Глава третья. КОРОЛЬ МАТВЕЙ БРОСАЕТ ВЫЗОВ


Юноша, который стоял перед графом Карелом Жеротинским,[45] был чуть выше среднего роста, строен и худощав. Его обветренное лицо с правильными чертами, спокойным серьезным взглядом было привлекательно и, пожалуй, необычно выражением сосредоточенности. Светлые, слегка волнистые волосы отброшены назад. Высокий лоб. Небольшая, редкая бородка, усы. Одежда скромная, но опрятная. Башмаки, куртка и штаны, изрядно выношенные, тщательно почищены. Белый воротник, лежащий поверх куртки, открывает загорелую шею.

Граф Карел Жеротинский, могущественный покровитель чешских братьев, жестом пригласил его сесть. Он почувствовал невольное расположение к этому молодому человеку, хотя еще не обменялся с ним ни одним словом. Как знать? Может быть, юному теологу столь блестящих способностей, как о том писали ему из Герборна, суждено сыграть важную роль в судьбе общины? Времена наступают трудные, гонения на чешских братьев усиливаются, король Матвей помышляет лишь о том, как покончить с протестантами, и сейчас особенно нужны верные, мужественные, образованные люди, способные стать на защиту братьев.

— Добро пожаловать на родину, Ян Амос. — Граф сделал широкий жест, как бы раздвигающий стены дома. — Я наслышан о твоих успехах. Мне писали из Герборна, что ты прослыл там своей ученостью и даже профессора признавали тебя равным себе. При этом они с похвалой отзываются о твоем добром нраве и трудолюбии.

При последних словах пшеровский епископ чешских братьев Ланецкий, сидевший чуть поодаль, наклонил голову в знак согласия.

— Простите, ваша милость, но я должен сказать, — Ян Амос взглянул в лицо графу, — что не могу сравниться в глубине и обширности познаний с моими профессорами — магистром Пискатором или магистром Альстедом.

Жеротинскому было приятно услышать имя Альстеда, известного в Европе философа, произнесенное юношей с таким неподдельным восхищением. Взгляды Альстеда во многом были близки чешским братьям, и не случайно известный философ посвятил ему, Жеротинскому, свой знаменитый труд. Да и ответ юноши был скромным и достойным.

— Это хорошо, что ты ощущаешь недостаток своих познаний, Ян Амос, — сказал Жеротинский, — значит, не остановишься на месте.

— Познанию нет предела, и путь к истине бесконечен, — ответил юноша. — А мы, люди, несем в себе божественный дар. Разве не является им наш разум, наша способность к безграничному познанию? — Юноша говорил почтительно, как бы соглашаясь и вопрошая, но смело.

«Молод и горяч, — подумал Жеротинский, — но сколько в нем внутренней силы! Если не растратит ее в борьбе с невзгодами, из него вырастет, быть может, муж великий, опора нашим братьям, гонимым и преследуемым. Пока же его надо определить. Но к чему тянется его душа?» Вслух Жеротинский сказал:

— О, если бы люди умели спокойно беседовать о религии и свободно, без боязни, высказывать свои мысли... — Он замолчал, задумавшись, и затем произнес: — Но, увы, это в нынешние времена невозможно! Пока к нашим разногласиям с католиками примешиваются политические и многие иные интересы, как видно, мирно договориться мы не сможем...

— Народ наш живет в тяжкой нужде, и нет предела алчности его властителей, выжимающих из него последние соки, — вырвалось у юноши, — но если пробьет грозный час, народ поднимется, как во времена Гуса, и покажет свою силу!

Жеротинский вскинул голову:

— Этого допускать нельзя! Только мир и добросердечие господ могут улучшить положение народа. Запомни это, Ян Амос!

— Мир — величайшее благо, — спокойно ответил молодой человек, — но он наступит, когда люди будут видеть друг в друге не слуг и господ, а братьев и вместе на едином совете решать свою судьбу.

— Увы, это время далеко и пока лишь прекрасная мечта.

— Да, ваша милость, мечта. Но не она ли помогала чешским братьям выдержать суровые испытания судьбы? Люди нашей общины всегда старались помогать друг другу в беде, и старшие передавали наши предания, язык, обычаи молодым.

— В этом ты, пожалуй, прав... — проговорил Жеротинский. — Но как мыслишь ты сам служить благому делу?

— Человек рождается для уразумения вещей равно, как и для добродетелей. Однако он нуждается в образовании и воспитании...

— Продолжай, Ян Амос. — Приготовившись слушать, граф откинулся в кресле.

