Наконец он появился, этот г-н Охрименко, желанный, жданный и заранее уже заочно прославляемый Агрономским и всею земско-управскою кликой. — Вот-де инспектор, так инспектор! Дождались таки! Сами себе назначили, — сами подыскали, сами и выбрали!
Тамара присутствовала в классе, вместе с отцом Макарием, который объяснял детям закон Божий, когда ко крыльцу школы подъехал экипаж Агрономского, и затем, минуту спустя, в классную комнату сановито вступил неизвестный посетитель, в сопровождении Алоизия Марковича и волостного старшины Сазона Флегонтова: все вместе сюда и приехали, объезжая школы волости. Впустив «начальство» в классную, вошел туда же за ними следом и школьный сторож Ефимыч. Осторожно затворив за собою дверь, он остановился у дверного косяка и застыл в солдатской позе навытяжку.
При входе почетных лиц, учительница сейчас же скомандовала детям «встать!», как учил ее некогда этот самый Сазон Флегонтов, — и ребятишки бойко поднялись со своих скамеек.
— Наш новый инспектор народных училищ, — представил Агрономский почетного гостя безразлично всем присутствующим, назвав при этом его чин, имя, отчество и фамилию.
Инспектор не без важности отдал общий молчаливый поклон и сейчас же медлительно повел приподнятым носом по стенам классной комнаты, оглядывая с кисловато наморщенным выражением всю её обстановку.
Для Тамары с первого же взгляда не осталось сомнения, что это именно тот самый Охрименко, который некогда преподавал физику и математику в Украинской женской гимназии. Но как он с тех пор переменился!.. В лице у него появилось теперь значительное, чиновно-солидное выражение, какого прежде и тени не было. На носу, вместо легкомысленного пенсне, сидели основательные золотые очки, — настоящие «ученые» очки, — оказывавшие, впрочем, поползновение съезжать иногда на самый кончик этого прыщеватого носа. Когда-то волосатая, грива запущенных волос приведена в приличный вид, значительно подстрижена и причесана; верхняя губа подбородок и щеки гладки и досиня выбриты, тогда как прежде зарастали себе невозбранно, во всю силу своей природной растительности, так что Тамару даже удивило, как это он решился расстаться со своею литературщицкой наружностью, какую придавали ему именно борода с усами и лохматая грива. Белье теперь у него чистое и туго накрахмаленное, вицмундир словно бы сейчас с иголочки, пуговицы с гражданскими орлами так и сияют, и — к довершению удивления Тамары — в петлице этого вицмундира алела свеженькая орденская ленточка, и весело, но вовсе уже не либерально, болтался на ней, выглядывая из-за отложного борта, Анненский крестик. Словом, на вид это был и тот же Охрименко, да не тот. Вместо прежнего кашлатого и развинченного разгильдяя, вечно бравировавшего своим радикализмом и сочувствием, если не сопричастием, к «общему делу», пред Тамарой стоял теперь форменный, чопорно подобранный и подтянутый чиновник, из числа видимо подающих большие надежды на дальнейшее преуспеяние свое в чиновно-педагогическом мире. На левой руке его, в которой держал он свою новенькую форменную фуражку с кокардой, была даже надета туго затянутая лайковая перчатка гриперлового цвета, и от самого его пахло эс-букетом. Все это ясно свидетельствовало, что в настоящее время он вполне усвоил себе известное педагогическое правило, по которому истинный педагог должен быть всегда одет «не с роскошеством, но с изяществом». Отказался ли Охрименко в душе от прежнего сочувствия «общему делу», — это другой вопрос, но очевидно, что после постигшей его неприятности, в виде ареста по «прикосновенности» к какому-то южному политическому делу, от которого, впрочем, удалось ему счастливо отделаться лишь благодаря «новым веяниям» известной «диктатуры сердца», — он стал умнее, поняв всю тщету своего пустозвонного бравирования и уразумев надлежащим образом, где раки зимуют, разом совлек с себя «ветхого адама» нигилизма и преобразился по внешности в благонамеренного чиновника. А что до «сочувствий» его, так ведь сочувствовать и «содействовать» чему бы то ни было, конечно, гораздо выгоднее и безопаснее под солидною чиновничьею оболочкой, за которую казна еще и жалованье платит и награды дает, — это-то он понял. Итак, это был Охрименко рафинированный, Охрименко в новой фазе своего развития, которую Тамара угадала в нем своим женским чутьем с первого же раза. Во всяком случае, — такая метаморфоза явилась для нее новостью совсем неожиданною.
— Учительница Бендавид, — официальным тоном представил ее Агрономский инспектору.
Охрименко, поверх очков, сползших у него в эту минуту на кончик носа, глянул исподлобья совсем безразличным взглядом, как на особу, совершенно ему неизвестную, имя которой ровно ничего не говорит ему, и послал ей издали, вместо поклона, кивок головою, точно бы и в самом деле видит сс в первый раз в жизни и не имеет о ней никакого понятия. Это притворство вышло у него довольно удачно, и Тамара, поняв его про себя именно как притворство, осталась в душе даже довольна таким оборотом дела, который, по крайней мере, избавлял их обоих от лишних фраз и напоминаний друг другу о неприятном прошлом.
Затем Агрономский таким же порядком представил Охрименке и отца Макария, как законоучителя, и вот, к величайшему удивлению Тамары, инспектор почтительно подошел к нему под благословение, после чего весьма любезно Пожал его руку.
— Извините, батюшка, я, кажется, прервал ваши занятия? — обратился он к старику. — Пожалуйста, продолжайте не стесняясь… Мне будет очень интересно послушать… Чем именно вы занимались?
