре — посягательство на жизнь государя на железнодорожных путях под Александровском и под Одессой; такое же покушение под Москвой, на Курско-Московской железной дороге, совершенное 19 ноября Львом Гартманом; взрыв в Зимнем дворце, произведенный Степаном Халтуриным 5 февраля 1880 года, — не считая уже убийств и множества покушений на жизнь жандармских и полицейских чинов, при исполнении ими своих обязанностей во время обысков и арестов, а также на жизнь дворников, швейцаров и, наконец, своих же собратов, подозреваемых в «измене общему делу». И главное, замечательно то, что все эти наши преступники оставались как-то неуловимы: сделает средь бела дня, на народе, и скроется, — тот ускачет верхом, этот убежит по улице, отмахиваясь от прохожих кинжалом, один укатит на лихаче, другой просто на Ваньке-извозчикс, третий — Бог его ведает как, но тоже скроется, — и вот эта-то неуловимость преступников, при всей их наглости, казалась тогда наиболее удивительной. Более года продолжался этот ряд убийств и покушений, не вызывая со стороны правительства почти никаких мер, и лишь после Соловьевских выстрелов последовало 7 апреля назначение временных генерал-губернаторов: генерала Тотлебена в Одессу, графа Лорис-Мелйкова в ларьков и генерала Гурко в Петербург, да пять месяцев спустя, в сентябре, увеличен до 550 человек состав полицейских урядников, вопреки ходатайствам некоторых земств об упразднении этого «института».
А между тем, — революционная пропаганда и приготовления к новым и новым преступлениям в это самое время продолжались с усиленной и неустанной энергией: б мая 1879 года, в Киеве, на Подоле, была открыта «конспиративная» или «радикальная» квартира, где найдены ручные разрывные снаряды, инструменты и материалы для их приготовления, большой сундук, наполненный ящиками с прессованным пироксилином английской фабрикации, ручное оружие, в виде револьверов и кинжалов, и запас подложных паспортов. В ночи на 10 и на 11 мая, в Москве были захвачены «приличные» женщины, занимавшиеся расклейкой на улицах возмутительных воззваний.
В ночь с 3 на 4 июня обокрадено более чем на 1 579 000 рублей Херсонское губернское казначейство, через подкоп из соседнего дома. Героями этого дела были Елена Виттен, по фиктивному мужу (учителю) Россикова, содержавшая в Херсоне учебный пансион «для детей высшего сословия», и некий Юрковский, известный под именем «инженера Сашки», пойманный полицией, но затем нарочно упущенный из-под ареста Днепровским исправником Миловичкой. Позднее, также через подкоп, было обокрадено и Севастопольское казначейство. В продолжение всего лета и осени 1879 года подпольные издания, вроде «Земли и Воли», «Черного Передела», «Народной Воли» и др. продолжали беспрепятственно появляться в Петербурге и провинции, что вызвало усиленный надзор за типографиями, не поведший однако ни к каким результатам, пока-то не была наконец открыта, в ночь на 18 января 1880 года, конспиративная квартира с тайной типографией «Народной Воли» в Саперном переулке. Открытие это, как во всех подобных случаях, сопровождалось вооруженным сопротивлением захваченных там мужчин и женщин и самоубийством одного из их сотоварищей. При этом было найдено громадное количество только что отпечатанной «Народной Воли», много типографских шрифтов, фальшивых печатей и паспортов, а также различные яды, взрывчатые вещества и принадлежности для взрывов. Затем, спустя десять дней, в ночь на 28 января, открыта была на Васильевском острове тайная типография «Черного Передела», где захвачены паспортные бланки, оружие и несколько соучастников преступного сообщества. 4 января 1881 года последовало открытие еще одной конспиративной квартиры в Киеве, где арестованы двое мужчин и две женщины. При обыске этой квартиры, найдена «Программа южного рабочего союза», крайне террористического направления, рекомендовавшая поджоги, грабежи, политические и социально-экономические убийства «несимпатичных лиц» из числа собственников, фабрикантов, не сочувствующих делу мастеров и ремесленников и проч., а также захвачены: разного рода оружие, револьверы, кинжалы, топоры, все принадлежности для тайной типографии и для фабрикации фальшивых паспортов, до двадцати фальшивых печатей, значительное число прокламаций, брошюр и книг революционного содержания и смертный приговор одному из начальников киевских военных мастерских. Все приготовления к убийству его были уже сделаны, но не приведены в исполнение, благодаря лишь своевременному раскрытию этого замысла.