— Как я думаю, цель школ должна состоять в том, чтобы человек, завершивший свое обучение, соответствовал своему назначению. Он должен уметь разумно управлять самим собою, уметь трудиться, обладать ясной, приятной речью. Школы же должны стать мастерской мудрости, трудолюбия, добронравия... — Ян Амос говорил с увлечением.

Епископ сидел по-прежнему неподвижно, положив руки на колени, лицо его оставалось невозмутимым. Жеротинский молчал, поглаживая темную с проседью бороду, но глаза выражали одобрение.

Ян Амос ощутил интерес и сочувствие двух этих людей, обладавших большим влиянием и авторитетом в общине. Как не кажется далеким, почти несбыточным достижение тех целей, о которых он говорил, школы необходимо изменять уже сейчас.

Словно угадав, о чем подумал юноша, Жеротинский спросил:

— И ты знаешь, как сделать так, чтобы школы стали мастерскими мудрости, трудолюбия и добронравия?

— О нет! — с живостью ответил Ян Амос. — Многого я не знаю. Но я твердо уверен: обучение должно быть иным, построенным сообразно природе ученика, его способностям к пониманию и запоминанию, которые нужно постепенно развивать. Учить же надо не на латыни, а на родном языке...

— Ты отказываешься от латинского языка? — удивленно спросил Жеротинский.

— О нет! Латинский язык — всемирный язык науки и философии. Он же приобщает нас и к мудрости древних. Но изучать его, я полагаю, нужно на последующей ступени обучения. Начинать обучение надо на родном языке, ибо лишь на родном языке могут быть усвоены первые необходимые для жизни представления и понятия. Думаю, что изучение родного языка не следует оставлять и в дальнейшем. Ведь все равно юноша будет мыслить на родном языке и, совершенствуясь в нем, приобщится к мудрости, ибо сам язык — неисчерпаемый кладезь мудрости. А как богат наш язык, как красив, звучен, приятен для сердца и ума!

— Я разделяю твою любовь к нашему языку, Ян Амос, — сказал Жеротинский, — но он хорош в обыденной жизни, прекрасны наши песни и сказки, но иное дело — язык науки. Полагаю, что для многих явлений, понятий, описываемых в науках на латыни, языке гибком и богатом, в чешском языке пока нет названий. Да и много ли ученых книг написано на нашем языке? И много ли существует тех книг, по которым ты хочешь обучать на родном языке?

— Подобные сомнения я слышал от своих товарищей по университету, ваша милость, и я возражал им. Сначала я просил их назвать по-латыни любую вещь и тут же произносил соответствующее слово на чешском языке. И не было случая, чтобы такого слова не нашлось в нашем языке! Вот я и подумал, что нужно составить чешско-латинский словарь, «Сокровищницу чешского языка», в котором собрать слова, поговорки, пословицы, выражения и обороты нашего языка. И если я смогу когда-нибудь завершить этот труд, то все увидят, что наш язык — это не только песни крестьян, лепет детей, бойкая речь купцов и ремесленников, а что он способен образно и ясно выразить все великое, существующее в мире, в нашем разуме и нашей душе, и восхитятся его изяществом, силой, красотой...

— Да свершится сие истинно прекрасное дело, сын мой, — произнес епископ. — Наш язык, на котором мы возносим молитвы и говорим друг с другом, в равной мере отчетливо и полно выражает возвышенное и обыденное. Но гонение на него иноземцев, чиновников короля, злостных священнослужителей-католиков совсем принизило его, и уже находятся люди, готовые променять свой родной язык на чужую речь, лишь бы получить тепленькое местечко.

Глубокая складка над переносицей прорезала лоб Жеротинского. Слова епископа Ланецкого снова вернули его к обычным заботам: как противостоять гонениям на братьев, как сохранить мир на моравской земле? Наиболее горячие головы готовы хоть сейчас выступить против короля Матвея, который не сдержал ни одного из своих обещаний. По-прежнему католические власти препятствуют свободному вероисповеданию протестантов. В народе кипит возмущение. Здесь, в Моравии, ему пока удается уживаться с католиками и ограничивать произвол чиновников — увы, всего лишь ограничивать! Но долго ли продлится этот непрочный, готовый в любую минуту взорваться мир? И как ему поступить, если в Праге начнется восстание?

