Оставшись одна и взволнованно ходя мелкими шажками по комнате, Тамара некоторое время не могла совладать с хаосом внезапно взбудораженных в ней мыслей, впечатлений и ощущений; чувствовала только, что теперь ей в одно и то же время и хорошо, и жутко, — так хорошо и так жутко, что плакать хочется, — и что сердце переполнено радостным умилением и щемящею болью какой-то. Впечатления беседы с. Серафимой смешивались в ее душе с мыслью о доме, о покинутых стариках и с потрясающими ощущениями, только что испытанными ею при известии о ломящихся в монастырь евреях. С одной стороны ярко представлялись ей вся величавая в своей простоте фигура Серафимы, строгий и в то же время сердечный, прямо в душу проникающии тон ее речей, спокойно твердая сила и точно целебно-успокаивающее веяние на душу ее простых, бесхитростных слов, ее сдержанные, но прямо бьющие в цель вопросы, ее тихая приветливая улыбка и эта удивительная манера держать себя, где, при всей простоте, невольно, сами собою сказываются прирожденное благородное достоинство и порода, где под суровою рясой монахини все же чувствуешь женщину, принадлежавшую некогда высшему обществу. Для Тамары это было впечатление, полное какого-то благоговейного очарования личностью Серафимы. С другой же стороны вспоминались и бессознательным шепотом повторялись ею некоторые слова и отдельные выражения ее собственных ответов игуменье, каких она как будто и сама не ожидала от себя, и даже до такой степени, что теперь сама себе дивилась, откуда вдруг взялись у нее такие мысли, такая решимость и смелость высказывать в самозащиту все, что было высказано ею. Теперь она сама уже убежденно чувствовала в душе, что бесповоротное решение ее принять христианство действительно бесповоротно, что это не фраза, а сама истина и что после её разговора с Серафимой, иначе и быть не может.
Наконец, она мало-помалу совсем успокоилась, присела к столу и почти машинально раскрыла подвернувшийся ей под руку «Дневник». Перелистывая его, от нечего делать, в ожидании обещанной работы, принялась она перечитывать кое-какие попадавшиеся на глаза страницы.
«10-е июня 1874 г. Сегодня день моего торжества. У нас в гимназии был торжественный акт. Я кончила курс первою ученицей и меня выпустили с золотою медалью. Все поздравляют, говорят разные приятные вещи, учителя приятно улыбаются и пожимают нам ручки, классные надзирательницы совсем изменили тон, не брюзжат, не обрывают, а обращаются совсем как с равными себе, точно бы мы всегда были им самые задушевные приятельницы. А уж товарки мои, в особенности из средних классов, чуть не молятся на меня, называют «божественною», «очаровательною», «счастливицею» и уж не знаю, как еще… Подруги-сверстницы обнимают и целуют, — иные, правда, немножко и завидуют, но это ничего: это, говорят, даже так и следует, по человечеству. Ольга Ухова, Сашенька Санковская, Маруся Горобец и я дали себе взаимное слово продолжать между собою те же дружеские отношения, какие все семь лет связывали нас в гимназии. Дедушка тоже присутствовал на акте во всех своих медалях. Он горд и счастлив своею внучкой; даже прослезился, когда меня торжественно вызвали к столу и вручили золотую медаль вместе с дипломом. И отчего это, право, дедушка не хочет сделать себе фрак! — он так шел бы к его представительной наружности… Все были в мундирах и во фраках, один только он в своем патриархальном долгополом сюртуке. Впрочем, это не мешало тому, чтобы все, начиная с самого губернатора, относились к нему с должным почтением. Его тоже все поздравляли с такою внучкой «умницей и красавицей», и дедушка был этим очень растроган. Белое батистовое платье с прошивками и кружевом — ma premiere robe de grande demoiselle — сшитое не по условной гимназической форме, ко мне очень идет. Оно просто, но изящно, и в этом отношении наша m-me Sophie Пшиборовская постаралась приложить к делу весь свой варшавский шик и искусство. Она очень хорошая портниха, с большим вкусом, и я буду постоянно у нее одеваться. Все находили, что в этом наряде я прелесть какая хорошенькая! Губернаторша подходила ко мне познакомиться, сделала мне несколько комплиментов и заявила дедушке, что ей будет очень приятно видеть у себя его «милую внучку». Словом, мне везет, — везет с первого же шага на житейском поприще. Успех полный, и я совершенно счастлива».
5-е июня. Вчера Санковские делали grande soiree, по случаю выпуска Сашеньки. Я приехала к ним с m-me Горобец, так сказать, под ее крылом, вместе с Марусей. Не может же бабушка Сарра сама вывозить меня в свет: это не ее общество, да и не привыкла она к тому же. Дедушке также было бы утомительно, а между тем, добрые мои старики понимают, что мне нужны развлечения, и именно в кругу моих подруг, к которому я привыкла еще с гимназии. Поэтому они не препятствуют мне продолжать мои дружеские отношения к «нухрим» и к «гойишес некэвес».[142] По моей просьбе, решено, что я буду выезжать в свет под покровительством m-me Санковской или m-me Горобец, вместе с их дочерьми. Обе эти милые дамы были так добры и любезны, что сами первые предложили мне это.
«На вчерашнем вечере было очень весело, я очень много танцевала, так что сегодня просто ног под собою не чую. И здесь опять-таки у меня полный успех, начиная с костюма. На мне было впервые надето белое газовое платье, с трэном, подхваченное местами небольшими букетиками бутонов чайной розы; открытый лиф саrrе; на груди, с левой стороны, букет живых чайных роз, в волосах тоже две живые розы — et cest tout! Эти розы, мои первые бальные розы, я спрятала себе на память. Некоторые кавалеры высказывали мне свое удивление, как это я, новичок на бальном паркете, так ловко умею управляться со своим трэном (!) и на этом основании пророчат мне в будущем великие успехи. Уланы и пехотные, и штатские из правоведов просто забросали меня ангажементами. Кое-какие злые язычки говорят, будто при этом на кавалеров магически действует то, что я «богатая невеста»; но это вздор: они же знают, что я еврейка и потому ни в каком случае не могу быть для них невестой. А впрочем, пусть их болтают, что хотят! — Это нисколько не препятствует моему успеху».