В это же время в военно-окружных судах Петербурга, Москвы, Одессы, Харькова, Киева, Курска, Казани, Архангельска и проч. следовали целые ряды политических процессов, в коих мотивами преступлений являлись: принадлежность к тайным революционным и анархическим сообществам, пропаганда бунтарства в народе, войсках и учебных заведениях, вооруженные сопротивления властям и административным агентам, ограбление почт, казначейств и полковых ящиков, увечия, истязания и облитие серной кислотой лиц, враждебных пропаганде, убийств с политической и социально- экономическои целью и покушения на таковые, покушения на цареубийство, фабрикация разрывных снарядов, взрывы здании и железнодорожных поездов и т. п. Во всех этих процессах красной нитью проходит прикосновенность ко всякого рода политическим преступлениям еврейского элемента. Не говоря о прежних процессах, об этом свидетельствует целый ряд имен за один лишь двухлетний период 1879–1880 годов, где встречаются: Лейба Дейч, Шмуль Абрамов Шнее, Лурия, Шлема Виттенберг, Микель Абрамов Морейнис, Арон Лейбович Рашков, Гершко Левенсон, Абрам Баршт, Сима Баршт, Гершко Гольденберг. Зайднер, Майданский, Млодецкий, Фриденсон, Натансон, Арончик, Баська Якимова, Лейба Левенталь, Арон Зунделиович, Лейзер Цукерман, Геся Гельфман, — и это пересчитаны только наиболее выдающиеся личности, не упоминая уже тех, что скрыли свое еврейское происхождение под чисто русскими именами и фамилиями, ни того множества второстепенных и третьестепенных соучастников, перечисление коих поименно заняло бы слишком много места. И замечательно, что ближайшее и наиболее деятельное участие евреев относилось именно к наиболее выдающимся и тяжким преступлениям, каковы, например: Чигиринское дело (Лейба Дейч), кража из Херсонского казначейства (Абрам и Сима Баршты), покушение на жизнь государя на Лозово-Севастопольской железной дороге и под Одессой (Гольденберг, Баська Якимова, Шлема Виттенберг), покушение Гартмана под Москвой (Гольденберг и Арончик), покушения Соловьева (Гольденберг и Арон Зунделиович), взрыв Зимнего дворца (Лейзер Цукерман), 1 марта (Геся Гельфман). Затем, весьма видное участие в разнородных политических преступлениях принадлежит и лицам польского происхождения, каковы: братья Владислав и Генрих Избицкие, Ян Зубржицкий, Владислав Красковский, Леон Мирский, Фелиция Левандовская, Виктория Гуковская, Людвиг Кобылянский, Квятковский, Гоштовт, Андрузский, Верцинский, Гриневецкий и проч. Между политическими преступниками встречались даже иностранцы, как прусскии подданный Брандтнер, саксонский — Кизер, французский — Доллер, австрийские — Флориант Богданович и Николай Франжоли, не считая евреев, оказывавшихся иногда то румынскими, то турецкими подданными. А что участие этих иностранцев было далеко не маловажно, доказательство тому, что Брандтнер был приговорен к смертной казни, а Богданович, Франжоли и другие к каторжным работам, и это несмотря на снисходительность суда, нередко ходатайствовавшего о смягчении участи осужденных, и на крайнюю снисходительность генерал-губернаторов, в особенности во время Лорис-Меликова, когда смертная казнь зачастую заменялась срочной каторгой, каторга — ссылкой, а ссылка простым арестом. Вопрос, что нужно было этим иностранцам в наших внутренних смутах, какие интересы влекли их к участию в них, так и остался тогда не выясненным, но потом уже стало очевидным, что тут работала «интернационалка».
Все политические процессы, в особенности в провинции, обставлялись более или менее эффектно, и даже торжественно. В Одессе и Киеве иногда прибегали даже к охране суда войсками, причем на несколько дней прекращалось всякое сообщение по улицам, примыкающим ю зданию суда, и обозначались на них военными караулами пределы, далее которых публика к суду не подпускалась. Делалось все это в том соображении, что революционная партия в названных городах будто бы так сильна, и «народ» настолько уже революционирован ею, что можно-де опасаться всяких насилий и даже взятия зданий суда приступом. Это, конечно, служило для бунтарей наглядным доказательством, что их боятся, внушало им веру в самих себя и в свою партию, поддавало им жару, заставляло их думать, будто они и в самом деле страшная сила, перед которой правительство, не сегодня-завтра, должно капитулировать. Такое поведение представителей порядка в названных городах совсем не согласовалось с официальными же уверениями, что революционеры в России представляют собой не более как «ничтожную горсть» всякого сброда, оторванного от почвы. В то же время официальные органы неукоснительно печатали подробные стенографические отчеты о происходившем на всех этих судах, где председательствующие и прокуроры как бы соревновались между собой в изысканной предупредительности и снисходительной мягкости к подсудимым, а подсудимые, рисуясь перед судьями и «избранной публикой», нагло щеголяли своим атеизмом, с апломбом высказывали свою confession de foi, свои противогосударственные и социальные теории, свои критические взгляды на положение правительства и общества и старались выставиться в красивых ролях народных героев и мучеников. Все эти их речи тотчас же перепечатывались с жадностью всеми газетами и уличными листками, которые нарасхват раскупались в розничной продаже и читались как в столицах, так и в провинции, в школах, в военных частях, на базарах, в кабаках и трактирах. Таким образом, привилегированные органы печати, по какому-то прискорбному недомыслию, являлись первыми распространителями этих идей и взглядов в публике, в инертных общественных и народных массах, в праздной уличной и трактирной толпе, развивая в ней смак и интерес к политическому скандалу. По истине, путанное было время.