Жеротинский провел рукой по лбу, как бы освобождаясь от донимавших его тревог. Надо продолжить беседу с юношей, принявшую такой интересный оборот. Рассуждения его убедительны, а главное, в них ощущается внутренняя энергия. В это тяжкое время народ особенно нуждается в людях, готовых отдать все свои силы ради сохранения и развития национальной культуры. А она прежде всего в сохранении языка. Отрадно, что в своем стремлении юноша следует великим примерам. Сколько надежды и мужества вселил во многие сердца труд славного Яна Благослава[46] «Чешская грамматика»! И какую гордость испытываешь, читая «Зерцало славного маркграфства Моравского» Бартоломея Пакрицкого,[47] эту правдивую историю нашей земли, повествующую о наших предках, их стремлении к достоинству и свободе! «Ах, — вдруг подумал Жеротинский, — если бы нам удалось в ближайшие годы сохранить мир, укрепиться! Ведь уже дают себя знать результаты сплочения протестантских сил. Удалось (пока тайно) договориться всем сословием провести на сейме закон, предусматривающий, что в число горожан должны приниматься только люди, знающие чешский язык, и что в суде дела должны вестись только по-чешски. Этот закон помог бы устоять чешскому языку, да и народу было бы легче защищать свои права».

Ни епископ, ни тем более Ян Амос не решались прервать затянувшееся молчание. Впервые за время беседы Ян Амос почувствовал неловкость, что так много и горячо говорил. Правда, он лишь отвечал на вопросы и слушали его с неподдельным интересом. И все же надо быть скромнее. О другом сочинении, тоже начатом в Герборне, он говорить не будет. Да и его самого порой одолевали сомнения: сумеет ли он завершить столь обширный труд, задуманный на годы? Он называл его «Зрелище Вселенной». В нем должны быть собраны новейшие открытия во всех науках, все реальные знания, которыми обладает человечество, и тогда у чешских студентов не будет нужды искать в латинских книгах повсюду разбросанные крупицы знаний.

— Что же, Ян Амос, продолжай, — неожиданно поднял голову Жеротинский. — Ты говорил о школах на родном языке. Исчерпываются ли этим перемены, которые ты хочешь внести?

— Конечно, нет, ваша милость. В чем нынешние школы видят свою задачу? Могут сказать — в изучении наук, искусства, языков. Но каких наук, каких искусств, каких языков? И в каком объеме? Все это нигде не определено. Учат, чтобы учить. Учатся, чтобы учиться. Давно уже прозорливые умы заметили, что образование, получаемое в школах, не отвечает своей цели, так как не дает знания того, что необходимо в жизни. Я испытал это на себе. Но какой смысл изучать то, что не приносит пользы?

— Кто же, по-твоему, Ян Амос, сумеет разъяснить эти вопросы?

— На некоторые — хотя и не на все — есть ответы в сочинениях различных педагогов. Но, увы, никто не собирал мысли ученых и мудрецов об обучении и воспитании, не подвергал их критическому рассмотрению, а затем не связал воедино, восполняя пустоты собственным опытом и собственными наблюдениями.

— Что же, — проговорил Жеротинский, — может быть, тебе, Ян Амос, суждено исполнить этот труд?

Епископу показалось, что в голосе графа прозвучала легкая ирония. Еще бы: многим прославленным ученым, даже если они соединят свои усилия, не под силу такое!

Юноша промолчал, и неожиданно граф сказал:

— Братство хотело бы поручить тебе управление нашей городской пшеровской школой. Управление и преподавание. Готов ли ты, Ян Амос, принять наше предложение?

— Я готов трудиться, насколько хватит сил и разумения.

Граф Жеротинский наклонил голову. Судьба Яна Амоса была решена. И отныне граф Жеротинский до самой своей смерти станет покровителем и защитником этого молодого человека, в котором он угадал его великое предназначение.


***

Декабрь, 1617 год. В венском дворце императора Священной Римской империи, чешского короля Матвея настороженная тишина. Придворные, собравшиеся в приемном зале, тревожно перешептываются. Некоторые растеряны, другим с трудом удается скрыть затаенную радость. А иные уже сумели придать своей физиономии приличествующую случаю скорбь.

Король Матвей опасно болен. Впрочем, болезнь началась не вчера. Последний год недуг, подтачивавший его силы, не однажды укладывал короля в постель. Но такого, чтобы он надолго лишился сознания, еще не было. Даже если он и выкарабкается на этот раз, долго ему не протянуть. «Подумать только — сорок минут без сознания, какой ужас!» — «Да нет, не сорок — час десять...» — «Увы, увы, это слишком, слишком дурной знак...»

Быстро проходит в глубину, к покоям короля, шурша кардинальской мантией, ближайший его советник и любимец всесильный венский архиепископ Мельхиор Клезель. Перед ним расступаются. Те, кто вчера искал его взгляда, еще издали заискивающе улыбался, сейчас опускают глаза. Не позавидуешь судьбе этого временщика, если господь бог примет грешную душу короля. «Сначала у него из носа и горла шла кровь, а уж потом он потерял сознание». — «Да это очень опасно! И на Клезеле лица нет».

