К пяти часам пополудни, оба «ходатая», рабби Ионафан и рабби Абрам, сошлись уже в нотариальной конторе у шамеш-гакагала. К этому сроку все долговые обязательства графа Каржоля были уже собраны. Ни единый человек не дерзнул ослушаться или замедлиться в исполнении постановления катального Совета, — и шамеш оформил переход этих документов в единовладение Бендавида надлежащим нотариальным актом, с которого его помощник спешно снимал теперь копию для ходатаев. Полчаса спустя по их прибытии, копия была готова, тут же засвидетельствована нотариусом и вручена рабби Ионафану, вместе с доверенностью от имени Бендавида. После этого оба ходатая немедленно же отправились к Каржолю.
Граф незадолго до этого вернулся от губернаторши и теперь чувствовал себя много спокойнее, чем два часа назад, потому что, с одной стороны, Ольга, по-видимому, не только не провралась, но еще заслужила одобрение и благоволение губернаторши, а с другой — возвратившийся из монастыря человек доложил, что поручение его сиятельства исполнено в точности, письмо отдано келейнице Наталье им самим, из рук в руки, и она обещала сейчас же передать его кому следует, пускай-де граф не сумлеваются, все, мол, будет сделано в аккурате, и напредки милости просим.
Чувствуя себя довольно благополучно, Каржоль намеревался уже отправиться в клуб обедать, когда все тот же человек доложил ему о приходе Абрама Блудштейна с товарищем.
Абрам Иоселиович был известен графу довольно близко: чрез его посредство граф уже трижды занимал деньги «на перехватку», в ожидании, пока двинется в ход его акционерное «предприятие», и из этих трех раз уже в двух случаях ему приходилось прибегать к доброму содействию все того же обязательного Абрама Иоселиовича. для пересрочивания и переписки своих векселей, причем Абрам Иоселиович всегда являлся самым любезным и предупредительным посредником, а может быть, и заимодавцем, лишь прикрывающимся ролью посредника. Последнее было даже вероятнее, потому что за свои хлопоты он никогда не брал с Каржоля никакого куртажа, уверяя, что оказывает ему эти «маленькие услуги» лишь по знакомству, «из уважения». И Каржоль охотно эксплуатировал «уважение» Абрама Иоселиовича, как и этот последний, в свою очередь, эксплуатировал карман Каржоля, в счет будущих барышей от его «предприятия», а также, отчасти, и его общественное положение, когда являлась надобность интимно «замолвить слово» о чем-нибудь губернатору или кому-либо из прочих тузов губернского мира. Сам Абрам Иоселиович Каржолевскому «предприятию» не верил, но это не мешало ему ссужать его деньгами, так как на каждое «предприятие» всегда находится довольно простаков, готовых ухлопать в него свои сбережения, и Абрам Иоселиович хотя и рисковал, конечно, но все-таки был уверен, что деньги свои вернет с хорошим процентом, если только не упустить для этого надлежащую минуту. А он надеялся, что не упустит.
Вспомнив, что на сих днях наступает срок третьему векселю, граф Каржоль не удивился приходу Блудштейна и нашел только, что принесла его нелегкая совсем некстати теперь, в такую минуту, когда и есть ему хочется, да и мысли его заняты совсем другим. Но отказать в приеме такому всегда «нужному человеку» было бы неполитично, а потому, хотя граф и состроил кисло-досадливую гримасу и даже чертыхнулся от всей души, тем не менее приказал человеку впустить его.
— Ах, почтеннейший Абрам Осипович! — с «обворожительно» приветливой улыбкой встретил его Каржоль, слегка приподымаясь, но не вставая с оттоманки. — Очень рад вас видеть. Что прикажете, милейший?.. Садитесь, пожалуйста.
Каржоль всегда чествовал Блудштейна русским «Осиповичем» вместо жидовско-польского «Иоселиовича», давно уже заметив, что в сношениях с русскими оно ему больше нравится и даже как бы льстит его самолюбию, в качестве бывшего «петербуржца», тем более, что Блудштейн сам иногда любил называть себя «русским евреем».
