ГИЛАС

Я задался целью написать картину, изображающую Давида в образе пастуха, однако нигде мне не удавалось отыскать подходящую натуру; нашлось несколько лиц «белых и румяных»[1], но ни на одном не было печати прирожденной царственности или вдохновенности Псалмопевца. Однажды я отправился на лодочную прогулку вверх по реке и здесь увидел то самое лицо, которое так долго искал. То был мальчик лет пятнадцати, во фланелевом костюме, пришвартовавший свою лодку к островку на середине реки; мальчик делал эскизы. «Вот так удача, — подумал я. — Хороший повод завести разговор». Подплыв к нему и представившись художником, я попросил показать эскиз; он покраснел и показал свой рисунок. Я ожидал увидеть обычный смазанный пейзаж; но представьте мое изумление, когда я обнаружил прекрасно выполненный рисунок, изображающий Гиласа[2] на берегу реки и нимфу, протягивающую к нему руки. Мальчик просто срисовывал тростник и деревья, росшие на островке, в качестве фона для рисунка. Гилас получился неплохим автопортретом самого художника, но каково же было мое удивление, когда я увидел, что лицо нимфы — точная копия моей последней картины «Сирена», которую я недавно продал некоему профессору Лэнгтону (за очень малую цену, ибо знал, что профессор небогат, а его искренние восторги по поводу моих работ были так живительны после пустых комплиментов тех, кто считал необходимым восхищаться мной только потому, что мне о ту пору выпало оказаться в моде). Я похвалил рисунок, указал на пару огрехов, а потом, попросив бумагу и карандаш, воспроизвел рисунок как положено. Мальчик смотрел со все возраставшим вниманием; наконец, произнес, густо краснея:

— Нельзя ли узнать ваше имя?

— Меня зовут Габриэл Глайнд, — ответил я.

— Я так и думал все время, пока вы рисовали. Знаете, ваши картины всегда завораживали меня; у отца их много, во всяком случае, рисунков, картина только одна, та, что называется «Сирена», с которой я скопировал эту: вам должен быть известен мой отец, он как-то был у вас и осматривал вашу студию, — и, еще пуще заливаясь румянцем: — А можно и мне посмотреть вашу студию?

— Конечно, можно; но взамен я попрошу одно: чтобы ты позировал мне для образа Давида-пастуха. Из твоих слов я догадываюсь, что ты сын профессора Лэнгтона; правда? Как тебя зовут?

— Лайонел, — просто ответил он. — Нас всего двое — отец и я; ничего не имею против позирования, если вам того угодно и если вы позволите мне осмотреть вашу студию, хотя совершенно теряюсь в догадках, отчего вы считаете, что я гожусь для Давида.

Его манера говорить сочетала в себе ребячливость и образованность, что меня озадачило, однако объяснение было нетрудно отыскать. Вниз по реке мы отправились вместе; я пригласил его на чай в старый придорожный трактир, увитый жимолостью, а потом мы пошли прямиком к его отцу. По пути Лайонел рассказал мне о себе все. Он был единственным сыном, никогда не учился в школе, отец учил его всему сам, друзей его возраста у него не было, он сам придумывал себе игры. Он любил кататься, грести и плавать и ненавидел стрельбу и рыбалку (интересно, что тем самым он разделял мои собственные давнишние неприязни), но больше всего на свете любил рисовать; этому он никогда не учился, просто всегда рисовал, сколько себя помнил. Его отец знал все на свете, не умел рисовать, но обожал картины, но при этом не разрешал ему пойти в художественное училище и так далее. Так он и болтал всю дорогу. Я не мог не заметить, что он был гораздо образованнее, чем это обычно бывает в его возрасте, хотя сам совершенно этого не сознавал, и в то же время пребывал в полнейшем неведении относительно самых обыденных вещей.

Профессор Лэнгтон принял меня со всей любезностью, и я засиделся у него до вечера. Отправив сына в постель, он принялся излагать мне свои идеи насчет образования. Школы он не одобрял; интернаты вызывали в нем отвращение, но без дневных школ, как он, похоже, считал, обойтись было невозможно.