Перешептываются. Бросают друг на друга многозначительные взгляды. Неожиданно замолкают, прислушиваются. А там, в королевских покоях, тишина. Оттуда не доносится ни звука, ни шороха.

Ощущая, как силы медленно возвращаются к нему после выпитого снадобья, приготовленного его лейб-медиком, король Матвей, прикрыв глаза, лежал на своей широкой постели под алым балдахином. Слабость была такая, что трудно шевельнуться, но внутреннее чувство уже говорило, что он поднимется. На этот раз обошлось, миновало. Тот нестерпимый, сжимающий все тело острыми когтями ужас, который он пережил, погружаясь в небытие, теперь как бы спрятался, притаился где-то в глубине сознания, лишь напоминая о себе колючей мыслью: так вот как умирают, как тяжко и мучительно дух расстается с телом! Может быть, лишь праведникам суждена иная смерть. А он грешник, с душой, запятнанной преступлениями и страстями. Там, на небесах, он предстанет перед богом какой есть, в своей исконной сути, без короны, королевской мантии и скипетра императора. А впрочем, есть ли что там, за гробом?.. Здесь же, на земле, он король, обязанный этим своему рождению, и потому он всегда поступал в соответствии с королевским долгом власти. А долг этот требовал твердости, а то и коварства — суровый, кровавый и сладостный долг. Ему он был предназначен свыше, и он исполнял его. Вот что он скажет, представ перед высшим судьей. Но то время еще не настало. И никому не ведомо, когда оно настанет для смертного.

Рассуждение это успокоило короля Матвея и постепенно вернуло к бренным заботам власти. Мысли потекли по привычному руслу, как всегда, вызывая то усмешку, то досаду, то раздражение; гнев он подавлял в себе, боясь нового припадка. Да, все реже в последнее время радость или торжество волновали его кровь, когда он думал о делах государственных. Со всех концов империи приходят дурные вести: то тут, то там вспыхивают бунты крестьян, волнуется городской плебс. Все чаще королевским чиновникам оказывают прямое сопротивление. Без надежной охраны они не рискуют появляться среди народа. Его тайные агенты доносят о сношениях немецких князей с внешними врагами, о сепаратных соглашениях высокородных панов, князей и графов-католиков с его противниками. Каждый из них заботится лишь о своекорыстных интересах, сильная королевская власть им помеха.

Но особенно беспокойно, как всегда, в Чехии. Представители чешских сословий за его спиной договариваются, сколачивают союзы против него с сословиями в Венгрии, даже в Австрии. Чехи не забыли о своих требованиях, которые они предъявляли ему перед коронованием. Он пошел (вынужден был пойти!) им навстречу лишь в одном пункте — религиозном, выполнение остальных четырех пунктов он отложил... Сословия не раз напоминали ему об этом — он прикидывался глухим. Пока он жив, эти четыре пункта выполняться не будут. Как, дать им право созывать свои съезды без его королевского соизволения? Дать им право свободно заключать союзы с сословиями других земель, мало того — заключать договоры с протестантскими князьями! Да неужто он добровольно откажется от своих королевских прав и будет зависеть от решения их сеймов?

При одной мысли об этом король Матвей почувствовал, как от волнения у него перехватывает дыхание. Все же усилием воли он заставил себя размышлять более хладнокровно. Несомненно, чехи объявили ему тайную войну. Впрочем, они не скрывают многих своих намерений. Сословия наглеют на глазах. Он хотел продолжить войну с турками, чтобы усилить свое влияние и в Европе и внутри империи, — сейм отказал ему в средствах, и планы его рухнули. А беспрерывные конфликты между католическими властями и протестантами, которые, ссылаясь на Грамоту его величества», открывают новые церкви? В любой момент эти конфликты могут перерасти в возмущение всех слоев против короля и католиков. А все это плоды политики его бесхарактерного братца императора Рудольфа, который за бесчисленными пирами, учеными увлечениями да собиранием всяческих художественных коллекций так и не понял, что происходит в его землях, в этой бунтарской Чехии, где при нем снова подняли головы протестанты, которые открыто готовились к борьбе против законной королевской власти и святой католической церкви.

Подумав о Рудольфе, король Матвей брезгливо поморщился. Мятежный дух возрос в непокорной Чехии из-за попустительства его слабодушного братца. Недаром же он, Матвей, всегда говорил, что Рудольфу пристала не королевская корона, а мантия ученого или, того лучше, прожженный фартук алхимика, которыми он наводнил свой дворец в Праге. Эти шарлатаны обещали ему добыть золото, но получалось наоборот: золото королевской казны текло в их карманы да в руки всевозможных ученых и художников, а больше всего — всяческих авантюристов и обманщиков, прикидывавшихся великими знатоками наук и искусств.