— Толкованием на текст «Воззрите на птицы небесные».
— Ах, на «птицы небесные»?.. Очень поучительно. Нус? — повернулся он к первому попавшемуся на глаза мальчугану. — Что же мы знаем о птицах небесных?.. Во-первых, скажите мне, что такое птица? и почему она небесная? потому ли, что она небесного происхождения, или по другому чему, как вы думаете?
— Птица: — заморгал на него мальчик недоумевающими глазенками. — Известно что… птица — она и есть… летает.
— Да, но ведь и пух тоже летает, и одуванчик летает, и муха летает: значит, и пух, и одуванчик тоже птицы по-вашему?
Мальчик замолк и только растерянно поглядывал то на отца Макария, то на учительницу, словно бы ища у них поддержки и ответа на свой безмолвный вопрос — чего это пристали к нему с «птицей» и чего собственно хотят от него? — воробей птица, — заговорил он, наконец, — галка птица, куры, гуси, — мало-ль их там!.. Птиц много бывает… разные.
— Да, но что такое собственно есть птица?.. Организм ли это, или механизм какой? живое ли она существо, или же вещество неорганическое?.. Какие ее отличительные внешние признаки? Почему, например, мы говорим, что это есть птица, а не собака, не стол, не грифель и т. д.
От всех этих, педагогически «наводящих» вопросов мальчик напряженно пружился до поту, пыхтел, сопел, пошмаргивал носом и начинал с отчаяния подумывать про себя — уж не сказать ли лучше «позвольте, мол, выдти, живот болит».
— Чем, например, отличается птица от человека? — попроще подсказал ему меж тем отец Макарий.
— У птицы перья, крылья… она летает, а человек летать не может, — домекнулся наконец перетрусивший мальчонка, неуверенно и боязливо взглядываясь то на батюшку, то на инспектора.
— Ну вот! Наконец-то! — усмехнулся Охрименко. — Птица, значит, летает, а человек ходит, собака бегает, стол стоит, а грифель лежит. Но этого мало, — продолжал он. — Вы должны бы отчетливее формулировать вашу мысль, следовало бы отвечать так: птица есть существо органическое, способное к произвольному передвижению в воздухе, отделяясь от почвы, потому что природа снабдила ее для этого крыльями и перьями, дающими ей способность летать, и при том летать, подчиняясь не направлению и силе случайного ветра, как пух, например, но по собственной своей свободной воле, для чего у нее имеется хвост, служащий ей при полете как бы рулем, или правилом. Понимаете?
Мальчик, вместо ответа, шмаргнул только носом, что на обычном языке ребячьей школьной мимики равносильно было выражению полного непонимания.
— Какое, однако, жалкое развитие! — с кисловато-сожалительною гримасой, вполголоса обратился Охрименко, как бы в скобках, к Агрономскому. — Таких простых вещей, и вдруг ученик сразу объяснить не может!.. Ужжасно жалкое!
Алоизий Маркович со вздохом только плечами пожал на это замечание, — дескать, вижу и сам, и скорблю, но что же прикажете делать, если у нас такая учительница!
— Ну-с, так расскажите-ка мне, — обратился к другому мальчику инспектор, — что вам объяснял сейчас батюшка насчет птиц небесных?
— Птицы небесные, — начал в ответ ему подбодрившийся ученик! — они не веют, не жнут, ни в житницах не собирают, а Бог их кормит.
— Так. Значит, Бог их кормит? — Правильно. Ну, а чем Он их кормит?
— Чем случится… Которая на огороде клюнет, которая на гумне, алибо в овсах… Это как. когда, всяко бывает.
— Ну, а человек может так?
— Человек не может.
— Разве не может?.. Почему же птица может, а человек не может? почему вы так думаете?
— Потому — птица что!.. Она уворует себе и улетит, — ей ничего, а человека пымают и сичас в острог[2].
— Вот как!?. Убедительно!., очень убедительно… и оригинально. Это вы, батюшка, так объясняете им евангельские притчи? — сдерживая невольную улыбку, не без легкой иронии обратился Охрименко к Макарию.
Старик сконфузился и, в оправдание мальчика и себя, стал было докладывать, что тот не достаточно пока развит, так как недавно еще посещает школу, да и сам-де он, будучи прерван приездом г-на инспектора, не успел еще довести до конца объяснение ученикам данного текста, и потому нет ничего мудреного, если мальчик дал такой ответ, до которого додумался сам, на основании житейского быта, но что, впрочем, в ответе этом он, отец Макарий, кроме детской наивности, не видит ничего особенного.
— Н-да, это вы не видите, — пожалуй, и я не вижу, — согласился Охрименко, не терпевший никаких возражений себе со стороны «подчиненных», — а начальство, может быть, взглянет иначе-с. — веско заметил он, выразительно кивнув приподнятыми бровями. — Наедет, например, г-н губернатор или жандармский штаб-офицер, да услышит подобный ответ, — как вы полагаете, разве не могут они умозаключить из этого… ну, скажем, хотя бы о чересчур уже «реалистическом направлении» нашего преподавания:.. И без того уже земство Бог знает только в чем не обвиняют!.. Обвинят еще, пожалуй, в несогласии с духом христианского вероучения, или усмотрят, в некотором роде, нигилизм, потрясающий основы… Чего доброго!
Отец Макарий посмотрел на него с недоумением, не понимая, всерьез ли говорится эта глупость, или же г-н инспектор тонко иронизировать изволит? Последнее показалось ему вернее, и потому он скромно позволил себе заметить, что ничего подобного не полагает, и даже предполагать не смеет, так как не думает, чтобы в лице таких особ могли находиться люди столь недалекие.