— Однако в моем случае, — добавил он, — это, к счастью, не так; какая, право, польза от учительства, если ты не можешь быть наставником собственному сыну?

В общем, заполучив Лайонела в качестве натурщика, я полюбил его всей душой, и чем больше я виделся с ним, тем меньше мне нравилась идея отправить его в училище. Быть может, мальчику, получившему обычное воспитание, разговоры студентов училища особенно не повредили бы, но Лайонел — этот экзотический цветок — меня охватывала дрожь при одной мысли об этом. До этого у меня никогда не было учеников, я хотел подчеркнуть свою индивидуальность и не создавать школы, но Лайонел уже и так стал моей школой. Поэтому, в конце концов, я предложил взять его в качестве бесплатного, единственного ученика, за что отец его был мне чрезвычайно благодарен.

Проходили годы, я научил его хорошо рисовать; возможно, я немного перестарался, напитав его своей собственной индивидуальностью. Иногда я говорил себе шутливо: «Это все похоже на Леонардо да Винчи и Салаино. Когда-нибудь критики будут спорить, кто из нас настоящий «Глиндио»». Я не говорю, что у Лайонела не было воображения или изобретательности, — наоборот, он был, как я уже сказал, «гением», художником прирожденным, а не выучившимся, — просто в основании его стиля лежал мой; пожалуй, я даже надеялся на то, что когда-нибудь он превзойдет меня.

Никому и невдомек, какую страшную ответственность взваливает на себя тот, кто представляет друг другу двух незнакомых людей. В девяти случаях из десяти ничего особенного не происходит, но на десятый раз знакомство может перевернуть всю жизнь. Так было, когда я представил Лайонела леди Джулии Гор Вир. На самом деле я этого не делал; мы просто пили с ней чай в моей студии, и Лайонел, который в этот день должен был отправиться на лодочную прогулку вверх по реке (это была одна из причин, почему я выбрал именно этот день для ее визита), неожиданно вошел в студию. Мне ничего не оставалось, как только представить их друг другу.

Леди Джулия носила фамилию Гор Вир, потому что у нее было два мужа, оба в совершенном здравии, просто в силу какой-то аномалии суд по бракоразводным делам никак не мог решить, должна ли она носить имя мистера Гора или имя мистера Вира, так что она пошла на компромисс и взяла сразу обе фамилии. О ее прошлом я ничего не знал и не хотел знать — меня оно не особенно заботило; по-настоящему меня заботило то, что она покупала мои картины. Определенно я не хотел бы, чтобы Лайонел познакомился с ней так скоро. Она была очень хороша собой, весьма умна (не в смысле колкости и остроумия, а в том, что была человеком интеллигентным), и в разговорах об искусстве действительно показывала свою осведомленность. Кроме того, что она вызывала у меня некоторое раздражение, я не видел в ней вреда. Лайонел ничего о ней не знал; в том, что она заинтересовалась им, не было ничего удивительного; а он с ребяческим удовольствием показывал ей свои наброски, которые она критиковала и которыми восхищалась, вполне заслуженно, ибо, как я уже говорил, они были необыкновенно хороши.

Я всегда видел в Лайонеле ребенка и не сознавал, что он уже повзрослел. Так уж получилось, что я знал возраст леди Джулии, но мне никогда не приходило в голову, что выглядит она гораздо моложе своих лет. Они стали встречаться. Однажды Лайонел сказал:

— Как леди Джулия походит на вашу «Сирену».

Я всегда был убежден, что художники берут лица у натурщиков точно так же, как лица даются натурщикам для художников. Я написал уже столько картин, что «Сирена» совсем стерлась из моей памяти. Казалось, что ее лицо вымышлено, написано не с натуры, но после слов Лайонела меня поразила мысль, что леди Джулия действительно похожа на «Сирену». Потом я подумал о его рисунке в день нашей встречи. Чувство недоверия и смутного страха охватило меня; я стал пристальнее присматриваться к Лайонелу. И, наконец, правда открылась мне — он был безнадежно в нее влюблен. Она делала все, чтобы подстегивать его чувство; какой же дурак я был, не замечая этого прежде, я, всегда считавший себя наблюдательным.