И в самом деле, вольным или невольным образом, многое выходило так, как словно бы делается оно нарочно, для наивящего смущения общества. В конце 1878 года, в астраханской казачьей станице Ветлянке появилась болезнь, которую врачи не решались назвать настоящим ее именем — одни из боязни ошибиться, другие из опасения, как бы не внести всеобщую панику в Россию, и потому определяли ее то крупозным воспалением легких, то особой формой тифа, и так продолжалось до 10 января, пока наконец профессор Боткин не взял на себя смелость назвать ее в собрании Общества практических врачей прямо «индийской чумой, близкой к известной в истории черной смерти, появившейся в Европе в XVI столетии и произведшей-де тогда «огромные опустошения». Газеты сразу же подхватили и усердно стали раздувать эту тему. В особенности старался «Голос», в котором, наряду с некоторыми другими органами того же пошиба, беспрестанно стали печататься частные телеграммы и корреспонденции о появлении «подозрительных» заболеваний в Москве и разных городах, селениях, волостях и более значительных районах губерний Полтавской, Рязанской, Нижегородской, Московской, Харьковской и еще нескольких других. Хотя все эти телеграммы, вслед за их появлением, опровергались с места контр-телеграммами официального происхождения, тем не менее, публика больше склонна была верить первым, чем последним, и потому всеобщее беспокойство, страх и даже паника в обществе все возрастали. Анархисты прямо выражали в своих подпольных листках злорадную надежду, что ветлянская чума поможет их стремлениям скорее и лучше всяких одиночных «предприятий» для поднятия народного бунта. Как раз, на руку им, в одной из одесских газет появилась корреспонденция из Харькова, автор которой удостоверял, что у них «в городе смертность страшная», что «массы гробов, провозимых по улицам, обескураживают жителей» и что «во всех церквах совершаются молебствия о прекращении чумы». Известие это, сейчас же подхваченное другими органами, хотя и было на другой же день опровергнуто «Правительственным Вестником», как совершеннейший и притом злонамеренный вздор, но опровержению этому плохо верили, тем более, что автор корреспонденции и газета, ее напечатавшая, остались совсем безнаказанными. Паника эта уже непосредственно охватила, наконец, и самый Петербург, когда тот же профессор Боткин, 13 февраля, открыл вдруг чуму у знаменитого с того времени дворника Артиллерийского училища Наума Прокофьева. К счастью, паника эта разыгралась лишь учено-медицинским скандалом, когда врачами исполнительной санитарной комиссии было доказано, что этот Наум Прокофьев страдает такой заурядной болезнью, которую было более чем странно не распознать столь опытному врачу и диагносту, как Боткин. Наконец, и съехавшиеся на место европейские врачи из Австрии, Германии, Франции, Дании, Турции и Румынии единогласно определили ветлянскую болезнь хотя и чумой, но вовсе не индийской, как утверждал Боткин, а просто ее обыкновенно левантийской формой. И, однако, даже и после этого некоторые газеты все пытались поддерживать мнение Боткина, набрасывая тень сомнения на авторитет европейских врачей, хотя и самая чума в это время, к сожалению наших анархистов, совсем уже прекратилась.
Но бедствия России в ту эпоху далеко не исчерпывались одной ветлянской чумой. Сама природа своими стихийными силами как бы испытывала меру ее долготерпения и выносливости, вслед за тяжелой войной и беспочетным миром в Берлине. Сначала пошли было страшные разливы рек и наводнения, особенно в польских и западных губерниях, где явления эти, вследствие ледяных заторов, обнаружились еще в самое суровое зимнее время. Затем, на юге появились на хлебах массы гессенской мухи и жучка «кузьки». Урожай вообще оказался ниже среднего, а при вывозе хлеба за границу дошло до того, что уже в январе 1880 года во многих губерниях обнаружился крайний недостаток продовольствия, вызвавший необходимость не только израсходования местных зерновых запасов, которых, кстати, у большинства уездных земств вовсе и не было, кроме как на бумаге, но пришлось обращаться к правительству с ходатайствами о ссудах из государственного продовольственного капитала. С весной 1880 года опять пошли известия с юга об отрождении там кузьки и саранчи, а с наступлением лета страшные вести эти приняли прямо уже грозный характер: извещалось о таких массах хлебного жучка, что борьба с ним стала окончательно невозможной. Нужда и безденежье почувствовались повсюду: и на Поволжье, и в Приазовье, и в Новороссийском крае, о двух последних краях последнее крестьянское имущество и овцы сбывались за бесценок то грекам, то евреям, а у кого ничего уже не было, те отправлялись нищенствовать или запродавались в батраки. Арендаторы и колонисты-немцы осаждались предложениями рабочих рук, и не за плату уже, а только из-за прокормления. На гумнах не виднелось ни сена, ни соломы, ни топлива; о зерне и говорить нечего, даже и на огороды не было надежды. Отощалые лица угрюмых крестьян, исхудалые матери- кормилицы, полунагие, а то и вовсе нагие ребятишки, с неестественно раздутыми животами, тощий, взъерошенный, едва волочащий ноги скот, повсюду рыщущие скупщики-жиды, скупщики-греки, армяне, немцы, словно жадная саранча над погибающим народом, а вдали разглагольствующие «впустую» земства и бездействующая администрация, — такова была картина голода на юге. В то же время на Поволжье, в Саратове и других городах, никогда не замечалось такого множества совершенно особенных проституток, как в эту голодную зиму и лето: изможденное лицо, рубище на теле, а на устах, вместо слов нахальства и бесстыдства, слова тихой застенчивой мольбы… То был разврат от голода, и к нему нередко прибегали двенадцатилетние дети, а одновременно с таким уличным развратом, росло и число преступлений, вызванных голодом и нищетой. Рядом с безработицей шел упадок всякой промышленности и торговли, общее безденежье истощило общественные кассы, городские управы сидели без денег и задерживали жалованье учителям, полиции и служащим в своих канцеляриях. Такое же безденежье было и в земствах, так что многие даже из воротил и делителей земского пирога должны были временно посократить свои широкие замашки и аппетиты. Дошло до того, что с ведома администрации и непременных членов, во многих волостях стали практиковаться в грандиозных размерах принудительные отдачи крестьян в заработки за казенные и земские недоимки — своего рода кабала и невольничество, и это даже в весьма либеральных зем: твах!.. Впрочем, земства в это время, подобно тверскому, эазглагольствовали более «о расширении прав общества» да эб «увенчании здания», чем о существенных нуждах своего населения, а если и обращались к сим последним, то разве гля того, чтобы заломить для своих уездов у правительства такие ссуды, каких хватило бы на целые области. В этом отношении более других отличилось тогда камышинское зем- ггво, не постыдившееся требовать для себя 1 708 000 рублей, — более, чем отпускалось в труднейшие времена целым губерниям! В сентябре 1880 года на юге опять появились мае-:ы перелетной саранчи, залагавшей на больших районах свои яйца, а это открывало перспективы борьбы с голодом и в будущем 1881 году, — выходило какое-то хроническое, затяжное бедствие, которому, казалось, и конца не будет. И в этого ужасное время были обнаружены курьёзно-злостные попытки нескольких «умных» революционеров и их догадливых «мадамш» акклиматизировать саранчу в средней и северо-вос- гочных полосах Великороссии, — пускай-де и мордва с чувашами, и зыряне с вотяками познакомятся на практике с благодеяниями саранчи, авось-де скорее подымутся!.. Дошло наконец до того, что к нам стали привозить иностранный хлеб, сначала на Кавказ и на Закавказье, а в сентябре уже и в Петербург привезли из Штеттина нашу собственную рожь, под видом прусской, — явление до тех пор небывалое! — и продавали ее немцы здесь втрое дороже того, за что сами у нас покупали. В Петербурге куль ржи стоил 15 рублей, а фунт третьесортного черного хлеба дошел до пяти копеек! Кредитный рубль пал до 62-х копеек, и Берлин великодушно обещал нам понизить его к зиме еще более. К январю 1881 года стали учащаться известия из провинций о голодном тифе, скорбуте, цизентерии и случаях голодной смерти. В Саратовской губернии лебеда к этому времени сделалась уже обычной пищей, а в Уральске, Самаре и Оренбурге бедствия голодовки представляли еще более ужасные размеры.
