Глава 15. «И чувствует Рыков веревку на шее»

Ах ты гой еси, правда-матушка!

Велика ты, правда, широка стоишь!

Ты горами поднялась до поднебесья,

Ты степями, государыня, раскинулась,

Ты морями разлилася синими,

Городами изукрасилась людными,

Разрослася лесами дремучими!

Не объехать кругом тебя во сто лет,

Посмотреть на тебя — шапка валится!

А. К. Толстой

1. Человек за бортом

Еще в 1926 году сумасшедший, нищенствовавший на Невском проспекте поэт Александр Тиняков причитал:

Чичерин растерян и Сталин печален,

Осталась от партии кучка развалин.

Стеклова убрали, Зиновьев похерен,

И Троцкий, мерзавец, молчит, лицемерен.

И Крупская смотрит, нахохлившись, чортом,

И заняты все комсомолки абортом.

И Ленин недвижно лежит в мавзолее,

И чувствует Рыков веревку на шее.

В то время мало что в этих стихах соответствовало истине. Алексей Иванович тогда еще вовсе не чувствовал «веревку на шее», готов был и бороться, и отстаивать свою политическую и хозяйственную стратегию. Но время показало, что многое безумный Тиняков угадал. Интуиция? Озарение? Или переосмысление Французской революции, которая, правда, обернулась кровавой борьбой внутри победившего движения гораздо быстрее, чем русская. Тогда и представить было нельзя, что «внутривидовая» борьба большевиков окажется ожесточеннее борьбы против эсеров. Тиняков отсидел свое за нищенство и контрреволюционные стихи — и скончался 17 августа 1934 года, в больнице для старых большевиков. А его пророчество уже сбывалось. Рыков превратился в человека за бортом, которому никто не собирался бросать спасательный круг. Да он и сам опасался недавних друзей, предпочитая одиночество.


Сообщение об окончании расследования по поводу причастности Бухарина и Рыкова к контрреволюционной деятельности. 10 сентября 1936 года [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 239. Л. 1]


Когда конфликт Рыкова со Сталиным стал необратимым и острым? Есть любопытным мемуарный монолог: «Ты должна будешь написать правду о своем отце. Ты ее знаешь… Не знаешь только одного: однажды Сталин позвал отца к себе и сказал ему: „Давай будем, как два Аякса… Будем править вдвоем…“ Твой отец отказался. С этого все и пошло»[175].

Это выцветший от времени фрагмент, смутный эпизод, известный главным образом по поздним воспоминаниям Натальи Рыковой, дочери, которая, в свою очередь, вспоминала рассказ матери, к тому времени уже давно покойной. Неизвестна даже его дата. Известно только, что записаны эти воспоминания во второй половине 1980-х, после реабилитации Рыкова. Но если поверить в реальность этого разговора — можно представить его последней попыткой Сталина включить Рыкова в свою команду. А «кто не с нами — тот против нас». Неизвестно, в какой форме Рыков отказался от этого предложения — скорее всего, в дипломатичной, уклончивой, возможно, в шутливой. Неизвестно, когда состоялась эта полуироническая беседа. Возможно, в первые годы работы Рыкова на посту председателя Совнаркома, когда он конкурировал с Каменевым и во многом был союзником Сталина. Возможно, это произошло в 1927 году, когда на XV съезде ВКП(б) Рыков проявил себя как активный сторонник чисток. Возможно, через год-полтора, когда наметился раскол между сталинской группой и правыми— и для первых имело смысл постараться перетянуть на свою сторону авторитетного председателя Совнаркома. Вполне вероятно, что Алексей Иванович тогда не поверил Сталину, посчитал его «протянутую руку» лукавством или принципиальные разногласия на тот момент оказались важнее перспектив союза. Возможно, предложение прозвучало совсем в другой форме и в другом контексте. Важно, что тандем не состоялся: Сталина и Рыкова никогда не воспринимали как дуумвират, между ними не было особых, секретных отношений. Но и, по-видимому, после этого отвергнутого предложения конфликта не случилось. Конечно, было бы наивностью представлять Сталина эдаким простодушным кавказцем, который задумал переустроить страну с учетом длительного развития без мировой революции — и обижался на лицемерных соратников, которые отвергали протянутую руку дружбы. Все гораздо сложнее. Во-первых, они не были единомышленниками, по-разному видели будущее страны, особенно по части отношения к крестьянству, к ускоренной коллективизации. Во-вторых, Рыков — до 1928 года — создавал собственный центр власти и считал необходимым его существование одновременно с партийным руководством, которое держал в своих руках Сталин. У Рыкова — до 1929 года — имелись основания не верить в радикальную победу сталинской группы над всеми и всяческими уклонами. Сама эта группа не выглядела столь монолитной. Да и политическая система, сложившаяся еще при жизни Ленина, не зиждилась на власти одного человека, предполагала одновременную работу нескольких центров управления. Рыков долгое время скептически относился к возможностям Сталина сломать и создать под себя сложившиеся политические традиции.

Но не исключено, что для Сталина этот (или подобный) разговор перевернул отношение к Рыкову. Несколько раз генеральному секретарю удавалось перетянуть на свою сторону колебавшихся старых партийцев — например, Калинина, Куйбышева. Во многом они были схожи с Рыковым — по судьбе, по изначальной самостоятельности мышления. Он мог быть полезен Сталину в еще большей степени — как был полезен в борьбе с Зиновьевым и его соратниками.

Роковым оказался для Рыкова и тактический союз с Бухариным. Оба они были противниками «перегибов» коллективизации и считали, что укрепить экономику можно с помощью нового издания НЭПа — не такого кардинального, как в ленинские годы, но все-таки явного компромисса с частником, с материальным стимулом. Они стали «правой оппозицией» — и с этих пор Сталин относился к ним как к единому целому. А Бухарину он не доверял и имел на то основания. В отличие от Рыкова, Бухарин действительно некоторое время был готов на политическую борьбу и даже контактировал с зиновьевцами… А кардинально откреститься от Бухарина после поражения «правой линии» Рыков не мог. Не только из благородства: он понимал, что ему попросту не поверили бы. После 1829 года доверия между сталинской группой и уклонистами, за редчайшими исключениями, быть не могло. А в стране начиналась смена вех — и Рыков, будучи наркомом связи, был свидетелем и участником этой трансформации. Индустриализация шла в ускоренном режиме — во многом за счет снижения качества производства, а в наибольшей степени — за счет крестьянства, собранного в колхозы. Сталин помнил, что Рыков выступал против высоких темпов этих новаций. И подозревал, не без оснований, что, будучи председателем Совнаркома, он сознательно саботировал решения, с которыми не был согласен. Потому и в наркомах Рыков в конце концов не удержался.

2. «А Рыков при чем?»

В конце сентября 1936 года Рыков сдал наркомовские дела Генриху Ягоде, а через полтора месяца, сразу после октябрьских праздников, его выселили из кремлевской квартиры, к которой семья бывшего предсовнаркома привыкла чрезвычайно. К последним дням их жизни в Кремле относится такое воспоминание Натальи Рыковой. Им прислали приглашение на торжественное заседания в Большом театре, посвященное 7 Ноября. Отставника уже ожидал автомобиль. Но они не могли найти билет! Отсутствовать на таком собрании он не мог: это расценили бы как демонстрацию. И потому Рыков нервничал, они в поисках билета перевернули всю квартиру. Билет нашли в кармане пятилетнего племянника матери, которому он приглянулся из-за красной обложки с портретами Ленина и Сталина… Несмотря на природный юмор, Рыков в те минуты смеяться не мог.

Рыковым предоставили просторную квартиру в доме, к градостроительной идее которого он имел непосредственное отношение, — в творении Иофана «на набережной», напротив Кремля. Комфорт, классические московские виды из всех окон, но… Это здание уже называли «домом предварительного заключения» — слишком многих его насельников арестовывали.

Впрочем, там еще располагался клуб Верховного Совета имени Алексея Рыкова — со спортивным залом и детским кинотеатром. Да и назывался этот грандиозный комплекс Домом правительства. Правда, Алексей Иванович как раз из правительства вылетел и примириться с этим не мог. Он стал отставником, «бывшим». Небо над ним снова почернело, как это бывает перед грозой. Рыков то ждал нового назначения, то впадал в панику, предполагая, что никаких назначений больше не будет, кроме приговора… В новой квартире он не находил себе места. Любопытно, что архитектор Иофан оказался одним из немногих старых приятелей Рыкова, которые и после осени 1936 года не прекратили общение с опальным изгоем. Во многом это заслуга Ольги Руффо, которая считала просто неприличным забывать старых друзей.

21 августа Рыков — еще не отставник, но уже почти обреченный — написал письмо Сталину: «Сегодня в газетах напечатаны показания Рейнгольда, Каменева и Зиновьева. В них они неоднократно упоминают мою фамилию, как человека, который им сочувствовал и с которым они находились в связи… Я утверждаю, что я ничего не знал о той омерзительной злодейской работе, которую вела эта чудовищная организация… Политическая обстановка сложилась вокруг меня такой, что выносить ее совершенно невозможно. Нет сил так жить. Я хочу быть с партией, ее руководством и только с ними. Прошу предать меня суду или указать мне какой-то выход. В результате показаний зиновьевских мерзавцев я стал предметом ненависти для всех политически честных советских людей»[176].

Через неделю Рыков получил очередной удар — в «Правде» вышла передовица, в которой его объявляли меньшевистским прихвостнем, который летом 1917 года, при Временном правительстве, был сторонником суда над Лениным. Рыков собрался с силами, написал Сталину личное письмо, в котором протестовал против такого искажения истории. Но никакой отповеди не последовало. Больше Рыков Сталину личных писем не писал. Во время следствия он, в отличие от Бухарина, пославшего «дорогому Кобе» множество личных посланий, считал эту тактику бессмысленной.


Постановление Политбюро о снятии Рыкова с поста наркома связи СССР. 26 сентября 1936 года [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 1123. Л. 146]


Алексей Иванович молчаливо присутствовал на VIII Чрезвычайном съезде Советов СССР, принявшем «сталинскую Конституцию». Рыков видел, как менялись партийные традиции, как иерархия становилась железной, а к прежним возмутителям спокойствия стали относиться как к врагам. Он и сам поучаствовал в этом, когда клеймил оппозицию.

4 декабря, когда еще не успел завершиться съезд Советов, открылся и Пленум ЦК — куда более важное и грозное мероприятие, на котором планировалось принять последние поправки к Конституции, а также выслушать и обсудить сообщение Ежова о троцкистских и правых антисоветских организациях. С Конституцией «расправились» быстро — и на трибуну гордо вышел маленький нарком. Сначала он долго, в деталях, рассказывал о преступлениях Зиновьева и Пятакова, а потом доложил, что получены новые ценные показания, из которых ясна причастность Рыкова и Бухарина к работе троцкистско-зиновьевского центра. На недоуменный вопрос Сталина: «А Рыков при чем?» нарком ответил: «Яковлев[177] дает показания о том, что центр, который был осведомлен о террористических намерениях троцкистско-зиновьевского блока, сам персонально через своих членов считал необходимым перейти к методам террора. И он называет состав центра из: Рыкова, Бухарина, Томского, Шмидта, Котова и Угланова»[178]. Говорил Ежов и о причастности правых к оппозиционной «рютинской платформе». После его речи стали раздаваться голоса, что стоит исключить всех правыхне только из ЦК, но и из партии. Кто-то бросил реплику: «Этого мало». Новый процесс над видными большевиками — на этот раз правыми — был неминуем. И, между прочим, сотрудничество со следствием не помогло тем, кто дал убийственные показания против Рыкова.