И находятся люди, которые говорят, что он поступил вероломно, с оружием в руках выступив против Рудольфа, своего родного братца, этого слабодушного меланхолика, фактически потерявшего власть над Чехией! Он долго терпел Рудольфа на чешском престоле, но всему наступает конец. Пришла пора, когда он не мог больше смотреть, как рвутся нити, связывающие воедино под властью Габсбургов Священную Римскую империю, как гибнет все содеянное их великим дедом Фердинандом I Габсбургом,[48] который благодаря политической мудрости сумел добиться своего избрания чешским королем, а затем силой и твердостью, а где обещаниями и милостью ограничил власть земства[49] и мятежных панов, заставив их признать верховную королевскую волю.

Но чешские сословия, почти сплошь протестанты, ненавидевшие короля-католика, немецкий язык и немецкие установления, лишь затаились до времени. При первом же удобном случае они восстали. Фердинанд сумел расправиться с ними. Суд его был мудрым и суровым, как и подобает королевскому суду. Зачинщики были примерно наказаны, их владения конфискованы, оружие, военные запасы отобраны, мятежные города лишились имений, передали доходы королевской казне и заплатили штраф. По окончании суда, в день святого Варфоломея, 20 августа 1547 года, король назначил сейм — при этом четверо осужденных были казнены на Градчанской площади. Кто-то назвал этот сейм кровавым — пусть! Но его решения утвердили мощь королевской власти Габсбургов. 1547 год, когда Чехия была поставлена Габсбургами на колени!

О, Фердинанд, как никто другой, умел пользоваться плодами своих побед во славу империи и святой католической церкви. Он возобновил указ о пикардах,[50] как в насмешку называли чешских братьев, запретил их сборища и повелел им присоединиться либо к католикам, либо к чашникам. В случае же отказа в течение шести недель покинуть страну. Многие еретики вынуждены были уехать — в Польшу, Пруссию, Силезию... Это он, великий их дед, призвал орден иезуитов, верных слуг католической церкви, чтобы они трудились ради искоренения лжеучения еретиков-протестантов, учредил в Праге, в этом осином гнезде еретиков, коллегию святого Климента и при ней теологическую и философскую школу; это он добился права назначения королем пражского архиепископа, который раньше избирался на земском сейме. И он, Фердинанд Габсбург, заставил признать своего старшего сына, Максимилиана,[51] будущим королем Чехии, законным наследником престола. А в последние годы своей жизни короновать его как Максимилиана II.

Король Матвей вздохнул. Он всегда вспоминал своего деда Фердинанда, когда ему было трудно. В его деяниях он черпал новые силы для борьбы. Увы, Максимилиану II, наследовавшему после Фердинанда корону Чехии и Венгрии (остальные земли империи по завещанию Фердинанда получили двое других сыновей), не хватало твердости. Правда, Максимилиан добился от сейма утверждения наследником престола своего старшего сына — Рудольфа, его, Матвея, родного братца, который, став королем Чехии Рудольфом II, временами впадал в полное слабоумие. Хотя Рудольф подтвердил все прежние указы Габсбургов против протестантов и даже распустил сейм, который отказался подтвердить его решения, все же у Рудольфа недоставало ни ловкости, ни решимости, чтобы не мешкая создать сильное войско — золото на это нашлось бы — и заставить подчиниться королевской воле всех этих панов, земанов и бюргеров, кичившихся своими старыми вольностями и привилегиями.

А в результате они собрали новый сейм и уже не просили, как им подобает, а потребовали у Рудольфа грамоту веротерпимости. Вот тут-то ему надо было согласиться, подписать этот клочок бумаги, обмануть их, выиграть время, выждать, укрепиться, а затем схватить их за горло. Но куда там! Братцу и на этот раз не хватило ума! Он отказался, а сейм постановил начать вооруженное восстание и избрал временное правительство — тридцать пылающих ненавистью к Габсбургам и католической церкви еретиков-дефензоров. Только после этого изрядно перетрусивший Рудольф подписал «Грамоту его величества», по которой чехи получили то, чего добивались, — право свободно исповедовать свою протестантскую веру, публично совершать богослужения, учреждать школы. Даже университет еретики прибрали к своим рукам!

Все это верно, прервал свои размышления Матвей, Рудольф никогда не заслуживал чешской короны, но (а зачем ему лукавить перед самим собой?) Рудольфу в трудные минуты приходилось больше опасаться его, Матвея, нежели упрямых чешских сословий. Сколько раз за спиной Рудольфа он заключал сделки с недовольными протестантскими князьями, угрожал, наконец, вторгся с войском в Чехию и не ушел, пока Рудольф, оказавшись в безвыходном положении, не уступил ему Венгрию, Австрию, Моравию и открыто, с согласия сословий, не провозгласил его наследником престола. Но ему, Матвею, не терпелось, он хотел всей империи еще при жизни Рудольфа — он знал свое предназначение!