— Дело имеем до вашего сиятельства, — заявил он, кланяясь с таким безразличным и сдержанным видом, что пытливый глаз Каржоля никак не мог определить сразу, какого рода могло бы быть это дело — приятное или неприятное?
— Дело?.. Ого! Даже несмотря на шабаш?! — любезно и шутливо продолжал граф все в том же своем «обворожительном» тоне. — Значит, что-нибудь отменно важное, если уж такая экстренность?
— Очень важное, — все так же сдержанно подтвердил Блудштейн, опустив глаза в землю.
— Ну, что ж, делу всегда рад — на то мы с вами и «деловые люди» называемся… Да берите же кресло, почтеннейший!
— Но прежде всего позвольте представить… мой товарищ, господин Ионафан Брилльянт, ламдан.
— Очень приятно, — издали послал тому граф комплиментный жест рукою. — Прошу садиться.
Оба еврея молча и скромно присели против него — один в кресло, а другой на кончик стула.
— Это ваша фамилия такая, Брилльянт? — продолжал Каржоль, барски благосклонно обращаясь к Ионафану.
— Фамилия, — ответил за промолчавшего товарища Блудштейн.
— Прекрасная фамилия… очень оригинальная и даже, можно сказать, блестящая… Ну-с, однако, в чем же ваше дело, господа? Чем могу быть полезен?
— Мы доверенные от господина Бендавида, — заявил деловым тоном Блудштейн.
При этом неожиданном имени Каржоль слегка вздрогнул и серьезно сдвинул брови. По лицу его разлилась некоторая бледность. Стараясь превозмочь, в себе внезапно екнувшую в сердце тревогу и сознавая, что надо как можно скорей овладеть собою, чтобы казаться вполне спокойным, он ни словом, ни даже кивком головы не отозвался в ответ на заявление Блудштейна и только продолжал вопросительно глядеть на него выжидающим взглядом.
— Теперь, — продолжал тот, — ваше сиятельство, конечно, додумали, зачем мы вас беспокоим нашим визитом и какое наше дело.
Каржоль не переменил ни позы, ни выражения.
— Старик Бендавид узнал сегодня все… Он знает ваше участие до его внучки и считает, что вы ему поможете…
— Какое участие?., и в чем помочь?.. Я ничего не понимаю, — пробормотал граф и стал заботливо закуривать папиросу, чтобы хоть этим немножко замаскировать свое замешательство.
— Он рассчитывает на вашу помощь, — пояснил Блудштейн, — что вы, как благородный человек, сделаете так, чтобы девочка поскорей вернулась домой. Это дело, граф, надо бросить… Совсем пустое дело, нестоящее… И мой совет вам, лучше оставьте… Право, лучше будет!
— Во-первых, любезнейший, — начал с достоинством и напускным холодом граф, успевший несколько оправиться, — не благодарю вас за совет, потому что я не просил его. А во-вторых, какое мне дело до вашего Бендавида! Я его совсем не знаю, да и знать не буду… И по какому это праву он вдруг рассчитывает на мою помощь? Если я знаком отчасти с его внучкой, то в отношении его это еще ровно ни к чему меня не обязывает и никак не дает ему прав присылать ко мне своих «доверенных» и «советников» с подобного рода… странными требованиями. Удивляюсь, как это вы, почтеннейший, решились взять на себя такую неподходящую роль. Мало ли кто что будет «считать», — мне-то что!.. Я даже не нонимаю, с какой стати вы мне все это говорите и — признаюсь вам — если у вас нет ко мне другого, более серьезного дела, то об этом лучше перестанем. Я, по крайней мере, на эту тему не желаю более продолжать никакого разговора.
А надо будет продолжать, граф, хотя и не желаете, — проговорил Блудштейн каким-то загадочным, не то ироническим, не то предостерегающим тоном.
Этот странный, как будто даже дерзкий тон окончательно уже не понравился Каржолю. «Наглый жид забываться, кажись, начинает» Граф вспыхнул и молча смерил глазами своего собеседника.
Послушайте, Абрам Осипович, — начал он с некоторою выдержкой, — вы очень милый человек и ссориться с вами мне совсем не хотелось бы. Н-но… я не люблю, когда со мной начинают говорить подобным тоном и не советую продолжать его!
