КАПА

В конторе лесопункта светилось лишь окно в кабинете начальника. Тень Косогорова, высвеченная яркой казенной лампочкой без абажура, четко отпечаталась на занавеске.

Капа видела с улицы, как тень ворошила бумаги на столе, гоняла костяшки на счетах, курила и немо кричала в телефонную трубку. Была во всех движениях Косогорова резкость человека нетерпеливого, по горло занятого срочными делами, вечно спешащего и часто опаздывающего. И даже тень у него была строгая, деловитая, начисто позабывшая все, что когда-то связывало их, — начальник начальником…

Тяжко стуча колесами, прогремел по узкоколейке груженый состав. В просвете между домами замелькали платформы со свежими бревнами. Отстучала последняя, самая громкая пара колес, тишина навалилась на Капу, и, спасаясь от этой гнетущей тишины, она шагнула на затоптанное крыльцо конторы.

Капа долго обметала огрызком веника снег с валенок, оттягивая желанную и трудную встречу. Потом добрую минуту выстояла в пустом мрачноватом коридоре, выжидая, пока уймется не на шутку расходившееся сердце. Так и не дождалась и рванула набухшую дверь косогоровского кабинета.

— Можно, Петр Тимофеич?

Косогоров нехотя вскинул голову от стола. Негнущийся палец его застыл на счетах, прижимая к проволоке серединную черную костяшку.

— А-а, Капитолина… Заходи, коль пришла, — не очень-то приветливо сказал он, и не понять было: то ли недоволен неурочным ее приходом, то ли на работе у него не все ладится. — Что там у тебя?

— Как рассудить, — уклончиво отозвалась Капа. — Ежели для зацепки, так за авансом пришла, до получки не дотяну…

— Ну, считай, зацепилась. А дальше?

— Поглядеть на тебя вблизи хочется, — призналась Капа. — А то все издали да издали… Уж и позабыла, какой ты из себя.

— Гляди, не жалко, — милостиво разрешил Косогоров и даже головой из стороны в сторону повертел, словно показывал товар покупателю.

— Зачем ты, Петр, так-то?.. — необидчиво упрекнула его Капа, и что-то было в глуховатом ее голосе такое давнее, всепрощающее, прочно им позабытое, что Косогоров вдруг смутился и пристально посмотрел на Капу, будто только теперь узнал ее.

Капа стояла посреди комнаты — широкая, мощная. С такой в пору плакаты писать: мать и работница. В последние годы Косогоров редкий день не видел ее, но, занятый неотложными своими делами, давно уже как-то не замечал. А теперь вот разглядел в этой пожилой расплывшейся женщине молодую Капу, с которой мальцом бегал в школу, а позже, перед самой войной, крутил начальную свою любовь…

Зазвонил телефон. Косогоров, не глядя, привычным движением взял трубку, послушал и сказал с досадой:

— Зря тревожитесь: сполна дадим все кубики — и пиловочник и рудстойку. Кровь из носу, а дадим!..

Он бросил трубку, наткнулся глазами на Капу и насупился.

— Так что там у тебя, кроме аванса?.. По какому вопросу?

— Да не по вопросу я, Петя… Поговорить нам давно пора, — убежденно сказала Капа. — Как ты с войны вернулся, ни разу по душам не потолковали. Сколько лет прошло, а мы все в молчанку играем…

Косогоров поморщился. Терпеть он не мог этого переливания из пустого в порожнее. Что сделано — то сделано, так стоит ли без толку вспоминать, только себе и другим душу бередить?

— Давай по порядку, — самым строгим своим голосом, каким распекал нерадивых лесорубов, сказал он. — Так вот, насчет аванса. Бухгалтерия уже вся разбрелась по домам, да и небогато у нас в кассе. Я тебе лучше из своих дам.