«Третьего дня мы с дедушкой делали визит губернаторше. Она очень мило приняла нас в своей гостиной, сама наливала нам чай и вообще была очень любезна. Немножко было натянуто, но ведь нельзя же иначе: на то она и «особа»… «Моn Simon» (кстати заметить, его весь город и не зовет иначе за глаза, как Моn Simonoм а ее — Моn Simonшей) тоже присутствовал и все уговаривал дедушку, отчего бы ему опять не пуститься в казенные подряды, доказывал и пользу государственную от этего, и пользу общественную, и требования прогресса нашего времени, и еще что-то такое; но я не вслушивалась, потому что была занята губернаторшей, которая рассказывала мне свои воспоминания о своем собственном выпуске из Екатерининского института. Говорят, будто она чопорная и скупая, но мне кажется, что, в сущности, все же добрая женщина».
«… Приобрела еще одного поклонника. Это наш бывший учитель физики и математики, Охрименко. Вот не ожидала-то!.. Говорит, что я ему очень нравлюсь, что я, «красивая» и «с задатками» (так-таки прямо это и высказал), но что мне не хватает еще настоящего развития. Это, говорит, еще ровно ничего не доказывает, что я кончила курс с золотою медалью, потому что нас учили одной дребедени, которую следует поскорее забыть и начать учиться сызнова. Советует в Петербург, на курсы, а еще бы лучше в Цюрих. «Вы, говорит, барышня, пожалуйста, много о себе не мечтайте и кисейность-то эту надо бы вам побоку, коли хотите, чтобы вас уважали порядочные люди». Я даже немножко с толку сбилась, не понимая, говорит ли он мне любезности или выговор делает в качестве прежнего моего учителя. Оказалось, однако, что любезности. Предложил мне, что если я хочу, так он, пожалуй, согласен меня развивать «заправским манером» и доставлять мне хорошие, честные книжки, которые откроют мне глаза и научат, что, собственно, нужно в жизни для мыслящей интеллигентки. Все это прекрасно, и я не прочь учиться, только зачем он всех и все так ругает, сплеча и без разбора! Это делает неприятное впечатление и выходит у него как-то особенно грубо. А он как будто этим-то именно и кичится».
«Кстати о поклонниках. Ольга Ухова тоже заполонила себе одного и преинтересного, даже, можно сказать, блестящего. Уланский офицер, мужчина лет двадцати пяти, красив и статен, усики — прелесть, глаза — целое море страсти, вальсер и мазурист, каких нет других в Украинске, цыганские романсы поет дивно, ездит верхом как центавр, лихо и красиво. — на лошади это просто картина!.. Затем, что еще?.. Ах, да! — отчаянно смелый охотник, стреляет из пистолета в туза, имел уже несколько романов с нашими барынями и одну преинтересную дуэль, держит тройку лошадей в русской упряжи, пользуется хорошим, не расстроенным состоянием и, наконец, влюблен в Ольгу, как кот. Но при всем этом — увы! — у него невозможная фамилия. То есть, совсем невозможная, хоть и дворянская: Пуп!.. Поручик Пуп!?.. Может ли быть что-нибудь хуже?! Можно ли даже носить такую неприличную фамилию и мириться с нею!.. Ну, будь еще как-нибудь иначе, хоть немножко иначе, вроде Пупов, Пупский, Пупинский, — все бы ничего; или, например, Пупа, Пупе — это походило бы на что-то французское, Пупо — на греческое, но Пуп, просто так-таки малороссийский Пуп — это, это Бог знает что, даже оскорбительно как-то, тем более, что имя у него прекрасное, самое поэтическое, — Аполлон; но чуть попробуешь сочетать имя с фамилией, выходит что-то смешное, карикатурное!.. И нужно же такое несчастие человеку!.. Пронесся слух, будто он собирается сделать Ольге формальное предложение. Мы с Марусей и Сашенькой сообщили ей об этой новости и поздравили с блестящей победой. Но Ольга, что называется, и руками, и ногами против этого, даже в ужас пришла: «Нет, нет, говорит, — ни за что на свете, ни за какие конфетки! Он интересен, он прелестен, он — само божество, он все, что угодно; увлечься им, влюбиться в него, — да, это все возможно, это я все понимаю и даже, пожалуй, готова; но сделаться его женой и называться m-me Пуп, — нет, это сверх моих сил, это невозможно, это просто скандал! Никогда, никогда и никогда!» — Мы ужасно много смеялись, а она даже сердится. Вот потеха-то!»
«… До чего, однако, ревнивы и наглы наши евреи!.. По секрету узнаю вдруг сегодня от Айзика (он у нас такой проныра, все узнает, как гончая собака, чутьем каким-то), что к дедушке являлись утром двое кагальных рошей с упреками, под видом дружеских советов и доброго участия, — зачем это он позволяет мне знаться с моими христианскими подругами и бывать на их вечерах и балах, где я легко могу «потрефиться», и почему бы мне не избрать для себя подруг между еврейскими девушками. По их мнению, такое поведение с моей стороны даже неприлично и может скандализировать все благочестивое еврейское общество. Вот еще удивительная претензия! Если только Айзик не лжет, я нахожу, что это просто дерзость — осмелиться распространять свою катальную цензуру даже на личные знакомства и частные отношения людей, потому только, что люди эти принадлежат к семитской расе и записаны в ревизских списках местного еврейского общества. Хотят предписывать, с кем я могу и с кем не должна быть знакома. Это ни на что не похоже! И что за нетерпимость, что за нелепый деспотизм!.. Айзик говорит, однако, что дедушка успел их урезонить. Удивительно мне только одно: на месте дедушки, при его общественном положении и независимых средствах, я бы не задумалась тотчас же указать этим господам на дверь, а он, по старым традициям, настолько еще благоговеет пред своим общественным управлением, что счел нужным убеждать рошей и доказывать им, что ничего особенно дурного в моих знакомствах не видит, что мои подруги принадлежат к честным и самым уважаемым в городе домам, к семьям людей влиятельных по своему общественному и служебному положению, что надо, наконец, и им, старикам, делать некоторые разумные уступки духу времени и своему молодому поколению, которому, видимо, придется жить при других условиях; уверял даже рошей, что я, кроме чаю и белого хлеба, ничего не ем у моих подруг и потому никак не могу потрефиться (а я-таки преисправно там ужинаю!), затем объяснял им, что на то была воля моего отца, чтобы я воспитывалась непременно в казенной гимназии, дающей известные образовательные права, которые — почем знать! — быть может, на что-нибудь еще и пригодятся мне в жизни, а раз уж я по своему образованию и развитию перешагнула за общееврейский женский уровень, то жестоко было бы требовать от меня, чтобы я не смела выбирать себе подруг по своему вкусу, из девушек одинакового со мною развития; если бы наши еврейские отцы и матери отдавали своих дочерей не к домашним меламдам[143], а в гимназии, то, без сомнения, нашлись бы для меня подруги и между еврейскими девушками; теперь же это, во всяком случае, не моя вина и стеснять меня в этом отношении он не может. Словом, выходит так, что дедушка точно бы оправдывался пред этими рошами. Ссориться с ним из-за этого вопроса, конечно, не в их расчетах, неполитично, потому что дед не кто-нибудь, а всеми уважаемый «гвир», — но ушли они едва ли убежденные его доводами. Теперь мне ясно, почему в еврейском обществе начинают на меня коситься. — Ну, и пускай их, на здоровье, лишь бы носу больше не совали со своею непрошенной цензурой!