Охрименку слегка передернуло: опять, черт возьми, возражение, и даже предерзкое! В душе он принял эти слова за косвенный укол, и потому холодно смерив отца Макария не совсем-то приязненным взглядом, пробормотал сеое под нос. — «Как знать, чего не знаешь!»— и отвернулся от него в сторону.
— А «Боже Царя храни» они поют у вас? — обратился он> к Тамаре.
— О, да! — подтвердила та. — Поют целым хором. Угодно прослушать?
— Пожалуйста.
Учительница вызвала учеников из-за парт и, разбив их по голосам, выстроила всю группу в должном порядке. Отец Макарий, став сбоку перед хором и вынув из кармана камертон, щипнул его за рожки, затем послушал над ухом звук и подал голосом тон — «do, mi, sol, mi, do». И вот, по дирижерскому взмаху его рук, хор дружно и стройно грянул народный гимн.
Инспектор прослушал его с сосредоточенно серьезным видом, подобающим официальной важности этого момента, сложив на козырьке фуражки свои опущенные руки и склонив, в знак особого внимания, несколько набок голову.
— Это вы занимаетесь хором? — обратился он по окончании гимна к отцу Макарию.
— Да, вот, вместе с учительницей, — ласково указал старик на Тамару. — Стараемся, по силе возможности, и — благодарение Богу — достигаем-таки кое-какого успеха.
— Н-да, оно недурно, — снисходительно отозвался тоном знатока инспектор. — Видно, что спевшись, и голосишки есть. Но… не достаточно благоговения.
Последнего замечания уж никак не ожидали ни батюшка, ни тем более Тамара, и потому с невольным недоумением воззрились удивленными глазами на Охрименку.
— Благоговения, говорю, не достаточно, — вразумительно повторил им последний. — Надо больше, больше благоговения… больше этого проникновения, так сказать, высоким смыслом священных слов гимна… чувства больше, вот что!
«Час от часу не легче!»— думалось про себя удивленной Тамаре. — «Охрименко и вдруг благоговения требует!.. Да уж не сон ли это?»
— А отчего ж у вас на стене не вижу я царского портрета? — оглянувшись вокруг, спросил вдруг инспектор. — Дети должны петь гимн, обращаясь лицом к портрету. Разве школа не имеет его?
Тамара объяснила, что портрет есть, но, по приказанию попечителя, снят и убран.
— Объснение это не совсем верно, — скромно отозвался Агрономский. — Я, действительно, приказал прятать портрет, но это лишь в обыкновенные дни, для большей сохранности от порчи, — собственно говоря, от детской резвости, чтобы часом не разбили стекло мячиком, или не попортили как-нибудь раму; но я в точности приказывал г-же Бендавид всегда вешать его в торжественных случаях и в ожидании посещений начальства. А о предстоящем инспекторском объезде были циркулярно предуведомлены все школы, по крайнем мере, месяц тому назад. Такова инстинная подкладка этого дела. Но по каким причинам г-же Бендавид не угодно было исполнить мое распоряжение, мне неизвестно.
— Почему вам не угодно было повесить портрет? — обратился Охрименко к учительнице в сухом тоне официального вопроса, — или вы не находите его здесь уместным?
«Вот этого только не доставало, чтобы меня же обвинить, как какую-то революционерку!» с горьким смехом в душе подумалось девушке. Но она не смутилась последним вопросом инспектора и начала спокойно объяснять ему, что, по принятии школы, в первый же день, случайно найдя портрет в шкафу, она сама обмыла его и отчистила, и собственноручно повесила на надлежащее место, но г-н попечитель сделал ей за это строгий выговор, и даже сторожа чуть было не прогнал с места, что как тот смел допустить самовольную отмену его распоряжения, и тогда же приказал ему убрать портрет подальше.
— Да, и я нахожу это распоряжение вполне рациональным, ввиду тех разъяснении, какие представил г-н попечитель, — рассудительно решающим образом отпарировал ее доводы инспектор. — Но это не снимает с вас упрека в небрежном отношении к его приказаниям, — внушительно продолжал он. — Если вам было сказано, в каких именно случаях следует вывешивать, вы должны были исполнить, — нравится ли вам это, или не нравится, но должны. Тут нет никаких оправданий, и я вас покорнейше прошу, потрудитесь, пожалуйста, повесить портрет сегодня же! — распорядился он в заключение внушительным тоном безусловного приказания.
«А что, гриб съела, матушка!»— с насмешливым торжеством, красноречиво говорил ей устремленный на нее взгляд Агрономского.
— А это что у вас, библиотечка? — спросил инспектор, кивнув на книжный шкаф. — Каталог есть?.. Позвольте-ка мне каталог.
Тамара отперла шкаф и подала ему тетрадку со списком библиотечных книг и изданий. Охрименко просмотрел список, видел в нем перечень всех этих, пожертвованных Агрономским, томов «Дела», «Современника», «Отечественных Записок», Щедринских «Благонамеренных речей», «Ташкентцев» и проч., но ничего не сказал на это, — словно бы всем таким изданиям тут самое настоящее место. Пробормотал только сквозь зубы «очень хорошо-с», возвращая учительнице тетрадку; но к чему собственно это его одобрение относилось, — к составу ли школьной библиотечки, к порядку ли, в каком она содержится, или к ведению самого каталога, — понимай, как знаешь.
— А это что такое у вас тут написано? Диктант? — прищурился он на классную доску и стал читать выведенные на ней мелом строки. — Заемная расписка какая-то?
— Да, расписка, — подтвердила та спокойно.
— Зачем же это? — в недоумении удивился Охрименко.