Письмо Рыкова Сталину. 4 ноября 1936 года [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 251. Л. 37–38]


Первым отбиваться от обвинений принялся Бухарин — оправдывался он несколько эмоционально и сбивчиво, постоянно переходя на диалоги с недавними товарищами. Рыков выглядел солиднее, было видно, что он успел подготовиться к этому выступлению, и начал вполне логично — подтвердив справедливость недоверия, проявленного Сталиным: «Справедливость в том отношении, что мы живем в такой период, когда двурушничество и обман партии достигли таких размеров и приняли настолько изощренный патологический характер, что, конечно, было бы совершенно странно, чтобы мне или Бухарину верили на слово». Но при этом заключил безоговорочно: «Я утверждаю, что все обвинения против меня с начала до конца — ложь…»[179]

Сталин, пребывавший в отличном, шутливом настроении, подал почти дружескую реплику во время выступления Рыкова: «Видите ли, после очной ставки Бухарина с Сокольниковым у нас создалось мнение такое, что для привлечения к суду тебя и Бухарина нет оснований. Но сомнение партийного характера у нас осталось. Нам казалось, что и ты, и Томский, безусловно, может быть, и Бухарин не могли не знать, что эти сволочи какое-то черное дело готовят, но нам не сказали».

Завершил Рыков свое слово достаточно уверенным тоном: «Я лично, конечно, сделаю все, что в моих силах, даже больше моих сил для того, чтобы вот этого пятна, этого подозрения не было. Понимаете ли, стыдно на улицу выйти — „вот убийца рабочих“, а переживать это каждую минуту, это очень тяжко. Но жить с этим тоже тяжко. Так что выход в том, чтобы всеми доступными средствами доказать обратное. И я буду доказывать, буду кричать о том, что тут есть оговор, есть ложь, есть черная клевета с начала до конца. Я фашистом никогда не был, никогда не буду, никогда не прикрывал и прикрывать их не буду. И это я докажу»[180].

Так закончился первый день пленума. Второй начался для Рыкова и Бухарина с очных ставок в присутствии членов Политбюро, и следственные материалы, судя по всему, не показались Сталину убедительными. И хотя большинство делегатов, очевидно, склонялись, что «правых» следует исключить из партии и взять под стражу, Сталин предложил иную меру: «У нас складывалось такое мнение, что, не доверяя Бухарину и Рыкову в связи с тем, что стряслось в последнее время, может быть, их следовало бы вывести из состава ЦК. Возможно, что эта мера окажется недостаточной, возможно и то, что эта мера окажется слишком строгой. Поэтому мнение членов Политбюро сводится к следующему — считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным.


Продолжить дальнейшую проверку и очную ставку, и отложить дело решением до следующего Пленума ЦК»[181]. Пресса о пленуме не рассказывали, судить об этом раунде политической борьбы можно было только по слухам. Проштрафившиеся должны были оставаться на свободе — как минимум до февраля. Теперь — очные ставки, материалы показаний и дел… И — попытка доказать свою невиновность.

В январе 1937-го газеты наперебой писали о Втором московском процессе — против «Параллельного антисоветского троцкистского центра». На скамье подсудимых оказались по большей части всегдашние оппоненты Рыкова, но с некоторыми из них он приятельствовал. По тону, в котором о них сообщала пресса, можно было не сомневаться, что почти всех этих товарищей, ставших просто гражданами, приговорят к расстрелу. А это — Пятаков, Радек, Сокольников. С ними Рыков работал, спорил, некоторых увольнял со службы… Правда, из этой тройки «к стенке поставили» только Пятакова, Радек и Сокольников получили по десять лет лагерей.




Письмо Рыкова Ежову с протестом против обвинений его в контрреволюционной работе и приложением записки Ежова Сталину. 28 января 1937 года [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 277. Л. 57, 58–59]


Рыков все никак не мог привыкнуть к своей новой бесславной роли. Курьеры почти каждый день приносили ему распечатки допросов недавних соратников. Он даже не обсуждал их с женой, настолько страшные, а порой нелепые обвинения там попадались.

За почти четыре десятилетия в партии он многое повидал. Споры, уклоны — все это бывало и будет, но стоит ли перечеркивать судьбы людей, отдавших себя революции, даже если они в последние несколько лет совершали ошибку за ошибкой, не соглашаясь со сталинским курсом? Новая — ускоренная — политика породила новую этику, безжалостную по отношению к стареющим оппонентам. Чем-то это напоминало их, большевистское, отношение к старому миру в 1918-м.

Но тогда большевики, левые эсеры, анархисты были уверены, что строят более справедливый мир, а «мир насилья» нужно разрушить. В «Интернационале» пели — «до основанья», на самом деле кое-что все-таки пришлось оставить, но и уничтожено было немало. Теперь соратники Сталина невольно превратили в «чужих» оппозиционеров, настоящих и мнимых. И снисхождения ждать не приходится. Означало ли это, что ситуация для Рыкова после самоубийства Томского стала безнадежной? Такого в политике не бывает — до последнего выстрела. Рыков постарел, поугас, но все-таки он оставался революционером, избравшим в жизни самый рискованный маршрут и привыкшим «ловить судьбу» на мизерные шансы. Что, если ситуация повернется таким образом, что Рыков окажется полезным тому же Сталину? А что, если товарищ Сталин потеряет власть или его позиции ослабнут? Спасительным теоретически мог оказаться и фактор Ежова — человека, перегнувшего палку и ставшего опасным для самого генерального секретаря. Бросалась в глаза не сравнимая с прошлыми годами необоснованность и поспешность репрессий в период активности «железного наркома» в «ежовых рукавицах». Его деятельность уже вызывала ропот и в кругах, близких к Сталину. Но не менее резонным можно было считать предположение о том, что Ежов — всего лишь старательный исполнитель воли генерального секретаря.

В любом случае, став наркомом сразу после отставки Рыкова, Ежов вплотную занялся «правой угрозой» и стал инициатором планомерного перерастания Первого и Второго московских процессов в Третий, постоянно напирая на показания «против Рыкова и Бухарина», которые то и дело давали «враги народа».

Первая развязка наступила 22 августа 1936 года, когда Томский, получив очередной номер «Правды», прочитал заявление прокурора Андрея Вышинского, утверждавшего, что необходимо расследование о связях правой оппозиции с Зиновьевым и Каменевым (еще не приговоренными к расстрелу, но, судя по специфике процесса, который шел в те дни, уже обреченными). Вышинский персонально назвал Рыкова, Бухарина и Томского. На следующий день в газетах появилось немилосердное сообщение: «ЦК ВКП(б) извещает о том, что кандидат в члены ЦК ВКП(б) М. П. Томский, запутавшись в своих связях с контрреволюционными троцкистско-зиновьевскими террористами, 22 августа на своей даче в Болшеве покончил жизнь самоубийством»[182].

Рыков и Бухарин тоже читали тот выпуск «Правды» — вероятно, тем же утром. Но каждый из них еще не собирался складывать оружие и каждый избрал собственную тактику защиты. Слишком абсурдным казалось обвинение в близости к зиновьевско-каменевской группе и тем более к троцкистам. И с Зиновьевым, и с Каменевым, и с Троцким Рыков постоянно воевал — еще с дореволюционных времен. А если иногда сотрудничал и соглашался с ними — то не чаще, чем Сталин. «Правый», «умеренный» уклон Рыкова трудно было совместить с курсом Зиновьева или Каменева. При этом бывший председатель Совнаркома отлично понимал, что во время нового процесса (которого в то время он еще надеялся избежать) ему придется столкнуться с мощной машиной фальсификаций. Через два дня пришла весть о расстреле Зиновьева, Каменева и их однодельцев. Уже невозможно было сомневаться в серьезности ситуации, в том, что в русской революции, с некоторым запозданием по сравнению с французскими коллегами из учебников истории, начался период «гильотины» и жестокой борьбы с недавними товарищами. Тон правдинского сообщения о гибели Томского Рыков воспринимал как неуместный, хамский. Даже если считать отца-основателя советских профсоюзов зловредным уклонистом, разве можно забывать о его заслугах перед революцией? Разве можно «плевать в могилу» своему товарищу, немолодому большевику с почти 35-летним партийным стажем? Лишний раз он понял, что в период «обострения классовой борьбы» (как считал Рыков, искусственного) прошлые заслуги не в счет. И это не могло не тревожить.

Взгляды Томского на экономическое развитие страны, «вставшей на путь социалистического строительства», не совпадали с рыковскими. По чести говоря, Михаил Павлович просто не был специалистом в этой области: профсоюзный лидер больше разбирался в социальной политике, в настроениях трудящихся. Возможно, по своим представлениям о будущем он был наиболее «левым» в «правом уклоне». Их объединяло, прежде всего, скептическое отношение к повальной коллективизации: оба не желали начинать новое наступление на кулачество, которое могло перерасти в «крестьянскую войну». Это и стало основанием их тактического союза в 1928 году. Они встречались (нечасто), обсуждали политические вопросы, но близкими друзьями так и не стали. Рыков, превратившись в истинного политика, с годами вообще все реже «открывал душу» новым и старым знакомцам. И с полным доверием относился только к родственникам и старым товарищам.

А первой реакцией Рыкова на гибель Томского, по одному из источников, были слова, произнесенные в присутствии жены: «Дурак. Он положил и на нас пятно. Мы потребовали, чтобы он до конца боролся с ложью, доказывал свою невиновность»[183]. Бухарин, пребывавший тогда в Узбекистане, все же не был так резок…

Правила жизни снова изменились — произошел очередной «поворот колеса», к которому Рыков уже не приспособился. Отныне уклонистов не журили и не только исключали из общественной жизни. Их объявляли врагами — вредителями, наймитами, убийцами, террористами — и уничтожали. Вроде бы в политике без компромиссов не продержишься. Даже когда сильный подминает под себя слабого — им рано или поздно приходится договариваться. Даже когда начинается большая драка. Даже когда конкуренция напоминает боевые действия. Ежов забыл об этой истине — и потянул за собой «всю скатерть» с чашками и раскаленным самоваром. Рыков был готов к поношениям, к отставке, но к уничтожению без компромиссов — нет. Ведь это противоречило и расчетам, и марксистской логике. Не был Рыков готов и к тотальной, напряженной работе Лубянки против него. Какой смысл тратить столько пороху на борьбу со стареющим человеком из прошлого? Тем более что свои редкие контакты с оппозиционерами и меньшевиками после отставки с поста председателя Совета министров он считал слишком мелкими, почти незаметными грешками. Да и кому мог помешать нарком связи, кандидат в члены ЦК, снять которого с должности — пара пустяков. Но в нем видели одного из потенциальных лидеров заговора — и этого хватило для действий без компромиссов. Совсем без компромиссов — как это бывает крайне редко в политической жизни, но все-таки бывает.