Он нырнул рукой в карман, вытащил ком мятых денег, и от этого кома на Капу повеяло прежними, навек сгинувшими временами. И в парнях Петр не признавал кошельков и бумажников, всегда носил деньги прямо в кармане, не очень-то заботясь о том, как они там поживают, его капиталы. В постоянстве его привычек Капе почудился залог того, что не так уж сильно переменился он за эти годы, хоть и начальником нешуточным заделался. А Косогоров отлепил несколько бумажек поновей и протянул Капе.

— Хватит до получки? — Он шагнул к ней из-за стола, взял руку Капы, разжал немые ее пальцы и вложил мятые червонцы. — Держи… Что ж ты оробела? Твои законные… Будет еще нуждишка — заходи, не стесняйся.

— Спасибо, Петя…

Ему неловко стало смотреть ей в глаза, и он поспешно отвернулся. Что-то неправильное было в том, что Капа пришла к нему за деньгами, а что именно — он и сам не знал. Просто не должно бы этого быть, — и все.

— Что ж это вы обезденежели? — спросил он деланно беззаботно. — Ведь оба работаете. Иль шикуете не по карману?

— Оно бы хватило, да Иван мой… — Капа замялась.

— А-а… — догадался Косогоров, разом припомнив все, что знал о Капином муже. — Хочешь, дам команду в бухгалтерию, чтоб твоему зарплату не выдавали? Будешь сама за него получать, а то он, слышно, мастер у тебя заливать за воротник. Хоть и не по закону, но для твоей семьи дирекция на это пойдет и рабочком нас, думаю, поддержит. Пусть потом жалуется!

— Жаловаться он не будет, — пообещала Капа. — Я ему покажу — жаловаться!

— Ну, это уж ваше семейное дело… Вот с первым вопросом мы и покончили. А толковать о ином-прочем, я так понимаю, нам не с руки. Я воевал, ты тут замуж вышла, теперь вот и я давно женатый, значит, квиты. Все идет как положено: у обоих детишки подрастают, население Советского Союза увеличивается!.. У тебя сколько уже? — спросил он миролюбиво.

— Четверо… — виновато отозвалась Капа.

— Времени даром не теряете! — одобрил Косогоров. — Вот подрастут, свои кадры на лесопункте будут, от вербовки на стороне вовсе откажемся!

Капа поникла головой и всхлипнула. Косогоров смущенно кашлянул, без надобности переложил пухлые папки на столе. Он не выносил женских слез, а таких вот, вызванных им самим, и подавно.

— Ну чего ты, Капитолина? — пристыдил он. — Я же так просто сказанул, не со зла. Все время о работе думаешь, вот и ляпнул. А зла на тебя я давно уже не держу. Это точно.

— И вправду простил? — шепотом спросила Капа, вытирая слезы по-девчоночьи кулаком.

— Спервоначалу, как с войны вернулся, обидно было, не скрою. И на кого, думаю, променяла?.. Ведь неказистый он у тебя?

— Неказистый! — охотно согласилась Капа, радуясь, что есть на свете такие бесспорные вещи, где мнения их с Петром полностью совпадают. — Еще какой неказистый!

— Вот видишь!.. А теперь все рассосалось, так что не сомневайся, живи себе.

— Спасибо, Петя, порадовал ты меня! — поблагодарила Капа так горячо, будто Косогоров снял камень с ее души. Она заправила под платок выбившуюся прядь волос и, глядя поверх плеча Косогорова на плакат: «Береги лес от огня, он твой», тихо сказала: — А я прошлым летом на том берегу была…

— На том берегу? — переспросил Косогоров, смутно чувствуя, что Капа говорит неспроста, но не догадываясь еще, что скрыто за ее словами. — В двадцать восьмом квартале?

Капа с ласковой укоризной глянула на него.

— Да не в квартале, Петя… В том лесочке левей озера, куда мы малолетками по голубику хаживали. В н а ш е м лесочке, неужто запамятовал? Там теперь как на кладбище: лесорубы твои весь лес подчистую извели, только пенечек и остался от той березы, где мы впервой миловались. Посидела я на нем, поплакала…

— Да, из того квартала мы много кубиков вывезли… — Косогоров трудно откашлялся. — Эх, Капа, ну что старое ворошить? Ведь все равно не вернешь.

