Мастер подмосковного завода Селиванов возвращался с кавказского курорта домой. Он и раньше бывал на юге: дважды ездил в служебные командировки на завод-смежник, а один раз вот так же плескался во время отпуска в благодатной черноморской водице и поджаривал бока на свирепом субтропическом солнце. Но прежде ему все попадались поезда, идущие через Харьков, а на этот раз Селиванов нарочно выбрал поезд через Воронеж. Ему вдруг взбрело на ум хоть на колесах прокатить по памятным местам и хотя бы из вагонного окошка глянуть на те поля, где в сорок втором военном году начинал он свой боевой путь еще не обстрелянным, зеленым солдатиком.
Чтобы не прозевать ненароком нужную ему станцию, Селиванов загодя вышел на площадку вагона. Тогда, в сорок втором, в такой же душный июльский денек они выгрузились на этой степной станции из эшелона и походным порядком двинулись на передовую, которая проходила километрах в тридцати отсюда.
Летом того далекого года вражеские бронированные полчища рвались к Волге, а здесь, на фронте, было затишье. Бои, в каких участвовал тогда Селиванов, считались местными, и о них лишь вскользь упоминалось в сводках. И уж совсем не попало в сводки одно событие, происшедшее тогда на этих полях. Событие это — не такое уж громкое, а в ту пору и самое обычное — для Селиванова было и осталось крупнейшим за всю войну. Именно тогда, на этих вот полях, вчерашний слесарек, обкошенный под нулевку и наспех обученный в запасном голодном полку, стал солдатом не только по званию, а и на деле.
Потом Селиванов долго еще воевал и прошел с боями пол-Европы, но солдатом он стал здесь. Это как место рождения: можно исколесить весь свет, перевидать все столицы и континенты, даже в ледяную Антарктиду забраться, а рождается человек един раз и в каком-то одном месте. Ну и умирает — это уж само собой…
Степной этот край дорог был Селиванову и другими, совсем уже не боевыми воспоминаниями. Случилось так, что именно здесь после первого боя настигла Селиванова и первая его любовь.
Теперь, за далью прожитых лет, стародавняя эта любовь лишь смутно маячила перед Селивановым. И не все в ней он уже понимал, будто и не с ним вовсе она приключилась, а с кем-то другим, кого знал он лишь понаслышке. Прежде молодой Селиванов преспокойно жил себе без всякой любви и стойко презирал всех женщин на свете, а тут вдруг его точно подменили. И чем она тогда его приворожила, первая его любовь? Порой Селиванову виделся особый смысл в том, что нежданная эта любовь нагрянула к нему сразу же после первого боя, где полегла добрая половина ребят его взвода. Похоже, заглянув так близко в самые глаза смерти, он вдруг заторопился тогда жить. Вроде бы испугался он тогда, что совсем мало отпущено ему времени на все про все, чем богата человеческая жизнь и чего по молодости лет не успел он еще изведать.
А впрочем, кто теперь разберет, чего тогда больше у них было: всамделишной любви или слепой жажды жизни? Да на поверку не так уж велика и напориста оказалась эта самая жажда, если довела она их лишь до неумелых ребячьих поцелуев, а вот шагнуть вместе с ними через заветный порог так и не хватило у нее силенки. Не хватило или просто не успела?
Одно было ясно теперь Селиванову: война невзначай столкнула его с первой любовью и тут же, точно спеша исправить невольную свою доброту, разметала их, как песчинки. Все его письма остались без ответа, будто ухнули в бездонную яму, а последнее, посланное уже в сорок шестом, мирном году, вернулось с пометкой: «Адресат выбыл, хата заколочена».
И осталась у Селиванова лишь память о далекой и мимолетной встрече на дорогах войны. Память эта прочно прижилась в его сердце и, как все святое, надежно помогала Селиванову в трудные минуты и согревала на студеном сквознячке в житейских его Антарктидах…
В первые годы после войны Селиванов лелеял думку — выкроить как-нибудь время и вволю побродить по памятным для него местам. Собирался он заглянуть и в деревню Гвоздевку, на околице которой его впервые ранило, и в усадьбу ближнего совхоза, где стоял тогда их батальон и где в молодом, редком, совсем еще без тени саду повстречался он с первой своей любовью.