— А я же, граф, тоже не люблю, но что делать!.. Вы думаете, что мне это так приятно?
— А неприятно, так прекратите.
— Не имею права, граф. Я должен так или иначе кончить с вами.
Каржоль опять напустил на себя высокомерную холодность и сухость.
— Что это значит «должен», — спросил он, пофыркивая. — И что, собственно, позвольте узнать, намерены вы «кончать» со мной?
— А все то же, насчет Бендавида.
Граф начинал уже внутренне кипятиться и выходить из себя, но пока все еще старался по возможности сдерживаться.
— Да позвольте, однако, — внушительно возвысил он голос, — по какому это праву вы — именно вы — являетесь ко мне с подобного рода требованием? Что я вам такое? Свой брат, что ли?.. Я никому не обязан давать отчета в своих поступках и ничего не сделал такого, что давало бы кому-либо право требовать от меня отчета.
— Я уже заявлял вашему сиятельству, что мы уполномочены от господина Бендавида, — спокойно и деловито заметил на эту вспышку Блудштейн.
— Ну, а я еще раз вам повторяю, что Бендавида вашего не знаю, никаких отношений и дел с ним не имею, а потому, если вам угодно говорить со мной о наших с вами личных делах, или о каком-нибудь собственно вашем деле, сделайте одолжение, я к вашим услугам… Все, чем могу, и советом, и содействием — вы знаете, всегда готов помочь вам. Ну, а что до Бендавида, то после всего сказанного мною, надеюсь, вы поймете, что нам больше разговаривать не о чем. Это будет совершенно бесполезная потеря времени, а его, кстати, у меня очень мало, так как я сейчас же должен ехать обедать.
И Каржоль поднялся с оттоманки, явно показывая этим, что беседу с ним пора кончить…
Евреи тоже поднялись с мест и многозначительно переглянулись между собою.
— В таком случае, — начал Блудштейн, приняв вполне официальный тон, — позвольте заявить вашему сиятельству, что от сегодняшнего числа господин Соломон Бендавид есть единственный владелец всех ваших долговых обязательств в здешнем городе, на сумму сорок одна тысяча шестьсот рублей.
Каржоля точно обухом по лбу хватили. Он сразу как-то осовел и как будто не совсем даже понял, что ему сказали.
— Каких долговых обязательств? — пробормотал он, хлопая глазами.
— Всех вообще, векселей, расписок, магазинных и прочих счетов, одним словом, всего, что было выдано вами на здешних евреев за вашей подписью, всего.
— Позвольте, это вздор какой-то… Этого не может быть! — недоверчиво усмехнулся Каржоль принужденною улыбкой.
— Напротив, совершенная правда. Господин Соломон Бендавид скупил сегодня все эти документы от владельцев, и сделка оформлена в нотариальном пордоке.
— Этого не может быть! — воскликнул граф, приходя понемногу в себя от первого ошеломляющего впечатления. — Это невероятно!.. Вы запугать меня хотите, я понимаю… Только нет, господа, ошибаетесь, не на того напали!.. Да-с!.. Это называется шантаж!.. Это… Это черт знает что!..
— Пугать вас не имеем цели, — спокойно возразил Блудштейн. — Мы явились только заявить вам. А что это верно, так вот — не угодно ли взглянуть на засвидетельствованную копию с акта. Рабби Ионафан, покажите.
Достав из бокового кармана бумагу, ламдан развернул ее и подал Каржолю.
Тот пробежал ее глазами, взглянул на печать и, не говоря ни слова, весь бледный и точно пришибленный, опустился в кресло. Рука его, державшая бумагу, нервно дрожала, на лбу выступили капли холодного пота, растерянный взгляд остановился на лице Блудштейна.
— По одному из векселей, — продолжал Абрам Иоселиович, — вы помните, срок на уплату послезавтра. Вексель в пять тысяч. Вы можете уплатить?
— То есть, это тот, по которому я получил от вас всего две с половиной тысячи, — попытался было поправить его Каржоль.
— Это все равно, сколько получили. Я спрашиваю, имеете вы чем заплатить?