— Так-то оно так, — согласилась Капа. — Да ты хоть послушай, как я за Ивана своего замуж вышла…

— Может, как-нибудь в другой раз? — Косогоров повел головой в сторону письменного стола, заваленного бумагами. — Видишь, сколь тут всего поднакопилось?

— Ничего, пусть работенка твоя хоть разок потеснится, — сказала Капа с неожиданной несговорчивостью, точно стародавняя ее любовь к Косогорову и поныне давала ей какие-то прочные и неоспоримые права на него. — Потом наверстаешь!

— Ну говори, — сдался Косогоров, признавая против воли сомнительные эти права Капы, если не на него самого, так, по крайней мере, на ненормированное его начальническое время.

Капа перевела дух, как перед прыжком в ледяную воду. Много раз в мыслях она рассказывала свою историю Петру, а теперь вот, как приспело говорить вслух, вдруг заробела и повела рассказ издалека:

— В войну мы тут все горя хлебнули, да не всем бабам одинаково досталось. Я не про работу там иль питание, это само собой. Я про другое, Петя… Девчонкам-дичкам, что за войну тут поднялись, своего кровного вспомнить еще нечего было, вот как этому листу! — Капа взяла со стола чистый лист бумаги и помахала им в воздухе. — Росли они себе, красой наливались — нам, перестаркам, на страх, а про любовь только из песен знали. У семейных тоже ясность была. У кого мужиков еще не поубивало, те письмами-треугольниками с фронта жили, почтальона задабривали, чтоб похоронную не приносил. А кому ждать уже некого было, те по ночам в подушки выли: днем за работой и хлопотами по хозяйству им и оплакать кормильцев некогда было… Ну а таким вот, как я, ни девкам, ни бабам, горше всех пришлось: мы и вас поджидали, и с молодостью своей прощались. Что ни год, мы все больше старели и дурнели впустую, а военные годы, Петя, дли-инные были, каждый за три считай, а то и за всю пятилетку. Мне и тут не повезло: лучшие мои годочки на войну-злодейку угадали. Так уж, видно, на роду написано… И главное, твердости у меня не было никакой. Ну кто я тебе? Не жена, не невеста, а так, дроля мимолетная… Я совсем тут измучилась, тебя поджидаючи. Письма ты редко писал, и такие они куцые были, как сводки военные: освободили еще один город, идем на запад…

— Не умею я писем писать, — с опозданием в полтора десятка лет покаялся Косогоров. — Что на бумажке скажешь?

— Я не в обиду, Петя, а просто, как оно было… Когда Иван мой из госпиталя заявился, мы тут вовсе обезмужичели. Мой Ванюша сразу это заприметил и стал цену себе ужасно набивать! Его хоть и по инвалидности списали, но вся хворь у него внутри сидела, а снаружи все на месте: и руки, и ноги, и глаза. Совсем справный мужчина! Против других инвалидов он в полном комплекте был и ужасно этим гордился. На девок наших и не глядит, а только знай взад-вперед по поселку вышагивает да на губной трофейке пиликает: любуйтесь, мол, мне не жалко! Он так про себя рассудил, что все наши девки на него сразу попадают. А мы, Петя, хоть и соскучились по мужскому духу, а над таким замухрышкой только смеялись. Он и так из себя не шибко видный, а после госпиталя совсем худючий стал, шейка то-оненькая, ну прямо воробей в гимнастерке!

Зазвонил телефон. Косогоров приподнял и тут же опустил трубку. Капа благодарно кивнула ему головой.