Но бедствия России и на этом далеко еще не кончались в ту достопамятную эпоху. Печально началась весна, печально продолжалось и лето 1879 года, да и все последующее время было не лучше. Целый ряд наводнений сменился пожарами, вести о которых беспрестанно следовали, одна за другой, отовсюду. Не успели опомниться от впечатлений опустошительного оренбургского пожара, испепелившего почти весь город, как телеграф стал приносить все новые и новые известия о страшных опустошениях, произведенных огнем: 26 апреля — опять в Оренбурге и в Ирбите, 29 апреля — в Уральске, 30 апреля — опять в Ирбите, 1 мая — снова в Оренбурге, 8 мая — в Перми; 22 и 24 июня, в течение двух дней, выгорел весь Иркутск, а 25 июня и в последующие цни — Козлов; 6 июля в Нижнем сгорели торговые ряды, а 16 августа казармы, и было, кроме того, несколько случаев поджогов и пожаров на ярмарке 28 августа новый крупный пожар в Вязьме, где выгорело 200 домов; 6 сентября была сделана, при сильном ветре, попытка к поджогу в Екатеринославе, но сгорело только. 7 домов, благодаря быстро принятым энергичным мерам; 26 сентября — сильный пожар в Уфе, не считая уже множества менее значительных пожаров в разных городах и селениях по лицу земли Русской, составляющих, более или менее, обычное v нас явление. То же самое продолжалось и в следующем 1880 году: 9 февраля, под Москвой, горела в Петровском-Разумовском земледельческая академия, где понесено убытку от огня до 500000 руб.; 25 февраля страшный пожар фабрики Гивартовского в Москве, где погибло в пламени до сорока рабочих. С весной погорели города в губерниях: Киевской — Радомысль, Подольской —: Немиров, Московской — Коломна, Тверской — Ржев и Торжок, и во всех этих городах пожары начинались непременно при сильном ветре и удобном его направлении, вследствие чего дома за один раз сгорали целыми сотнями. 17-го июня — сильнейший пожар в Рязани; затем пошли гореть богатые слободы, села и посады, как например, известное поволжское село Балаково, где выгорело 300 дворов, подгородная воронежская слобода Придача — вся; Костромской губернии посад Пучеж — весь, и др. Кроме того, как и в предшествовавшем году, беспрестанно появлялись отовсюду известия о меньших пожарах в городах, деревнях и селах, печальный счет которым был бы слишком длинен и однообразен. В оба эти года подряд словно бы какая-то пожарная эпидемия свирепствовала по всей России, подобно такой же эпидемии 1862–1864 годов. Часть этих пожаров, конечно, следует отнести ко всегдашним и постоянным причинам наших русских погораний, но несомненно были и систематические поджоги, в которых проглядывает как бы целый план действий огнем по отдельным краям и районам: сначала на востоке, потом на северо-востоке, потом в Нижнем, потом в центральном фабричном и промышленном районе, потом в земледельческих районах на оолге в Малороссии, в Украйне и на Юге. Хотя некоторые либеральные газеты того времени и старались упорно доказывать, что никаких-де «особенных» поджогов нет и не было, что они существуют лишь в горячечном воображении Каткова и ему подобных безумцев и «сикофантов», тем не менее, военные суды над поджигателями в Нижнем, Перми и Полтаве показывали противное. Поджоги были, но поджигатели, по большей части, действовали не сами лично, а чрез подговариваемых детей и подростков. Иные из подстрекателей, как Селиванов, Мурзин, Чайковский и Донец были даже приговорены к смертной казни, но помилованы представителями высшей власти в провинции. Таким образом, злонамеренность в большинстве этих, далеко не случайных, пожаров не существовала разве для некоторых газет, да для тех петербургских чиновников, которые, воспитавшись на тех же газетах, привыкли петь с их голоса и глядеть на все их глазами, опасаясь более всего, как бы грозные газетчики не сочли их недостаточно либеральными, а между тем, в действительности, пожары за эти два года обошлись России более чем в миллиард рублей. Но удивляться ли такому результату, если в печатную программу известной «южной фракции» террористов прямо входили поджоги общественных и частных имущесгв, фабрик, заводов, городов и селений, как средство породить «пауперизм» в обездоленных массах рабочего и земледельческого населения, дабы вызвать в народе озлобление против бессильного, по их мнению, правительства и тем поднять наконец эти «инертные» массы на революцию.