3. Борьба товарища Рютина

Важнейшим аргументом следствия стало существование так называемой «рютинской платформы», причастность к которой Рыкова просматривалась слабо, но даже косвенное участие в обсуждении этой программы и недонесение на тех, кто ее обсуждал, воспринималось как предательство и обман ЦК. Ведь это не фантазии, а документ, настоящий оппозиционный документ — сильный козырь Ежова. С чего же началась и в чем состояла эта «зловредная» «платформа», так драматично повлиявшая на судьбу Рыкова? Здесь необходимо небольшое отступление.

Группа большевиков, в основном руководителей среднего звена, недовольная политикой Сталина, обратилась к уже опальному бывшему московскому партийному работнику Мартемьяну Рютину с просьбой написать программу для «марксистов-ленинцев», в которой бы содержались и оценки революции, Ленина, Сталина, и рекомендации для перехвата власти. Рютин к тому времени работал экономистом на предприятии «Союзэлектро». В 1928 году он поддерживал правых, был противником тотальной коллективизации и владел пером. Этого было достаточно, чтобы в 1932-м именно он привлек недовольных. И товарищ Рютин с азартом взялся за дело, написал несколько искренних и путаных текстов, обличавших и политическую систему Сталина, и его экономическую программу. Этот блок материалов принято называть «рютинской платформой». Там, между прочим, содержалась и критика Рыкова — за отказ от своих позиций, за раскаяние, по сути — за неумение вести политическую борьбу. И вообще, в этом движении можно проследить ставку на партийных руководителей среднего звена, а не на бывших «вождей», в которых такие большевики, как Рютин, успели разочароваться. Обращение Рютина адресовалось «ко всем членам ВКП(б)», и, разумеется, к нему проявляли интерес многие. В том числе — Томский и Рыков, которые ознакомились с этим документом тихим дачным вечером. Рыков читал «платформу», скорее всего, не без злорадства по отношению к Сталину, возможно, радовался тому, что вызревает «оппозиция снизу», но примкнуть к ней Рыков не намеревался. Да и не был согласен со многими рютинскими посылами, как и с рютинскими призывами, которые шли вразрез тактике выжидания, к которой в то время склонялся Рыков.

Но именно Рютин и Каюров — люди, никогда не занимавшие высших должностей, — стали знаковыми героями преддверия большого террора. Каюров был старым большевиком, знавал Ленина, но не занимал должностей выше, чем руководство политотделом 5-й армии Восточного фронта во время Гражданской войны. В мирные годы он, незадолго до ухода в оппозицию и ареста, руководил плановой группой Центрального архива. Биография Рютина несколько ярче. Осенью 1917 года он, крестьянский сын и бывший прапорщик, попытался установить советскую власть в Харбине и на КВЖД. Эта затея не удалась. Позже Рютин работал на родине, в Иркутске, а с 1924 года — в московском партийном аппарате. До этого Рютин успел поучаствовать в подавлении Кронштадтского восстания. Он умел писать, агитировать. Возглавлял Краснопресненский райком и активно боролся с троцкистами — в том числе кулачными, «полицейскими» методами. Тесно соприкасаться с Рыковым ему не доводилось, но их разрыв со сталинской линией произошел одновременно — в 1928–1929 годах. Сталин не сразу решительно порвал с Рютиным, на некоторое время даже выдвинул его на важную должность руководителя «Союзкино». Но доносы быстро остановили эту карьеру. С осени 1930 года жизнь Рютина проходила только в тюрьмах, лагерях и на малозаметных должностях.

Рютин — человек гордый и мужественный, сам сторонник жестких мер, в свое время предлагавший на московских улицах «отоваривать» троцкистов дубинками, — никогда не отказывался от авторства этого текста. Только признавал, что редактировать эти материалы ему помогали Каюров и секретарь «Союза марксистов-ленинцев» Михаил Семенович Иванов, давний знакомец Рютина. Такой состав редакторов, по-видимому, соответствовал истине. Не давал показаний об участии Рыкова или Бухарина в написании «платформы». Но достаточным оказалось и то, что они ее читали. Их в этом смысле судили «за недоносительство». И за лицемерие — ведь Рыков позже неоднократно с высоких трибун клеймил эту программу, а тут оказалось, что он ее читал. И — по некоторым очень малодостоверным показаниям — даже имел (некоторое, косвенное, частичное) отношение к ее созданию.

Почему рютинское движение так всколыхнуло ЦК, прессу и НКВД? Сталин то ли воспринял угрозу всерьез и счел, что рютинцы могут действительно положить конец его власти, то ли посчитал «рютинскую платформу» удачным поводом для наведения порядка. Сталин понимал, что за Рютиным и Каюровым не пошли, не успели пойти «массы». Но определенно он опасался, что такие идеи могут завоевать популярность — и среди партийцев, и в ненадежной крестьянской среде. И Рютин первым — как по заказу вождя — сформулировал идею, которая позже позволит покончить со всеми «уклонистами»: идею единого антисталинского фронта от Троцкого до правых. Это — то, чего власть опасалась. И то, что подходило для энергичной демонизации любых уклонов в прошлом и настоящем.

Тенью падал на Рыкова и тот факт, что в «Союзе марксистов-ленинцев» состояли некоторые участники «школки Бухарина», и то, что Радин и другие соратники Рыкова подталкивали бывшего предсовнаркома к активным действиям, имея в виду «платформу Рютина». Правда, любой адвокат представил бы Рыкова человеком, который откровенно презирал рютинский круг и не состоял ни в каком «союзе» второстепенных партийных деятелей. Но никакой адвокатуры на тех процессах не было, да и не могло быть.

В своей «платформе» Рютин — темпераментный публицист — кроме прочего, сравнивал Сталина с Нероном и предрекал голод из-за перегибов коллективизации. «Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики», — утверждал Рютин. Кроме того, он постулировал такие планы: «1. Ликвидация диктатуры Сталина и его клики. 2. Немедленная смена всей головки партийного аппарата и назначение новых выборов партийных органов на основе подлинной внутрипартийной демократии и с созданием твердых организационных гарантий против узурпации прав партии партийным аппаратом. 3. Немедленный чрезвычайный съезд партии. 4. Решительное и немедленное возвращение партии по всем вопросам на почву ленинских принципов». Это воспринималось как план заговора, не больше и не меньше. Были в его «платформе» и пункты, которые могли понравиться массам: снижение цен во внутренней торговле, повышение — для экспорта. Рыков к таким идеям «дилетантов» (а экономистом Рютин начал работать совсем недавно и без соответствующего образования) относился высокомерно. Их формально объединяло одно — рубеж сталинской политики, который оба не смогли пройти без дискуссий, — форсированная индустриализация и коллективизация. Но с этим политическим поворотом не соглашались слишком многие — и Рютин был в этом ряду далеко не самой грозной фигурой. Другое дело, что только он составил манифест с практическим руководством — почему и как следует отнять власть у Сталина и Молотова. А к документам, к публицистическим призывам в то время относились крайней серьезно. Помнили о том, как публицистика Герцена, Чернышевского, Михайловского, Плеханова, Ленина перевернула империю. Но Рыков к этим бумагам явно не имел никакого отношения — только читал их и, возможно, обсуждал. Долгое время Алексей Иванович верил, что неучастие в написании «платформы» поможет ему избежать самых крупных неприятностей. Эту линию обороны он держал упорно. Но потом, на следствии и на суде, и Рыков, и Бухарин в той или иной форме признали участие в написании «рютинской платформы».

4. Февральский пленум

Рыкова и всех правых почти намертво привязали к Троцкому. Несмотря на то, что до последних дней они работали на «сталинский СССР», создавали его промышленный потенциал, его пропагандистскую витрину, а Льва Давидовича Алексей Иванович никогда не считал ни приятелем, ни соратником… Все это легко списали в архив, приписав Рыкова со товарищи к правому крылу троцкистов. Без этого хода никакого Большого террора не получилось бы. Только Троцкий мог стать «полюсом зла» в быстро зарождавшейся советской мифологии. Остальные потенциальные оппоненты, начиная с Зиновьева и заканчивая Рыковым, были для этой позиции слабоваты. По разным причинам. Кому-то не хватало славы, всенародной известности, внешнего блеска. Другим — идейного авторитета. Третьи слишком часто и легко проигрывали в политической борьбе — тому же Сталину. Рыков? Конечно, он не мог стать в массовом сознании главным отрицательным героем эпохи. Его можно было представить двурушником, предателем, который покусился на суверенное развитие Советского Союза, но — только под косвенным руководством главного тарантула, Троцкого. Слишком уж не походил Рыков, в котором привыкли видеть хозяйственного руководителя, на создателя политической антисистемы. Поэтому закадровая фигура Троцкого оставалась важнейшей во время всех московских процессов. Он годился в «демоны революции». И Сталин, и Ежов, и Вышинский не могли не видеть натяжку в этой системе аргументов, хотя и могли искренне верить в тактический союз правых с Троцким. Но — парадокс! — только такой сюжет, по их мнению, мог убедительно и грозно прозвучать на весь мир.

В тот момент Ежов сосредоточил в своих руках немалую власть, одновременно оставаясь важной фигурой в ЦК и получив лубянскую вотчину. Но к власти привыкают быстро, и он постарался не упустить своего шанса, круто взявшись за дело. Делом яростного ежовского честолюбия было — довести все громкие дела до суда и до самых строгих приговоров. Для достижения этой цели он готов был нажимать на любые рычаги, не опасаясь даже испортить отношения с влиятельными представителями сталинской группы, поскольку заручался стратегической поддержкой генерального секретаря.

Нарком решил отличиться, полностью очистив государственный аппарат от всех неблагонадежных — да еще с солидным запасом, для верности и эффекта. «Рыкова — бить» — такая запись сохранилась в записной книжке Ежова. Определение задачи, которую Ежов не считал самой простой, памятуя, что Рыкова, из лидеров «правой оппозиции», дольше всех сохраняли на высоких постах. Вынуждены были сохранять. Ежов привык видеть Алексея Ивановича в ореоле власти, председателем Совнаркома, исконным кремлевским жителем. Относился к нему с пиететом, а может быть, и не без зависти. И вот Рыков превратился в ничто, а точнее — в мишень. И Ежов начал усиленно собирать на него показания, которые должны были высветить тайную деятельность Алексея Ивановича как многолетнего тайного противника советских порядков, начиная с первых дней революции. Работал Ежов энергично, все шестеренки в его системе крутились исправно.

Непросто было доказать, что Рыков активно руководил «вредителями». Этот тезис не подтверждали даже ключевые показания, полученные Ежовым. Но там, где не хватало фактов, он научился использовать патриотическую риторику.

Лыком в строку встали и показания одного из доверенных секретарей Рыкова — Бориса Павловича Нестерова, который признался, что участвовал в тайной организации правых. Алексей Иванович доверял ему, а Нестеров поведал в том числе и о том, как, после отставки Рыкова с поста предсовнаркома, Нестеров, работавший в Свердловске, навещал бывшего начальника в его квартире: «Рыков не щадил красок, чтобы представить дело таким образом: практическое осуществление политики партии подтверждает наш прогноз; в области индустриализации больше разговоров об успехах, чем самих успехов, кричим о том, что много понастроено заводов, но заводы эти не работают». В еще более мрачных красках Рыков, по словам Нестерова, описывал положение дел в сельском хозяйстве и в партии. В результате они приняли решение «бороться с партией всеми методами»[184], включая террористические. Рыков на очных ставках сопротивлялся, называл Нестерова «больным головой», обращал внимание, что он говорит только о критике политики партии, но ни одного примера террористической деятельности не приводит. Действительно, это звучало малоубедительно. Ежов рассчитывал на широкий круг свидетелей обвинения, на массовость признаний. Стенограмму этой очной ставки читал Сталин. Вряд ли его могли в чем-то убедить хлипковатые нестеровские показания. Разве что вместе с другими деталями мозаики.