— Так, смеясь и беды своей не чуя, подсела я раз к Ивану в столовке. Вблизи он мне еще паршивей показался. И тут одежонку его я разглядела. Все мы тогда чистоту не шибко-то соблюдали, но у Ивана ворот такой грязный да засаленный — смотреть муторно. И такая злость тут меня взяла! Вроде до того уж Гитлер нас довел, что не только мыла у нас нету, но и щелоку уже не найдешь. И война не только мужиков переполовинила, но и всех баб и девок подчистую подмела, и пары рук здоровых у нас уже вроде не осталось, чтоб гимнастерку Иванову постирать… Ужасно мне тогда обидно стало за всю державу нашу, будто до того уж мы довоевались — хоть ложись да помирай! И мы, поселковые девки, тоже хороши: ржать над Иваном мастера, а гимнастерку его в божеский вид привесть — так нас нету. А он все ж какой-никакой, а тоже солдат, защитник Родины…

Сидим мы рядышком с Иваном в столовке, хлебаем пустые щи, я ему и скажи, не так ради него самого, как назло Гитлеру-подлюге: приноси вечерком гимнастерку, постираю. Ваня мой, при своем высоком о себе понятии, хватанул мимо и рассудил, что я под бочок его к себе кличу, и важно так головой повел: так и быть, мол, приду, жди и не сомневайся.

Тем же вечером пожаловал он ко мне с бутылкой самогонки и прямо на пороге полез целоваться. Ну я ему быстро укорот дала: постирать, говорю, постираю, раз уж пообещала, а целоваться иди к хромой Маньке Кокоревой, она и таких завалящих привечает. Он сразу присмирел и скидывает свою гимнастерку шелудивую. Хотела я его на улицу выгнать, чтоб под ногами не путался, да у него под гимнастеркой как есть ничегошеньки нету, одни ребра голые торчат. Разъединственную споднюю рубашонку кавалер мой непутевый как раз на самогон-то и сменял, чтобы не с пустыми руками ко мне прийти. А дело уже к зиме повернуло, снегу еще нету, но мороз первую пробу уже делает…

И снова затрещал телефон. Косогоров схватил трубку и бросил мимо рычага. Капа шагнула к телефону и положила трубку на место.

— Я стираю, а Иван закутался в мою телогрейку и сидит на табуретке, как погорелец какой. Гвардейски, говорит, стираешь. А я ему: как умею. Вот и вся наша беседушка… Повесила сушиться гимнастерку, и стали мы с устатку пить самогон из одной кружки: второй в те поры у меня в хозяйстве не водилось. Он, как мужику положено, длинными глотками пьет, я — короткими. Выпиваем мы таким путем, и, чтоб молча не сидеть, я возьми и спроси у него: где он воевал? Думка у меня была — может, на одном фронте с тобой. Кабы знала, чем обернется, так не спрашивала бы… И стал Иван рассказывать, чего на войне навидался. А он, Петя, когда вполпьяна пьян, выпукло так говорит, прямо картинки рисует. Сразу все проступает, вроде рядом с ним стоишь и своими глазами видишь. Такой вот талант у него на мою беду отыскался. Больше никаких талантов нету, хоть шаром покати, а этот вот, грех соврать, имеется…

Иван про себя рассказывает, какие ужасы ему на войне пережить довелось, а я, Петя, и тебя на его месте вижу, и всех наших поселковых парней, каких на войну забрали. И так мне всех вас, мужиков, какие на фронте бедуют, жалко тут стало, будто дети вы мои родные. Вот и не было еще тогда у меня своих детей, а померещится же такое…

Капа потупилась и сказала так тихо, что Косогоров не все расслышал, а переспросить не осмелился:

— Я не выкручиваюсь, Петя, но мне тогда так привиделось, вроде я всех вас на войну отправила, а сама за вашими спинами в безопасном затишке спасаюсь. Вижу, как вас там пулями решетят, танками давят, бомбами на куски рвут, а защитить вас нету у меня мочи. Аж сердце у меня зашлось… И через эту свою слабость не стало у меня силы прогнать Ивана, когда он снова ко мне подступился. Не то чтоб я тебя одного на его месте видела, а так, солдата какого-то всеобщего, что через все муки прошел и из пекла вырвался, а теперь лишь малости этой бабьей от меня домогается, чтоб душой ему отогреться и поверить — вовсе он живой человек… Иван мой опять ничего не понял и решил, что я красоты его невозможной не выдержала. Вот так мы и справили свою свадебку. В общем, подстерег он меня…

Капа умолкла и украдкой глянула на Косогорова, выжидая: попрекнет он ее старым грехом или утешит. Косогоров и сам чувствовал, что позарез надо ему сейчас что-то сказать Капе, но все нужные слова куда-то вдруг запропастились.