— Нет, позвольте, — вступился за себя граф, уклоняясь от прямого ответа, — условие было такое, что я обязан платить лишь то, что взял, то есть две тысячи пятьсот с процентами, а вексель в пять тысяч вы потребовали только так, «для спокойствия кредитора». — Вы сами это говорили и обещали возвратить его при уплате, не взыскивая остальных… Вы это помните?
— Я спрашиваю ваше сиятельство, угодно вам будет заплатить или не угодно? — спокойным, ровным голосом, но весьма настойчиво повторил Блудштейн.
Припертый этим вопросом, что называется, к стене, Каржоль в очевидном смущении заискал чего-то растерянно бегающими глазами по комнате, точно бы это неизвестное что-то могло и должно было выручить и оправдать его.
— Если я беру деньги, я всегда, конечно, плачу их… Это мое правило… Но… на этот раз… я, признаться, рассчитывал на перенос срока — залепетал он, как бы оправдываясь и извиняясь. — Вы всегда были так снисходительны, охотно соглашались переписывать… я думал и нынче…
«Да, то был я», — усмехнулся Блудштейн, — а теперь Бендавид. Это немножко разницы. Бендавид переписывать не станет, — добавил он с видом твердого убеждения.
— Тогда, значит, что ж это?! — возмущенно и чуть не со слезами в голосе развел граф руками. — Меня, значит, зарезать хотят, погубить… подорвать все мое предприятие, все дела мои?.. Выходит, я банкрот?!..
— Сами вы подвели себя на то, себя и вините, — иронически пожал плечами Блудштейн. — Впрочем, что ж! — прибавил он с усмешкой. — Спасение в ваших руках, оно от вас зависит.
— Как от меня?.. Что же я-то тут, если меня связали по рукам и ногам и душат за горло!.. Смеетесь вы, что ли?!..
— Зачем смеяться, дело серьезное.
— Так что же, по-вашему, должен я сделать? — уставился на него Каржоль нетерпеливо ожидающим и пытливым взглядом. В словах Блудштейна пред ним мелькнула как будто легкая тень какой-то смутной еще надежды, нечто вроде той соломинки, за которую рад ухватиться утопающий.
— Вы видите, что вам теперь не дохнуть, — начал ему доказывать Абрам Иоселиович. — Вы весь с головой, как есть, в руках у Бендавида: что захочет, то с вами и сделает, куда ни подумает, туда и обернет…
Ну, и куда же вам после того с ним тягаться?!.. Подумайте!.. И что ему какие-то там сорок тысяч! — Пфэ!.. захочет, весь город будет сидеть у него в кармане со всеми вашими губернаторами, а не то что ваши векселя!.. И с таким человеком вы вдруг затеяли такое, извините меня, совсем пустое, глупое дело!.. Я всегда думал себе, что вы умный человек, и мне жаль вас!. ей-Богу, жаль!
Каржоль, точно бы пристыженный мальчишка, сидел, понурив голову и уткнув между коленями сложенные руки. Весь его внешнии блеск, весь апломб его как рукой сняло. Озадаченный, сконфуженный и растерянный, он был просто жалок и выслушивал теперь всю эту журьбу и наставления торжествующего Блудштейна, как пойманный на месте преступления школьник, который ждет в душе, что, может быть, его сейчас высекут, а может, даст Бог, и помилуют. По крайней мере, в словах и тоне рабби Абрама слышалась, ему отчасти и эта последняя возможность.
— Угодно вам выслушивать предложение от господина Бендавида? — обратился к нему между тем еврей с решительным вопросом.
— Пожалуйста, очень буду рад, — пробормотал Каржоль, у которого от этих слов еще более вспыхнула искорка надежды.
— Ну, так вот что, ваше сиятельство. Одно из двух: или Бендавид скрутит вас в бараний рог, и всю жизню крутить будет, потому что вы ведь никогда ему таких денег не заплатите; или же вы должны раз и навсегда оставить всякие ваши мысли и фокусы насчет мамзель Тамары и сегодня же обязаны уехать из города и даже из краю — куда хотите, но только чтобы духом вашим здесь больше не пахло. Вы никогда больше не будете ни желать видеться с мамзель Тамарой, ни писать до нее, ни передавать ей с посторонними людьми о себе никаких известий, и вообще, забыть, что она есть на свете. В противном же случае, чуть только что — векселя ваши в тот же час выпускаются на сцену. Ну, и тогда, берегитесь! Бендавид шутить не будет. Вот вам его решенье. Согласны или нет?