Айзик уверяет, будто они имеют на это законное право, но неужели так? Ведь, в сущности, если вдуматься поглубже, так это просто возмутительно!»
1-го июня. Сегодня у нас великая семейная радость. Неожиданно приехал из Вены мой отец, которого я уже несколько лет не видала, и намерен прогостить у нас около месяца, ради своих стариков. Дедушка написал ему о моем выпуске из гимназии первою лауреаткой, и он, оставив на время все свои дела, прилетел полюбоваться на свою дочку. Милый мой папа! Как я ему благодарна!.. Нечаянный приезд его был истинным и самым дорогим сюрпризом, как для меня, так и для дедушки с бабушкой. — Ведь он у них единственный сын. И какой он все еще элегантный, изящный, держит себя настоящим барином, интересуется всем, и политикой, и литературой, и музыкой, — я просто и не ожидала. Со своим появлением он точно бы внес к нам в дом еще больше света, тепла и оживления. Господи, за что меня так балует судьба!.. А какие подарки!.. Привез мне мой папочка фамильные бриллианты покойной мамы моей, которые, по ее завещанию, должны были перейти ко мне по достижении мною совершеннолетия или при выходе замуж, а кроме того, привез еще и от себя в подарок несколько роскошных золотых вещиц венской работы, — прелесть, какие изящные! Одних таможенных пошлин на границе пришлось уплатить больше пятисот рублей. Можно бы было, конечно, и так провезти, но папа не захотел рисковать, в особенности материнскими бриллиантами. Со мной он чрезвычайно ласков, добр, внимателен и просто не налюбуется на меня. Зовет с собой в Вену, говорит, что мне необходимо посмотреть на жизнь большого европейского центра и отшлифоваться окончательно среди избранного общества, а затем и замуж, — у него будто есть уже на примете хороший жених, который, он уверен, непременно мне понравится: молодой, красивый, светский и богатый, и при всем том хороший делец, человек с головою, за которым не пропадешь. — «Не здесь же, говорит, в самом деле, не между Украинскими хасидами[144] искать тебе мужа!» — Что ж, в Вену, так в Вену! Я очень рада прокатиться и рассеяться, только насчет замужества пока еще не думаю и так прямо и высказала отцу, что выйду не иначе, как за того, кого изберет мое собственное сердце. А он мне на это: «Баронессой, говорит будешь».
— Как так баронессой? — спрашиваю его. — Почему баронессой?
— Потому — говорит, — что мой, проектируемый жених барон.
— В таком случае, стало быть, он христианин?
— Нет, зачем же непременно христианин? Напротив, он чистокровный еврей и из очень почтенного семейства.
— Так как же это, еврей и вдруг барон?!
— Что ж тут удивительного, коза ты этакая! Уж если у вас в России есть бароны «из наших», так у нас, в Австрии, ими хоть пруд пруди! Разве ты не. слыхала, например, хоть про Ротшильдов?
«Я даже руками всплеснула от удивления.
— Так неужели же это будет один из Ротшильдов? — спрашиваю отца, а сама думаю, что он шутит надо мною. А он мне на это: «почему бы и нет, — говорит, — древний род Бендавидов таков, что сам по себе может сделать только честь, любому Ротшильду, генеалогия которых еще не Бог весть какая важная».
«Это» конечно, не более, как разговор, и папа, как выяснилось затем, прочил, мне в женихи хотя и барона, только вовсе не Ротшильда, тем не менее слова его заставили меня несколько призадуматься. Я люблю подмечать в себе кое-какие слабые стороны, так сказать, ловить саму себя на отрицательных чертах своего характера и потому должна теперь сознаться, на ушко, самой себе, что во мне есть изрядная доля тщеславия. Пускай род Бендавидов и очень древен, а все же приятно носить громкий титул баронессы, графини, маркизы и т. п… Хотя, в сущности, быть может, это не более как пустой звук, с философской точки зрения, но…. грешный человек, — это так красиво, так звучно, так подымает над толпой, и это мне нравится.
«Какая, однако, я, еще пустая девчонка!.. Да, пустая, вот знаю это, а все же нравится. Вот и поди ж ты!»
«5-е июля. Третьего дня папа поехал представиться губернатору, в качестве временного гостя в его городе и, кстати, поблагодарить за любезное внимание, оказанное мне его супругой, а вчера (о удивление!) «Моn Simon» сам, лично, ответил ему визитом, — нарочно приезжал для этого в открытом фаэтоне. Такой «чести» он даже и дедушку никогда еще не удостаивал, а присылал к нему обыкновенно только свою карточку. В еврейском муравейнике по этому поводу большая сенсация. Во время вчерашнего своего визита «Моn Simon» пригласил на сегодня папу и меня к обеду. Папа моq, как libre penseur, не наблюдает кашера и трефа, и мы поехали. Да и неловко было бы отказаться. Общество было небольшое, но отборное, сливки губернской чиновной аристократии, и папа премировал между гостями. Удивительное, право, дело, что значит в глазах людей золотой мешок!.. Ну что такое казалось бы, для всех этих важных господ мой папа? — Случайный, мимолетный гость нашего города, совсем посторонний и даже не интересный человек. А между тем, все, не исключая самого Mon Simon и его супруги, за ним ухаживали, как за каким-нибудь «знатным иностранцем», а некоторые столь явно и вовсе не тонко льстили и, можно сказать, лебезили пред ним, почти до подобострастия, что мне, иными минутами, в душе просто совестно за них становилось. И подумаешь, из-за чего все это?.. Даже и не из-за «Гекубы»!.. Я понимала бы еще, если бы хоть денег, что ли, рассчитывали они занять у него, а то ведь и этого нет, — бескорыстно! Из-за того лишь, что он «известный венский банкир», «de la haute finance», — и только! И эти же самые люди, без сомнения, самым искренним образом презирают и осуждают между собою евреев (и моего отца в том числе, конечно) за будто бы искони присущее нам поклонение «тельцу златому». — Господи! Да разве это не то же самое?!