Учительница объяснила, что это она занимается иногда с учениками старшего возраста, с целью знакомить их с формами общеупотребительных деловых бумаг, чтобы они знали, как, например, писать расписки, условия, доверенности и т. п.
— «Расписки», «условия», — с оттенком иронии и недоверия повторйл вслед за нею инспектор. — Ради чего же это, однако?
— Ради того, вероятно, что. оно может пригодиться им в практической жизни, в их повседневном быту, — пояснила девушка.
— Ну, знаете, этой жидовской практике насчет расписок и условий лучше бы уж в кагальном хедере обучать, а не в школе: этому они впоследствии и без нас научатся сами.
Тамара вспыхнула, почувствовав в этой грубой выходке обидный намек на свое происхождение. Однако же она сдержалась, потому что, вдумавшись в мысль упрека Охрименки, сознала в душе, что, быть может, он и прав: к чему, в самом деле, преждевременно посвящать двенадцатилетних мальчиков в казуистические формы юридических и денежных отношений. Но в оправдание свое она заметила только, что учит этому не по собственной выдумке, по предложению училищного совета, и притом по книге барона Корфа, где помещены образцы подобных форм.
— Мало ли что где помещается! — подфыркнул Охрименко.
— Книга рекомендована министерством, — заметила на это Тамара.
— Так что же-с?.. У Корфа свой взгляд, а у меня свой, и я нахожу это излишним.
Девушка замолчала, так как возражать далее, очевидно, было бы бесполезно, да незачем и отстаивать подобную учебную «практику», раз что она сама, после жестких слов Охрименки, внутренно сознала несообразность и фальшь этого дела.
Инспектор, между тем, взял одну из хрестоматий и, раскрыв ее на случайно подвернувшейся странице, положил перед одним из мальчиков старшего отделения:
— Читайте!
Тот довольно бойко, без особенных запинок, хотя и не совсем осмысленно, прочел стихотворение Пушкина «Пророк».
— Объясните мне, что заключается в этом стихотворении? какая мысль его? — предложил ему инспектор.
Ученик задумался в видимом затруднении пред такою задачей.
— Мы этого не проходили, — смущенно отозвался он наконец.
— Так что ж что не проходили! Это не отговорка. Ведь вы же прочли его, по-русски понимаете, — ну, и объясняйте.
Мальчик смутился еще более и молчал. Один уже вид наезжего «начальства» — всякого, какое бы оно ни было — обыкновенно нагонял на весь класс смущение и холод, как, впрочем, всегда и везде, во всякой школе, потому, во- первых, что само «начальство» кажется сельским ученикам чем-то недосягаемо высоким, важным и умным, а самая внезапность его приезда и эта торжественность приема, как явление, сравнительно, весьма редкое, исключительное, им совершенно не в привычку. Но главное, весь этот холод и смущение нагонялись тем, что в каждом «начальстве», значение коего не всегда было им понятно, ученики, по наибольшей части, встречали не то простое, сердечное отношение к делу и к самим себе, к какому приучила их своя учительница, а что- то холодное, формалистичное, безучастно сухое и постороннее, — словно бы какой-то контрольный аппарат, присланный сюда кем-то для проверки кого-то и чего-то. В «начальстве» они видели точно оы внезапно нагрянувший «страшный суд» над собою и над учительницей — суд, который вот наехал, Бог его весть, откуда и зачем, разнес за что-то и сейчас уедет куда-то дальше… И кто его знает, что это за «начальство» такое, и чего ему нужно, из-за чего разносило оно преподавателей и зачем спрашивало учеников из всех предметов по кусочку, понадергивая из каждого и того, и сего, и десятого понемножку, на выдержку… Если даже оно и ласково, это «начальство», то и самая ласковость его опять же не та простая, сердечная ласковость, какую привыкли ученики встречать в своей учительнице, а какая-то деланная, принужденная, — словом, рассудочная, а не душевная ласковость, и это дети хоть и бессознательно, но всегда очень тонко чувствуют своим непосредственным детским инстинктом. А тут, на этот раз, «начальство» выходит совсем новое, — в первый раз и в лицо-то они его видят, — и едва лишь наехало, как уже успело показать свою строгость учительнице, сказать что-то, кажись, неприятное батюшке, выказать свое неудовольствие на что-то. Все это окончательно смущало учеников, парализуя, вследствие невольного страха и недоумения, их волю, сообразительность, память, путая их мысли и сбивая с толку, под гнетом смутного опасения, как бы не ответить на задаваемые вопросы что-нибудь невпопад и тем не вызвать бы со стороны этого грозного «начальства» нового разноса себе и учительнице.
— Что значит «духовной жаждою томим?»— продолжал, между тем, пытать ученика инспектор.
Мальчик упорно продолжал молчать.
— «Духовной жаждою»… Подумайте, — «духовной»… Что это такое «духовная жажда»…? Не знаете?.. хм… Однако! — знаменательно взглянул Охрименко на Агрономского. А тот при этом опять пожал плечами, с таким видом, который ясно говорил: «я тут ничего поделать не могу, — сами теперь видите, как идет дело».
— Ну, а вы что скажете? — обратился инспектор к соседу первого мальчика. — Можете объяснить нам, или тоже в молчанку играть будете?
— «Духовной жаждою томим», — начал было мальчик, но сейчас же запнулся и стал растерянно поглядывать на учительницу, мучительно стараясь в то же время выжать из себя какую-нибудь подходящую догадку, что такое могло бы значить это «духовной жаждою».
— Священником, верно, хотел быть, — высказался он, наконец, и сам обрадовавшись, что, — слава Тебе, Господи, кажись, додумался!
— Священником?!. Вот тебе на! — удивился Охрименко. — Почему же вы так полагаете? Почему священником?
