8. Кинезис

С момента прошедшей встречи Бокий нисколько не изменился, разве что стал выглядеть как-то холено. Если грязь становится князем, то все равно кажется грязью. Глеб никогда не был князем, он довольствовался малым, а если этого ему не хватало, то он брал себе все, что нужно. Это требовало определенного напряжения. А теперь то ли у него появился стилист, то ли сам Бокий пришел наконец-то к согласию с самим собой, отчего успокоился и даже расслабился. И от этого — барственность.

— Ну, здравствуй, Тойво Иванович.

— И тебе не хворать, Глеб Иванович.

За столом моментально наступила тишина. Если до этого момента какие-то полупьяные люди во френчах позволяли себе переговариваться, то теперь же они, как по приказу, замолчали. Даже Ногтев угрюмо оперся о сцепленные перед собой руки, уставился на рюмку водки и громогласно вздохнул.

Пауза, похоже, несколько позабавила Бокия: он молчал, и едва заметная улыбка кривила его рот.

Ну, вот, подумалось Тойво, простая демонстрация, кто здесь хозяин, а кто — слуги. А также — кто, вообще, никто. То есть, он, Антикайнен.

Блюмкин медленно поднялся из-за стола — выглядел он, действительно, как цирковой артист, или цирковая, опять же, обезьяна: длиннорукий, широкоплечий, кривоногий, весь какой-то жилистый, даже угадываемые под одеждой полувоенного образца мышцы казались не буграми, а канатами. Яков прошел мимо застолья и приоткрыл дверь, словно бы и не монастырскую вовсе — легкую и украшенную витой ручкой. Непривычная роскошь в обители, где все было грубым и массивным.

Он кивнул Антикайнену, мол, иди за мной, и прошел внутрь открывшейся комнаты. Тойво вздохнул и отправился следом, угадывая на себе презрительные и даже ненавидящие взгляды. Следом, поднявшись, пошел Глеб.

— Продолжайте, товарищи, — сказал он, походя. — Мы присоединимся к вам несколько позднее, когда девки придут. Я правильно понял?

— Так точно, дорогой товарищ Бокий, — опрокинув стул, резко поднявшись с места, пролаял начальник оперчасти Буйкис. — Абсолютно правильно.

Будет день радости.

Дай мне, бог, до старости

Как-нибудь дождаться встречи с ним.

Чтоб, забыв о гордости,

Я простил подлости

Всем друзьям-товарищам своим.

Пусть они нервные —

Будут мне верные.

Пусть один нам будет дальний путь.

Дай пройти нам этот путь

И дойти когда-нибудь,

И не дай друг друга обмануть.

Помещение оказалось то ли рабочим кабинетом, почему-то размещенным возле трапезной, то ли местом, куда можно было складывать дары от просителей, скорбящих или вообще — кого вздумается. Из мебели стояли кресло и стул, а также длинный стол, расположенный вдоль стены. В красном углу со всем возможным умиротворением смотрел на входящих Святой Николай, поднявший правую руку в двуперстном крестном знамении. Ровный свет исходил от лампады, выкрашенные в белый цвет стены и потолок создавали ощущение хорошо освещенного пространства. А то, что от подвыпившей лагерной администрации через притворенную дверь не было слышно практически ни звука, также имитировало хорошую звукоизоляцию. В самом деле, даже грозный кремлевский гость не мог заставить замолкнуть или перейти на шепот пьяную соловецкую олигархию. Или — мог?

— Ну, что, Антикайнен, со свиданьицем? — спросил Глеб и без лишнего позерства устроился в кресле.

— И тебе не хворать, — каким-то сдавленным голосом ответил Тойво.

— Да ты садись! — предложил Блюмкин, указывая на стул. — В ногах, как говорится, правды нет.

Сам он легко присел на пустой стол, чуть подпрыгнув и опершись руками о столешницу.

— Да я и так сижу, — пожал плечами финн, но, поколебавшись, все-таки присел на указанное место.

Наступило молчание, и сразу сделалось слышно, что где-то за стенкой кто-то невнятно говорит, кто-то внятно смеется, а кто-то даже подвывает известную песню на неизвестный мотив.

Тойво отчего-то обратил свой взгляд на икону и между делом удивился.

Вроде бы в Соловецких храмах все старые церковные изображения исправлялись и изымались с особой тщательностью. И не мудрено: в тридцатых годах семнадцатого века в новом Свято-Троицком скиту, что возвели на острове Анзер, принял постриг некто Никон.