Ко всем этим бедствиям вскоре присоединились еще крестьянские и фабричные волнения в некоторых местностях. Между крестьянами разных губерний стали усиленно распространяться слухи о предстоящем, будто бы, общем «черном» переделе земель, при котором вся земля будет окончательно отобрана от помещиков-дворян и передана в общественную собственность крестьян. Толковалось и о новом «царском указе», которым, пока что до передела, воспрещается, будто бы, крестьянам брать менее сорока рублей с помещичьей десятины, за уборку на ней хлеба. Вскоре появились и особые прокламации насчет близости «черного передела», которые чьи- то невидимые руки постарались распространить в войсках, между нижними чинами, вследствие чего унтер-офицеры не стали оставаться на вторичную службу, и многие части войск через это рисковали очутиться в очень критическом положении. Среди всех этих возбудительных слухов, не малую долю тревоги и озлобления, но уже совсем с другой стороны, вносили в крестьянскую среду и полицейские урядники, которые, из усердия не по разуму, зачастую зря хватали и «привлекали»' крестьян, за одно какое-нибудь неосторожное или неразумное слово, и вообще донимали сельское население составлением актов и протоколов, за все — про все, часто совсем вздорных и даже нелепых, но по которым мужика все же тягали то в стан, то к мировому. Наконец, в июле 1880 года проявилось несколько случаев крестьянских волнений и сопротивления властям в разных уездах губерний Черниговской, Псковской и Тульской, так что для усмирения их потребовались даже войска, но, к счастью, дело везде кончалось только арестами нескольких крестьян да мирскими расходами на содержание военных постоев. До стреляний не доходило. С осени того же 1880 года пошли беспорядки и на больших фабриках. Началось это дело с Ярцевской мануфактуры Хлудова (в Рославльском уезде), где толпы забастовавших рабочих били в фабричных зданиях стекла, выдергивали из гряд огородные овощи, а затем навязали на палку красный платок, вручили это знамя какому-то мальчику и носили последнего на руках, с криками «ура!», по селению. Это как раз напоминало подобную же выходку в петербургской демонстрации 1876 года на Казанской площади, и прямо наводило на мысль, что в данном случае, в Ярцеве, было не без подстрекательств со стороны смутьянов-бунтарей, хотя корень беспорядков крылся и не в них (они только воспользовались им), а в прижимках фабричной конторы и в скидках с обусловленной задельной платы самими же владельцами фабрики. В октябре последовала новая большая забастовка, но на сей раз уже в Коломенском уезде, на фабрике Щербаковых, а причиной была опять- таки сбавка платы, как раз во время дороговизны и голода. Сокращение производства и понижение рабочей платы, вызванные, в свой черед, сокращением сбыта по случаю голодовки, отразились забастовками еще в Гуслицах и* вообще на фабриках Коломенского уезда, а вслед за тем и из Твери появились не менее тревожные известия, что на фабриках Морозова распускаются целые сотни рабочих. Таким образом район фабричных волнений распространился на три центральные губернии — Смоленскую, Московскую и Тверскую, — и правительство поневоле становилось в недоумении перед вопросом, что это, — единичные ли случайности, или более широкое бедствие, которым не преминули, конечно, воспользоваться подпольные агитаторы, для своих собственных целей? Но из подпольных усилий на этот раз ничего особенного не вышло, даже и после того, как забастовки распространились на Владимирскую губернию. Что тут, однако, не без их руки, на это указывали отчасти предшествовавшие большие и буйные беспорядки в Ростове-на-Дону, против полиции, и в Саратове — против частной собственности вообще. В этом последнем городе, еще перед Рождеством 1879 года, появились на фонарных столбах странные объявления, раскленные неведомо кем и взывавшие ко гласным думы и богатым людям города: «Дайте нам заработок, устроите бесплатные столовые, а иначе мы должны совершать преступления». Подписаны были эти воззвания каким-то «председателем комитета будущих преступлений». В городе все это приняли было сначала за чью-нибудь глупую шутку, о которой вскоре и забыли; но 20 февраля 1880 года, ни с того, ни с сего, словно бы по чьей-то команде, вдруг появились на площади большие толпы простолюдинов, разных крючников, поденщиков, бурлаков и тому подобного люда, — толпы, которые стали бегать по улицам и, с криками «ура», разбивать лавки, магазины, трактиры и кабаки, растаскивать и разбрасывать товары и разносить дом городского головы, пока, наконец, не уняла их военная сила. Лишь после такого погрома стало ясно саратовцам, что дело это было подстроено и организовано не без участия подпольных анархистов; но полиция ни до погрома, ни после его, никого и ничего не открыла.
Во время всех этих внутренних неурядиц и общественных бедствии внешняя политика наша плелась на поводу у князя Бисмарка, в хвосте австро-германского, против нас же заключенного, союза, да и состояние финансов наших тоже не представляло ничего утешительного в настоящем и не обещало ничего доброго в будущем. Деятельность тогдашних направителей финансового ведомства, выразилась только в установлении измышленного железнодорожным «королем» евреев Блиохом, 25-ти процентного налога на пассажирские билеты, да в налоге на страхование от огня (как-раз кстати, в эпоху усиленных пожаров!), и не мудрено, если оба эти налога возбудили тогда всеобщее неудовольствие и жалобы. В остальном же деятельность эта выражалась лишь ежегодными поездками по России, да обменом застольных и иных речей с местными представителями промышленности и торговли, причем в спичах этих выражалось много радужных надежд и уверений, что наше экономическое положение вовсе не так дурно, как кажстся. А между тем, как раз в этот самый двухлетний период (1879–1880) совершился резкий процесс обесценивания кредитного рубля, вызвавший, между прочим, нерассчетливый усиленный вывоз за границу хлеба, что и создало, главным образом, тогдашнюю голодовку. Вследствие падения рубля появилась и неслыханная дороговизна, и застой в торговле и промышленности, и увеличение платежей по госудаосгвенным металлическим займам, которого, однако, нельзя было уследить по кратким, чересчур лаконическим отчетам государственного контроля. В начале 1879 года была образована комиссия о сокращении государственных расходов; но вся ее видимая деятельность ограничилась лишь проектами упразднения нескольких третьестепенных чиновничьих мест, как словно бы в них было все дело! Но затем, когда цены на все выросли более, чем в полтора раза против прежнего^ оказалось, что и эти сокращения ни к чему не приводят. Бюджет 1880 года был заключен дефицитом в 51 миллион рублей, да и виды на будущее не обещали в этом отношении никакого облегчения.