— Н… надо подумать, — сказал Каржоль нерешительно. — Как же так сразу…
— Извините, думать некогда. Надо решать в сию минуту. Да или нет — одно слово!
— Но как же так, право!.. Ведь у меня здесь дела, городской водопровод, поземельная агентура — целое предприятие, в котором замешаны очень крупные финансовые и общественные интересы… Не могу же я бросить все это так, на фу-фу!..
— Э! Оставьте, пожалуста!.. Никаких таких дел у вашего сиятельства, по правде говоря, здесь нет. Одни проекты да разговоры, да в клубе в карты обыгрывать — вот и все ваши дела! — резко перебил его Блудштейн. — Дуракам вы это можете рассказывать, а не нам. Мы тоже знаем кое-чего, и все ваши предприятия, извините, одно только шарлатанство, добрых людей морочить!
— Ну, не вам об атом судить, положим, — презрительно огрызнулся граф тоном обиженного достоинства.
— А как не нам, то и не вам, — заплатил ему Блудштейн той же монетой. — Но это все не та музыка! — продолжал он. — Нам нет время ждать, и говорите, пожалуйста, прямо: да или нет?
— Да ведь я же представляю вам мои резоны!.. Как вы не хотите понять! Войдите в мое положение!.. Я не отказываюсь, я выеду, но мне необходимо хоть — несколько дней на приведение моих дел в порядок…
— Да или нет, ваше сиятельство? — настойчиво перебил его Блудштейн.
— Фу, ты, Господи!.. Но, наконец, надо же мне собраться, покончить кое-какие мелочные счеты, уложиться, сдать квартиру и мало ли что… Всего этого в несколько часов не успеешь.
— Счеты, какие есть, Бендавид берет на себя, — удостоверил его Блудштейн. — Бендавид уплатит все, до копейки, можете быть спокойны. Квартиру мы сдадим и без вас, по доверенности — оставьте только нам доверенность, на простой бумажке. А что упаковаться, так чемоданы же вы имеете и людей имеете, с ними и упакуетесь. А хотите, и мы даже поможем.
— Да, но… куда же и как я, однако, поеду?.. Надо ведь это сначала сообразить, обдумать, согласитесь сами!
— Поезжайте, куда знаете: в Петербург, в Москву, в Варшаву или за границу — это уже ваше дело, абы только ни в один город в здешнем крае.
— Легко сказать, поезжайте!.. А с чем же я выеду? — грустно усмехнулся Каржоль. — У меня нет ни копейки, — сами же вы меня поставили в такое невозможное положение.
— Ну, прекрасно! Сколько вам надо на выезд?
— Это трудно сказать. Да и как же так, наобум, не сообразивши!.. Тут ведь не один только проезд, а надо же мне, по приезде хотя бы в Москву, положим, ну, хоть на первое время… надо же прожить чем, руки за что зацепить… Ведь вы меня всего лишаете! Благодаря вам, я разорен теперь!..
— Хорошо. Говорите сколько?
— Да, по крайней мере, столько, чтобы в новом месте я мог бы приличным образом начать новое предприятие.
— Н-ну, это слишком широко! Кладите умеренней. Тысяча вам довольно.
— Как тысячу! Помилуйте! — взмолился Каржоль, разводя руками. — Да что же я на тысячу могу сделать?!.. Чтоб завести дело, я прежде всего должен жить прилично, иметь порядочную обстановку… Вы меня мало того что здесь разоряете, да еше и там хотите по миру пустить!.. Я полагал бы, тысяч пять, по крайней мере.
Рабби Абрам и рабби Ионафан переглянулись и заговорили о чем-то между собой на еврейском жаргоне. Каржоль напрасно вслушивался в звуки-непонятного ему языка, напрасно даже старался по выражению их лиц и по интонации разгадать смысл таинственных переговоров: лица оставались совершенно бесстрастны, тон безусловно ровен и спокоен. При этом ему как-то само собою пришло на мысль одно уподобление, а именно, вспомнилось, что таким точно образом переговариваются председатели с членами суда во время заседаний, и он теперь, в неизвестности, ожидал их решения, с чувством, близко похожим на томительно сосущее под ложечкой чувство подсудимого.