Случай представился, когда Рудольф подписал эту грамоту веротерпимости, почва уже колебалась под ним. Почувствовав, что власть уплывает из рук Рудольфа, в Чехию с наемными войсками из Пассау ворвался их племянничек Леопольд Штирийский, и Рудольф вынужден был просить помощи у него, Матвея. Он, конечно, поспешил с войском в Чехию. С Леопольдом справились и без него, но разбушевавшееся мужичье и плебс начали громить католические монастыри и церкви, восстание разрасталось, и Рудольфу пришлось созвать сейм и отречься от престола.

Вот когда пробил его час: он, Матвей, законный преемник Рудольфа, стал королем, а не правителем, как прежде! Королем и императором! Разумеется, он обещал безмозглым панам и земанам выполнять «Грамоту его величества», но, разумеется, он и не собирался этого делать. Ложь, даже преступление ради великой цели дозволены, а порой и необходимы, как верно говорят иезуиты. Король Матвей вспомнил соответствующие места из «Духовных упражнений» славного Лойолы,[52] основателя ордена иезуитов, — книги, которую он любил перечитывать на досуге. «Если церковь утверждает, что то, что нам кажется белым, есть черное, — мы должны немедленно признать это!» Недурно сказано! Не беда, что не согласуется со здравым смыслом, зато несет в себе мысль о безграничности, абсолюте высшей власти, во имя которой дозволено все: ложь, предательство, смертный грех... Или вот еще! «Подчиненный должен смотреть на старшего, как на самого Христа! Он должен повиноваться старшему, как труп, который можно переворачивать во всех направлениях». Да, так и должно быть, именно так! Из-за чего он вспомнил об этой книге? Ах, да, «Грамота его величества», которую он обещал выполнять. Как бы не так! Чехи очень скоро ощутили тяжесть его королевской руки даже отсюда, из Вены, куда он перенес свою резиденцию из ненавистной Праги.

Король Матвей пошевелился.

— Что угодно вашему императорскому величеству? — раздался вкрадчивый шепот лейб-медика Якоба.

— Помоги мне приподняться. Но сначала раздвинь шторы. Я хочу света. Больше света.

— Вашему императорскому величеству лучше? — спросил Якоб и, так как король не ответил, поспешил прибавить: — Кризис миновал. Теперь вам нужен покой, и силы постепенно вернутся к вашему императорскому величеству.

Якоб подошел к окнам, раздвинул шторы — и серый свет хмурого декабрьского утра рассеялся в спальне. Потом лейб-медик осторожно приблизился к изголовью постели.

— Помоги же! — нетерпеливо бросил Матвей, пытаясь приподняться, но, обессиленный, упал на руки Якоба.

— Зеркало, — приказал король. Голос его едва прошелестел, но Якоб по движению губ угадал желание короля.

С низенького, украшенного инкрустацией столика, стоявшего у стены, лейб-медик взял овальное зеркало в серебряной оправе, в которое король имел обыкновение глядеться, лежа в постели, и поднес к лицу его императорского величества.

Король долго вглядывался в свое изображение. Одутловатое лицо, расплывшиеся черты, в которых читается бессилие, погасшие глаза, лишь где-то в самой глубине таится тревога, страх. Набрякшие мешки. Под усами опущенные углы рта. Лицо больного, может быть, неизлечимо больного старика. А ведь он и есть старик, — мелькнула мысль, — ему шестьдесят один. Какой срок ему еще отпущен — полгода, год, два? Сыновей у него нет. Кому же передать империю? Если он уйдет, не назначив наследника престола, быть большой беде. Поднимется смута, разгорится борьба за власть, чешские сословия с оружием в руках потребуют восстановления своих прав и привилегий, и сейм выберет угодного себе короля.

Нет, этого он не допустит! У него есть право назначить наследника и еще при своей жизни короновать его. Долгое время он откладывал это решение, но, как видно, пришла пора сделать выбор. Для себя он его почти сделал, но все же иногда колебался, поддаваясь на уговоры своего первого советчика Мельхиора Клезеля.