И замечательно, что это-то самое тяжелое время было по преимуществу временем наиболее крупных хищений казны и ее имуществ. Деятели, вроде интендантского чиновника Хващинского, получая всего лишь несколько сот рублей годового содержания, не стеснялись поражать соотечественников своим роскошным, безумно расточительным образом жизни, когда, например, один какой-нибудь завтрак, задаваемый этим самым Хващинским для «нужных людей» и приятелей, обходился ему ни более, ни менее, как в 45 000 рублей, а всего казенного имущества было им спущено более чем на 2 350 000 000 рублей!.. Время крупных аренд, широких синекур, беззастенчивого совместительства нескольких видных и лакомых должностей, изобретательное время фиктивных, но жирных заграничных и внутренних командировок якобы «для изучения» чего-либо, совершенно вздорного, бесполезного, никому и ни к чему не нужного, время непотизма, концессий, гарантий, субсидий, — осатанелое время беспардонного и безнаказанного хапанья, жамканья и загребания… Безобразия насчет казенных сумм доходили до того, что даже частная служба оплачивалась иногда казною. Командируется, бывало, какой-нибудь чиновник из Петербурга в какую-нибудь провинциальную межевую или иную палату, с назначением ему оклада в две-три тысячи рублей, и числясь по целым годам «в командировке», никаких служебных поручений не исполняет, в палату свою, кроме как 20-го числа, и не заглядывает, а преспокойно управляет себе имениями того или другого из петербургских крупно-чиновных тузов и еще получает за это чины и отличия. Подобные примеры несколько позднее становились даже достоянием сенаторских ревизий. И это все в те самые дни, как особая комиссия изощрялась над проектами сокращения государственных расходов и усердствовала над урезыванием третьестепенных чиновничков… Но грандиознее всего в эту эпоху, без сомнения, была широкая раздача громадных казенных земель в приволжском, уфимском и оренбургском краях, где получателями являлись преимущественно крупно-чиновные особы, — раздача, известная более под именем «расхищения башкирских земель» и соединеннная со слишком уже явными и бесцеремонными неправильностями, положительными отступлениями от закона и даже с вопиющим нарушением прав частной (башкирской) собственности. Богатые земли эти якобы продавались «на льготных условиях» за двадцатую часть их действительной стоимости*и притом еще с долголетнею рассрочкой платежных взносов.
Не отставали по части хищений и всевозможные частные и земские банки с различными кредитными обществами и учреждениями. Так, в одесском коммерческом банке растрачено было более ста тысяч рублей: в харьковском обществе взаимного кредита не досчитались более трехсот тысяч, вследствие чего общество это, имевшее одних вкладов свыше чем на миллион, прекратило платежи и пустило по миру до пяти тысяч семейств харьковских обывателей; в романовском общественном банке растрачено было семьдесят тысяч рублей, и виновные отделались либо выговором по суду, либо были оправданы; в херсонском земском банке тоже обнаружена была очень крупная растрата при ревизии, и т. д., и т. д. И в то время как одни просто расхищали, другие общества выступали в поддержку разных сомнительных и дутых, а особенно еврейских, предприятий, не отступая для этого ни перед какими акционерными скандалами в общих собраниях. Так, московское кредитное городское общество, попав под владычество еврейской клики, явно стало способствовать переходу московских домов в еврейские руки, и там, где прежний владелец дома не мог добиться под него самой скромной ссуды в «обществе», — покупщик-еврей, приобретая этот самый дом, сейчас же получал под залог его громадные деньги. В этих случаях «общество» не стеснялось даже миллионными ссудами, лишь бы только еврейское домовладение преуспевало и множилось в первопрестольной. И жиды все более и более захватывали Москву в свои руки, даже до того, что не постеснялись наконец устроить свою грязную микву против храма Христа Спасителя.
