Когда-то при царе Горохе приезжал на Соловецкий архипелаг царь Петр Первый. Следует, конечно, различать Гороха и Петра. Горох — это имя нарицательное, а Петр — ну, плотник, что ли: прорубил окно в Европу.
Главным в ту пору на монастыре был архимандрит Фирс, имевший очень большую слабость заниматься управлением средствами поднадзорных ему арестантов. И у того боярина, что в Немытой башне художественно воет на волчий манер делами займется, и у сибирского сотника, что под крыльцом сидит, тихо, как мышка, делами интересуется, и у третьего, и у четвертого. Да всех дел и не упомнить. И не переделать — тоже.
Но копеечка к копеечке, на Соловки потекли финансовые ручейки, необходимые для достойного содержания зэков. Ну, и храмы, опять же новые строить, а старые — ремонтировать, каналы укреплять, угодья возделывать, рыбу ловить в промышленных масштабах.
Ну, а зэков кормить — так не на курорте же они, право слово! Живы — вот и ладно!
И тут, бац — царь на острове высадился с немногочисленной свитой. Фирс ему в ноги:
— Я, конечно, дико извиняюсь, но каким же ветром в наши края занесло столь красивого мужчину?
— Водка есть? — спросил Петр.
— Таки да, — покаялся архимандрит.
Царь обернулся к свите и погрозил ей кулаком. Потом громоподобно высморкался в ладонь и той же рукой подергал попа за бороду.
Монахи с испуга затянули песню, будто бы плясовую, а издалека из своего заточения завыл опальный боярин.
— Весело у вас тут, как я посмотрю, — сказал царь, потом одним глотком выпил поднесенный стакан местной, настоянной на березовых почках, огненной воды, уткнулся носом, словно бы занюхивая, в архимандритскую холеную поросль, что свисала с подбородка, и там засопел.
— Шо? — боясь пошевелиться, прошелестел главный Соловецкий поп.
— А шоб знал! — ответил ему Петр.
Фирс сразу же подумал о задуманной им секуляризации, будь она неладна. Подмена духовных дел сугубо мирскими, что и являлось собой, собственно говоря, секуляризацией, не нашла поддержку карельского населения. «Ох, барыги» — качали они головами вслед монахам. Ну, а те, знай себе секуляризировались, то есть, обогащались.
«И нашел, что в храме продавали волов, овец и голубей, и сидели меновщики денег. И, сделал бич из веревок, выгнал из храма всех, также и овец, и волов; и деньги у меновщиков рассыпал, а столы их опрокинул. И сказал продающим голубей: возьмите это отсюда и дома Отца Моего не делайте домом торговли».
Эти строки из Евангелия тотчас же вспомнились архимандриту, но он немедленно себе возразил: ни волами, ни овцами, ни, тем более, всякой пакостью, типа голубей, они не торговали. Не говоря уже про размен денег. Иисус, конечно, был буйный, да еще и сильный — не каждый сможет справиться с сытыми самодовольными купцами. Но на монахов он бы руки с бичом не поднял, да и торговля у церкви другая. Только приношения и пожертвования согласно прейскуранту. Что не возбраняется, то и не запрещается. Жить-то и в монастыре на что-то надо!
Петр Первый остался доволен монастырскими видами, а также особенно в его душу запало то, как монахи управлялись с заключенными.
— С Соловков нету хода? — любил повторять он, словно бы вопрошая космос.
— Нету, батюшка, — вместо космоса ответствовал Фирс.
— Вот это хорошо, вот это правильно!
Не прошло и семи лет после этого визита, как царь сослал на вечное поселение на Соловецкий архипелаг духовника своей семьи иерея Иоанна, чтоб не «блажил что ни попадя». Ну, а до этого времени он под впечатлением от визита оказывал великие милости, как Фирсу, так и его организации. И не то, чтобы пытался наложить руку на пухнущую монастырскую казну, наоборот: заставил своих бояр время от времени жертвовать туда деньги. «Под себя же копеечку подкладываете — авось еще на Соловках доведется страдать?» — смеялся он. Подчиненные опасливо крестились: Господи, пронеси!
Через год, в 1702 году царь второй раз посетил Соловецкий архипелаг. На сей раз предводительствуя теми судами, которые успел построить, так сказать, в целях развития мореплавания и, вообще, морских сообщений.