Мелькнула нескладная догадка: в другом месте он, может, и нашелся бы, что сказать Капе, а здесь вот, в рабочем своем кабинете, как-то не с руки ему было утешать ее. Здесь хорошо было проводить производственные совещания, выколачивать плановые и сверхплановые кубики древесины, отругиваться по телефону от вышестоящего начальства, воевать со строптивой бухгалтерией, песочить мастеров и бригадиров, вправлять мозги тунеядцам, свихнувшимся от обилия культуры в больших городах и присланным сюда, в лесную глушь, на перевоспитание. А сейчас вот нежданно-негаданно жизнь подвела его вплотную к чему-то совсем новому и неухватистому, с чем прежде, в горячке суматошной своей работы, он никогда еще не сталкивался. И Косогоров решительно не знал, как ему теперь быть…

Так и не дождавшись от него ответного слова, Капа тихонько вздохнула, прощая Косогорову его немоту, и поделилась своей думкой:

— Говорят, бабы военные — санитарки, радистки и кто там еще с мужиками войну ломал — не все в строгости себя соблюдали, а попадались и такие, что не очень-то отказывали вашему брату фронтовику. Я сама в точности не знаю, но молва такая была… А только я так понимаю, Петя: были, конечно, и среди них любительницы этого дела, как и у нас тут, какие ни одного мужика не пропустят. Но больше, я думаю, жалели они вас, фронтовиков: нынче вы живые, а завтра совсем наоборот… А вы там, как Иван мой, все думали, что они красоты да геройства вашего не выдерживают. Они же просто на виду смерти, как могли, своим бабьим средством жизнь вам красили. Ты учти, Петя, у баб это как-то напрямую связано: как пожалела — так тут же и полюбила. Не у всех, правда, а связано. В числе том и я. Ну, это я так, свое соображение… — И мягко упрекнула: — Что ж ты молчишь? Или забила я тебе все памороки своими байками?

— Слышь, Капа, — тихо сказал Косогоров, не решаясь посмотреть ей в глаза, — вот такую я тебя и не знаю вовсе. Девчонкой хорошо помню, когда за косы тягал, и позже, в девках, когда слюбились мы. А вот такую… Даже незнакомая ты мне сейчас!

Капа поняла его по-своему и критически оглядела себя.

— Правда, Петя, раздалась я. Это от родов вширь меня кинуло, ведь четверо же… А ты еще ничего, с десяти шагов за молодого сойдешь! Вот только глаза у тебя притомились. Достается на работе, да? Это ж надо, цельный лесопункт на себе тащить!

И в голосе Капы прорезалась такая забота о нем и такая любовь, давняя, потаенная, не только не скудеющая с годами, но, похоже, даже набирающая год от года силу. Любовь, затурканная сознанием своей непоправимой вины, какой и не было-то вовсе.

Нечем было Косогорову ответить на эту великую любовь Капы, и он невольно отшатнулся, словно показать хотел, что не разделяет этой незваной любви. Да и вообще: он сам по себе, а Капа со своей ненужно-верной любовью — сама по себе…

Отшатнуться-то он отшатнулся, а вот совсем отгородиться от Капы было уже не в его власти. Будто оплела его Капа своей любовью, заставила новыми глазами посмотреть и на нее, и на себя самого, и на все вокруг. И какие-то вовсе уж непривычные мысли заклубились в голове Косогорова. Не то чтоб он почувствовал вдруг себя виноватым перед Капой. Нет, чего не было, того не было, и никакой явной вины за собой Косогоров не знал. Скорей уж не вина это была, а настигшая вдруг догадка: в долгу он перед Капой и так задолжал ей за эти годы, что теперь уж не расквитаться ему с ней никогда. Семья его разом выросла, и в круг самых родных на свете людей, где до сих пор были лишь жена и дочка, теперь вот полноправно вступила и Капа.