В те же самые года море «вспучилось» и через сухой колодец выплеснулось в каналы, да так обильно, что затопило нижние этажи монастырских строений, доходя даже до паперти Спасо-Преображенского собора. Явление было необычным, монахи возроптали, что это знамение, а несчастные заключенные предрекали вселенский потоп.

Вероятно, тогда некто Никон и придумал свою реформацию, а потом, сделавшись по-щучьему велению, по-его хотению патриархом всея Руси воплотил ее в жизнь. Двуперстие — претит реформе, троеперстие, или, как это дело стало зваться «щепотка табака», именно то, что нужно. И начать следует именно с Соловков.

И начал.

В середине семнадцатого века патриарх Никон изъявил величайшее желание перестроить Соловки. Нет, конечно, это не касалось тех несчастных, что мариновались десятилетиями в подземельях и ямах, это касалось книг, росписей и икон.

Но не тут-то было: соловецкие иноки в единодушном порыве пошли в отказ. Новоисправленные богослужебные книги, изданные в рамках реформы патриарха Никона, которые тот прислал из Москвы, отправили обратно. Вероятно, с почтовыми голубями, потому как былой соловецкий монах очень быстро побежал жаловаться к царю Алексею Михайловичу, а тот почесал в затылке и не придумал ничего лучше, как отправить на Соловки нового настоятеля монастыря. Негра по национальности. Шутка.

Сторонники «древлеправославной» веры и тут в отказ. Негра искупали в помоях, выщипали бороденку и погнали, плачущего, прочь. А тут уже царев стряпчий Игнатий Волохов в полной, так сказать, боевой готовности с отрядом стрельцов. Все просчитал старина Никон, поэтому не стал терять время, а Игнатию дал свои церковные полномочия «мочить козлов».

Уж тот расстарался: кого пожег, кого в ямы законопатил, а кое-кто сбежал. Однако не долго радовался стряпчий. Те, кто удрал от избиения, пустили слух, что всех монастырских сторонников «мирного стояния за веру» порешили антихристы. Старообрядцы посовещались между собой и приняли решение: Соловки отбить, а Волохова утопить. Карелы — суровые люди. К тому же сюда, на севера, пришли недобитки из сподвижников Степана Разина. Они, наученные горьким опытом и вооруженные военной наукой «стратегией», предложили свой план действий: «тесная» блокада.

А тут еще вспомнились слова преподобного Елеазара Анзерского, которые тот сказал перед своей кончиной аккурат в последний день декабря — то ли в канун Нового года, то ли просто в начало предкрещенской недели. Уже никто не разберет, праздновали тогда Новый год по старинному, еще кельтскому обычаю, а то ли нет. Историки, конечно, скажут — не праздновали. Ну, так на то они и историки, оглобля им в дышло.

Еще в начале века, семнадцатого по подсчетам анахронистов, Елеазар плюнул на церковно-приходские порядки в Соловецком монастыре и ушел в отшельники. Место, как он выяснил к тому времени, пагубное, но решил своим подвигом хоть как-то оградить от налезающей со всех сторон злобной тьмы. Сорок лет в посте, труде и молениях. Ну, людей, как водится, лечил от всяких недугов, советы давал и напутствия. А время помирать пришло, сказал: «Братцы. Стремитесь к Вере. Отвратите веру слепцов, ибо слепцы, даже зрячие, не внемлют, они чтут тех, кто им внимает. Мочи козлов!»

— Мочи козлов! — сказали, наконец, староверы и проникли в крепость. — За героя нашего Рокача!

Волоховские стрельцы сдались, а самого Игнатия утопили.

Хотели, было, старообрядцы и зэков из подземелий выпустить, да не успели: опять набежали монахи, или повылазили откуда-то.

— Все, — сказали они. — Гран мерси вам, повстанцы, за труды ваши ратные, но разбойничков наших не трогайте.

— Да какие же они разбойнички? — удивились недобитые разинцы и карелы с ними. — Это же узники, можно сказать, совести.

— Вот пусть за совесть свою и страдают. На том свете меньше каяться придется.

Пожали плечами ратные люди, сели в лодки и разъехались по своим делам.

Соловецкий архимандрит Илия, которого перед бунтом возвели в этот сан из игуменов, торжественно изрек:

— Все, пацаны! Будем служить Господу, как и раньше служили: монастырь наш устраивать, зэков мучить, и молиться, и трудиться, не покладая рук.