Фирс, конечно, слегка побаивался — как Петра-то не бояться! Но виду не казал. Водку припас заранее, столы с деликатесами разобрал под навесами от скучного беломорского дождичка. Но не это было нужно всероссийскому самодержцу. Что-то он был сам не свой.
Опальный иерей на Соловках принял постриг под именем Иов. Ну, а в схиме отзывался на позывной «Иисус». В первую же неделю своей ссылки он, пользуясь правом свободного передвижения по островам, отчалил на остров Анзер, на котором когда-то закончил свои дни преподобный Елеазар. Иов, он же — Иисус, справедливо рассудил, что такие люди, как помянутый Елеазар могут уйти просто так. Вот только абы куда они уйти не могут.
Ну, а чтобы удалиться от людей, но не сделаться отшельником, он поднялся на гору Гологофу на острове и начал обустраивать себе скит. Раз в неделю ему привозили монастырский рацион — и на том спасибо. Также монахи, кто послабее духом — то есть, подобрее сердцем, плотницкий инструмент поставляли, точильный камень устроили для топора, и одежку какую ни-то. Так и поднял Иисус скит, и нарек его Распятским.
Потребовал Петр своего бывшего духовника к себе, а, дождавшись, всех из отведенных ему покоев выгнал вон. Отчего-то, хоть и обучался, якобы, морскому делу в Голландии, но лишнего времени на борту он не любил. Если есть суша, то на ней и следует находиться.
— Ну, видишь, старик, флот-то я построил, — сказал царь Иисусу.
— И тебе не болеть, — ответил монах.
Петр свирепо блеснул глазами, отчего его собеседник подумал: «Вот, значит, что такое — свирепо блестеть глазами». Но развивать тему не стал — может быть, сознавая, что ни угрозами, ни оскорблением ничего не решить.
— Как ты мне сказал тогда? — спросил он и, не дожидаясь ответа, продекламировал:
— Рыцарей нет.
На оружие ржавчины след,
Души воинов этот покинули свет.
— И ты думаешь, что тебе удастся что-то изменить? — еле слышным голосом проговорил Иисус. По мере продолжения речь его становилась тверже и решительнее.
— Ты не сам построил флот, ты не сам поднял город, ты не сам творишь культуру. За тебя все сделали сотни тысяч людей, поплатившись, порой, своими жизнями. Тебя тешит, что твое имя будет жить веками, однако на деле твоим именем будут лишь прикрываться те, кто придет послед тебя, чтобы достичь своих вполне приземленных целей. Ты мнишь себя первым после бога, но по сути тебя таковым делают те, кому ты выгоден. Однако Господу не может быть угодно все то, что ты творишь. Господь говорит тебе это посредством твоей совести, но ты уже давно не слышишь ее. Остановись, глупец! Чужими жизнями не заплатить за свое мнимое величие.
Петр не изменился в лице, даже взгляд его не потух разочарованием или, как уже случилось, не отразил свирепость. Вероятно, к такому разговору он был готов, хотя в глубине души все же надеялся на иную беседу.
— Вижу, ты остался прежним, — сказал он.
— Я выгоду не ищу, — пожал плечами Иисус.
Это была последняя встреча Петра Первого и его бывшего духовника.
Через год, в 1703 году, он основал город, который вполне скромно назвал Санкт-Петербург. Дело-то хорошее, только поднял он его на болотине, угробив несколько десятков тысячей пленных шведов, не пленных карелов-ливвиков (тогда все еще называвшихся ливонцами), ингерманландцев и разных прочих финнов. Город на костях наших предков, город Петра.
Царь умер в 1725 году, провалившись, если верить современникам, в темноту, якобы сказав перед этим, что-то, типа «передать все». Мучения его были страшны, он все шарил перед собой руками, будто пытаясь ощупать пространство. Другие вспоминали, что перед смертью царь просил осветить вокруг все свечами. Да куда там!
А Иисус скончался за пять лет до своего Петра. Ушел он мирно, не потревожив никого, все также в обустроенном им Распятском ските на горе Голгофа. Но в отличие от царя, умершего в 52 года, отошел он в весьма почетном возрасте. Его там же и похоронили, подивившись, что тело не претерпело никаких изменений за то время, пока его не обнаружили.