«А впрочем, это с моей стороны выходит злость, и даже не «маленькая». Люди нас радушно пригласили и накормили, были с нами отменно любезны, и я же их браню и осуждаю за это. Нехорошо!.. Но вырывать или тщательно зачеркивать страницу не стану, хоть и хотелось бы, после того как перечла и пораздумала над нею. Некрасивая страница. Но пускай уж так и остается она для меня достойным уроком и уликой нехорошего душевного движения».
7-е июля. Оказывается, однако, что ухаживание за папой со стороны Mon Simona было вовсе не бесцельно и приглашение на обед устроено не без тонкого расчета. Мон-Симонша устраивает в городском саду большое общественное гулянье и бал в летнем клубе с лотереей allegri, с благотворительной целью, в пользу «mes chers pauvres», как она выражается, и с нас по этому поводу нужна контрибуция. Вот и разгадка. Папа получил еще позавчера официальное приглашение на бланке, где изображено, что «ее превосходительство, супруга г. начальника губернии, просит вас, милостивый государь, пожаловать сего числа в восемь часов вечера, в совещание особого благотворительного — комитета, по поводу предполагаемого ее превосходительством устройства общественного праздника». Папа, конечно, «пожаловал» и должен был «доброхотно» подписать на это устройство пятьсот рублей, да, кроме того, вперед записаться на двести лотерейных билетов, по полтиннику каждый. Но и этим дело еще не кончается, так как и меня тоже «привлекли к ответственности». В числе нескольких «избранных» молодых дам и девиц из общества, я удостоена «места» вертеть колесо или продавать в одном из киосков какую-то дребедень. Впрочем, впоследствии, по распределении ролей, оказалось, что мне, вместе с Марусей Горобец, досталось продавать десерт — фрукты, ягоды и конфеты, Сашеньке торты и тартинки, а Ольге — шампанское. Мон-Симонша, в виду сокращения расходов, решила, чтобы каждая дама и девица, назначенная к какой-либо торговле, озаботилась заблаговременно приобрести на собственный счет, по силе возможности, и самые предметы той торговли. Нам-то с Марусей оно с полгоря, потому что ягоды да конфеты не Бог весть чего стоят, а у бедной-Ольги, хотя она и очень польщена честью играть роль Гебы-разливательницы, все же вытянулась физиономия: несколько дюжин шампанского — это чувствительно для кармана. Желая выручить ее из затруднения, я предложила ей поменяться со мною ролями, и судя по первому ее движению, она готова была согласиться, но вдруг запнулась, как бы сообразив что-то, и отказалась. — «Нет, говорит, милочка, merci! Неловко… Уж нечего делать, когда так досталось, а ты вот что: если уж хочешь оказать мне большую дружескую услугу, так устрой так, чтобы дедушка отпустил нам шампанское в кредит, из своего бакалейного склада». Я пообещала, но устроила это сегодня гораздо проще: дедушка согласился прямо пожертвовать от себя все шампанское, сколько там его выпьют. Таким образом, Ольга вдвойне довольна и счастлива, и я тоже очень рада, что могла доставить ей это удовольствие. А Мон-Симонша, оказывается, пожертвовала для лотереи какую-то склеенную фарфоровую вазу, которая будет венчать собою всю красную горку выигрышных вещей. Вот, что называется, и дешево, и сердито.
«… В среду, утром, к папе являлась еврейская депутация от главной синагоги и нескольких благотворительных союзов нашей городской общины, с предложением — не угодно ли ему сделать в пользу их учреждений некоторые пожертвования. Тут были представители и от погребального братства, и от братства странноприимного, и от ссудной кассы для бедных, и от Союза помощи бедным, и даже две еврейские дамы-представительницы Союза помощи бедным невестам. Отец пожертвовал пятьсот рублей на синагогу, пятьсот в Большую благотворительную кружку погребального братства и всем остальным тоже по пятисот, итого три тысячи. Пожертвование бедным невестам было сделано папой от моего имени. Все депутаты и депутатки, конечно, рассыпались в тысячах благодарностей и благих пожеланий, а синагогальный староста выразил, между прочим, надежду, что-отец не откажется в наступающую субботу от почетной алиа[145], которую синагога намерена предложить ему в воздаяние за столь щедрое пожертвование, и тем более, что он имеет на это право, как возвратившийся в дом отца своего с дороги.
«От столь высокого почета не отказываются, и потому вчера утром мы всею семьею отправились в синагогу к субботнему богомолению. У бабушки давно уже откуплено в синагоге свое место, в женской галерее, и когда мы отправляемся с нею вдвоем, то обеим нам приходится там тесниться, — поэтому я бываю в синагоге довольно редко, тем более, что посещение ее для еврейки и не считается обязательным; но сегодня пришлось потесниться и дедушке, так как он уступил свое место папе. Впрочем, ему было подано особое почетное кресло. Входить во внутрь синагоги женщины не имеют права и потому, пропустив своих мужчин вперед, в главные двери, а сами направляясь вправо, по лестнице на галерею, мы с бабушкой поневоле должны были несколько замедлиться в сенях, за невозможностью продраться сквозь тесную толпу, скучившуюся пред габайским прилавком, и в это-то время мне пришлось быть свидетельницей одной из возмутительнейших сцен, которые, к сожалению, разыгрываются в этих сенях чуть ли не каждую субботу. Мне это тем прискорбнее, что на этот раз история вышла из-за папиной алии. Папе предназначалась шелиши, третья алиа, как самая почетная после священнических, но вдруг, во время аукциона остальных мирских алий, выискался неожиданный претендент, один из самых вздорных и несговорчивых здешних хасидов, некто Иссахар Бер, который стал доказывать, что третья алиа принадлежит ему по законному праву и что он не допустит нарушения своего права кем бы то ни было, а тем более, когда это делается из лицеприятия к какому-то приезжему денежному мешку, который не удостоил его даже своим визитом и вся заслуга которого только в том и состоит, что он — денежный мешок, тогда как сам он, реб Иссахар Бер, имеет честь быть представителем общины и талмуд-хахамом. Габай стал отстаивать право отца, как человека, возвратившегося с дороги в отчий дом и сделавшего к тому же столь значительное пожертвование в пользу синагоги, и тот ему принялся возражать, что он невежда, позволяющий себе произвольно толковать Колбо и Орах-Хаим, и что в пожертвовании отца сказывается не уважение, а презрение к синагоге, потому что точно такое же пожертвование он сделал и губернаторше, в пользу нухрим. Тут пошел между ними крупный спор, превратившийся сначала во взаимные упреки и перебранку, затем в горячую ругань и, наконец, в пощечины. Присутствовавшая толпа тотчас же разделилась на сторонников того и другого из спорщиков и приняла участие в драке; одни бросились разнимать, другие защищать, поднялись крики, визг и гвалт, пошла всеобщая потасовка, — нас совсем затолкали, бабушке отдавили ногу, меня приперли к стене так, что я чуть не задохнулась, и кончилось тем, что шотры и шамеши, чтоб унять драку, должны были пустить в толпу струю воды из ручного брандспойта и бить направо и налево своими треххвостками, по ком попало. Как мы только уцелели, и сама уж не знаю. А когда шамешам удалось, наконец, прекратить эту свалку, то нам с бабушкой было уже не до богомоления, и мы рады-радехоньки были, что вырвались из этого ада во двор, на свежий воздух. Бедная бабушка захромала и почти захворала — ее сильно-таки помяли в толпе — и я, сама расстроенная чуть не до истерики, кое-как довела ее под руку до дому. Так мы и не видели, как отец совершал свою алиа. Но эта ужасная сцена, — я ее никогда не забуду. Что за возмутительное безобразие, и где же?!.. Невольно приходит на ум сравнение с христианскими храмами и, увы! — далеко не в пользу и не к чести наших синагогальных порядков».