Видно, не только любящий в ответе за любимого, но и непрошено любимый кем-то человек тоже связан и в меру душевной своей зоркости и отзывчивости в ответе за того, кто его полюбит. Даже и тогда в ответе, когда чужая эта любовь ничуть ему не нужна, а своя давно изжита, а то и не было ее вовсе. И тем трудней было сейчас Косогорову отбояриться от Капы, что он знал: долг его насквозь добровольный и никто с него не спросит, разве одна лишь его разбуженная совесть…

Да и как там ни крути, а лестно все-таки ему было, что сумел он, сам того не желая и не ведая, внушить Капе такую затяжную любовь. Не так уж часто выпадает такая любовь человеку в жизни. Косогоров по себе знал — нечасто. И еще: вроде бы похвалила Капа его своей верной, наперекор судьбе, любовью, как бы шепнула ему, что он лучше, чем привык о себе думать. И не весь он тут — грубоватый лесозаготовитель, добывающий многотрудные кубики древесины для ненасытных строек, прожорливых лесопилок и бездонных целлюлозных комбинатов. А есть в нем и еще что-то, помимо деревянных этих кубиков, за что, оказывается, можно его так крепко и верно любить.

А Косогорова редко хвалили в жизни. Всегда как-то уж так выходило, что надо было его, бедолагу, ругать — для пользы все тех же кубиков и чтоб другим неповадно было повторять большие и малые, действительные и мнимые его промахи и ошибки. И теперь он тем сильней был благодарен Капе за эту ее никем не запланированную и совсем уж нежданную им любовь-похвалу…

Мысли эти были внове Косогорову, да и не успел он их додумать до конца. Из коридора донеслось вдруг громкое и нахальное пиликанье. Мотив был нечеток и, едва возникнув, тут же пропадал в путанице нестройных звуков. Но, похоже, самодеятельный музыкант и не шибко заботился о том, чтобы играть чисто. Сдается, главным для него было — шуметь погромче и оповестить уединившихся Косогорова с Капой, что здесь он, у самой начальнической двери, живой и всезнающий. И Косогоров догадался, что это муж Капы пиликает на губной гармонике.

— Явился, хворь музыкальная… — беззлобно проворчала Капа. — Уйму ценных вещей порастерял спьяну, а пищалку немецкую сберег. Одно слово: Ва-ня!.. А знаешь, ведь это он наяривает так активно назло тебе. До сих пор тешит себя мыслишкой, что отбил меня у тебя, и ужасно этим гордится! Ему ведь и погордиться-то больше нечем, а ведь тоже человеком хочется быть.

Сперва Косогорова даже покоробило малость, что Капа так охотно позорит перед ним своего мужа. Но тут же каким-то новым, только что народившимся в нем чутьем он понял: просто она тоже считает его навек родным, и ей даже в голову не приходит приукрашивать перед ним нескладную свою жизнь и прятать от него семейные свои неполадки.

— Живешь-то как, Капа? — спросил Косогоров, с радостью чувствуя, что та неухватистая минута прожита ими и теперь ему легко говорить с Капой обо всем на свете.

— Хорошо живу, — убежденно сказала Капа. — Не хуже других… Я совсем бы даже ничего себе жила, Петя, коли б Иван мой не зашибал. Он ведь водку и не любит вовсе, а пьет, чтоб только покуражиться. А работаю, ты же знаешь, на шпалорезке, так мне с детишками сподручней. Ты не думай, Петя, норму я всегда выполняю… — Капа засмущалась. — Говорят, вроде бы даже передовик. И карточка моя на Почетной доске дотла выгорела, третий год весит… А только не такая уж я сознательная и про коммунизм вовсе мало думаю. Разве что по большим праздникам: на Октябрьскую там или на Первомай, когда по хозяйству все дочиста переделано и радио по всему поселку гремит-заливается. Знаешь, навевает как-то… А в будни все минуты не выберешь: то одно, то другое, ведь четверо дома сидят, а с Иваном так и вся пятерка. Каждому кусок сунуть надо, одеть-обуть. Тут уж без всякой сознательности, только успевай поворачиваться!.. Иль что не так брякнула? — встревожилась вдруг Капа, заметив, как тень прошла по лицу Косогорова.