Показания против Рыкова дала и его верная многолетняя помощница Екатерина Артёменко, которую близкие наркома считали «членом семьи». Нет, Рыков, тертый политик, с юных лет умевший общаться с полицией, был достаточно толстокожим человеком. Ранимый не устоял бы в Совнаркоме до 1936 года. Но признания Артёменко порядком надломили его. Она сообщала, что Рыков велел ей и ее супругу выслеживать автомобиль Сталина, то есть — готовить покушение на вождя. Это выглядело абсурдным: в то время маршруты Сталина были известны слишком многим в ЦК, почти всем кремлевским жителям… Катерине перевалило за пятьдесят, и она, ушлая держательница салона, должна была понимать, что даже сотрудничество со следствием не гарантирует ей свободу и жизнь, но — боролась за жизнь. Между тем именно Артёменко относилась к тем сотрудникам Рыкова, которые в конце 1920-х видели в нем лидера и во многом формировали круг общения правого оппозиционера. И Алексей Иванович не мог не вспомнить, как часто Екатерина — гостеприимная хозяйка и обаятельная женщина — клялась ему в преданности. В середине двадцатых она ощущала себя одной из королев Москвы. Проницателен Беранже: «Вельможи случая искали // Попасть в число ее гостей; // Талант и ум в ней уважали. // Подайте ж милостыню ей!»

Но самой боевой, пожалуй, вышла очная ставка с Сергеем Радиным. Когда-то Алексей Иванович симпатизировал этому исполнительному работнику, «красному профессору», грамотному молодому экономисту, который, помимо прочих достоинств, умел подольститься к начальству. К тонкому, продуманному подхалимажу (если он действительно тонок) не остаются безучастными даже опытные руководители. И вот именно Радин стал «козырем» обвинения в противостоянии с Рыковым. Алексей Иванович пошел в контратаку. Не без раздражения он дал показания, в которых рассказал, как этот человек заявился к нему в 1932 году с упреками, сетуя, что Алексей Иванович отказался от политической борьбы, что он ведет себя пассивно, бездействует. Радин при этом выглядел «эмиссаром некой организации». Рыков попытался именно его представить если не главой заговора, то возможным представителем троцкистов, старавшимся перетянуть на свою сторону сомневающихся. Это выглядело не слишком логично — как, впрочем, и цветастые сюжеты, которые живописал Радин.

Так, мягко говоря, наивно выглядят показания Радина, что Рыков в частных разговорах «рассказывал о Сталине в озлобленных тонах». Отрицать этого Алексей Иванович не стал. Но как легко обвинить в чем-то подобном любого человека — без свидетелей и магнитофонных записей, которых тогда еще и быть не могло. Предательство секретарей, людей, которых Рыков не считал выдающимися личностями, производило гнетущее, тошнотворное впечатление. Руки опускались, Алексей Иванович терял силы, необходимые для борьбы. И все-таки у Рыкова оставалась надежда — обратить внимание следствия на нестыковки в показаниях его бывших сотрудников. И — даже по их сведениям — получалось, что Рыков никогда не был инициатором борьбы против партийной власти. К пленуму он подошел в разбитом состоянии.


Февральско-мартовский пленум ЦК ВКП(б) Троцкий, Бухарин, Рыков. Рисунок Межлаука. Приписка Сталина: «Капитализм». 1937 год [РГАСПИ. Ф. 74. Оп. 2. Д 170. Л.77]


В праздничный день, 23 февраля 1937 года, открылся февральско-мартовский Пленум ЦК ВКП(б), на котором Наркомат внутренних дел должен был фундаментально отчитаться о своей работе по делу правой оппозиции.

На этот раз у Рыкова не получилось быстро и до конца победить депрессию, которая лишала его волевой цельности. Наталья Рыкова вспоминала, что в первые дни пленума ее отец часто повторял: «Они меня хотят посадить в каталажку». А потом несколько дней не вставал с дивана и почти не разговаривал с родными, даже не курил (!) и не ел. Иногда изображал возвращение оптимизма, твердил родным, что ему непременно найдут работу, ведь он, как-никак, кандидат в члены ЦК… Но потом — очень скоро — снова его обуревали темные мысли. Еще недавно Рыков осуждал Томского за неверный ход, за «глупое» самоубийство, а теперь и сам подумывал свести счеты с жизнью. От этого шага его удержали жена и дочь. Много лет спустя Наталья Рыкова на прямой вопрос журналиста Константина Смирнова: «Почему он не застрелился?» ответила так: «Не успел. Один револьвер лежал под подушкой, другой — в письменном столе. С сестрой, с Галей, он говорил: „Галька, как ты думаешь, если прыгнуть в окно, то разобьешься?“ Эти разговоры были, но не со мной. Оружие было — его и матери, мать тоже владела прекрасно, не хуже его, между прочим. Второй револьвер исчез»[185].


Наталья Рыкова. 1934–1936 годы [РГАКФД]


От разбитой репутации самоубийство его бы не спасло, а между тем такой финал нехарактерен для Рыкова, для его нрава и политического стиля. Но когда он убедился в том, что все закончилось судом и взаимными обвинениями оппозиционеров, — бросил Бухарину в мимолетном разговоре: «Правильнее всех поступил Томский». Тем временем в газетах уже публиковались письма трудовых коллективов с требованиями суда и даже расправы над «право-троцкистскими убийцами». «Мы просим наше правительство, органы НКВД полностью расследовать преступную деятельность правых — Бухарина, Рыкова и других. Советская земля должна быть очищена от остатков троцкистско-зиновьевской фашистской агентуры. В этой работе каждый из нас, каждый честный труженик Советского Союза примет самое энергичное участие»[186] — это строки из резолюции митинга рабочих ночной смены Московского тормозного завода им. Л. М. Кагановича. Одной из многих подобных — во время «артподготовки» к решающему пленуму.

…Истекли месяцы, которые ЦК дал «правым» и следователям на поиски доказательств. И Николай Ежов, когда председательствовавший Молотов дал ему слово, говорил долго, то и дело прибегая к документам. На этот раз он чувствовал себя куда увереннее, чем три месяца назад, на декабрьском пленуме, когда казалось, что Сталин одергивает своего наркома. К февралю Ежов убедился в том, что его «подопечные» психологически почти раздавлены, а свою доказательную базу считал неотразимой. Он определенно ощущал прилив вдохновения, даже опьянения, и безоглядно преувеличивал, впадая почти в транс самоубеждения.

Обвинения Бухарина давались ему легко — общительный и говорливый Николай Иванович оставил слишком много разных компрометировавших его следов. Построения, направленные против Рыкова, — по мнению того же Ежова — потребовали большего напряжения. Первый чекист страны считал Алексея Ивановича хитрым и изворотливым конспиратором. И все-таки «железный нарком» считал, что он «расколол» этот орешек — о чем и сообщил членам ЦК: «Рыкову была дана очная ставка с людьми, с которыми он сам пожелал иметь очную ставку. Ближайшие работники, в прошлом лично с ним связанные, — Нестеров, Радин, Котов, Шмидт Василий, — все они подтвердили предварительные показания на очной ставке, причем несмотря на строжайшее предупреждение о том, что ежели они будут оговаривать и себя и Рыкова, то будут наказаны, они тем не менее свои предварительные показания подтвердили. Больше того, в этих очных ставках дали целый ряд новых фактов, напоминая Рыкову об отдельных разговорах, об отдельных директивах, которые от него получали, и об отдельных фактах, которые не смог даже отрицать Рыков»[187].

Здесь Ежов не преувеличивал. На очных ставках действительно следственные показания подтверждались, а Рыков выглядел подавленным и даже давал волю нервам. В дальнейших ежовских построениях мы видим больше неаккуратных, рискованных натяжек и допущений: «После поражения правых на ноябрьском Пленуме ЦК в 1929 году центр правых приходит к убеждению, что открытая атака против партии безнадежна и обречена на провал. Продолжая стоять на своих правооппортунистических позициях, центр правых, в целях сохранения своих кадров от окончательного разгрома, встал на путь двурушнической капитуляции. В надежде, что удастся в ближайшее время начать новую атаку против партии, центр обсуждает целый план, всю тактику двурушничества. Здесь учитываются ошибки троцкистов, ошибки зиновьевцев и разрабатывается буквально до деталей план двурушнической подачи заявлений. План этот заключается в следующем: первое — всем причастным к организации правых членам партии, которые не известны еще партийным организациям как активно связанные с правыми, дается директива конспирировать свои связи до поры до времени и никуда не вылезать, никаких заявлений не подавать. Особая тактика вырабатывается для москвичей, в особенности для членов Центрального Комитета от московской организации»[188]. Это, конечно, сплошная риторика — и, чтобы доказать злые намерения правых, Ежову пришлось бы читать в их мыслях…


Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) о лишении А. И. Рыкова ордена Красного знамени за предательство и контрреволюционную деятельность. 1 июня 1937 года [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 1151. Л. 8]


Хитрую тактику заговорщиков он объяснял многословно, но не слишком хитроумно — зато с пафосом: «Во время ноябрьского Пленума ЦК в 1929 году заседает центр, и в центре предлагают Угланову, Котову и Куликову на ноябрьском Пленуме ЦК выступить с покаянными речами и подать заявление. Какая цель преследуется? Цель следующая: во что бы то ни стало сохранить московскую группу работников, сохранить Угланова, так как на ближайшее время намечалась, когда оправятся, новая драка, новая атака против ЦК партии. Как известно, Угланов, Котов и Куликов, тогдашние члены Центрального Комитета, выступили с таким заявлением и подали покаянное заявление с отказом от своих правооппортунистических взглядов и о разрыве с оппозицией.


Известно также, товарищи, что Бухарин, Рыков и Томский подали эти заявления значительно позже. Сейчас вот этот факт и Рыков, и Бухарин не прочь изобразить следующим образом: „Что же, де, вы нам приписываете существование какой-то фракции со своей дисциплиной и т. д., а я вот узнал относительно подачи заявления с капитуляцией, с отказом от правых взглядов только на самом Пленуме ЦК. Даже больше того, я был настолько возмущен, считая это ударом в спину“. На деле этот „удар в спину“ был довольно мягким, потому что он обсуждался заранее, да и никакого удара здесь не было. Весь план строился только с расчетом сохранить во что бы то ни стало верхушку московской организации правых, упрочить их положение с тем, чтобы при первой возможности начать новую атаку против ЦК партии»[189].