«…И вот он состоялся, наконец, этот Мон-Симоншин «праздник». Народу было множество, всякого. Даже несколько евреек расщедрились на входные билеты, кажется, нарочно только затем, чтобы посмотреть, как это я чувствую себя среди «гойев» и управляюсь в киоске, в роли продавщицы. Несколько раз они — видимо, нарочно — проплывали медленным шагом мимо нашего киоска, под руку со своими супругами, и поглядывали на меня с выражением завистливой иронии. То-то, я думаю, перемывают теперь все мои косточки!..
«Праздник, вообще говоря, вышел довольно удачен. Иллюминация сада и фейерверк, два военных оркестра, полковые песенники, какие-то наезжие из Одессы певицы русских шансонеток и рассказчики народных сцен и сцен из еврейского быта, наконец, лотерея, — все это привлекало толпы разного люда. Украинский beau-monde предавался благотворительным танцам в открытом павильоне летнего клуба, а плебеи довольствовались тем, что глядели на танцы снаружи. Мы, продавщицы, добросовестно и всецело приносили себя в жертву своим благотворительным обязанностям и потому не танцевали. Торговля наша шла недурно, но главный успех выпал на долю Ольги с ее сотрудницами, двумя разбитными военными дамочками. У их киоска просто отбою не было от кавалеров. Мы, бедненькие, сидим себе с Маруськой при своих десертах и ждем, когда-то еще наклюнется какой-нибудь лакомка, а через площадку, напротив нас, у Ольги то и дело хлопают пробки, и сама она, точно вакханка, такая пышная, румяная, вся сияющая весельем, едва успевает разливать шампанское в бокалы. Просто даже глядеть-то завидно! И как это она грациозно и ловко умеет наливать, чтобы показать всю свою красивую, обнаженную руку! Знает, чем взять… А впрочем, решительно не понимаю, что в ней такого особенного находят эти мужчины… Неотлучным ассистентом при ней состоял ее «Аполлон в уланском мундире», но он весь этот вечер был как-то сумрачен, не в духе, и на это, как мы догадываемся, есть своя причина. Дело в том, что на сих днях на Украинском горизонте появилась одна новая личность, сильно заинтересовавшая собою все общество. Это некто граф Каржоль де-Нотрек, из Петербурга. Красив и элегантен до совершенства, — даже Ольгина Аполлона затмевает этими качествами, в особенности своею аристократичной элегантностью, потому что от Аполлона, сколь он ни блестящ, а все же как будто уланской конюшней немного отзывается, тогда как этот — барин, совсем барин, как есть, до конца ногтей. Он, говорят, очень богат и приехал сюда по каким-то делам, — учреждать какую-то поземельную агентуру, в видах распространения русского землевладения в крае, и еще что-то такое «общественное», но что? — я не могла хорошенько понять, не вслушавшись толком, когда об этом говорили… Вообще отзываются о нем, как о человеке очень солидном, деловом и с большими связями в Петербурге. Он сразу сумел стать здесь на надлежащую ногу и завоевать симпатии вершин губернского мира. У мон-Симонши он, говорят, уже свой человек, и она от него в восторге, а этого довольно, чтобы и сам Mon Simon весь был к его услугам. На нашем благотворительном празднике состоялся, так сказать, первый дебют графа в Украинском monde, когда этот monde находился почти весь налицо, в полном своем составе; но граф, конечно, большую часть своего вечернего досуга должен был отдавать обществу «сливок». — Mon Simon почти не отходил от него, как бы ревниво оберегал, его от «недостойных», а Мон-Симонша выказывала явное стремление «пришпилить» его к себе и заставить заниматься только ею, чтобы другим ничего не доставалось; они даже сидели, как «хозяева», на особом возвышении, покрытом коврами, где был устроен род гостиной для «избранных» и куда проникали только те, кого губернаторская чета удостаивала особым приглашением. Это, по обыкновению, очень многих злило и заставляло исподтишка шипеть. Как некая новинка, граф Каржоль, конечно, привлекал к себе общее внимание, тем более, что все уже заранее были им очень заинтересованы по рассказам и слухам. Слышно, что по делам своим он намеревается поселиться у нас в городе на довольно долгое время, хотя и должен будет уезжать порою, по делам же… Стоит пока в гостинице, но приискивает себе подходящий дом со всеми удобствами и хозяйством, потому что желает жить на привычную ему ногу. Mon Simon, между прочим, представил его Ольге, и когда та, с обычной своей бойкостью, предложила ему бокал, граф выпил и положил ей сторублевую, бумажку, не потребовав сдачи. Там, где платили за бокал от одного до трех рублей, такая щедрость, конечна, произвела на всех окружающих внушительное впечатление в пользу жертвователя. Он оставался пред Ольгиной выставкой, около получаса, непринужденно и весело болтая с нашей «златокудрою Гебой» и потом, в течение вечера, подходил к ней еще раза два. Все это его маленькое внимание и было причиной, что бедный ее Аполлон пощипывал усы и кусал себе губы. А Ольга от такого внимания графа, конечно, на верху блаженства и воображает, что она вскружила ему голову.
Сhеrе Olga, не слишком ли уже самонадеянно?»