— Да потому, как тут сказано «духовной»…
Инспектор строго взглянул на учительницу и укоризненно покачал головой, — и вам, дескать, не стыдно!
Агрономский даже потупился от притворного смущения, меж тем, как на растянутых губах его так и мелькала многодовольная ядовитая ухмылочка. — «То ли, мол, еще будет, погодите!»
— Ну, а это что значит? — продолжал инспектор:
«Моих зениц коснулся он,—
Отверзлись вещие зеницы…
Моих ушей коснулся он,—
И их наполнил шум и звон».
— Как вы это понимаете? — обратился он вообще к старшему возрасту, пытливо посматривая то на того, то на другого из мальчиков. — Отвечайте, милые, кто может… Не бойтесь, бояться нечего, — ведь я не съем вас и не забодаю — мне только хочется знать, насколько вы усваиваете себе читаемое. Ну, кто же скажет?.. Живее, братцы, живее!
— Должно, затрещину дал здоровую, — домекнулся один из бойких.
— Что-о?! — выпучил на него глаза инспектор. — Затрещину?.. Благодарю, не ожидал! — иронически поклонился он учительнице. — Бот так сюрприз!.. Это вы как же, мой милый, додумались до затрещины-то? Объясните, пожалуйста, — любопытно.
— А как же?.. Известно, как ежели дать по уху, в ём сичас и зазвенит… и шум сичас в ухе сделается…
— Нет, не то, — рассудительно перебил его другой мальчик. — Нешто серафим станет драться! У ево и рук нет, а одни крылья, как на картинке показано, а это он чудо Господне, значит явил. Верно, тот был слепой и глухой, а потом стал видеть и слышать… Исцеление, значит.
Инспектор только плечами пожал, укоризненно заметив учительнице. — Какое жалкое развитие!
Тамара хотела было возразить ему, но он остановил ее, не дав ей сказать даже слова — Позвольте-с, разговаривать с вами мы будем потом, а теперь я желаю доити до конца, чтоб наглядно убедиться в степени достигаемых школою успехов.
И он опять взялся за «Пророка» и дошел постепенно до «дольней лозы прозябанья». Тут оказалось, что под «лозой» одни понимают лозняк, растущий у них по болоту, а другие — просто «лозаны, секутся которыми мужики промеж себя на сходе, али, может, розгу на ребят непослушных». Вообще, энергия учеников, чем дальше, тем больше все падала, и надежда постичь тайну прочитанного видимо у них слабела и исчезала. Когда же потребовалось объяснение на дальнейшие стихи, то одни из учеников старшего возраста оказались того мнения, то тот, кто все это сделал, должно быть, вовсе не серафим, а злой дух, и только нарочно прикинулся серафимом, — для обольщения, значит, — потому больно уж он над этим самым человеком тиранствовал и мучил его, и змею даже припущал к нему в рот, а дьявол, известно, еще в раю в образе змия был. Другие же высказывались, что это серафим, вероятно, казнил великого грешника за грехи его, за лукавство и празднословие, а третьи приходили в полное недоумение, что как де, мол, так, сказано тут «пророк», а между тем ничего он не напророчил… И где он, и кто он, — Бог его знает![3]
— Какие, однако, грустные результаты! — с печально горькою усмешкой покачал головой Охрименко, обратясь к Тамаре. — Признаюсь, я возмущен до глубины души. В первый раз в жизни приходится еще слышать и видеть такое непонимание, такое грубое искажение и профанацию высокой мысли — и кого же? — Пушкина!.. Такое, можно сказать, невежественное глумление над нашим великим народным поэтом! И вам не стыдно?!
— Позвольте, г-н инспектор, — снова попыталась возразить ему Тамара. — Позвольте вам объяснить, они этого стихотворения не читали, и я им никогда не объясняла его, потому что смысл его нахожу слишком отвлеченным для их понимания. Такую вещь едва ли поймет и взрослый между простыми крестьянами, а это ведь дети, — примите во внимание.
— Позвольте-с, — возразил ей, в свой черед, Охрименко. — Эта книжка издана и одобрена для народного чтения в школах. Так-с? Против этого, надеюсь, вы спорить не будете?…
— Не буду. Но что ж из этого?
— А то, что если составитель нашел уместным включить в нее и «Пророка», то, с вашей стороны, полагаю, было бы слишком самонадеянно считать себя компетентнее его… «Отвлеченно»! Что такое значит «отвлеченно»?.. Это не отговорка-с. Любая молитва не менее отвлеченна, и однако же дети учат молитвы, им объясняют их — и они понимают. Ваше дело — развивать своих учеников, подымать их до понимания отвлеченных идей, объяснять им, и наконец, — на то вы и учительница. Но, конечно, там, где на первом плане — изучение форм долговых расписок, там не до отвлеченностей. Вот что прискорбно-с!
— Они Пушкина знают… все, что доступно их пониманию, мы читали и читаем, — защищала себя Тамара. — Да вот, позвольте на проверку, — предложила она и обратилась к одному из мальчиков. — Павлик, расскажи-ка нам содержание «Сказки о рыбаке и рыбке» Пушкина, — помнишь?
— Позвольте, — значительным тоном и жестом остановил ес инспектор. — Если я не ослышался, вы, кажется, обращаетесь к ученикам на «ты»?
— Да, я всегда говорю им «ты», — подтвердила Тамара.
— Хм… Вот как!.. Но на каком же это основании?
— На том, что «вы» для них не сродно, оно их путает… даже звучит им как-то дико, в их возрасте.
— Да, но по какому же праву и с чьего разрешения вы позволяете себе отступать от установленных требований? После этого и они вам «ты» говорить будут!