С тех пор скит Иисуса начал ветшать, потому что среди монахов больше не нашлось никого, кто бы решился на одинокое подвижничество. К моменту задействования большевиками архипелага под сугубо каторжные цели Распятский погост, как его стали именовать после похорон хозяина, развалился совсем. Зато созданная во второй четверти 19 века «пещера монаха», якобы скит Иисуса, сделалась местом паломников и проведения служб. Архимандрит Досифей решил: почему бы не пойти навстречу верующим, которые до сих пор поминали легендарного чудотворца. Ничего личного — только бизнес.
Бокий кивнул Блюмкину, и тот, вновь вспрыгнув на стол, заговорил, загадочно улыбаясь.
— Деньги, определенная работа — это перспектива, — сказал он. — Нам же нужна действительность. А она такова: ты нам поможешь, а мы потом решим, насколько эта помощь тянет. Вдруг, разойдемся краями, а?
Тойво в ответ непроизвольно хмыкнул, но постарался как-то скрасить этот казус словами:
— Ну, выбора-то у меня нет, на самом деле. Только мне бы информацию какую-нибудь. Что делать-то?
— Выбор всегда есть, — строго сказал Глеб. — Или мы тебя забудем, сиди здесь до скончания века, строй планы о побеге, или ты делаешь то, что тебе скажут. В этом случае твое будущее не определено, оно, как говорится, в твоих руках.
Антикайнен пожал плечами:
— Клясться в верности не буду — бессмысленно это — но выбираю первый вариант. Только у меня есть условие.
— Какое? — сразу спросил Бокий.
— Ну, я его потом скажу, как только сделается понятным, что от меня требуется.
Блюмкин сдержанно улыбнулся: вероятно его позабавило, что некое условие ставится прежде, чем оговаривается задача. Вообще, Яков выглядел, скорее, как начальник отдела кадров, рассматривающий претендентов на некую должность. В то же самое время Глеб играл роль работодателя.
— Что скажешь, товарищ Блюмкин? — спросил Бокий.
— Можно попробовать, — пожал тот плечами. — Да и под критерии Барченко вполне подходит. Придется проверять опытным путем. Пристрелить его всегда успеем.
Тойво сохранял невозмутимость во время разговора двух чекистов — все равно от него уже ничего не зависело. Пристрелиться он всегда успеет. Гадать, что же ему хотят предложить, тоже не хотелось. Вряд ли что-нибудь хорошее.
Кончен день вечером,
Мне терять нечего.
Сяду я и отдохну от дел.
И скажу каждому —
Был день однажды мой.
И я достиг того, чего хотел.
— Что знаешь об острове Анзер? — спросил Бокий.
— Ничего не знаю, — ответил Тойво, однако все же кое-что он, оказывается, знал. Может быть, это знание от него было сокрыто еще несколько секунд назад — но тут, бац, озарение.
— Это интересное место, — заметил Блюмкин и начал болтать ногами, как школьник на перемене. — И интересно оно тем, что почти не тронуто всякими реформами и прочей бесовщиной.
Во время царя Михаила Федоровича в 1633 году Троицкий скит, что стоял на острове Анзер, получил жалованную грамоту о независимости от Соловецкого монастыря. И никакой игумен или архимандрит темникам этого скита был не указ. Всего в нескольких километрах как раз и жил своей замечательной жизнью святой Иисус.
Все это Тойво откуда-то знал, но промолчал. Но, похоже, что и Блюмкин догадывался об этих его знаниях. Он так внимательно и испытующе смотрел на Антикайнена, что в других условиях последний обязательно зарядил бы ему с ноги в голову. Однако не те сейчас были условия, не те, черт побери.
— Сам понимаешь, мы заинтересовались развалинами Распятского скита не по причине поиска зарытых кладов, святого Грааля, Золотой Бабы и прочего, — сказал Бокий. — А если ты это понимаешь, то поймешь и другое. Вот на это понимание у тебя время до завтрашнего утра. Доложишь нам, а уж затем мы примем решение. Свободен!
— Как это? — удивился Тойво, а Блюмкин коротко рассмеялся.
— Оговорился, — не поддержал смех товарищ Глеб. — Или пошутил.
Тотчас же Яков вскинулся и, приоткрыв дверь, крикнул в залу:
— Конвой сюда!
Словно из-под земли вырос Прокопьев, пожирая глазами высокое начальство.
Антикайнен, заложив руки за спину, молча развернулся и прошел через пиршественную залу. Девки пока еще не подтянулись, но парни уже оттянулись.