Архиепископ чуть ли не на коленях умолял его держать в тайне имя преемника — Фердинанда Штирийского.[53] Да, соглашался его преосвященство, Фердинанд Штирийский во многих отношениях достоин королевского выбора: решителен, в расцвете сил, предан Габсбургскому дому, ревностный католик. Но именно это последнее обстоятельство, добавлял Мельхиор, как ни парадоксально, оборачивается против него. Всем хорошо известна его нетерпимость к малейшим отклонениям в вопросах веры, его яростные гонения на протестантов. Одно его имя вызовет в Чехии всеобщее возмущение, возможно, войну...

Так на все лады повторял преданный Мельхиор Клезель, его преосвященство, венский архиепископ, и король Матвей понимал, что в этих рассуждениях есть немалая доля истины. До поры до времени доводы предусмотрительного архиепископа удерживали его от задуманного шага, но больше откладывать нельзя: будущее империи должно быть в твердых руках, и, пока он еще в силах, необходимо объявить преемника — Фердинанда Штирийского — и заставить чешский сейм короновать его. Конечно, это будет расценено как вызов, может вспыхнуть возмущение, но его сторонники достаточно сильны, и за ним войска, мощь всей империи. Решено: как только он оправится от болезни, немедленно объявит о своем намерении.

Король Матвей поднял голову; солнечный луч, пробившись через зимнюю хмарь, радужным веселым пятном упал на одеяло. Подобие улыбки тронуло его тонкие бесцветные губы. Как, в сущности, мало нужно человеку...

Человеку — но не королю.


***

...Вот уже два года Ян Амос Коменский преподает в городской пшеровской школе братства и управляет ею. Каждый уголок этой школы напоминает ему годы собственного учения — мучительные, беспросветные, заполненные бессмысленной зубрежкой и страхом перед учителем. В серой веренице дней отчетливо помнятся редкие счастливые часы, когда наперекор всему приходила радость от узнавания нового. А ведь все учение должно состоять из таких счастливых часов, рождающих веру в свои силы и горячее желание узнать еще больше.

С волнением входит Ян Амос в класс. Входит с улыбкой, приветливо здоровается с учениками, ведь самое важное — установить доверительные отношения. Дети должны видеть в нем не врага, не мелочного, бездушного придиру, а наставника и друга, справедливого, искреннего, умеющего их понять. Ни в коем случае ученики не должны его бояться — наоборот, пусть будут с ним откровенны, пусть задают любые вопросы. Долой линейку, с которой обычно не расстается учитель, дабы ударом по рукам привести в чувство нерадивого ученика. Долой бессмысленную зубрежку. Само обучение для учеников должно быть интересным, легким, приятным. Они должны понимать: все, что узнают в школе, будет необходимо в жизни.

С увлечением Ян Амос отдается работе учителя. Он тщательно готовится к урокам и для каждого из них ставит определенную задачу. Вечерами наедине с собой он подводит итоги дня, размышляет: все ли ему удалось из задуманного? В чем состояли его ошибки? А они, словно в зеркале, отражаются на учениках — на внимании, интересе, побуждающем к любознательности, или скуке, вызывающей апатию. Наблюдения за собой и за учениками помогают искать, проверять, совершенствовать новые приемы обучения. Весь учебный процесс он стремится строить в соответствии с природой детей, чтобы он протекал легко, как игра, но при этом планомерно, целеустремленно. Упорно Ян Амос ищет естественную взаимосвязь между целями обучения, средствами для достижения целей и тем, как применять эти средства.

Коменский любит проводить занятия на лоне природы, беседовать с учениками во время долгих прогулок, неожиданными вопросами пробуждать их любознательность. Он учит их всматриваться в природу, видеть и чувствовать ее бесконечное разнообразие; он строит занятия так, чтобы вызвать у своих учеников желание разгадать тайны природы, понять ее внутреннюю жизнь. Дети быстро распознают в нем доброго друга. Они откровенно рассказывают о себе, о своих заботах, желаниях.

Необычное поведение учителя поначалу вызывает у обывателей Пшерова недоуменные разговоры. Увидев молодого человека, легкой, стремительной походкой идущего по улице, они переглядываются, усмехаются, пожимают плечами. Но стоит кому-нибудь побеседовать с Яном Амосом, как недоумение исчезает: простота, сердечность, образованность наставника их детей покоряют каждого, и постепенно Коменский завоевывает всеобщее уважение...

Через два года после приезда в Пшеров братство посвящает двадцатичетырехлетнего Яна Амоса в священники, он становится помощником епископа. По традиции, установленной в общине, Коменский должен не только читать проповеди, но и посещать больных, бедных, хлопотать о помощи им. Изнанка жизни, ее противоречия открываются ему во всей драматичности. Контраст между бедностью, тяжкой участью одних, богатством и довольством других, даже внутри общины, которая поддерживает нуждающихся членов, разителен. В чем же корень зла?