— Да и говорят иные, — что ж такое?! Обидного для себя я тут ничего не вижу… Они ведь это по простоте… И притом, извините меня, но я думаю, что если это и отступление с моей стороны от правил, то не особенно важное, тем более, что обращение на «ты» для них выходит гораздо теплее, сердечнее как-то, это сближает и роднит их с учительницей.
— Нет-с, извините, это не «сближает», а унижает их человеческое достоинство. Если закон требует, чтобы на суде даже преступникам «вы» говорили, то как же детей-то, этих оудущих граждан наших, вы лишаете этого права!?
— Позвольте и мне, г-н инспектор, сказать свою слово, — скромно вмешался с разговор отец Макарий. — Вот, госпожа учительница заметила, что «вы» дико звучит для детского уха. А я скажу, оно не только дико, но — с позволения вашего — даже бестолково, потому дети это «вы», обращенное к ним, обыкновенно принимают в коллективном, так сказать, значении, а не в персональном. В личном смысле они его даже не понимают, потому так уж они у нас в деревне привыкли, что все им «ты» говорят.
— То есть, вы этим не только оправдываете учительницу, но еще хотите сказать, что и вы тоже им «ты» говорите? — усмехнулся Охрименко, с плохо скрытым ехидством.
— Я отцам их «ты» говорю, так уж к ребятам-то на «вы» обращаться — извините — в моем сане и при моих летах, оно даже смешно как-то было бы.
— Отцам вы можете говорить как вам угодно, — заметил ему Охрименко тоном, в котором начинала уже неприятно проскальзывать нотка внутреннего раздражения, — там это ваше дело; но здесь уже наше-с, и я вам должен сказать, что школьные правила требуют, чтобы преподаватели говорили ученикам «вы», а не держали бы их в вечном напоминании им этим «ты» времен крепостничества. Они более не рабы-с, а такие же полноправные будущие граждане, как и мы с вами.
— Да, будущие, — подчеркнул отец Макарий, — согласен; но пока — они не более как дети.
— Одним словом, — нетерпеливо перебил его Охрименко, — из уважения к вашему сану, о котором самим вам угодно было напомнить, я бы покорнейше просил вас, святой отец, не нарушать на будущее время установленных требований новой школы относительно рациональных педагогических приемов… Да-с!.. так как, в противном случае, мне было бы очень прискорбно лишиться в вашем лице достойного преподавателя закона Божия.
— Стар я, г-н инспектор, ломать свои привычки, — вздохнул с видом отказа отец Макарий. — И тем более, что предосудительного, — воля ваша — ничего в этом не вижу.
— Это уже ваше дело, — с сухим полупоклоном оборвал его речь Охрименко, показывая тем самым, что не желает дальнейших объяснений на эту тему. — Я свое сказал, а там — как вам угодно. А вам, сударыня, — повернулся он к Тамаре, — предлагаю переменить ваш род обращения с учениками. Вы слышали, что я сказал батюшке? — Ну-с, так то же самое относится и к вам. Имейте это в виду, если вам желательно продолжать вашу службу.
Проговорив это официально-внушительным тоном, Охрименко взялся за другую попавшуюся ему под руку, книжку.
— Да-с, — говорил он, перелистывая и просматривая ее страницы, — так «Пророк» считается у вас слишком отвлеченным произведением, недоступным для понимания? Хорошо-с, возьмем что-нибудь попроще… что-нибудь совсем уже легкое, доступное… Ну, вот хоть это бы, что ли… Читайте! — предложил он мальчику лет восьми, положив перед ним книгу и указав пальцем на выбранную статейку.
Тот, запинаясь несколько на слогах, начал читать неуверенным, монотонным голосом. — «Как на море-окияне, на острове на Буяне лежит бел горюч камень Алатырь».
— Про что вы читаете? — остановил его Охрименко. — Можете объяснить?..
— Про Алатырь-камень, — неуверенно ответил мальчуган.
— Хорошо, — подбодрил его экзаменатор. — А что еще Алатырем называется?
На этот вопрос мальчуган не сумел ответить и замолк, растерянно глядя мимо инспектора в стену.
— Ну знаете?., хм… Ну, может быть, кто другой знает? кто может ответить? — обратился он ко всему классу. — Что еще Алатырем называется:
— Город, кажись, есть такой, — отозвался один из учеников старшего возраста.
— Верно. Но что это за город, где он находится, на какой реке, в какой губернии, чем замечателен, сколько в нем жителей?
Но на весь ряд этих, сыпавшихся один за другим, вопросов, Охрименко не получил никакого ответа.
— Однако, милостивая государыня, — обратился он к Тамаре, — позвольте вас спросить, что ж это значит?., и чему, наконец, вы их учите?
— Г-н инспектор, подробности о малозамечательных уездных городах не входят в утвержденный курс сельских школ, — скромно и сдержанно ответила ему учительница.
Охрименко не выдержал, наконец и вспыхнул.
— Что вы мне тычете в глаза «утвержденным курсом»?! — грубо накинулся он на девушку. — Вам, кажется, угодно учить меня?.. Я знаю и без вас, сударыня, что входит и что не входит, но вижу только одно, что они у вас ровно ничего не знают, то есть, ровнехонько ни-че-го! — Это я вижу.
— То, что полагается по программе, они знают, то есть, старший возраст, по крайней мере.
— Ах, вам угодно спорить? — подавляя в себе свою вспышку, с утрированною и ехидною вежливостью покорно склонился перед нею инспектор. — Извольте-с, я подчиняюсь вашему желанию, чтоб доказать вам… Будь по-вашему! Пойдем далее. Итак, мой милый, — сдержанно обратился он к тому же мальчугану, — остановились мы с вами на камне Алатыре. Скажи мне, где же он находится, этот Алатырь-камень?