Протокол допроса Рыкова с приложением записки Ежова Сталину. 19 июля 1937 года [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 314. Л. 2112–12]


Сильно «помог» Рыкову Нестеров. Нарком не без гордости рассказывал: «Несмотря на всю его (Рыкова — прим. А. З.) конспиративность и осторожность, я хочу привести следующие показания бывшего заведующего секретариатом Рыкова в Совнаркоме Нестерова, человека, лично очень близкого к Рыкову… Рыков обрадовался приходу Нестерова и сказал, что из пред. Совнаркома он попал в почтмейстеры. Вот, говорит, вам и Политбюро, вот, говорит, и линия на сработанность, попал в почтмейстеры. Рисовал он довольно в мрачных красках положение в стране и предложил ему организовать в Свердловске (именно там в то время работал Нестеров — прим. А. З.) группу единомышленников, подобрать боевиков террористов с тем, чтобы при случае послать их в Москву. Нестеров показывает: „Как партия училась организации вооруженных сил в эпоху… (читает). Нам нужно учиться стрелять по-новому“. И далее, Рыков дал прямое указание организовать террористические группы. И далее: „в этой беседе Рыков дал мне прямую директиву…“»[190] Такие показания на ЦК действовали мощно, ведь они касались последних лет, когда Алексей Иванович публично отказался от «уклонистских» позиций. Ежов доказывал двурушничество Рыкова, показывал его «двойную игру» — и, по нравам того времени, убедительно. Недавний нарком оказался руководителем террористической организации — по показаниям ближайшего соратника: «Несколько фактов, показывающих, что речь идет не только о разговорах по вопросам террора, речь идет о практической деятельности. Из фактов этого порядка я привожу следующие. В 1931 году по директиве Рыкова Нестеров сорганизовал в Свердловске террористическую группу в составе: Нестеров, Карболит (Андрей Иванович Кармалитов, профессор Уральского коммунистического университета. — А. З.), Александров. Нестеров, Карболит, Александров — все признали свое участие в террористической организации, все показали, что они дали свое согласие вступить в террористическую организацию, все признали, что по первому вызову они обязались прибыть в любое место Советского Союза для того, чтобы пожертвовать своей жизнью в пользу своей правой организации».


Межлаук иронизировал над рыковской трактовкой показаний Радина [РГАСПИ. Ф. 74. Оп. 2. Д. 170. Л. 122]


Несколько иной — чуть менее зловещий — образ Рыкова возникал из очных ставок с Радиным и показаний последнего. Ежов интерпретировал этот сюжет так: «Кстати сказать, он сам лично просил об очных ставках с определенными лицами. Радина он характеризовал мне предварительно как человека чрезвычайно умного, спокойного и талантливого и просил раньше устроить очную ставку с ним. Когда устроили очную ставку с ним, после этого или предварительно он заявил, что действительно в 1932 году Радин приходил к нему на квартиру, и у Радина были такие настроения антипартийные, антисоветские. Он требовал от Рыкова, якобы: „Что же вы тут в центре сидите, ничего не делаете. Давайте вести борьбу, активизироваться и т. д.“. Словом, нажимал на Рыкова Радин. Вообще Рыков жаловался, что Радин провоцировал его на такие резкие выступления. Но я, говорит, его отругал, выругал, выгнал и т. д. В частности, когда Радин хотел уходить из партии, его обругал. Словом, Рыков хочет изобразить дело так, что не он влиял на Радина, а Радин влиял на Рыкова. Но при этом он ограничивался такими отеческими внушениями. А сказал ли он партии об этом? Не сказал. В этом, говорит, моя ошибка».

Здесь Рыков представал человеком слабым, на которого влияет Радин — бывший «ученый секретарь» председателя Совнаркома. Ежов, конечно, сомневался в такой трактовке — и заставил двоих правых оскорблять друг друга. И все-таки эти показания Радина не только стали одной из основ обвинений Рыкова, но и психологически надломили Алексея Ивановича. Ведь Радин признался даже в том, что вербовал террористов для уничтожения Сталина, для изменения политического строя в СССР… Насколько реальным было его стремление восстановления капитализма в России? Камнем преткновения оказался крестьянский вопрос, к которому Рыков всю жизнь — с раннего детства, когда его заинтересовали социальные движения — относился противоречиво и не без опаски. Разница между «мужиком» и городским жителем до 1917 года казалась ему колоссальной, трудно преодолимой. Процесс превращения «мужиков» в горожан шел — и Рыков сам был его продуктом. Крестьяне уходили в торговлю, в ремесла, на заводы и фабрики. С конца XIX века такие метаморфозы не были редкостью. И все-таки огромная крестьянская «темная масса» оставалась основой страны, превалировала. И на ее образование и перевоспитание Рыков отводил десятилетия. Сталинский проект модернизации предполагал куда более быстрые темпы приобщения крестьян к ценностям социализма — и Рыков считал это авантюрой, и действительно прибегал к двойной морали, когда с высоких трибун соглашался с повышениями темпов коллективизации и индустриализации, а в душе и в дружеском кругу рассуждал по-иному. Вспоминая об этом, он считал свое падение заслуженной карой за эту слабость, беспринципность. По версии, которой долгое время придерживался Рыков, это были именно приятельские разговоры — иногда хмельные, но — не создание некоего «центра». Такова была рыковская линия защиты, пока он не сдался.

Наконец, с трибуны речь зашла о самом страшном — о том, что Рыков знал о «рютинской платформе» и не донес, не оповестил партию о подготовке столь страшной программы. А может быть, и об участии в написании этого крамольного документа. Рыков на очной ставке со Шмидтом признал, что действительно читал «рютинскую платформу», но не собирался ею руководствоваться. Василий Шмидт — большевик из рабочих, вступивший в партию в 1905 году, мог похвастать идеальной биографией. Участник подготовки взятия Зимнего. С первых дней власти большевиков — заместитель наркома труда. В отличие от Рыкова, не спорил с «генеральной линией», не выходил их правительства. Десять лет, с 1918 года, занимал кресло наркома труда, одновременно участвовал и в работе ВЦСПС. Более двух лет был заместителем Рыкова и считался «его человеком». На следствии он оказался, быть может, самым опасным свидетелем обвинения своего недавнего патрона. Заметим, что сотрудничество со следствием не избавило его — рыковского друга — от смертной казни 29 июля 1938 года. Показания Шмидта оказались решающими в смысле причастности Рыкова к «рютинской платформе»: «Картину обсуждения этой платформы Василий Шмидт рисует следующим образом, поскольку он принимал участие в утверждении и рассмотрении платформы. При рассмотрении этой платформы Алексей Иванович Рыков выступил против первой части, которая дает экономическое обоснование, и сильно ее браковал. „Не годится, она уж слишком откровенно проповедует, это уж прямо восстановление капитализма получается, слишком уж не прикрыта. Надо ее сгладить. Что касается практической части, там, где говорится об активных методах борьбы против правительства, там, где говорится о переходе к действенным мероприятиям против партии, тут она написана хорошо и с ней надо согласиться“»[191]. Ежов в своей речи не избегал психологических, литературных эффектов: «Когда Василий Шмидт докладывал о всей своей мерзкой работе, докладывал совершенно открыто, Рыков схватился за сердце, начал бегать по комнате, ткнулся лбом в стекло. А до этого был как раз разговор о рютинской платформе у нас, и Рыков наотрез заявил, что он узнал о рютинской платформе только в ЦК, а до этого он о ней ничего не знал. И вот, когда Шмидт начал говорить о рютинской платформе, у Рыкова совершенно непроизвольно вырвалось: „А как я ее назвал — медведевской платформой“. Мы, конечно, спросили, где и когда это было. Да, верно, он назвал эту платформу шляпниковско-медведевской платформой. Но при каких обстоятельствах это было? Когда критиковали экономическую часть этой платформы, что она слишком откровенно прет в эту сторону, она похлеще шляпниковско-медведевской платформы, уж слишком откровенно ставит вопрос о реставрации капитализма, надо ее как-то закрыть. Так что Шмидт подтверждает, что такое выражение было брошено. Шмидт подтверждает, что эту платформу читали все, обсуждали ее, выступали. Томский выступил и заявил, что твои поправки — это чепуха, главная часть — это важно»[192].



Резолюция Пленума ЦК ВКП(б) по делу Н. И. Бухарина и А. И. Рыкова с приложением постановления Пленума от 27 февраля 1937 года. 3 марта 1937 года [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 294. Л. 48–49]


Трудно отказать «железному наркому» в цепкости, как и в умении эффектно сервировать минимум полученных показаний против Рыкова. Ведь, по существу, активную деятельность правого троцкистско-зиновьевского центра, ставившего задачу реставрацию капитализма в СССР, ему вскрыть не удалось. Весь компромат Рыкова в бытность его председателем Совнаркома легко объяснить логикой борьбы за власть и влияние. А немногие (и не слишком яркие: больших «злодейств» из разнообразных показаний выудить не удалось) эпизоды, относящиеся к 1930-м, логичнее всего объяснить обидами старого большевика. Он ворчал, более активные товарищи упрекали его в бездействии. Он критиковал их программу. Образ одного из лидеров боевой оппозиции из Рыкова не получался. Пришлось подменять факты эмоциями, произвольно связывать Рыкова с другими, более яростными, оппозиционерами. А недостаток улик объясняли иезуитской осторожностью опытного политика. Что оставалось? Только продемонстрировать ЦК и суду признания самого обвиняемого, которых в конце концов удалось добиться. Но для пленума и такое выступление Ежова стало сенсацией. Члены ЦК, в большинстве, были готовы к самым жестким мерам в отношении Рыкова и Бухарина.

Конечно, дали выступить на пленуме и Рыкову — человеку без должности, но все еще «старому большевику», который имел право на «последнее слово». На этот раз он так и не сумел собрать нервы в кулак. Печать тяжкого психологического состояния лежит и на его заключительной речи на Пленуме ЦК, произнесенной 26 февраля 1937 года, — речи покаянной и самозащитной.

Он начал драматично. Обычное рыковское заикание воспринималось как дурной театральный эффект, призванный вызывать жалость: «Это собрание будет последним, последним партийным собранием в моей жизни. Из того, что я слушал здесь, мне это совершенно и абсолютно ясно. Но так как я человеком партии был более 36 лет, то для меня это имеет значение собственно всей жизни. Против меня здесь выдвинуты широчайшие обвинения, т. е. такие обвинения в преступлениях, больше которых вообще не может быть. И все эти обвинения считаются доказанными фактами. Многие ораторы цитировали показания против меня». Это был ошибочный ход, слишком уязвимый, но на иной Рыков, видимо, уже не был способен. Он говорил сбивчиво, часто переходил на личную ноту, чего раньше за Алексеем Ивановичем не водилось: «Я вот иногда шепчу, что не будет ли как-то на душе легче, если я возьму и скажу то, что я не делал… Конец один, все равно. А соблазн — может быть, мучения меньше будет — ведь очень большой, очень большой. И тут, когда я стою перед этим целым рядом обвинений, ведь нужна огромная воля в таких условиях, исключительно огромная воля, чтобы не соврать»[193].

Его перебивали, снова и снова упрекали — он уже привык к такому приему. Рыкову напоминали о единственном «преступлении», в котором он признался, — в чтении вместе с другими «правыми» рютинской листовки: «Ворошилов: Если она [листовка], на твоё счастье, попалась, ты должен был забрать её в карман и тащить в Центральный Комитет…

Любченко: На пленуме Центрального Комитета почему не сказал, что у Томского её уже читали?