Он-то знал, что царь Михаил Федорович не так давно завещал: «В Соловецком монастыре воеводе не быть, настоятель обители возглавляет защиту всего западного Беломорья». То есть, можно, не дожидаясь репрессий со стороны главы, так сказать, государства, оправить ему грамоту с предложением дружбы и взаимопомощи, радея о крепости всей обороны подотчетной территории. Пусть гражданин Никон с реформами в Соловки не лезет. А в знак признательности часть свободных от вахты монахов будут денно и нощно молиться за государя.

Но не учел архимандрит, что кончилось время царя Миши, теперь другие рулят.

Не прошло и полугода, как лихим кавалерийским наскоком воевода Иван Мещеринов со стрельцами ворвался через урочище Лопушки на остров Соловецкий. Но вместо того, чтобы занять ключевое здание и поднять над ним флаг, стрельцы вместе с командиром начали метаться по острову, вырезая местное население мужского пола и захватывая в полон женское.

Монахи, видя такое непотребство, со всех ног кинулись в крепость, заперли дверь, а ключ положили под подушку. Они огорчились, а пуще всего огорчился архимандрит. Те монахи, что выполняли обет, немедленно прекратили свое моление за государя.

Местное население на острове Соловецкий быстро закончилось, и воевода Иван с подельниками раскинулся табором возле монастырских стен. Они поглумились над пленными, попили водки, спели пару-тройку песен, подрались между собой, да и заснули снами праведников.

Так прошел, если верить летописцам, целый год. И осадившие крепость, и осаждаемые в ней волшебным образом получали пропитание, теплую одежду и медицинское обслуживание. Но пришел приказ от руководства: монастырь немедленно взять. И подпись «патриарх Никон». Тут уж дело серьезное, тут уж не до шуток.

Начали стрельцы штурмовать крепость, а пуще всех штурмовал командир Мещеринов — да все неудачно. Несколько воинов поскользнулись, а кому-то в голову прилетели камушки из-за неприступных стен. Решили ждать зимы, дождались и — снова на штурм.

Снега в тот год было много, вот и построили из него еще одну крепость, а уж с нее и попрыгали в монастырь. Монахи, конечно, удивились несказанно и сетовали друг другу: «Свалились, как снег на голову».

Ах, зима! Точнее — январь 1676 года. Еще точнее — 22 число.

Воевода на радостях повелел немедленно казнить зачинщиков бунта.

Архимандрит — в отказ. Он вообще не при делах. Он — скорее, жертва. Монахи — тоже не при чем, крестятся и божатся, что за царя и отечество. А Никона и вовсе собирались объявить почетным служителем Соловецкой обители.

— Тогда кого же казнить? — возмутился Мещеринов. — Кто каналья и бунтовщик, тысяча чертей?

— А их тогда наказывайте, — испуганно осенив себя двуперстием, ответил главный церковник. И указал пальцем куда-то вниз, словно бы под землю.

Воевода, было, обиделся, предположив, что поп чертей имеет ввиду, но расслабился и даже улыбнулся, когда увидел, что монахи волокут пред его ясные очи каких-то тощих чумазых ободранных людей.

— Вот это и есть самые доподлинные злодеи, — объяснил архимандрит. — Все, как один, бунтовщики — клейма ставить негде. Отдаем их на твой суд.

Ну, несчастных заключенных, из числа самых безобидных и неизвестных, тотчас же порешили при скоплении согнанного по такому случаю из Кеми народа.

— А еще есть? — спросил воевода вполголоса. — Как-то несолидно выглядят.

— Сделаем, — шепотом ответил архимандрит.

Состоялась еще одна казнь — уже без стечения народа.

Мещеринова отозвали в Москву, повысили в звании, а главного попа и прочих монахов Соловков, разогнали по разным местам — потеряли они доверие. Патриарх Никон из Тихвинского монастыря Макария на службу определил, чтобы, как говорится, реформы, перестройка, да еще и ускорение.

Поработали новые служители церкви изрядно, даже несмотря на ропот карел с материка. Книги изъяли, новые написали, иконы замалевали новыми сюжетами — да мало ли что! Работы хватало.

Но, видать, глаз замылился у святых реформаторов. Кое-что пропустили, кое-что недоглядели. Так, вероятно и со святым Николаем дело обстояло.