— На острове…
— Отменно. А что такое остров?
— Остров — у нас деревня такая есть, Островом зовется[4].
— Ну, это, наконец, из рук вон!.. — в отчаянии хлопнув себя по бедрам и расставив руки, обратился к Агрономскому возмущенный инспектор. — «Остров — деревня такая», — ну, сделайте ваше одолжение!.. То есть, ровнёхонько-таки ни-че-го не понимают!.. И даже совершенно не умеют сколько-нибудь отчетливо формулировать свои представления и мысли… Чему же их учат, после этого?
— Извините, г-н инспектор, если осмелюсь заметить, — вмешался опять отец Макарий. — Не судите по одному этому мальчику; он еще только склады прошел недавно, и если не имеет пока понятия об острове, то это потому, что никогда не видал его: у нас на речке, изволите видеть, островов никаких не имеется, а деревня Остров точно-что есть в нашей волости, — это верно, и это он знает.
Инспектор с презрительной усмешкой лишь плечами пожал да вскинул со вздохом очи свои горе, — дескать, о, Господи! Пошли только долготерпения!.. Как бы изнемогая от нравственного утомления и безнадежности, он снова огляделся вокруг стен и, заметив висевшие там карты России и обоих полушарий земли, сдержанно обратился к Тамаре упавшим и почти кротким голосом:
— Отечествоведение преподаете им?
— То есть, что это? — переспросила она. — Географию?
— География, собственно говоря, отжившее слово-с, — все так же кротко, но не без внутреннего ехидства и как бы с сожалением о ее невежестве, пояснил он, — й к тому же, география есть собственно землеведение, или мироведение, если подразумевается мир астрономический, или же, наконец, народоведение, если мы имеем в виду географию политическую, а я вас спрашиваю об отечествоведении.
— Ах, это географию России? — домекнулась Тамара. — Как же, преподаю, — старшему возрасту и в общих чертах, конечно, согласно программе.
— А родиноведение преподаете?
На лице девушки отразилось некоторое недоумение.
— То есть… отечествоведение и родиноведение — это, полагаю, одно и то же? — проговорила она, приходя в некоторое смущение от странно кроткого экзаменаторского тона этих его вопросов.
— Одно и то же? — проговорил он за нею и вздохнул с томною грустью. — Нет-с, не одно. Далеко не одно. Это меня, с вашей стороны, даже изумляет, признаюсь откровенно… ч Как же это вы так учительствуете, а сами не знаете, что такое отечествоведение и что родиноведение? Какая же вы — извините — учительница после этого, когда не имеете ясного представления о различии таких простых и даже азбучных, можно сказать, предметов в науке?
Тамара только плечами пожала, в полном недоумении, чего от нее хотят и ради чего все эти придирки? Если желают отказать ей от места, то не проще ли сказать прямо: уходите, вы нам не нравитесь;— но к чему все эти инквизиторские издевательства над нею!
— Отечествоведение, — продолжал, между тем, Охрименко наставительным и поучающим тоном, точно бы жуя и в рот кладя ей — отечествоведение, сударыня, это — география, статистика и этнография России, во всем объеме ее государственных границ. Понимаете?.. А родиноведение — та же география, статистика и этнография относительно одной своей губернии, или уезда, города, или села, то есть, той, административной округи, в пределах которой родился и живет обучаемый[5]. И вы такого пустяка не знаете!.. А еще учительница!.. Удивляюсь, удивляюсь бесконечно, — обратился он к Агрономскому. — И откуда только вы таких Жительниц добываете?! Ведь в губернии у вас есть, казалось бы, женская учительская семинария, неужели это оттуда выпускают с такими познаниями?
— О, нет, как можно! — солидно вступился Алоизий Маркович за достоинство этого земского учреждения. — Наша семинария, — помилуйте, это образцовейшее заведение на всю Россию. Но г-жа Бендавид не из нашей семинарии, — пояснил он тоном ехидного снисхождения к «убожеству» учительницы, — она определена к нам по протекции одной высокопоставленной петербургской дамы, отказать которой нашим земцам, по некоторым соображениям, было трудно… Полагаю, этим все сказано.
— Кто эта «высокопоставленная»? — небрежно спросил Охрименко. — Не секрет, надеюсь?
Агрономский назвал г-жу Миропольцеву.
— Только-то?.. Ну, господа, извините! — иронически поклонился ему инспектор, расставляя свои руки, — если земство почему-то там находит нужным считаться с какою-то г- жею Миропольцевой, то мне, как представителю ведомства, до этого нет никакого дела. И я не обязан справляться, будет ли это там приятно кому или неприятно… У мейя есть свои инструкции, и мне до этих протекций нет никакого дела, я их и знать не хочу!.. Мое дело блюсти интересы народного просвещения, и только. А потому, извините, я должен заявить вам без околичностей, что подобную учительницу (он указал при этом на Тамару) я нахожу совершенно невозможною, — да-с, и именно здесь, в Горелове. Помилуйте, тут проезжий тракт, начальство разное проезжает, преосвященный, губернатор, члены суда, наконец и туристы могут случиться, корреспонденты разные, мало ли кто!.. Иной может и полюбопытствовать, зайдет в школу, а тут ему вдруг преподнесут «остров — деревня такая», или «священником хотел быть», — ведь это же срам, скандал!.. — Да и в самом деле, подумайте, что ж это такое — Евангельские тексты объясняют просто на смех, народный гимн поют, как деревяшки какие, даже царский портрет, — так и того-то повесить не потрудились!.. Не-ет-с, господа, так нельзя!.. Подобных безобразий я не потерплю, и дело вести спустя рукава — не позволите, это уж как вам угодно! — обратился он с обобщающим жестом к отцу Макарию и Тамаре.