Нет, так не пойдет, это разрушит его жизнь. Я должен во что бы то ни стало спасти его. Возможно, я ошибался все это время, я держал его в стеклянном ящике; будь у него больше опыта, она бы не вскружила ему голову так нежданно. Как это бессовестно с ее стороны! Я бушевал и скрежетал зубами. Неужели у нее нет более легкой добычи, чем этот бедный мальчуган? Что он ей? Но ведь она, возможно, и не подозревает, какой вред наносит. Я пойду и объяснюсь с ней самолично; сколько я знал ее, бессердечной ее было не назвать.

Так что на следующий день я напросился к ней с визитом и несколько невоспитанно тотчас же явился.

— Почему, — задал я вопрос, — вы разрушаете жизнь бедному мальчугану? Вы знаете, о ком я говорю, — Лайонел. Ведь вам ничего не стоило его завоевать?

Я говорил со злостью, она ответила спокойно:

— Вы хотите знать, почему? Причина довольно проста: во-первых, потому что я ревную его; во-вторых, потому, что я считала, что я не безразлична вам, и решила внушить вам ревность ко мне; и, наконец, потому что я люблю вас.

Я был совершенно ошеломлен; некоторое время я не мог вымолвить ни слова. Потом произнес:

— Если это правда, если, как вы говорите, вы любите меня, сделайте для меня одно — пощадите его.

Она ответила тем же спокойным тоном:

— Есть лишь один способ преодолеть это препятствие.

Я вышел, не сказав ни слова.

Всю ночь я лежал без сна, обдумывая ее слова. «Есть лишь один способ преодолеть это препятствие». Я говорил, что спасу его во что бы то ни стало, и цена этому — самопожертвование. Но какими бы бескорыстными ни были побуждения, корысть в них всегда закрадывается. Я думал, что, в конце концов, жертва не так уж велика, способ преодолеть препятствие довольно прост — мне она определенно нравилась, а теперь, когда вечеринки в моей студии участились, было бы довольно удобно иметь женщину в доме. И потом, думал я, пытаясь вновь перейти на позиции бескорыстия, я окажу ей добрую услугу; с моим именем ее репутация будет восстановлена, и люди быстро забудут, была ли ее фамилия Гор или Вир… Лайонел вскоре осознает всю абсурдность своего положения и, разумеется, не станет думать о том, чтобы ухаживать за моей женой.

Поэтому следующим утром я написал леди Джулии, не согласится ли она сменить свое двусмысленное имя Гор Вир на Глайнд. Она ответила в том смысле, что была бы счастлива принять мое предложение, однако ожидала, что я сформулирую его в более подобающих словах.

К счастью, Лайонел в тот день отправился на пешую прогулку (он обожал их), ведь тогда я был бы просто не в состоянии обо всем ему рассказать, пока все не закончится. Причин откладывать дело не было, поэтому мы договорились тихо заключить брак в парижской мэрии, поскольку по понятным причинам лучше было не делать этого в Лондоне. После всего я, наконец, собрался написать Лайонелу. Я порвал несколько писем, написанных в разных тонах; тон, избранный мной под конец, был шутливолегкомысленным: «Я в Париже, и представь, кто мой спутник? В жизни не догадаешься — леди Джулия Гор Вир, только теперь ее имя уже не Гор Вир, а Глайнд, потому что я на ней женился; но разницы никакой нет, ты все равно можешь ее называть леди Джулия».

Это письмо осталось без ответа, чему я не придал особого значения. «Конечно, — подумал я, — сначала он немного надуется, но вскоре отойдет; природное чувство юмора подскажет ему, как он был безрассуден».

Что бы ни говорили люди о моей жене, невозможно представить себе более приятного спутника, всегда занимательного и готового занять, всегда рассудительно-критичного; право, если бы не постоянные мысли о Лайонеле, я бы сказал, что поездка доставила нам большое удовольствие.