Хрущёв: У нас кандидаты партии, если попадётся антипартийный документ, они несут в ячейку, а вы — кандидат в члены ЦК».

Отвечая на эти реплики, Рыков заявил, что допустил «совершенно явную ошибку». Не удовлетворившись этим, Молотов напомнил Рыкову еще один факт его «двурушничества»: при обсуждении в 1932 году на Пленуме ЦК вопроса о «рютинской платформе», нарком Рыков заявил, что если бы узнал, что у кого-то имеется эта платформа, то потащил бы такого человека в ГПУ. В ответ на это Рыков заявил: «Тут я виноват и признаю целиком свою вину… За то, что я сделал, меня нужно карать, но нельзя карать за то, чего я не сделал… одно дело, если меня покарают за то, что я не притащил куда нужно Томского и других, совершенно другое, когда утверждают, что я с этой программой солидаризировался, что эта программа была моя». Шкирятов в ответ бросил еще одну суровую реплику: «Раз об этом не сообщил, значит, был участником»[194]. Эту логику в то время разделяло большинство ЦК.

При этом Рыков снова и снова боязливо повторял, что «рютинская платформа» ему чужда, что он не имеет к ней отношения. Ему напомнили о страшных показаниях Шмидта, что в Болшеве, у Томского, «эта программа была одобрена». Просто одобрена — без указаний на личное мнение Рыкова.

Алексей Иванович сбивался, извинялся, вспоминал о том, как боролся с троцкистами, как однажды некоему Трофимову втолковывал правоту сталинской политики. Говорил, что никогда не доверял Зиновьеву, а Пятакова «считал мерзавцем».

Сталин в ответ напомнил о его «блоке с Зиновьевым и Каменевым на другой день после взятия власти против Ленина». Этот хорошо известный факт коллективной отставки нескольких деятелей партии в 1917 году после отказа большинства ЦК от формирования коалиционного правительства совместно с меньшевиками и эсерами. Рыков подтвердил: «Это было». Тогда Сталин бросил новое обвинение — в том, что Рыков вместе с Зиновьевым и Каменевым выступал и против Октябрьского вооруженного восстания. Тут Рыков твердо возразил: «Этого не было»[195].

В финале экзекуции бывший председатель Совнаркома в отчаянии произнес: «Я теперь конченый человек, это мне совершенно бесспорно, но зачем же так зря издеваться?.. Это дикая вещь». Свою речь он закончил все тем же покаянным тоном: «Я опять повторяю, что признаться в том, чего я не делал, сделать из себя… подлеца, каким я изображаюсь здесь, этого я никогда не сделаю… Я ни в каких блоках не состоял, ни в каком центре правых не был, никаким вредительством, шпионажем, диверсиями, террором, гадостями не занимался. И я это буду утверждать, пока живу»[196]. С такими словами не побеждают и не выходят сухими из воды, это жалобы обреченного. Он прощался с товарищами, прощался с большой политикой, в которую окунулся еще гимназистом, — конечно, даже в общих чертах не представляя, что из этого выйдет. А на жалость рассчитывать не приходилось — и, если бы Рыков не был взвинчен бессонницами и нервными припадками, он бы сам это прекрасно понял. Весь его опыт подсказал бы, что пословица «Москва слезам не верит» к партийной жизни подходит как нельзя лучше. Большие батальоны были не на его стороне — и защиты не получилось, вышел, в глазах большинства, «жалкий лепет оправданья». В глазах пленума Рыков и Бухарин, несомненно, выглядели обманщиками. Они несколько раз меняли позиции, на шажок отступали — и очень напоминали двурушников, которые покрывают некий великий заговор.

На следующий день, 27 февраля, пленум завершил дело Бухарина и Рыкова, установив, что они знали о деятельности троцкистского шпионского центра, но скрывали это от партии — а значит, содействовали вредителям. По этому делу сформировали комиссию, которую возглавил Микоян — нарком, хорошо лично знавший и Рыкова, и Бухарина. Он назвал Рыкова сильным конспиратором, подчеркнул, что бороться с ним непросто, и накинулся на бывшего премьера бойко, углубляясь в историю: «Наконец, ошибка Рыкова не случайна, что он борется с партией. Что это, случайно? Нет, не случайно, он не только в вопросе коллективизации свихнулся. Он и раньше так же работал и в 28-м, и в 30-м году, разве у него только эта связь с террористами? Нет. И при Ленине, и против Ленина он боролся, он боролся с партией и до Октябрьской революции, и после Октябрьской революции. Он по коренным вопросам революции боролся против нее. Наконец, когда власть захватили, когда власть была уже в наших руках, когда нельзя было обратно восстание отдавать другим, он стал по-своему требовать, он снова стал срывать нашу работу, и требовал, чтобы правительство организовало „однородное социалистическое правительство“ вместе с предателями меньшевиками. Правда, это правительство не было бы однородным, так как там большевики были»[197]. Напрашивался вопрос — как же такой двуличный, лживый человек надолго стал главой Совнаркома, не раз избирался в ЦК и в Политбюро? Но никто его не задал — в этом направлении позволялись только фигуры умолчания. Словом, комиссия высказалась за исключение провинившихся из партии. Несколько членов ЦК, во главе с Ежовым, высказались за предание их военному трибуналу с применением смертной казни. Другие — за предание суду без применения расстрела. Сталин предложил компромиссный вариант — просто передать дело в НКВД. Ему был необходим новый большой процесс, безукоризненный. И — видимо, требовалось еще выиграть несколько месяцев на его основательную подготовку.

В резолюции пленума сформулировали так: «Но исходя из того, что тт. Бухарин и Рыков в отличие от троцкистов и зиновьевцев не подвергались еще серьезным партийным взысканиям (не исключались из партии), Пленум ЦК ВКП(б) постановляет ограничиться тем, чтобы: 1) Исключить тт. Бухарина и Рыкова из состава кандидатов в члены ЦК ВКП(б) и из рядов ВКП(б). 2) Передать дело Бухарина и Рыкова в НКВД»[198]. Эта резолюция оставляла Рыкову надежду, что он еще некоторое время проведет на свободе.

На следующий день пленум продолжился. С докладом «Об уроках вредительства, диверсии и шпионажа японо-немецко-троцкистских агентов» по Народному комиссариату тяжелой промышленности СССР выступил председатель Совнаркома Молотов. Докладывать на эту тему должен был Орджоникидзе, но он за пять дней до пленума покончил жизнь самоубийством, а может быть, умер от инфаркта или был убит… В семействе Рыкова его смерть восприняли тяжело: Серго считали «последней надеждой», последним человеком, который, несмотря на разногласия, мог спасти жизни бывших товарищей и, может быть, привлечь их к работе. Молотов обвинил партийных и хозяйственных руководителей в политической близорукости, обывательской беспечности и утверждал, что вредители имеются во всех отраслях народного хозяйства, во всех государственных организациях. Словом, опираясь на авторитет правительства, присоединился к буревестникам широкого террора против врагов.

Но Рыков и Бухарин там отсутствовали. Вечером 27-го Алексей Иванович вернулся домой. Дочь расспрашивала его о пленуме, но Алексей Иванович молчал. Ближе к ночи позвонил Александр Поскребышев, заведующий секретариатом Сталина. За Рыковым прислали машину. Дочь провожала его до Каменного моста, узнала водителя из Наркомата связи. Больше родные его не видели, а в квартире вскоре начался обыск.

А пленум продолжался. 5 марта Сталин произнес с его трибуны заключительное слово, в котором, кроме прочего, сказал: «Теперь, я думаю, ясно для всех, что нынешние вредители и диверсанты, каким бы флагом они ни маскировались — троцкистским или бухаринским, давно уже перестали быть политическим течением в рабочем движении, что они превратились в беспринципную и безыдейную банду профессиональных вредителей, диверсантов, шпионов, убийц. Понятно, что этих господ придется громить и корчевать беспощадно, как врагов рабочего класса, как изменников нашей Родины. Это ясно и не требует дальнейших разъяснений»[199]. Это сказано до суда, когда Рыков и Бухарин только несколько дней находились в заключении. Но сомнений уже быть не могло.

После пленума разоблачительная кампания в прессе активизировалась. Предателей осуждали на все корки. «Мир не знает другого такого суда, чьи приговоры являлись бы подлинным воплощением воли народа. Приговор, отражающий мощь нашего государства, присуждающий к высшей мере наказания — расстрелу тягчайших преступников, каких не знала до сих пор история человечества, непосредственных убийц, террористов, шпионов и вредителей, будет воспринят каждым честным человеком не только в СССР, но и во всем мире как истинное народное правосудие… Продавшись фашистам, сговорившись с дипломатами и генеральными штабами некоторых агрессивных империалистических государств, презренная кучка человеческих выродков, прислужников фашистских людоедов, руководимая агентом гестапо бандитом Троцким, продавала нашу социалистическую родину и ее богатства злейшим врагам человеческого прогресса.

Гнусные предатели организовали покушение на лучших людей современной эпохи, руководителей первого в мире социалистического государства, организовали чудовищные вредительские акты на социалистических заводах, шахтах и железнодорожном транспорте, убивали наших героев-стахановцев, наших славных доблестных красноармейцев, обворовывали советское государство, чтобы содержать свору троцкистов и финансировать их преступную работу»[200] — это из письма научных работников. В списке подписантов первым шел президент Академии наук СССР Владимир Комаров, выдающийся ботаник. И это лишь один из многих, многих примеров.

Последним пристанищем Рыкова стала Лубянская тюрьма. Год и три дня он провел там. И снова шла череда допросов, очных ставок. Курировала следствие партия — и время от времени проверяла показания на встречах с чекистами и обвиняемыми. Рыков мог бы пожаловаться на дурное обращение, на клевету — но он уже не жаловался. «Лично сам я слышал жалобу на избиение от Рыкова. Рыкову должны были проводить очную ставку с Николаевским. Рыкова привели первым, выглядел он жалко, подавленно. Не помню точно, я или Лулов спросили у него: „В чем дело, почему вы так выглядите“. На это Рыков ответил, это я очень хорошо запомнил: „Я пал духом“, а на последующий вопрос, — Почему? — ответил: „Били“»[201], — рассказывал Яков Аронсон, тогдашний капитан госбезопасности, в 1956 году, когда органы проверяли дело 19-летней давности… Правда, это лишь косвенное свидетельство: Аронсон говорил о Лефортовской тюрьме, а Рыкова содержали на Лубянке. Но определенное впечатление о стиле дознания по этим мемуарам получить можно. Главным приемом Ежова (который постоянно лично беседовал с подследственными) был шантаж, психологически очень точно рассчитанный. Нарком обещал Рыкову и другим сохранить жизнь в случае, если они согласятся со всеми обвинениями. Будут тихо работать где-нибудь вдали от публичной жизни. Вполне могла идти речь о жизни родных — прежде всего жены и дочери. У Рыкова, как и у других обвиняемых, после нескольких процессов и расстрелов было мало оснований верить наркому, но крупица надежды теплилась, как это всегда бывает с людьми, у которых остался последний шанс. К тому же психика Рыкова уже не выдерживала прессинга. А речь, между прочим, шла о сотрудничестве с гитлеровской Германией на случай войны с Советским Союзом. По всей видимости, избиения и пытки следствию не потребовались. Во-первых, об этом узнали бы в Политбюро — и восприняли бы такой стиль работы как явный прокол, как попытку фальсифицировать следствие, обмануть партию. Показания все более широкого круга партийных и военных деятелей, обвинявших Рыкова во всех грехах, которые преподносились следствием с учетом методов психологического давления, сломили его и без пыток.