— Вы говорите, пять тысяч? — обратился к нему, наконец, Блудштейн. — Извольте. Пускай по-вашему. Вы можете получить от Бендавида пять тысяч, но тогда, когда подпишите вексель на пятьдесят. Вексель будет хоть на мое имя. Согласны?
Каржоль почувствовал, что начинает как будто воскресать. Он понимал, что подобным условием жиды рассчитывают затянуть над ним еще крепче мертвую петлю, но досадно ему было лишь одно: зачем он назначил им только пять, а не десять, не пятнадцать, не двадцать тысяч! Заломил бы больше, было бы, по крайней мере, с чего спустить, и если они так легко сдались на пять, то очень может быть, что согласились бы и на большее, но увы! — промах сделан и теперь его уже не поправишь. А впрочем, не поторговаться ли?.. Авось-либо!..
И он рискнул заявить евреям, что цифра пять тысяч сказана им только так, примерно, что, собственно говоря, прежде чем изъявить на нее свое согласие, ему следует сообразиться, достаточно ли будет такой суммы.
— Ну, нет, извините, больше ни одной копейки! — решительно оборвал его Блудштейн.
Ламдан же Ионафан не сказал ни слова, но зато усмехнулся прямо в глаза Каржолю такой тонкой, иронически язвительной улыбкой, которая прямо показала ему, что этот человек до глубины разгадал всю некрасивую сторону его последнего психического побуждения.
Граф моментально вспыхнул до ушей и невольно опустил глаза пред этой улыбкой. Ему стало вдруг досадно — отчасти на самого себя, за эту неуместную и невольно выдающую его краску в лице, а главным образом, досадно чуть не до истерической злости на ламдана за то, что как «это животное» смеет улыбаться подобным образом, как оно смеет давать ему чувствовать, что понимает всю его сокровенную внутреннюю сущность! Будь его воля и власть, Каржоль охотно избил бы его теперь как собаку, но увы! опять-таки увы! — несмотря на весь прилив такого негодования, он сознавал, однако, что, позволив себе малейшую несдержанность в этом отношении, легко может окончательно испортить свое дело и не получить ни копейки. В сущности, ему было решительно все равно, на какую бы сумму ни подписывать вексель, лишь бы заполучить в руки сколько-нибудь денег, которых, кстати, в данную минуту, у него совсем не было, и он очень хорошо понимал, что отныне, при таком враждебном отношении к нему здешних жидов, нечего уже рассчитывать на дальнейшую возможность каких бы то ни было займов и «перехваток» в Украинске.
Стало быть, оставалось только соглашаться на предложение Блудштейна. Но, приходя к такой печальной необходимости, Каржоль — сколь это ни странно — все-таки питал в душе утешительную надежду, что, может быть, и не все еще потеряно, что, уехав отсюда, он авось-либо оседлает свою судьбу, как-нибудь раздобудет — ну, хоть в карты, что ли, выиграет — столько денег, чтобы разом выкупить у Бендавида все свои документы. Ему даже казалось, что все это непременно должно случиться в самом скором времени, и тогда Тамара будет все-таки его, со всеми ее капиталами, которые сторицею вознаградят его за все эти оскорбления и убытки, и тогда-то настанет полное торжество его над всем жидовством!.. О, да это такое выгодное, блестящее дело, что под него, наверное, найдутся и деньги, — даже нарочно можно отыскать денежных компаньонов, — ведь находятся же адвокаты, которые на свой риск берутся отыскивать разные американские наследства, а тут совсем реальное дело, у себя дома, на своей почве; так неужели же тут-то не найдется ни людей, ни денег на предварительные расходы?! — Всего каких-ниоудь сто тысяч, да это такие пустяки!.. Лишь бы только Тамару-то за это время не сбили с толку, лишь бы она оставалась тверда в своем намерении и в своем чувстве, а остальное все пустяки!.. И это вздор, будто кагал, как она думает, может лишить ее наследственного состояния, — на это у нас есть закон, да и адвокатские головы найдутся, было бы им только из-за чего потрудиться!.. И так, надо, значит, отступить теперь шаг назад, чтобы вслед за тем смелее сделать «выпад» и прыгнуть на два. — И Каржоль изъявил Блудштейну свое согласие на его ультиматум.