Поймете ли вы меня, если я скажу, что испытал сожаление, узнав, что прошлое моей жены совсем не такое черное, каким его рисовали? Она была скорее неприступна, чем преступница. Полагаю, это такой перевернутый эгоизм; ведь это роскошь — вставать в позу героя. Чем обернулось мое героическое самопожертвование? Я просто взял себе в жены очаровательную женщину, по-настоящему любившую меня и никого больше. Я написал Лайонелу еще раз — длинное, подробное письмо с описаниями всех мест, где мы побывали, украшенное рисунками людей и городов. Ответа я опять не получил. Однако поскольку я отправил его по тому адресу, где Лайонел жил в последнее время, я пришел к заключению, что он просто не получил его, переехав в другое место.

Наконец, мы прибыли домой; я узнал, что Лайонел живет там же, у отца. Я послал записку: «Настаиваю на встрече. Приходи сегодня вечером. Жду ответа».

Но ответа не было; вечером же явился Лайонел.

Лайонел? Был ли это он? С ним произошла полная перемена. Юность и жизнерадостность совершенно покинули его; он скорее влачился, чем шел; он был бледен и выглядел абсолютно подавленно. Я попытался притвориться, что ничего не замечаю.

— Ну, Лайонел, — произнес я с притворным радушием, — чем ты занимался это время?

Он ответил без выражения, апатично:

— Писал картину.

— Картину? Какую же?

— Вы получите ее послезавтра, — отвечал он.

— Дитя, что с тобой случилось? Почему ты избегаешь меня? Отчего ты не отвечал на мои письма?

— Думаю, вам нет нужды задавать этот вопрос, — сказал он.

— Нет, ответь мне — объясни, — закричал я, протягивая к нему руки. Он отошел в другой конец комнаты и сказал дрожащим от слез голосом:

— Вы отняли у меня все, что я любил; я бы никогда не подумал, что вы на это способны. Разумеется, у вас было право на это, но можно было бы сначала рассказать обо всем мне.

— Все, что я любил? — переспросил я.

— Да! Все, кроме вас самого, но вы убили мою любовь к вам, — почти что прорыдал он.

— Но, Лайонел, послушай; я не люблю ее.

— Вы думаете, это вас извиняет? — спросил он с яростью. — Если бы любили, я бы простил вас; но сейчас — не могу.

— Но послушай, — вскричал я, — выслушай меня; я не ее любил, — тебя; я женился на ней, потому что думал, что спасу тебя.

— Странный способ доказывать свою любовь, разбивая мне сердце, — сказал он прежним безжизненным голосом. — Прощайте, — и он повернулся и протянул левую руку — она была холодна и висела как плеть; открывая дверь, он обернулся еще раз, и на лице его было выражение немого укора, которого мне не забыть вовеки.

Через два дня в утренней газете мне попалась следующая заметка:

ТРАГИЧЕСКИЙ СЛУЧАЙ ВО ВРЕМЯ КУПАНИЯ

Возле острова N <там я впервые встретил Лайонела> обнаружено тело молодого человека. В нем без труда опознали мистера Лайонела Лэнгтона, молодого, многообещающего художника, чья одежда лежала на берегу, причем в кармане пиджака нашелся бумажник с фотографиями и письмами, к тому же мистер Лэнгтон, хорошо известный в окрестностях, любил купаться в этом самом месте. Его смерть вызвала большое удивление, ибо он был известен как отменный пловец. Несчастный случай приписан внезапной судороге. Его отцу, профессору Лэнгтону, была сразу же послана телеграмма, ввергнувшая его в скорбь. Он поведал, что в последнее время сын огорчал его; он был нездоров и уныл, странно себя вел, чему он, его отец, не мог найти никакой причины.

Едва я прочел это, как раздался сильный стук в дверь, и два человека внесли в комнату картину. Никогда не доводилось мне видеть чего-либо равного, выходящего из-под кисти Лайонела; это была изумительная работа. На холсте был изображен Гилас, лежащий на дне реки и видимый сквозь воду. И на этот раз это был автопортрет Лайонела, но ему как-то удалось запечатлеть на этом лице, в закрытых глазах, то выражение, какое было на нем, когда он выходил от меня. В воде отражалось мое склоненное лицо. Вскочив, я увидел отражение его в зеркале; но как же мог он предвидеть, что на моем лице отразится именно это выражение при вести о его смерти?

Загрузка...