Два потных и одинаково лысых дядьки в расхристанных гимнастерках без знаков различия, сопя и попукивая, боролись на руках. Кто-то с роскошным чубом лениво целился из своего маузера в люстру под потолком. Начальник Ногтев, так выпучив глаза, что, казалось, они сейчас упадут и укатятся в мышиные норы, тряс перед круглым и добродушным лицом Успенского раскрытой на какой-то странице книгой.
— Это «Капитал», это Энгельс так писал, — говорил он, брызгая слюной. — Это наше руководство в борьбе. Это наше пособие. Вот спроси меня, что написано — и я тебе отвечу.
Успенский вежливо улыбался, но не переспрашивал.
Тойво заметил, что книга Ногтева — это «Соловецкий патерик», вполне возможно, что и первого, 1873 года, издательства. К тому же, держал он ее кверху вниз.
Успенский со своей внешностью былинного васнецовского богатыря готов был согласиться со всем, даже с тем, что «Патерик» и есть «Капитал», а Маркс и есть Энгельс, лишь бы со временем оказаться вместо своего нынешнего шефа и тоже трясти перед подчиненным каким-нибудь трактатом.
Латыш Буйкис, подлая душа, начальник оперчасти, спал лицом в тарелке — его никто не тревожил, а он пускал розовые сопли, то ли от съеденной селедки под шубой, то ли от усердия. Ему было хорошо, словно в своей тарелке.
Прочих участников банкета по случаю приезда дорогих гостей Тойво не разглядел — ведомый явно тяготившимся этого общества Прокопьевым, они споро прошли на выход.
Едва за ними захлопнулась дверь, рыжий охранник вздохнул с облегчением и объяснил:
— Они теперь всякое могут увидеть: и черти примерещатся, и контрреволюционеры — а нам отвечать. Пульнут — и с них взятки гладки. Так что, как говорил товарищ Бокий: «Все в меру и все на расстоянии».
Антикайнен сомневался, что Глеб мог такое сказать, но желание Прокопьева сделаться на всякий случай «своим парнем» было вполне объяснимо. Кто знает, что завтра будет с сегодняшним зэком, если к нему ездят московские гости? И что будет с сегодняшним начальством, если оно не приглянется этим самым гостям?
Общаться с рыжим не хотелось, да и не было на это никаких сил. Все-таки не так уж много времени прошло с той поры, как он встал на ноги. Да и следовало очень хорошо подумать. Бокий задал задачу, с которой предстоит справиться. И не потому, что так хочет всесильный товарищ Глеб, а потому что разгадка поможет чувствовать себя вновь человеком на фоне всего его нынешнего отчаянного положения.
А Прокопьев, пока они шли коридорами и переходами, был само общение. Он относился к пресмыкающимся. Впрочем, как и любые полицаи, чекисты, милиционеры и особенно — прокуроры и судьи. Таковы правила игры, что без пресмыкания им не то, что не подняться в сомнительной карьерной лестнице, но и не выжить.
Эх, если бы литературу какую раздобыть! Но это исключено, разве что испросить через начальника Успенского «Историю ставропигиального Соловецкого монастыря» 1899 года издания, чтобы, так сказать, расследовать дело о возможных «кладах» на островах? Нет, не дадут. Будут опасаться организации побега.
— Ну, заходи, да помни о справедливости и ответственности, бремя которой несет на своих плечах дорогой товарищ Бокий! — торжественно сказал Прокопьев.
Тойво и не заметил, как они подошли к его тюремно-монастырской келье.
— Надо же, — удивился он. — А я думал у него на плечах голова, которой он ест и пьет. И иногда думает.
— Ну, давай, без разглагольствований!
Рыжий отпер дверь и кивнул двум заключенным, что были внутри.
Когда лязгнули запоры и стихли шаги удалявшегося на свою вечернюю мессу конвойного, Игги спросил:
— Чего это с ним?
Тойво с облегчением присел на свою койку и только после этого сказал:
— Парни! У нас всего ничего для подготовки. Уходить нужно в день самой короткой ночи.
— 22 июня! — заметил Мика. — Еще так долго ждать! Я бы хоть сейчас свалил!
Но Игги махнул на него рукой.
— Ладно. Давай думать, что у нас есть, и что нам надо. Полагаю, попытка только одна. И от многих факторов зависит, какова она будет: успешная или нет.
Антикайнен согласно кивнул головой. Бежать можно лишь один раз.