— Да, но это не конец, ваше сиятельство, — возразил ему тот. — Это не конец, я еще не досказал моих условий. Вы дадите вексель на пятьдесят тысяч и, кроме того, еще одно маленькое обязательство, так, небольшую подписку.
— Это еще что такое? — удивился граф, почувствовав с досадой и замешательством, что его планам и предположениям опять, кажись, намереваются ставить какие-то новые барьеры. — Какую еще подписку хотите вы? Разве недостаточно, что я уезжаю отсюда?
— Так, но без этого невозможно. И это же совсем пустяк для вашего сиятельства, — принялся уговаривать его Блудштейн. — Вы просто напишите нам маленькое обязательство, на двух строчках, с таким смыслом, что я, нижеподписавшийся, получив от господина Соломона Бендавида пять тысяч рублей, с сим обязуюсь навсегда прекратить всякие отношения к девице Тамаре Бендавид, — вот и только.
— Нет, такой подписки я не дам, — решительно и резко отказался Каржоль.
— Почему? — удивился Абрам Иоселиович. — Разве вам не все равно?!.. Это же только старику для спокойствия, — ну, и что такого?!
— У старика «для спокойствия» остаются мои векселя, чуть не на сто тысяч, если я подпишу вам теперь еще один на пятьдесят, — возразил ему Каржоль, — стало быть, чуть что, он всегда может представить их ко взысканию, и я никогда не буду в состоянии заплатить ему сразу такие деньги, — вы это понимаете, надеюсь. А подобная подписка, это будет только компрометировать меня в глазах порядочных людей — не евреев, — прибавил он с ударением.
— Ну, а когда так, то извините, вы и пять копеек не получите, — поприжался Блудштейн, нарочно показывая вид, будто собирается уходить, считая после этого переговоры оконченными.
— Ну, что ж? В таком случае, будь, что будет! Я остаюсь в городе, — отозвался на это Каржоль с напускным равнодушием. — Можете делать все, что вам угодно, я с своей стороны тоже приму некоторые меры.
— Ну, и какие меры, позвольте узнать? — недоверчиво спросил Абрам Иоселиович, с легкой иронической усмешкой.
— А, это уже мое дело, — сухо уклонился граф, принимая загадочный и многозначительный тон, хотя в душе и сам не знал, какие такие меры могли бы быть им приняты.
— Жаль, жаль, — продолжал Блудштейн, покачивая головою с тою же усмешкою, хотя сам в то же время думал себе: «А черт его знает, может и в самом деле успеет еще чего-нибудь напаскудить». — Очень жаль, — повторил он со вздохом, — а я был бы очень любопытный послушать, что вы можете?..
— Да, так я вам и высказал! Нашли дурака! — усмехнулся ему и Каржоль в свою очередь.
Настала короткая пауза. Оба противника, казалось, обдумывали и соображали каждый свое положение и силу взаимных ударов.
— Ну-ну, ваше сиятельство, оставьте эти шутки! — заговорил наконец Блудштейн. — Делайте как знаете, принимайте меры, какие вам угодно, только знайте наперед: когда вы добром не уедете, мы сделаем так, что через трое суток вас с жандармами вышлют отсюда. Вы не знаете, с кем вы шутите.
Каржоль, между тем, все еще продолжал свою паузу. Он понимал вполне ясно всю невозможность оставаться наперекор евреям в Украинске, после того, что все его векселя в руках Бендавида и что здесь источник добычи каких бы то ни было средств для него уже кончился, а без средств он бессилен сделать что-либо и «в пользу» Тамары. Он не сомневался, что жиды сумеют «подмазать» и Горизонтова с консисторией, и всевозможных чиновников, даже «голубое управление», и могут в самом деле подстроить против него какую-нибудь такую каверзу, которая наделает ему массу хлопот и неприятностей и, вдобавок, не получит он с них не то что пяти тысяч, а и пяти шишей. А тут еще послезавтра срок этому проклятому векселю, — значит, протест, вызов в суд, опись «собственного» имущества, когда и всего-то имущества этого на два пятиалтынных, — ну, словом, полный скандал… А с другой стороны, еще эта барышня Ухова с ее беременностью и приставаньями… Того и гляди, еще и тут вся истина всплывет наружу… Значит, грозит ему полное падение в глазах общества.