Состояние общества в эту эпоху было какое-то путаное, неопределенное, — кавардак какой-то, — и это не только в городе, но отчасти и в деревне. С одной стороны, целым синклитом избирают Салтыкова в почетные члены Харьковского университета, как обличителя и преследователя «общественного зла»; с другой — в Боровичском уезде крестьяне живьем сжигают бабу Аграфену Игнатьеву, в качестве колдуньи, в полной уверенности, что заслужат себе за это всеобщее одобрение, а никак не порицание начальства, так как тоже обличают и преследуют-де «обчественное зло». Г-да Стасюлевич со Спасовичем, с одной стороны, ратуют за «расширение прав печати», за свободу слова; с другой — они же производят с понятыми обыск и выемку в редакции «Нового Времени» и тянут редактора и автора к суду, за какое-то, обидное для их самолюбия, стихотворение. В Тамбовской губернии какой-то пожилой иеромонах одного монастыря и ризничая соседнего с ним женского монастыря, то же преклонного возраста, слюбившись между собою, оставляют монашество, соединяются браком и открывают в Усмани питейное заведение — и провинциальная газетка находит это «отрадным явлением», а некоторые столичные газеты перепечатывают известие об этой «современной идиллии», совершенно соглашаясь со свосю провинциальной сотоваркой. В публичные сады, кафе-шантаны и опереточные театры беспрепятственно допускаются воспитанники и воспитанницы средних и низших учебных заведений, вопреки запрещению министра народного просвещения, и это безобразие вызывает наконец циркуляр Харьковского генерал-губернатора, так как «на этих публичных увеселениях и представлениях не всегда соблюдаются правила благопристойности и приличия, к явному оскорблению общественной нравственности»; циркуляр этот взывает к поддержке «всех благомыслящих людей», — а благомыслящие люди, в качестве «отцов», отвечают в газетках будирующими заявлениями, что они, «как отцы», сами-де знают, как лучше вести своих детей и что начальство напрасно-де позволяет себе врываться в домашний порядок их быта и стеснять их бедных, и без того уже измученных Толстовскою системой, детей даже в невинных развлечениях и прогулках, на которых если они и бывают, то по большей части вместе со своими родителями. В Орле гласный Нарышкин высказывает в земском собрании свой взгляд на женские гимназии, что* они, давая воспитание детям бедных горожан, отрывают их от своей среды и возбуждают в них такие потребности, удовлетворять которым те не могут, — а «деятели и сеятели», вместе с газетными корреспондентами-«отцами», начинают за это поносить имя Нарышкина, яко зол глагол, и пытаются даже поднять против него уголовный процесс «за оскорбление родителей». Гвардейский офицер Ландсберг желает жениться «для карьеры» на дочери своего, высокопоставленного начальника, и для поддержания себя, в качестве жениха, в приличной обстановке до свадьбы, не находит лучшего способа как зарезать своего благодетеля, старика Власова. В апреле 1880 года, в петербургском окружном судеразбиралось уголовное дело братьев Висленевых, Катенева, Кутузова и нескольких «этих дам», обвинявшихся в подделке временных свидетельств 1-го восточного займа; Висленевы и Кутузов были осуждены на каторгу, — и известная часть «прессы» дружно и злорадно возопила: «Вот оно, pусское дворянство! Вот каковы его представители!» Но в августе того же года и в том же самом суде фигурировал, в качестве подсудимого, присяжный поверенный Евгений Корш, обвинявшийся в нескольких преступлениях по своему званию (мошенничество, обман своих доверителей, Шереметева и князя Урусова, и растрата их денег, более тридцати тысяч рублей). Обвиняемый объяснял свои деяния на суде рядом жизненных неудач, в особенности неудач своих литературных предприятий, которые оканчивались или запрещением издававшихся им газет, или таким сужением их программ, по распоряжению главного управления по делам печати, что они проваливались с крупным дефицитом. К удивлению, присяжные его не оправдали, и Корш отправился на житье в Томскую губернию; но либеральная «пресса» на этот раз не вопила и нс зло^ радствовала, — напротив, она всячески старалась заминать и замалчивать это крупное, в общественном смысле, дело, и без того уже поставленное на судебную сцену в самый глухой сезон, так как тут проворовался свой брат, либеральнейший юрист и издатель, сын известного в свою пору либерального редактора. А между тем, в то самое время, как «пресса» обмалчивала дело адвоката Корша, из провинции сыпались беспрестанные жалобы на подобную же адвокатскую деятельность. Дошло до того, что в одну из городских дум (Бобринецкую, Херсонской губернии) гласными ее официально было внесено заявление о краиних беззакониях, творимых местными патентованными адвокатами, деятельность которых, по словам заявителей, «не может быть терпима обществом и законом». В подтверждение этих слов, выставлялся целый ряд мошенничеств, подлогов, замотания и присвоения себе доверительских денег, кражи документов, подкупов свидетелей и т. д., причем гласные косвенно обвиняли и личный состав своих мировых учреждений. Городская дума постановила ходатайствовать прёд министром юстиции о назначении в Елисаветградский округ сенаторской ревизии, ввиду того, что обыватели сильно страдают не только от адвокатских плутней, но зачастую и от потворствующих им неправильных решений мировых судей названных округа. Но сенаторской ревизии им не назначили, — потому сами же они этих судей себе выбирали. Известия о подкупах присяжных заседателей довольно часто появлялись в это время в газетах, наряду с безобразными оправдательными приговорами, всяческими хищениями, конокрадством, дошедшим до ужасающих размеров, порубками, поджогами, грабежами и «интересными» убийствами,' с женщинами, или из-за женщин. Уголовные процессы того времени нередко носили пикантно-кровавый характер. Девица Качка, например, в Москве, в веселой компании студентов и студенток, распевая песни, вдруг застреливает ни с того, ни с сего студента Байрашевского, человека совершенно ей постороннего. В обществе ходили тогда слухи, что это-де «жребий», вроде Веры Засулич, но суд признал ее только психопаткой и отдал под больничный присмотр, впредь до выздоровления. В роли quasi-политических убийств являлись иногда чуть не дети, — таково было убийство близ Орла двух лодочников, совершенное тремя воспитанниками одесского технологического училища Гумидовых, Войцеховским и Триборном. Любители же более легкой пикантной уголовщины услаждались тогда интересными воровскими похождениями красивой и шикарной жидовки Блювштейн, известной более под прозвищем «Соньки-золотой ручки».
Вообще в провинции жилось какою-то смутною, чадно удушливою жизнью. С одной стороны, в ответ на каждое, счастливо избегнутое, покушение, сыпались оттуда к подножию трона бесчисленные адресы с изъявлениями верноподданнических чувств радости, преданности и негодования против злодеев-покусителей, служились молебны, делались общественные подписки на сооружение часовен, икон, киотов, богоугодных заведений или на учреждение разных благотворительных стипендий ив память события»; с другой же — это самое общество, в особенности на юге, совершенно пассивно, как баранье стадо, допускало в своей среде выпрашивание и даже вымогательство денег для разных преступных целей, вроде вспомоществования политическим арестантам, или для предоставления «нелегальным» возможности к укрывательству, для воспособления им на выезд за границу й т. п., в одном из больших южных городов не постеснялись даже открыть подписку специально для взрыва императорского поезда на пути из Крыма, — и подписка на это дело, по печатному свидетельству самих бунтарей и взрывателей, пребывающих ныне за границею, дала им полторы тысячи рублей, которые и были немедленно отправлены в кассу «динамитного комитета». Такие сборы «на политических» делались довольно открыто: в публике, во время судебных заседаний по политическим делам, на юбилейных обедах, в разных собраниях, на семейных вечерах, спектаклях и литературных чтениях, обыкновенно «в пользу одного бедного семейства», в светских гостиных, в редакциях некоторых провинциальных газет и т. п. И дошло это до такой бесцеремонной публичности, что вызвало наконец особый строгий циркуляр генерал-адъютанта Тотлебена, в бытность его одесским генерал-губернатором.