— Да нет, ничего. Материальный стимул, он, конечно… — начал было Косогоров, но привычные и давно уже примелькавшиеся слова эти, которые он много раз читал в газетах и слышал на совещаниях, да и сам не единожды говорил, и даже в этих вот стенах, теперь как-то совсем не шли на язык. Просто не вписывались те казенные слова в задушевный разговор с Капой, и Косогоров не договорил и махнул рукой.

Но Капа и так его поняла.

— Правильно, Петя. Стиму́л этот очень даже подхлестывает нашего брата рублем!.. А детишки у меня, не сомневайся, в полной исправности, обихожены не хуже, чем у людей. Пусть хоть они поживут… Знаешь, мой Петька… старшенький, что нас с тобой развел, к арифметике ужасно способный!

— Значит, в тебя уродился, ты ведь в школе тоже всех нас по арифметике за пояс затыкала! — быстро сказал Косогоров, спеша хоть эту малую радость доставить Капе, раз уж к большим ее радостям дорога ему была заказана.

И Капа не стала скромничать:

— Должно, в меня… Помнишь, как мы на одной парте сидели, и я задачки за двоих решала? На переменках ты меня за косы таскал, а на уроках задачки слизывал!

— Было дело! — охотно признался Косогоров.

— Я с дробями ужасно ловко расправлялась! — пустилась в воспоминания Капа. — Теперь уж и не припомню, зачем надо было дробь крутить, а перевернешь ее вверх тормашками — и полный порядок! Мне дальше б тогда учиться… На инженера способностей, может, и не хватило, а на техника бы наскребла, это уж как пить дать…

Меж тем губная гармошка в коридоре разошлась не на шутку. Похоже, музыкальная эта самодеятельность подогревалась тайным желанием досадить кое-кому тем, что живет себе на свете вольный музыкант и ничего с ним нельзя поделать. Не отменить его, не зачеркнуть никому, даже самому начальнику лесопункта, со всеми его знаменитыми кубиками, придирчивыми мастерами и бригадирами, скупой бухгалтерией и даже со всей неправильной, насквозь глупой любовью к нему Капы…

— Ишь, как выводит, — посочувствовала Капа. — Старается, дьявол, что твой композитор!.. А пойду-ка я, Петя, пока магазин не закрыли. Спасибо за разговор.

Она протянула руку лопаточкой — застенчиво и неумело, как делают это женщины, выросшие в глухих лесных поселках. И тут Капа заприметила, что с Петром что-то творится. Новое и непривычно мягкое выражение с трудом обживало мало к нему приспособленное лицо Косогорова. Оно пробивалось изнутри, все никак не могло пробиться и угадывалось лишь в потеплевших глазах да еще, пожалуй, в руках, что самовольно, без ведома хозяина, теребили бумаги на столе.

Косогоров перехватил пристальный взгляд Капы, поспешно сунул руки за спину и сразу замкнулся на все свои надежные начальнические застежки. И теперь ничто не напоминало о недавней его размягченности.

— Аванс я тебе с получки возверну, — пообещала Капа на прощание, в остатний разок глянула на своего любимого искристыми от набежавшей слезы глазами и вышла, тихонько прикрыв дверь.

Косогоров рывком придвинул к себе ворох бумаг на столе, но еще минуту не замечал их, незряче уставившись на дверь, за которой скрылась Капа. Слышно было, как в коридоре она сказала мужу шепотом:

— Ну, пойдем… соблазнитель!

Пиликанье гармоники разом оборвалось, точно горемычный музыкант проглотил писклявую свою трофейку.

Загрузка...