«9 июля. Сегодня у меня с отцом был разговор, вследствие которого я настроена очень грустно. После обеда, когда мы отдыхали у себя дома на террасе, он обнял меня за талию и спустился со мною в сад, в большую нашу липовую аллею. Там он сказал мне, что давно уже собирался поговорить со мною серьезным образом обо мне и о себе и начал несколько издалека, но так было нужно, чтобы познакомить меня поближе с его жизнью, перипетии которой и внутреннюю сторону, признаюсь, до сих пор я знала очень мало. Сущность разговора этого была вот в чем:
«Древний род Бендавидов был знаменит не столько своими материальными богатствами, сколько богатством ума и благочестия. В нем насчитывается несколько ученейших мужей достигших не только в своих, но и в отдаленных еврейских общинах почетнейшего положения и оставивших следы своего ума и знаний в нескольких трактатах теологического и философского характера. Материальное богатство наше, сравнительно говоря, недавнего происхождения. Первый из Бендавидов, который сделал себе некоторое состояние, был мой прадед Елиезар Бендавид, бывший некогда домашним поверенным, а потом и банкиром у таких старопольских магнатов, как Браницкие, Потоцкие и Сангушко. Дед мой, Соломон еще умножил это состояние, доставшееся ему в наследство, тем, что очень счастливо исполнил несколько крупных казенных подрядов и затем, в течение многих лет держал винный откуп в двух губерниях. Отец мой у него — единственный сын. Из двух сестер отца одна умерла еще в детстве, другая же замужем, в Вене, за негоциантом. Рассчитывая иметь в лице отца ближайшего и сведущего помощника в своих делах, чтобы не держать наемных управляющих, не всегда к тому же честных, дедушка дал ему образование в русской гимназии, что в те времена случалось в еврейской среде не часто, но что было совершенно необходимо, так как без основательного знания русского языка и законов невозможно было самому вести деловую переписку по откупным делам с губернскими властями. Затем дедушка отправил его доканчивать образование в Вену, где отец слушал лекции на юридическом факультете. В Вене он встретился с прелестною девушкой хорошего семейства (впоследствии моею матерью), и это порешило его дальнейшую судьбу. Они полюбили друг друга, и отец написал деду, прося его благословения на брак. Вследствие этого письма, дед сам нарочно приехал тогда в Вену, чтобы собственными глазами убедиться, достойна ли невеста быть принятою в дом Бендавидов, хороша ли она, какого происхождения и какого достатка. По всем этим статьям дело оказалось подходящим. Отец невесты принадлежал к известной фамилии Мендельсонов и занимал весьма приличное место в администрации банкирского дома Ротшильда, имел некоторый достаток и хорошие связи, с помощью которых мог предоставить и моему отцу место в той же администрации. Поэтому дед согласился на брак, тем более, что после Крымской войны откупная система, видимо, доживала уже свой век, готовясь уступить поле действий новой системе, акцизной, а стало быть, в непосредственной помощи сына по откупным делам для дедушки уже не было более особенной надобности. Родители обеих сторон условились между собою насчет приданого, подписали тноим[146],причем, как требует стародавний обычай, разбили несколько уже ранее надтреснутых тарелок из домашнего хозяйства и, наконец, сыграли свадьбу, а затем дедушка выделил отцу, по брачному условию, порядочный капитал и уехал домой, в Украинск. Тогда же, благодаря тестю, отец поступил на службу в администрацию Ротшильда, не столько из-за жалованья, сколько собственно для практики в финансовых делах и, главное, в самой технике финансовых операций, а через три года открыл в Вене и свою собственную банкирскую контору. Открыл он ее сначала в небольших размерах, но с течением времени дело все крепло, расширялось, росло, так что в 1866 году, благодаря необыкновенно счастливым биржевым операциям, отец был уже миллионером.
«Я родилась в 1857 году и сознательно начинаю себя помнить с седьмого года жизни, в роскошной обстановке нашего венского дома, всегда разодетою, как куколка, с бонной-француженкой и гувернанткой-англичанкой, которые почему-то вечно грызлись между собою. Других детей, кроме меня, у отца с матерью не было, и потому на мою долю безраздельно падали все их ласки и все баловство. К несчастью, мать моя была хрупкого здоровья, и, схватив себе зимою 1865 года воспаление легких, умерла от скоротечной чахотки. Мы с отцом осиротели. Мне было восемь лет, я понимала уже, что значит смерть и, помню, много плакала и долго не могла утешиться после этой потери. Известно, что «беды не ходят порознь, но толпою», и эта толпа бед, после такого довольства и полного счастья, вдруг, со смертью матери, обрушилась на голову моего бедного отца. Вслед за матерью умирает ее отец, состояние которого, поделенное между остальными членами многочисленной семьи, представило из себя какие-то мелкие дроби. Затем, не прошло и трех месяцев, как разразилась австро-прусская война, после которой отец, благодаря некоторым операциям, неверно рассчитанным, в связи с политикой, потерпел в один прекрасный день жесточайший крах. Ему грозило полное банкротство, но он успел кое-как ликвидировать дела, продал с молотка все, что было, весь дом, экипажи, всю обстановку, целую галерею картин, — словом, решительно все, за исключением только завещанных мне материнских бриллиантов, и, пополнив почти до копейки свой пассив, сам очутился буквально нищим. Заложив бриллианты, он спешно собрался вместе со мною в дорогу и привез меня к дедушке, в Украинск.