Бабьегонское земство в это время, подобно многим другим уездным и губернским земствам, вместо того, чтобы заниматься прямым своим делом, упражнялось, главнейшим образом, в ламентациях против графа Д.А.Толстого и в борьбе с министерством просвещения из-за земских школ и учительских семинарий, не желавших подчиняться правительственному контролю над духом и направлением их преподавания. И когда граф Толстой пал, наконец, как министр народного просвещения, земским и журнальным ликованиям не было конца: все это трубило и торжествовало свою победу, ибо теперь свободно можно было лягать павшего каждым копытом и устраивать ему общественные скандалы, в роде закидывания его «черняками», когда, по выходе в отставку, он пожелал было баллотироваться в гласные Михайловского уезда (Рязанской губернии), как крупный местный землевладелец. Это «прокатили на вороных» составляло верх злорадного торжества у либеральных земств, в либеральной «прессе» и у столичных действительных явных и тайных сплетников, которые впоследствии, когда Толстой снова был призван на государственный пост, но уже в качестве министра внутренних дел, не затруднились первые же лакейски «приветствовать» его назначение, лебезить и слагать ему хвалебные гимны.
Среди, этого общественного вихлянья и путанья, хорошо себя чувствовали одни евреи. Денег им во время войны и вслед за ее окончанием перепали целые уймища, а уголовного суда и ссылки за все эти свои военно-финансовые подвиги удалось им тогда счастливо избежать. Тут сразу как-то составились у них новые состояния, выплыли новые финансовые имена и предприятия, стали выходить разом две новые еврейские газеты, «Рассвет» и «Русский еврей», и вообще Израиль заметно приободрился, приосанился и, почувствовав за собою силу, поднял значительно выше свой тон и свой нос, и без того уже достаточно нахальный. «Утучнел Иешуруп, — по слову пророка, — и стал брыкаться». Сила и уверенность в ней нашего Израиля сказались тогда, между прочим, в знаменитом Кутаисском деле, когда пред местным окружным судом предстало несколько евреев, обвинявшихся в похищении перед Пасхою 1878 года христианской девочки Сарры Мадебад- зе. По поводу этого процесса, еще раньше его начала, появились в печати претензии против самого возбуждения «подобного дела», даже против начала следствия, так как одно-де следственное производство уже наносит будто бы вред еврейской репутации, — словом, явились крупные и наглые притязания на какую-то особую привилегию для евреев, на изъятие их из общего порядка судопроизводства. На судебную защиту обвиняемых, еще до выяснения самого дела, были уже отпущены значительные суммы совсем посторонними этому делу евреями, отчасти даже заграничными, — и у кутаисских евреев, несмотря на всю их бедность, оказались вдруг дорогие и «знаменитые» адвокаты, гг. Александров и Куперник. Исход дела уже заранее был предрешен самими евреями, — и обвиняемые, несмотря на всю вескость очевидных и тяжких улик, были, согласно этому предрешению, торжественно оправданы. Дело было перенесено затем в Тифлисскую судебную палату, но там уже прокурор отказался от обвинения, — и палата объявила обвиняемым новый оправдательный приговор. Утучневший Иешуруп торжествовал, а юные сыны и дщери его не уставали тем часом фигурировать в беспрестанных политических процессах.
В эту смутную, путанную и нервную эпоху, за исключением весьма небольшого, сравнительно, круга людей двух резко противоположных направлений, трудно, почти невозможно было отличить, кто каких убеждений, кто чего хочет, кто за кого и кто против чего, кто чему сочувствует и что отрицает или порицает. Недаром же создалась тогда известная характерная фраза: «с одной стороны нельзя не сознаться, с другой — нельзя не признаться». Это была какая-то всеобщая вихлявость и сбитость с панталыку. Одни ошалевали, не понимая, что это вокруг творится; другие, напротив, понимая очень хорошо, спешили половить себе в мутной воде рыбки и обработать, округлить свои личные делишки; третьи малодушествовали и охали в полном упадке духа; четвертые злорадно и ехидно хихикали, приговаривая: «чем хуже, тем лучше», и все одинаково ожидали чего-то, перемен каких-то; но каких, — на это никто не мог дать никакого точного определения. В чадном тумане, застилавшем глаза и мозги тогдашнего общества, сквозило только нечто неясное, призрачное, в виде расплывчатого понятия о «конституции», — какой именно конституции, на каких основах, до этого не добирались, а так, желали «конституции вообще», как «увенчания здания». Это недомогающее состояние общества очень верно было характеризовано тогдашнею «Неделей» в следующих выражениях: «То, что случилось сегодня, завтра уже забывается, как давно и безвозвратно минувшее: вечное ожидание чего-то нового, ожидание, страстное до боли, жжет и томит всех неустанно. Никто не знает, на чем остановиться, чего держаться. Сомнения, растерянность и тупая, ноющая боль вносятся повсюду, как неизменные наши спутники. Это какой-то лихорадочный бред, с редкими минутами отрезвления, какое-то торопливое хватание первой подвернувшейся под руку вещи и отбрасывание ее затем снова в сторону. Перепутанное время!.. О какой-либо последовательности и определенности нет и речи». И вот, в это-то время вдруг появляется как бы некий Мессия.