Вряд ли Рыкова можно назвать жертвой борьбы за власть, скорее он попал под колеса передела власти в жестоких послереволюционных и предвоенных условиях. Однозначных, арифметических ответов история не дает и не может дать: это противоречит самой сути исследования прошлого. Есть факты, есть различные трактовки, есть судьба человека, ведомства, партии, страны в ХХ веке, которую невозможно изменить, переиграть, как невозможно защититься от истории. Опыт первых лет советской власти сегодня остро актуален в разных странах. Большевики осенью 1917 года возглавили нахрапом расколотую империю, не имея управленческого опыта, — и не потеряли страну, создали достаточно эффективную систему, хотя и долго не могли остановить кровопролития. Это как минимум достойно внимательного изучения без гнева и пристрастия. А главное — очень не хотелось бы, чтобы события прошлого становились горючим для нового политического противостояния, для провокаций и манипуляций. «История принадлежит народам», — провозгласил когда-то Никита Муравьев, и хотя бы поэтому распоряжаться историческим наследием следует рачительно, не отбрасывая целые эпохи, как сорную траву.

Во время тюремных допросов речь все чаще заходила о шпионаже, о террористических актах, о планах расчленения страны в интересах нацистской Германии и Британии. Обо всем, на что готов был Рыков для захвата власти в стране и реставрации капитализма. Он все с большей легкостью соглашался с обвинениями.

5. Последний процесс

С утра 2 марта 1938 года в зале Дома союзов председательствующий на суде армвоенюрист Василий Ульрих хладнокровно перечислил подсудимых пофамильно. Рыков в этом списке шел вторым. Кроме него, важнейшими фигурантами процесса были Бухарин и Ягода, а также бывшие троцкисты Николай Крестинский и Христиан Раковский. Всего на скамье подсудимых теснился 21 человек, включая троих врачей. Их обвиняли «в измене родине, шпионаже, диверсии, терроре, вредительстве, подрыве военной мощи СССР, провокации военного нападения иностранных государств на СССР». А еще — в саботаже и вредительстве в народном хозяйстве, организации кулацких восстаний, подготовке вооруженного выступления в тылу Красной армии в случае войны. Шли в ход и исторические сюжеты — например, Бухарина обвиняли в подготовке мятежа в 1918 году, когда он противился заключению Брестского мира. Наконец, речь шла и о подготовке убийств Максима Горького, Валериана Куйбышева и некоторых других людей, известных всему Союзу, включая покушение на жизнь Ежова. В этом смысле важнейшим обвиняемым был, конечно, Ягода, который еще недавно возглавлял «тайную полицию» и считался профессионалом своего дела. Именно его показания оказались ключевыми, наиболее убедительными.

В зале присутствовали писатели, журналисты, включая Михаила Кольцова, Илью Эренбурга и Алексея Толстого. При этом Илья Эренбург от написания репортажа о процессе уклонился, а Кольцов оперативно публиковал отчеты, записывая их прямо в зале суда:

«Чернов совещается с Рыковым, куда ему направить вредительство по части сельского хозяйства. Рыков дает ему точно сформулированную директиву:

— Нужно, чтобы колхозник получал гроши за трудодень.

Чернов перед отъездом за границу приходит к Рыкову за поручениями, и тот, будучи председателем Совнаркома, направляет его к меньшевику Дану с поручением — натравить на советское правительство капиталистические державы. Он же, Рыков, состоя председателем Совнаркома, посылает материалы за границу для эмигрантского белогвардейского антисоветского „Соцсплетника“. Он упрекает шпиона, национал-фашиста Гринько:

— По линии финансовой вредительство отстает»[202]. И так далее. Первая кольцовская статья о процессе называлась «Свора кровавых собак». Она задала тон для сотен других журналистов страны: эмоциональным статьям мэтра верили безоговорочно.

Власти было важно соблюсти видимость открытости, публичности судебных заседаний, процесс должен был выглядеть максимально респектабельно в том числе и для иностранных журналистов и политиков. Каждое иностранное посольство получило по одному пропуску на суд. И, например, посол США в Москве Джозеф Дэвис, почти не владевший русским, все время шушукался с эстонским представителем, который на время стал для американца переводчиком.

В газетах писали о процессе над «антисоветским право-троцкистским блоком», но даже обвинители осознавали условность этого клейма. Таких политиков, как Крестинский, трудно было отнести к правым. А других называли членами раскрытых «буржуазно-националистических» и «национал-фашистских» организаций Украины, Белоруссии и Узбекистана, действовавших по указке Бухарина и Рыкова.

Почти все обвиняемые отказались от адвокатов — решили защищаться самостоятельно. Но могли ли они защищаться? Их хорошенько подготовили к суду. НКВД выполнил главную задачу: обвиняемые не должны были выглядеть измученными, и им следовало согласиться с версией обвинения — с небольшими вариациями.

Детали обвинений Рыкова и его товарищей (а также оппонентов), ставших жертвами Третьего московского процесса, подчас выглядят анекдотическими натяжками. Почему Сталин считал Рыкова и Бухарина опасными конкурентами в борьбе за власть, в борьбе за социализм? Нет ответа. Но Алексей Иванович знал, почему оказался изгоем и в конечном итоге жертвой. Рыков действительно был не готов к «казарменному социализму» — просто не видел в нем необходимости, хотя и произносил после 1929 года «правильные» речи. Самое глобальное обвинение «правых», которые, по версии обвинения, блокировались с троцкистами, — это реставрация в Советском Союзе капитализма — возможно, в сговоре с иностранными воротилами, возможно, в союзе с отечественными меньшевиками, с которыми у правых действительно имелись давние связи, — другой вопрос, поддерживались ли эти связи в 1930-е… В случае реализации этого проекта Рыков, с его управленческим опытом, несомненно, стал бы одной из главных фигур в обновленной политической системе. Этот упрек позже бросали и Николаю Ежову — наркому внутренних дел, который стал мотором Большого террора, превратив расстрел в расхожую форму приговора. Но доказательств у этой гипотезы нет, а те аргументы, к которым обращался Вышинский, малоубедительны.

Приступая к повествованию о судебных заседаниях, изменивших судьбу страны и объединенных в историографии и в народной молве как составные части «Большого террора», мы должны оговориться, что до сих пор, несмотря на множество исследований, посвященных этой теме, и обнародование основных документов, эта страница нашей истории остается загадочной. Вопросов здесь, как это ни банально, гораздо больше, чем ответов. Перечислим лишь некоторые из них. Чем был в реальности Третий (бухаринско-рыковский) процесс — одним из важнейших последних аккордов террора или продолжением тенденции, которое уже мало что решало? Какова цена признаний Рыкова, Бухарина и других подсудимых, какие меры применялись против них во время допросов? Имеем ли мы право с уверенностью утверждать, что их били и пытали? Можно ли говорить о торговле, о сговоре между следствием и отставными вождями, представшими перед судом? Точных ответов на эти вопросы не существует. Но вышло так, что волна террора смыла с лица земли и правых, и их последовательных противников вроде Смилги, которого расстреляли в январе 1937-го.

Вторым — после Ежова — важнейшим действующим лицом разыгравшейся драмы был Андрей Януарьевич Вышинский. А на суде он и вовсе царил. Сын провизора, представитель знатного польского шляхетского рода, проведший детство в промышленном и прекрасном Баку. Его считали талантливым юристом. Несмотря на участие в студенческих беспорядках, Вышинский в 1913 году, после долгих проволочек, окончил Киевский университет и работал по специальности. В РСДРП он вступил в 1903 году и сразу зарекомендовал себя как убежденный меньшевик. Его не раз арестовывали. По легенде, в Баиловской тюрьме Вышинский познакомился со Сталиным. Он, разумеется, поддерживал Февральскую революцию и даже возглавил один из второстепенных органов, порожденных Февралем, — милицию Якиманского районе в Москве. В сентябре 1917 года известный адвокат Павел Малянтович получил должность министра юстиции и вскоре издал приказ об аресте «государственного преступника» Ульянова-Ленина. Вышинский был давним сотрудником Малянтовича, пользовался его покровительством и пустил в действие этот приказ во вверенном ему московском районе.

После Октября он, в отличие от многих других меньшевиков, проявил лояльность к новой власти. Старый приятель Вышинского, большевик Артемий Халатов помог ему устроиться на должность в Наркомате продовольствия.

Только в бурном 1920 году Вышинский вышел из меньшевистской партии и вступил в РКП(б), хотя, видимо, предпринимал попытки примкнуть к большевикам и ранее. Он много преподавал и служил в уголовно-следственной коллегии Верховного суда СССР. Прокурорствовал. Старые большевики не раз напоминали ему о меньшевистском прошлом, ставили вопросы о его исключении из партии. Ушлому юристу помогал врожденный дипломатизм. Около четырех лет возглавлял Московский университет. Его первым звездным часом стало Шахтинское дело, тогда Вышинский выступил в грозной роли председателя специального присутствия Верховного суда. В марте 1935 года он занял высокий пост прокурора СССР, сменив авторитетного Николая Крыленко. На всех трех московских процессах он был государственным обвинителем — и играл роль активнейшую. Его инициативы, его специфическое красноречие стало важнейшей краской Большого террора. В отличие от ежовской, его звезда не закатилась после процессов: Вышинский стал заместителем председателя Совнаркома, курировал культуру, образование и работу репрессивных органов. И умер бывший меньшевик в 1954 году, сохранив высокий статус представителя СССР в ООН и после смерти Сталина, и после расстрела Берии.

Есть красочные воспоминания Владимира Ерофеева, советского дипломата, близкого к Вячеславу Молотову: «Молотов не любил Вышинского, но старался скрывать это, хотя иногда, когда был министром, срывался. Я бывал свидетелем того, как заикающийся от волнения Молотов кричал на Вышинского: „Меньшевик! Саботажник!“, а тот в ответ, красный и с топорщившимися усами, пытался отвечать: „Вы не имеете права! Буду жаловаться в ЦК“. После подобных сцен проходило немного времени, и Вышинский с деланной улыбкой прокрадывался через наш секретариат в кабинет Молотова с пачкой документов под мышкой и готовностью угодить начальству»[203]. В этих мемуарах чувствуется перехлест фантазии, но общую картину отношения к Вышинскому среди большевиков они набрасывают. Сражение именно с этим человеком, с его фантазией, с его профессионализмом пришлось выдержать Рыкову и его товарищам по несчастью в 1938 году.

Третий процесс проходил для обвинителей негладко. Уже в первый день заседаний суда бывший первый заместитель наркома иностранных дел СССР Крестинский отказался от показаний, данных им на следствии. Он заявил, что никогда не состоял в «право-троцкистском блоке», не знал о его существовании и не совершал ни одного из преступлений, которые ему инкриминируются. Вышинский попытался доказать, что Крестинский лжет именно сейчас, забрасывая его резкими вопросами, — но безуспешно. Только на следующий день, после ночи, проведенной наедине со следователями, Крестинский согласился признать себя виновным по всем пунктам, объяснив свое поведение накануне «минутным острым чувством ложного стыда». Это, конечно, не добавляло доверия к следствию. Но в целом процесс прошел «культурнее» двух предыдущих: грубых несоответствий в работе следствия не проявилось, они показали чудовищную, фантастическую, но не лишенную логики картину преступного подполья.