«Потеряв по собственной вине состояние, отец не смел просить у деда помощи, даже и не заикнулся ему о ней; но дед был сам настолько великодушен, что предложил крупную сумму, которая помогла отцу снова подняться на ноги. Взамен этой услуги, дедушка с бабушкой попросили его только об одном: оставить меня при них, в Украинске, как единственную для них радость, единственное утешение на старости лет, в их одинокой жизни. Отец, конечно, должен был согласиться на это из чувства признательности и уехал в Вену один. Спустя около полугода, он уведомил дедушку письмом, что намерен вступить во второй брак с очень богатою вдовой одного венского негоцианта, но делает это не по влечению сердца, а по расчету, в надежде приобщить ее капиталы к своим оборотам и таким образом завоевать себе прежнее свое положение в финансовом мире. Обзаводясь новым семейством и предвидя, что у него могут пойти новые дети, отец просил деда и бабушку, чтобы они оставили меня у себя и на дальнейшее время, чему старики несказанно обрадовались. При этом он выразил им одно только непременное желание, чтобы я получила образование не домашним способом, как большинство еврейских девушек, а в русской гимназии, которая со временем даст мне известные права, и обещал высылать ежегодно известную сумму на мое учение. Старики согласились на это, и тогда-то у меня появились русская учительница, для практики в языке, а затем двое русских же учителей, которые общими силами и подготовили меня к гимназии. При моих способностях и некотором старании, да имея к тому же особых репетиторов у себя на дому, я всегда училась очень порядочно, так что постоянно стояла в числе первых учениц, а с течением времени, быть первою между первыми стало для меня вопросом даже личного самолюбия и честолюбия. Кроме гимназического курса, я обучалась дома еще музыке, рисованию и французскому языку, и на все эти занятия уходила большая часть моего времени, так что даже наша начальница не раз высказывала и мне, и дедушке, что я чересчур уж много учусь, что умственное развитие идет у меня за счет физического и что она даже опасается, как бы не было у меня мозгового переутомления. Но домашние занятия меня не утомляли, — напротив, я отдавалась им как бы шутя, скорее для. развлечения, и находила еще время посещать кое-когда своих гимназических подруг и принимать их у себя. Я всегда была очень общительной девочкой. В первое время по поступлении в гимназию было, конечно, не без того, чтобы иные товарки не задирали и не дразнили меня, показывая мне кончик платка, либо передника, в виде свиного или «гаманова» уха, и называя «жидовицей». В душе мне это было очень обидно, тем более, что, со своей стороны, я ничем не заслужила такого недоброжелательства; но, чувствуя всю горечь обиды, я в то же время если не умом, то инстинктом каким-то понимала, что не следует показывать им, насколько это задевает меня за живое, потому что, покажи я это раз и расплачься, — приставаньям их и конца не будет, и мне вечно придется разыгрывать жалкую роль «несчастненькой». Поэтому я всегда старалась в таких случаях овладевать собой и делать вид, будто отношусь ко всем задираньям сверху вниз, не удостаивая их своим вниманием. Хотя меня и прозвали за это «гордячкой», но зато вскоре отстали со своими «гамановыми ухами» и оставили меня в покое. По характеру своему я всегда была доброю товаркою, не выделяясь из толпы сверстниц ничем, кроме отличных баллов за предметы, и всегда, где только могла, старалась не отказывать им в разных маленьких услугах, вроде того, чтобы для одной сделать заданный перевод с французского или немецкого, для другой решить математическую задачу и т. п. Вследствие этого, со мною не только все примирились, как бы позабыв даже мое еврейское происхождение, но, благодаря своей уживчивости и независимости, я приобрела себе еще несколько добрых подруг, которые меня искренно полюбили и с которыми я сохранила самые дружеские отношения и до сих пор.
«За все семь лет моей гимназической жизни отец только один раз заглянул в Украинск, и то на самое короткое время, проездом по делам в Одессу. Я была тогда уже в третьем классе, а он к тому времени имел от второго брака уже двух детей и — Бог знает, поэтому ли, по другому ли чему, но только мне тогда показалось, будто он уже не так сердечно ласков, со мной как прежде, даже менее, чем в своих письмах, которые от поры до времени я получала от него из Вены, — точно бы он отвык от меня, точно бы новые привязанности вытеснили меня из его сердца. Сегодня я ему откровенно все это высказала и увидела из его объяснения, насколько я тогда ошибалась. Проездом, в Одессу, ему было не до меня, так как призывали его туда крайне важные дела, от оборота которых в ту или другую сторону зависело все его состояние, опять повисшее было на волоске, и, к счастью, ему удалось тогда уладить эти дела, как нельзя лучше. Что же до детей от второго брака, то, конечно, как отец, по чувству крови, он любит их; но все же я, его Тамара, стою пред ним как бы живым воплощением покойной моей матери, на которую, по его словам, я очень похожа, и уже по одному этому не могу быть вытеснена из его сердца. Он не говорил мне подробно о своей нынешней семейной жизни, многое даже заминал или вовсе замалчивал, но из этих самых умолчаний, из выражения его глаз, из его нервной, порою горькой улыбки, из некоторых, невольно прорывавшихся ноток в его голосе, наконец, изо всего; тона его беседы со мной я догадалась, я сердцем своим почуяла, что во втором своем супружестве он далеко и далеко несчастлив. Мачеха моя, кажись, женщина пустая, с мелочным характером и сухим сердцем. Правда, расчеты отца оправдались:, капиталы ее сильно помогли его банкирским оборотам, и теперь он опять стоит в числе биржевых корифеев; но того тихого светлого счастья, какое знавал он когда-то с моею матерью, для него уже нет, да и не бывало во втором браке. И это, мне кажется, втайне его грызет и мучит. Он решил построить свою новую жизнь на одном лишь материальном расчете и незаметно попал под домашнее ярмо, стал рабом этого расчета и несет теперь за это в сердце своем собственную свою кару. Бедный отец!.. Финансовые дела его идут отлично, он давно уже с процентами возвратил дедушке взятые у него после краха деньги, коммерческий кредит его, по-видимому, прочен; но эта жизнь изо дня в день среди биржевого ажиотажа, как бы под Дамокловым мечом, этот вечный риск азартного игрока, вечное напряжение всех умственных способностей на одну и ту же цель, на крупную биржевую игру, эти пертурбации в собственной его судьбе, когда из миллионера он вдруг очутился нищим и из нищего опять миллионером, рискуя чуть не ежедневно вновь обратиться в нищего, — такое существование, полное душевных тревог, нервных волнений и беспокойств, да еще при этом вечные домашние сцены, — все это, к несчастью, надломило отца, отравило его жизнь и отразилось в нем недугом, который раньше или позднее должен свести его в безвременную могилу. У него развилась в сильной степени болезнь сердца, — ужасная, беспощадная болезнь, которая напоминает о себе чуть не каждую минуту. Следовало бы давно уже бросить эту проклятую биржу, эти жгучие дела, совершенно переменить образ жизни, уехать куда-нибудь от жены, хотя на время, чтоб успокоиться, забыться, но увы! — ничего этого невозможно. К несчастью, отец до того уже втянулся в такое существование, что без биржи, без ее проклятой лихорадочной атмосферы, как для китайца без опия, для него нет жизни. Это что-то затягивающее, роковое, и в этом он мне признался сегодня. — «Я чувствую, сказал он, что мне остается уже недолго жить, и это такого рода болезнь, что смерть может захватить меня внезапно, в любую минуту… Да если и не умру, то как знать! — быть может, опять потеряю все (это всегда так возможно, пока у человека нет Ротшильдовских миллиардов) и тогда… тогда с чем ты останешься?!.. Потому-то — говорил он — я и позаботился теперь выделить тебе из моих собственных — заметь это: не из мачехиных, а из собственных моих денег — триста тысяч рублей, в банковых билетах, которые на сих днях передал дедушке, вместе с засвидетельствованной копией с духовного завещания. Что бы там ни случилось, умру ли я или обанкрочусь, ты, по крайней мере, будешь обеспечена. А если, даст Бог, умру без банкротства, то на твою долю придется еще около пятисот тысяч… ну, да и дед не обидит, он сам сказал мне». Вот почему — пояснил мне отец — ему так хотелось бы выдать меня поскорее замуж, при своей еще жизни. — «Я бы тоща — говорит — смерти своей ждал гораздо спокойнее, я бы знал, по крайней мере, что ты у меня пристроена за хорошего, надежного человека, с которым можешь быть счастлива». И он с увлечением уговаривал, почти умолял меня ехать с ним в Вену, уверяя, что я не раскаюсь. Растроганная до глубины души, я плакала, я целовала ему руки, утешая и, в свою очередь, умоляя его бросить свою биржу, обещала ему выйти замуж за любого, за кого лишь он мне прикажет, но с тем, чтобы он закончил свои дела и уехал бы с нами куда-нибудь подальше из Вены отдохнуть, полечиться; я говорила, что, Бог даст, новая жизнь освежит его, придаст новые силы, и болезнь пройдет, и мы проживем с ним еще долго, долго… А он так грустно улыбался мне на это, так ласково гладил мою голову и тихо повторял все: «поедем, поедем в Вену, но только поскорей дорогая моя, поскорее!..»