— Напрасно обижать изволите, ваше-скородия! — раздался вдруг посторонний и не совсем-то трезвый голос за спиной инспектора, у двери.
Охрименко в недоумении обернулся назад. — Тебе что надо? Ты кто?
— Сторож здешний, ваше скордие! — выпалил Ефимыч, не изменяя своей солдатской позы навытяжку, — а только позвольте вашей милости доложить, что совсем занапрасно… потому как ежели что насчет патрета, так это не барышнина вина… Верно!
— Я тебя, любезный, не спрашиваю, так ты и не суйся! — внушительно заметил ему инспектор.
— Никак нет, ваше скордие, а только позвольте доложить, — может статься, что барин наш, их высокоблагородие Агрономский господин, запямятовали, а только-что они сами приказали убрать патрёт-от, и даже очень забранились тогды на нас, так это я — во, как перед Истинным…
— Молчи ты! — строго цыкнул на него шепотом старшина — Чего раскаркался?!. Аль пьян уже? С утра-то зеньки залил?
— Пьян? — с достоинством повел на него головою сторож, не меняя позы. — С чего пьян? Нешто ты мне подносил?.. Ты поднеси сначала, а потом кори. Не пьян я. а надо правильно говорить, по присяге, по-Божью! Вот что!.. И ты, коли ты есть старшина, твое бы дело было сказать, а ты, небойсь, молчишь!
— Hy-нy, неча тут, неча!.. Коли несведущ с законами, то и молчи!.. Пошел-ка лучше вон!.. Пошел, пошел! — стал подталкивать его старшина к двери.
— Не пойду!.. И ты не моги! — Потому я тут при своем месте состою, службу свою справляю… Я, брат, тоже свою праву понимаю не хуже тебя, — у меня святые медали, и ты лучше меня не трошь!.
— Да что ж это за безобразие, наконец! — возвысил голос Охрименко. — Этого еще не доставало, что пьяный солдат какой-то смел тут сцены делать!.. Прогнать его с места, и кончено!
— Вот изволите примечать, какая прокламация! — степенно обратился к инспектору Сазон Флегонтов, с видом обличающей укоризны и жалобы указывая на солдата. — Я уж неоднократно входил насчет его в суждение с хрестьянами и более всего повторял слова с касаемым подтверждением о желании тишины и спокойствия от тому подобных и продчих сицилистов, а равно как и о благополучии, и даже самому ему говорил, что за хорошее ваше мнение насчет тишины и спокойствия, будьте мне другом. Кажется, уж достаточно, — чего бы лучше!.. А он, изволите видеть, как ценит, коловращение какое и невежество показывает! Вот каков народец анафемский ныне пошел! — Ироды препонтийстии, одно слово!
Сазон Флегонтов говорил с жаром, с увлечением, и сам казалось, заслушивался музыки своего красноречия. С тех пор, как имя его, в качестве «друга просвещения», было напечатано в знаменитой корреспонденции об учительском съезде; он, любя и прежде уснащать свою речь «образованными словами», стал после этого сыпать ими уже без всякого удержу, «как преосвященный человек», так что в разговорах его с «господами» зачастую невозможно было теперь доискаться человеческого смысла, а бряцал в них, как металл звенящий, один только бесшабашный набор случайных «образованных слов» да канцелярских оборотов речи. С мужиками говорил он по-прежнему — просто и толково, но с «господами» и с «телигенцией», — беда, да и только! И все это наделала одна статья в газете!
— И откуда вы взяли такого?! — возмущенно дивился, между тем, на Ефимыча инспектор. — Неужели нельзя было найти на должность сторожа приличного человека?.. Срам! Позор!.. После этого, порядочным людйм в школу войти невозможно, чтоб не наткнуться на скандал!
— Позвольте, честь имея войти в форме доклада к вашему высокородию, — снова заговорил с подобающим достоинством Сазон Флегонтов, — допреж училища, он у нас, по обчественному присуждению, в ночных сторожах сидел при околице, но только ходит, бывало, ночью по улице, с деревянными орудиями, в испуганном положении, а потому сельский сход, иаслушав, мнением своим приказали, согласно соизволения их пысоблагородия, господина Аловизия Марковича, определить ого, при старости лет, в сторожа при школе. Но теперь, очевидно, следует учинить над ним отдых и спокойствие, посредством привлечения к ответственности за нарушение обчественной тишины и благочиния специяльно в офецияльном месте, по имеемой статье уложения.
— Просто, вон его, и конец! — порешил Охрименко.
— Позвольте, вон — это само по себе, а впродчем, я его по подверженности должон предать к привлечению по инстанции мировых учреждений, за оскорбление, значит, моих привилегии, при исполнении служебных обвязанностей.
— Предавай куда хошь! — махнул рукой Ефимыч, — мне что!.. Невидаль какая, место ваше сторожевское!.. Эка в ём сласть, подумаешь!
— Ну, однако, я вижу, нам лучше уйти отсюда, — заметил Агрономскому инспектор, — а то пререканья эти, чего доброго, дойдут у них еще и до драки, пожалуй. Что же касается вас, сударыня, — прибавил он в официально-холодном тоне, обращаясь к Тамаре, — то относительно себя вы получите на днях распоряжение. — Честь имею кланяться. Прощайте, батюшка! До свиданья, дети!
И г-н Охрименко, как за час пред сим вошел, так теперь и удалился из школы с одинаковым достоинством и сановитым видом. В своем участке, пред сельскими учителями и учительницами, он мнил себя великою особой.