Откуда Антикайнен всю эту предысторию знал? Он не готовился специально, толстые фолианты в монастырской библиотеке не перелистывал, с монахами-историками не беседовал. Тойво просто знал — и все. Информация обрушилась на него одномоментно. Или такая уж была у него богатая фантазия, или человеку доступно то, что было, или могло быть — стоит только побывать на этом месте, прикоснуться к его камням. Ну, не всякому, конечно, но некоторым — определенно. Камни — это застывшее время, память в них копится. А иногда она имеет свойство или намерение выплеснуться. Вот так.

Ни Бокий, ни Блюмкин не заметили некоей отвлеченности Антикайнена. Да и длилась эта отвлеченность, пожалуй, мгновение.

Тойво на стуле вздохнул. Как ни считал он, что жизнь его теперь, в общем-то, не имеет смысла, но так ее заканчивать, или просто — так жить, крайне не хотелось. Если заканчивать — то в борьбе, если жить — то по воле Господа. А здесь какая воля? Неволя, эх, неволя.

— Полагаю, в вашу камеру приносят вполне сносную еду, — то ли спросил, то ли утвердительно сказал Яков.

— Так себе, — пожал плечами Тойво. Его несколько удивила прелюдия разговора.

Сам Бокий молчал и только наблюдал, как за своим соратником, так и за заключенным.

А Блюмкин продолжил говорить вполне нейтральным тоном, находясь на почтительном расстоянии, о совсем несущественных вещах: весна и на Соловки пришла, в детстве Антикайнен, якобы, уважал такое время, хорошо бы на прогулки во двор крепости выходить и тому подобное.

Тойво отвечал односложно, или просто кивал головой.

Внезапно Яков соскочил со стола и приблизился.

— Героям-лыжникам награды дают, чествуют по всей стране, ставят в пример их героизм и мужество, а ты в тюрьме сидишь, — приблизившись, перейдя на какой-то зловещий шепот, сказал он.

Антикайнен даже вздрогнул от неожиданности.

— Не пора ли вернуться в строй?

Что за глупость — в какой строй? Его коллеги по походу заслужили свои почести. Он не заслужил, потому что дезертир. Тойво старался быть честен сам с собой.

— Надеюсь, ты не питаешь иллюзий по поводу твоего бегства с Кимасозера? Тебе позволили, потому что тебе верили.

— И кто же мне позволил? — поинтересовался финн.

— Стало быть, бегство все-таки имело место быть? — спросил Блюмкин и снова отошел к столу.

— Роковое стечение обстоятельств — не более, — ответил Антикайнен.

— Но деньги надо вернуть, — очень просто и как-то сердечно произнес Яков. — Помоги нам организовать твое будущее.

— У меня здесь с собой ничего нету, — пожал плечами Тойво. — Но я смогу организовать вам что-нибудь, если получу некую свободу действий.

Блюмкин переглянулся с Бокием, продолжавшим молчать, и сделал какой-то оговоренный ранее жест.

Черт побери, да это же практическая кинезика! Антикайнен, наконец, понял, к чему все эти разговоры, то вполне задушевные, то напрягающие. Зачем менялся тон и сокращалось расстояние между собеседниками, тоже стало понятным.

Яков изначально проверял реакцию финна на вполне безобидные и очевидные вещи, изучал, если хотите, мелкую моторику. Затем он менял тактику, добавив напряженности. Вообще, основная задача кинезики — выяснить, когда опрашиваемый или допрашиваемый говорит правду, когда — ложь, основываясь на поведенческих навыках. Об этом способе ведения допросов Тойво слышал еще с Интернациональных курсах командиров. Правда, говорили об этом поверхностно, не преминув обозвать «псевдонаукой психологии». Однако, коль Блюмкин ее практикует, значит — не все так «псевдо!»

— Слушай, Глеб Иванович, — сказал Тойво. — Ты же знаешь, что у вас на меня ничего нет. Давить на меня, по большому счету, нечем.

Он внутренне содрогнулся, потому что единственная вещь, которой он дорожил больше всего на свете — это жизнь его Лотты. Никаких богатств за нее не жалко, но не в человеческой власти возвращать прошлое или менять настоящее. Воздействовать можно только на будущее.

— Да это мы просто так, — усмехнулся Бокий. — Проверяем, остался в тебе здравый смысл, либо уже нет.

— Ну, и как?

— А деньги вернешь? — это уже Блюмкин опять подключился.

— Конечно, я могу вам как-то помочь найти деньги. Но, во-первых, не отсюда. А, во-вторых, вы же совсем не стеснены финансовыми ограничениями, — проговорил Антикайнен.

Яков взглянул на Глеба, и оба усмехнулись.

Загрузка...