Во все дома все двери закрыты, конец кредиту, подрыв всех, так отлично задуманных, предприятий… Скандал, скандал со всех сторон и ниоткуда больше ни поддержки, ни копейки денег, так что и скрыться, бежать от этого позора не с чем и некуда будет. Оставаться ему долее в Украинске действительно невозможно. Но невозможно тоже дать и требуемую подписку. Каржоль отлично понимал, что подписка эта нужна его «мучителям» вовсе не для «спокойствия». Бендавида, а только для того, чтобы при первой же возможности предъявить ее Тамаре и тем уронить, уничтожить его в ее глазах, — это ясно!.. Стало быть, выдавая на себя такой позорный документ, надо окончательно уже отказаться от борьбы и всякой надежды, поставить над всем этим крест и бежать, бежать поскорей к какой-нибудь новой жизни и деятельности. А разве легко так отказаться, когда клад, в лице Тамары, очевидно, сам дается ему в руки и требует от него только энергии для необходимой борьбы с противниками. Нет, Каржоль не откажется, он сделает еще одну попытку, он готов для этого даже «унизиться» перед жидами и не то что убеждать, а просить, умолять их, если бы оказалось нужным. Ради такой цели он приносит им «в жертву» даже собственное свое «самолюбие».
— Ну, что же, граф, надумали вы? — спросил его наконец Блудштейн.
Каржоль точно бы очнулся.
— Любезный друг, — спокойно обратился он, вслед за своим размышлением, к Абраму, — оставимте всю эту тактику. Очевидно, ни вы моих угроз, ни я ваших не испугаемся, а неприятностей друг другу можем наделать еще немало. Так не лучше ли поити на взаимные уступки? Я охотно готов махнуть рукой на всю эту глупую историю с вашей Тамарой и сегодня же уехать навсегда вон из края, но и вы, в свой черед, не требуйте от меня невозможных подписок. Моя честь, — понимаете ли, честь не позволяет мне поставить под таким документом мое имя. Зачем вы хотите мстить мне еще и этим позором? Разве одно мое внезапное исчезновение из города уже само по себе недостаточно скандально? Разве не подымутся об этом громкие сплетни в обществе и завтра же не дойдут до Тамары? — Разумеется, дойдут и вы же сами, первые, постараетесь о том. Повторяю вам, на сто тысяч векселей и без того уже, слишком крепкая узда на меня в, ваших руках; так будьте же великодушны, сделайте, мне одну только эту уступку и я, получив ваши пять тысяч, сейчас же уеду из города.
Все это было высказано очень убедительным, и, по-видимому, даже искренно сердечным тоном. Каржоль, когда нужно, умел хорошо говорить, мастерски владея интонацией своего голоса и совершенно входя в принятую на себя рать. Он, вообще, был человек не без артистической жилки и с положительным, хотя и манкированным, актерским талантом. И этот талант — он был уверен — должен был и в настоящем случае сослужить ему свою службу.
Выслушав его речь, рабби Абрам и рабби Ионафан опять не стали переговариваться между собою на своем непонятном жаргоне.
— Хорошо, мы согласны, — объявил ему наконец Блудштейн. — Господин Брилльянт сейчас пойдет за вексельным бланком и принесет деньги, а я останусь здесь. Уж извините, ваше сиятельство, а со своих глаз мы вас теперь не выпустим аж до вагона. И знайте наперед: где вы ни будете, еврейский глаз завсегда будет следить за вами. Мы будем знать каждый ваш шаг, и чуть что, — сейчас векселя до взысканья! Так вы это и знайте!
«Ладно!» подумал себе Каржоль, с облегченным сердцем. — «Хоть вы, голубчики, меня и скрутили, а все же я вывернулся и… посмотрим, чья-то еще возьмет!.. Пять тысяч в кармане и надежда пока не потеряна!»