После всплеска Крестинского все фигуранты дела держались на процессе куда более робко, признаваясь в большинстве обвинений. Разве что Бухарин пытался применить свое красноречие, отбиваясь от некоторых «наветов» и порой превращая суд в диспут интеллектуалов. У него на это хватало темперамента.


Кстати, такое поведение Бухарина, хотя и раздражавшее Вышинского, сыграло на руку главным устроителям процесса. Своей ораторской активностью он доказал, что находится в «твердом уме и твердой памяти» и даже в неплохой интеллектуальной форме.



Обвинительное заключение по делу Н. И. Бухарина, А. И. Рыкова и других за их участие в правотроцкистском заговорщическом блоке. 27 января 1938 года [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 330. Л. 114–139]


Вышинский ораторствовал эмоционально, с напором, который непросто выдержать любому обвиняемому — особенно в условиях, когда их на разные лады проклинала вся страна. Но давить на Рыкова Андрею Януарьевичу, по большому счету, не пришлось: он в первом же диалоге с Вышинским дал понять, что отбивать обвинения по всем фронтам не станет. «Я боролся активно против всей политики партии и Советского правительства и, главным образом, против политики партии в отношении к крестьянству», рассказал о соглашении с Ягодой, который гарантировал «прикрытие» нелегальной правой организации и намеревался помочь им перехватить власть. Если до 1930 года организация оставалась полулегальной, потому что ее вожди, начиная с Рыкова, занимали высокое положение в политической системе, то с 1930-го они действовали сугубо нелегально, организовав ячейки по всему СССР. «Я лично давал целый ряд террористических директив, кроме людей близких мне, как Нестеров, Радин, целому ряду других. Я передавал эти директивы и националистическим организациям, говорил по вопросу о терроре с участниками пантюркистской и белорусской националистической организации, и скоро террористические установки с соответствующими выводами были широко приняты», — говорил Рыков. Он признавался в том, что наотрез отрицал до ареста: «В позднейшее время, в 1935 году, я имел разговор террористического характера с Котовым, руководящим членом московской организации правых. Приблизительно в 1934 году я дал указание своей бывшей секретарше Артеменко о наблюдении за прохождением правительственных машин». Не отрицал замыслы убийства Сталина, Кагановича, план ареста членов правительства, о «подготовке плацдарма для нападения фашистов» с отторжением республик от СССР. Участия в написании «рютинской платформы» он тоже теперь не отрицал. Она уже стала не самым страшным, в чем Алексей Иванович признавался все тем же спокойным тоном, слегка заикаясь. Почти тем же тоном он десять лет назад рассказывал о перспективах развития советского хозяйства.

Да что там десять лет назад! Зал Дома союзов в оцепенении вслушивался в откровения человека, который еще год назад наотрез отрицал гораздо менее серьезные обвинения. Некоторым казалось, что все они столь красноречиво рассказывают о своих невероятным шпионских замыслах, чтобы превратить судебное заседание в абсурд. Но нет. Они — и Рыков педантичнее других — выполняли волю следствия. Очень возможно, что в результате шантажа. Не исключено, что после угроз и побоев. Но — делали то, чего требовал от них Ежов. Возможно и другое объяснение: Рыков понимал, что обречен, — и мечтал только об одном, о завершении процесса. По сути — сознательно выбрал гибель и уже не боролся за жизнь. Не обойтись и без другой гипотезы: обвинения во многом имели реальную почву — и доказать полную невиновность «правые» все равно не могли. Позже и Ежова подозревали в двойной игре, в том, что он собирался перехватить власть у Сталина, выжигая почву вокруг него и провозглашая слишком фантастические обвинения. Тут, как говорил драматург Шатров, «вопросы остаются».

12 марта пришло время для последних слов обвиняемых. Иванов, Крестинский, Зубарев, наконец, Рыков. Он снова не поставил перед обвинителями никаких трудных задач. Произнес аккуратно и четко все, что требовалось: «В своем последнем слове я подтверждаю то признание в своих чудовищных преступлениях, которое я сделал на судебном следствии. Я изменил родине. Эта измена выразилась в сношениях с заклятыми врагами советов, в ставке на поражение. В своей борьбе „право-троцкистский блок“ использовал весь арсенал всех средств борьбы, которые когда-либо применялись заговорщическими организациями. Я был не второстепенное лицо во всей этой контрреволюционной организации.

Мы подготовляли государственный переворот, организовывали кулацкие восстания и террористические ячейки, применяли террор как метод борьбы. Я организовывал с Нестеровым на Урале специальную террористическую организацию. Я в 1935 году давал задания по террору Котову, возглавлявшему террористическую организацию в Москве». И так далее. Он признавался почти во всем — кроме непосредственной подготовки убийств Кирова, Куйбышева, Менжинского, Горького и его сына. Но и в этом случае Рыков согласился, что ставка на террор, которую он сделал, повлияла на организацию этих преступлений.

Следствию удалось настроить Рыкова против Бухарина — и о нем в своем последнем слове Алексей Иванович сказал не без раздражения: «С самого начала организации блока Бухарину принадлежала вся активность, и в некоторых случаях он ставил меня перед совершившимся фактом».

Завершил он свое выступления обращением к тем «двурушникам», которые еще не сдались: «Единственное спасение, единственный выход их заключается в том, чтобы помочь партии, помочь правительству разоблачить и ликвидировать остатки, охвостья контрреволюционной организации, если они где-нибудь еще сохранились на территории Союза»

13 марта Ульрих стальным голосом зачитал приговор: 18 обвиняемым, включая Рыкова (он в этом списке шел вторым, после Бухарина), присудили расстрел с полной конфискацией личного имущества. Троим — Дмитрию Плетневу, Христиану Раковскому и Сергею Бессонову — сохранили жизнь. Их приговорили к длительному заключению.

В 1938 году вышел стенографический отчет о процессе. Он оказался неполным и несколько отредактированным — причем последним редактором этой книги был лично Сталин. Особенно лихо прошлись по выступлениям Бухарина, некоторые из которых сильно сократились. Поменялись некоторые формулировки. В отношении Рыкова, казалось бы, такие старания не должны были понадобиться. Он держался на процессе дисциплинированно. И куда девался вольнолюбивый саратовский гимназист и молодой большевик, споривший с Лениным, не говоря уж о жандармах? И все-таки рука корректора поработала и с его репликами. Например, в последнем слове Рыков заявил: «Я вел в 1935 г. разговор с Котовым, возглавлявшим террористические организации в Москве». В стенограмме фраза звучала иначе: «Я в 1935 г. давал задание по террору Котову, возглавлявшему террористические организации в Москве»[204]. Конечно, такая формулировка усугубляла вину бывшего председателя Совнаркома.


Посол США в СССР Джозеф Дэвис [РГАСПИ. Ф. 82. Оп. 2. Д. 1629. Л. 57]


Рыков погиб от пули недавних соратников по партии, в которую верил с юности. Но если бы его назвали страдальцем или великомучеником — Алексей Иванович только скептически усмехнулся бы. Рыков и в последние часы не сомневался: 1917 год и Гражданская война — это и его победы. И они перевешивают весь этот банальный и жестокий термидор, истребление себе подобных, без которого не обходилась ни одна большая революция. Жестоко? Но к иному он и не готовился, превратившись из отчаянного молодого авантюриста в опытного мизантропа.



Анкета члена Общества старых большевиков Нины Рыковой. 20 февраля 1932 года [РГАСПИ. Ф. 124. Оп. 1. Д. 1679. Л. 4] И фотопортрет Нины Семёновны (1920-е годы) [РГАСПИ. Ф. 124. Оп. 1. Д. 1679. Л. 2]


Расстреляли его поспешно, через два дня после приговора, 15 марта 1938 года, на полигоне в Коммунарке. На исход суда тут же откликнулась пресса. В главных газетах страны появились гневные отклики рабочих, военных, представителей интеллигенции. А потом канонические представления о Рыкове и Бухарине формировались на эффектных тезисах «Краткого курса истории ВКП(б)»: «Эти белогвардейские козявки забыли, что хозяином Советской страны является Советский народ, а господа рыковы, бухарины, зиновьевы, каменевы являются всего лишь — временно состоящими на службе у государства, которое в любую минуту может выкинуть их из своих канцелярий, как ненужный хлам. Эти ничтожные лакеи фашистов забыли, что стоит Советскому народу шевельнуть пальцем, чтобы от них не осталось и следа.




Письмо Натальи Рыковой Н. С. Хрущеву с просьбой освободить ее от ссылки и предоставить работу. 1 февраля 1954 года [РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 439. Л. 88–89]


Советский суд приговорил бухаринско-троцкистских извергов к расстрелу. НКВД привел приговор в исполнение. Советский народ одобрил разгром бухаринско-троцкистской банды и перешел к очередным делам»[205].

Как отнеслись к столь странным, запутанным признаниям иностранные аналитики? Приведу один — самый характерный — пример. Посол США в СССР Джозеф Дэвис после процесса так рапортовал своему госсекретарю Корделлу Халлу: «Несмотря на предубеждение, вытекающее из признательных показаний, и предубеждение против судебной системы, которая практически оставляет обвиняемых без защиты, несмотря на признания подсудимых, выполненные полубессознательно, и небесспорные показания свидетелей, у меня все же сложилось впечатление, что обвиняемые действительно виновны. Вина их была в ходе процесса доказана, и они заслуживают наказания по советским законам»[206]. И это — представитель наиболее мощной западной державы!

Это не означает, что «весь советский народ в едином порыве» радостно принял столь кардинальную «смену вех». Так не бывает. Нашлось место и скепсису, и равнодушию. К тому же о стахановцах, о полярниках, о летчиках и кинокомедиях в народе в то время говорили охотнее. Дух эпохи, ее лицо — это не только репрессии и уточнение партийного курса. Но политическая повестка дня определенно стала жестче. Началось предвоенное трехлетие, когда беспрекословно действовал закон «кто не с нами — тот против нас».

В столь раскаленной атмосфере никого не удивляло, что под удар попала вся семья «правого уклониста» — с ними власть поступила без снисхождения и жалости. Вскоре — 22 августа — после года, проведенного в тюремной камере, расстреляли и Нину Семеновну, вдову бывшего предсовнаркома.

Еще в 1937-м ссылке оказалась и любимая сестра Рыкова, в значительной степени приведшая его «в революцию», — Фаина. В том же году расстреляли ее мужа — Владимира Николаевского, которого считали связным Рыкова в наведении мостов с меньшевиками.

Через лагеря и ссылки прошла и единственная дочь Рыковых — Наталья. В 1956 году ее реабилитировали — и Наталья Алексеевна дожила до преклонных лет в скромной московской квартирке. Некоторые ее воспоминания вы встретили в этой книге. Детей у Натальи Алексеевны не было, как нет и прямых наследников председателя Совнаркома. Осталась только память — но это совсем немало.

Загрузка...