«Господи как мне тяжело, как мне грустно все это!..»
«…Несколько дней ходила я, как убитая, под впечатлением разговора с отцом. Милый папочка! — он заметил это и всячески старался утешить меня и развеселить. Я упросила его посоветоваться с нашим доктором Зельманом, который здесь считается лучшим, да и в самом деле, он, говорят, превосходный и очень сведущий доктор. После диагноза, я сама спросила Зельмана, умоляя не скрывать от меня правду, в каком положении нашел он сердце отца? — Он уверил меня, что дело не так плохо, как я думаю, и определил болезнь каким-то латинским названием, сказав, что это нервное и что отцу нужно только полное успокоение при строго правильном режиме, и тогда, с Божьей помощью, все пройдет. Слава Богу! После этих отрадных слов я почувствовала, точно бы воскресаю».
«…Ах, до чего надоел мне этот несносный Охрименко! Каждый раз, что встретится со мною, все пристает со своими Цюрихами да с моею «кисейностью», а сегодня в клубе, на семейном вечере, подсев ко мне, завел вдруг такой разговор, который вывел меня наконец из терпения.
— Вот, вы — говорит — считаетесь богатейшею невестой, и в самом деле вы ведь богатая; ну, а какое употребление думаете вы сделать из своих денег?
«Я отвечала, что на этот счет ровно еще ничего не думала и не думаю.
— Жаль, — говорит, — курица, и та думает. А вы, что же, замуж, небось, рассчитываете?
— Что ж, — говорю, — если будет хороший жених, почему и не рассчитывать?
— Так-с, разумеется… К роли наседки готовитесь. Разумная роль, достойная интеллигентки. Ну и что ж, выйдете за какого-нибудь жида и будете плодить ему ребят, и капиталы, пожалуй ему вручите, — самое настоящее дело! Ну, а потом- то что?.. Так и закиснете?.. А вы — говорит — вот что: замуж-то выходить это вздор. Порядочные девушки нынче и без этих легальностей обходятся, и благо им! — По крайней мере, не путают ни себя, ни другого лишними узами. Любовь по существу своему должна быть свободна, и только в таком случае она чего-нибудь стоит и достойна уважения мыслящих людей. А вы бы лучше посвятили себя «общему делу». Капиталы то, по крайней мере, получили бы надлежащее применение, а без того, владеть такими капиталами, ведь это подлость. подумали ль вы об этом?
«Я на него даже глаза вытаращила от удивления. — С ума сошел он, думаю, что ли? А он мне: — «Вам — говорит — слышно, родитель брильянты какие-то привез в подарок?»
— Слышно, — говорю, — а что?
— Да ничего… Ими-то вот вы загодя, пока что, и воспользовались бы.
— Я ими и пользусь: когда хочу, тогда и надеваю.
— Эка польза!.. Какая же порядочная интеллигентка наденет на себя брильянты! Я не такую разумею.
— А какую же?
— А такую, что взяли бы вы эти самые камешки, не говоря ни папенькам, ни бабинькам, да и заменили бы их стразами, а камешки обратили бы в деньги, — не здесь, конечно; здесь сейчас же все узнают, а можно бы чрез надежных людей живо устроить это самое дело хотя бы в Одессе. И как обратили бы в деньги, так и пожертвовали бы их на «общее дело». Это, по крайней мере, с вашей стороны было бы честно.
«Я возразила ему, что напротив, подобный поступок, совершенный тайком, походил бы скорее на воровство и уж никак не мог бы быть назван честным. А он мне на это: «Ну, говорит и честность, и подлость, это все понятия относительные, это как кто понимает. Еще Прудон сказал, что собственность есть кража, а я говорю, что воровство ничуть не подлее и не честнее всякого другого обыкновенного поступка. Тут важна цель, ради которой вы известный поступок совершаете, а вовсе не самый поступок».
«Меня такое нахальство наконец взорвало, и я сказала, что подобные теории он может проповедовать кому угодно, только не мне.
— Нет, именно вам — говорит — потому что вы богатая и с задатками, которые дают повод рассчитывать, что из вас мог бы выйти прок для «общего дела». И затем прибавил, что если он проповедует мне такие вещи, то это только потому, что считает меня порядочным человеком и что я ему даже нравлюсь. «Нравлюсь»… «Даже нравлюсь». — Подумаешь, честь какая!..
— Ну, а мне — сказала я — ни такие проповеди, ни сами проповедники вовсе не нравятся.
«Озлился.
— Кто же вам нравится — говорит. — Уланские лоботрясы, небось? Ну хорошо, так и запишем. Я, говорит думал, что вы в самом деле порядочная, а вы как есть кисея, кисеей так и останетесь!
«Я заметила ему на эту грубую дерзость, что менторство его мне еще в гимназии надоело, а теперь после его слов, навсегда прошу его не подходить ко мне более ни с какими разговорами и вообще считать всякое знакомство между нами поконченным. Он спохватился и вздумал было оправдываться, говоря, что я шуток не понимаю и что он хотел только испытать меня, но я решилась круто оборвать его и, с презрением бросив ему в глаза название нахала, отошла прочь. Он даже позеленел от злости, и с этой минуты, конечно, уже не поклонник мой, а величайший враг. Но, Бог с ним, я не жалею о своем поступке».