Невольно Ян Амос вспоминает о таборитах. То, о чем мечтали лучшие умы — Томмазо Кампанелла[54] в «Городе солнца», Томас Мор[55] в «Утопии», рисуя картины справедливого счастливого общества, построенного на основе равенства, братства, общего труда, — табориты осуществили на практике. И все-таки, несмотря на великое мужество, они не выстояли. Отчего? Быть может, табориты опередили века и человечество не доросло до идеалов Табора? Ведь это был крохотный островок среди враждебного мира. А может быть, с помощью оружия нельзя установить справедливость? Но какой дорогой идти, чтобы приблизить то время, когда разум и совесть окажутся сильнее мракобесия и фанатизма? Может быть, то время могут приблизить лишь поколения просвещенных людей? Не война, сеющая ненависть, разорение, смерть, а мир, освещенный светом разума!

Если бы возможно было во всех странах широко поставить дело воспитания и образования в новых школах, гимназиях, университетах, если бы образование и воспитание смогло охватить всех и каждого! Мысль эта заставляет учащенно биться сердце. Сегодня это далекая мечта. Путь к ее осуществлению тернист, и не ему суждено дойти до конца, но его пример, быть может, увлечет других...

Мысль легко уносила его в будущее, но усилием воли он заставлял себя вернуться к повседневным заботам. Бедняки не могут ждать, когда настанет всеобщее благоденствие, им нужна помощь сейчас, немедленно. Думая о крестьянах и ремесленниках, Коменский с горечью видел, что некому было даже выслушать их. Община помогала, но ее возможности были невелики, а богатеи глухи к нуждам бедняков. Нужно сделать так, размышлял Ян Амос, чтобы голос обездоленных был услышан. Но как это сделать?

Коменский много работает. Он пишет «Правила более легкой грамматики», пополняет свою «Сокровищницу чешского языка», делает выписки из сочинений немецкого философа Иоганна Андреэ,[56] который в своих сатирических диалогах высмеивает схоластику и педантизм в школах. Яну Амосу близки педагогические взгляды Андреэ, проникнутые гуманизмом. Андреэ, как и он, считает, что школа зависит от учителя, обучение с семилетнего возраста должно быть всеобщим для детей обоего пола, что женщина должна получать то же образование, что и мужчина, ибо в духовном отношении она равна ему.

Снова перечитывает Ян Амос сочинение немецкого философа «Описание христианского государства». В этом государстве все равны, нет угнетения, всем управляют разум и справедливость. Андреэ видит успех преобразования государства на новых гуманистических началах в правильном воспитании молодежи. Такой вывод следует и из размышлений о природе человека Хуана Луиса Вивеса[57] в его сочинении «Введение к мудрости», где испанский философ-гуманист прославляет разум как высшее начало. Этот труд, как и его другой, «О преподавании наук», в университетские годы был среди самых любимых книг Яна Амоса. Мысли Вивеса о человеке, наделенном от рождения талантом и различными способностями, которые развиваются и совершенствуются путем воспитания, укрепляют его собственные взгляды.

Пройдут годы, и Коменский в «Великой дидактике» и других трудах будет неоднократно обращаться к Андреэ и Вивесу, с уважением и сочувствием цитировать их. Не оттого ли, что они помогли ему в молодости выбрать свой путь? На протяжении всей жизни Коменский никогда не забывал тех, кто одаривал его радостью познания и духовной поддержкой...

По делам общины Ян Амос часто бывает у пшеровского бургомистра. В его доме он знакомится с падчерицей бургомистра Магдалиной Визовской. Ее обаяние и красота производят на Яна Амоса большое впечатление. Девушка умна, образованна. Беседы их с каждым разом становятся все более интересными и желанными для обоих. Магдалина разделяет стремления Яна Амоса. Она сдержанна в проявлении чувств, но в его душе растет надежда. И чем больше он узнает Магдалину, тем яснее раскрывается ее благородный характер — в суждениях о жизни, о людях, в том, что она рассказывает о себе. Ее синие, как бы излучающие свет глаза не умеют лгать. И однажды, набравшись смелости и заглянув в них, Ян Амос прочитал свою судьбу...

В 1618 году епископ Ланецкий соединяет их руки и жизни. В этом же году Коменского переводят в Фульнек, цветущий городок на севере Моравии, священником общины и ректором школы. Полный сил и надежд, едет он туда с молодой женой. Он еще не знает, что император Матвей выбрал своим преемником на чешском престоле и решил короновать Фердинанда Штирийского, яростного врага протестантской Чехии, и что через несколько месяцев этот роковой шаг ввергнет Чехию в пучину кровавой Тридцатилетней войны.[58]



Загрузка...