Но жизнь сложилась так, что Селиванову до сих пор не удалось проведать эти места. Сначала отпуск на заводе ему давали только зимой, а Селиванов воевал под Гвоздевкой летом, все здесь в памяти его навечно осталось зеленым, будто и зима сюда никогда не добиралась, обходила заповедный этот край стороной. И поездку посреди зимы Селиванов забраковал, убоявшись, что снежные гвоздевские поля ничего не скажут его сердцу. А потом он поступил в вечерний техникум, женился, у него родилась дочка, новые неотложные заботы вошли в его жизнь и изрядно потеснили давнюю мечту — побродить по гвоздевским зеленым полям. С годами мечта эта совсем поблекла, стала казаться повзрослевшему Селиванову несерьезной, почти такой же нелепой, как детское его желание доскакать до Москвы на одной ножке.
И вышло так, что несбывшаяся экскурсия эта ржавой железкой легла в ту неказистую кучу, куда каждый из нас всю жизнь собирает большие и малые свои упущения и просроченные надежды. Хотя Селиванов на жизнь не жаловался и считал, что живет не хуже других и даже получше многих, но как-то получалось так, что невеселая горка эта год от года все росла у него и росла. Ясности ради надо сказать, что несостоявшаяся поездка к месту первого боя была далеко не самым большим упущением в жизни Селиванова…
Он пристально вглядывался в мирные поля, бегущие за окном вагона, но все вокруг было точь-в-точь таким же, как час и сутки назад. Ничто не предвещало близости т о й станции. На горизонте навстречу друг другу ползли два комбайна, докашивая последнюю загонку хлеба. Над током шапкой повисла пыль: загорелые крепконогие девчата перелопачивали тяжелое, отливающее латунью зерно.
А тогда население из прифронтовой полосы эвакуировали и на диво богатый в том году урожай некому было убирать. Они шли, кажется, по тому вон разбитому большаку, и по обе стороны дороги низкими мертвыми валами лежал перестойный хлеб, уткнувшись спутанными колосьями в землю. И потомственному рабочему пареньку Селиванову, знающему лишь хлеб из булочной и не умеющему толком отличить рожь от пшеницы, стало вдруг нестерпимо горько и стыдно — каким-то совсем новым для него, сосущим душу стыдом — смотреть на это беспризорное поле с выращенным и кинутым урожаем. Было смутное чувство, будто все они тут, от рядового и до самого высокого командира, попрали какой-то всечеловечий, испокон веков живущий на свете закон и виноваты перед этим опозоренным полем.
Понаторевший за эти годы в грамоте Селиванов решил теперь с опозданием в два десятка лет, что тогда, пожалуй, в нем заговорил вдруг прадед — тульский крестьянин. Из своей немеханизированной дали, через три поколенья заводских рабочих, отринутых от земли, он дотянулся-таки до индустриального правнука и постучался ему в сердце древней и вечной обидой хлебороба.
А над той вон круглой рощицей зло клубился тогда черный жирный дым: горело бензохранилище, подожженное немецкими самолетами. Это война расписалась в русском небе, подала свою первую весточку молодому Селиванову, пообещала и до него добраться…
Больше всего ему хотелось сейчас побыть одному, чтобы не пропустить ни одной приметы и без помех припомнить все, что было тогда вокруг. Но вслед за ним на площадку вышла проводница Зина. В душе Селиванов подосадовал на непрошеную соседку, но, общительный от природы, ничем не выдал своего недовольства и даже улыбнулся Зине в ответ. Сдается, с непривычки к таким занятиям он все-таки немного стеснялся того, что до срока ударился в пенсионерские делишки: ворошит тут стародавние свои воспоминания, поросшие быльем.
Маленькая, быстрая в движениях Зина была того неопределенного возраста, когда сразу видно, что перед тобой не молоденькая девушка, но и пожилой такую женщину назвать еще рановато. Одни женщины выглядят так далеко за тридцать, а другие и в двадцать пять лет.
Селиванов вообще легко сходился с новыми людьми, а с Зиной за два дня пути у него установились те особые, с виду совсем простые, а по сути дела, если толком разобраться, очень сложные отношения, какие сами собой, помимо воли, складываются между людьми, с первого взгляда расположенными друг к другу. Ни единым словом не обмолвившись об этом, они оба тем не менее знали, что их что-то связывает, будто зыбкая ниточка протянулась меж ними. Но и Селиванов и Зина не были в жизни новичками, давно уже не преувеличивали это внезапное и трудно объяснимое чувство взаимной симпатии и, охотно подчиняясь ему, беря все хорошее, что оно им дарило, даже в мыслях не называли эту нечаянную радость любовью.
Зина смахнула тряпкой пыль с никелированного поручня, озабоченно глянула на часики и как бы между делом повернулась к Селиванову, собираясь поболтать с ним до остановки поезда. И опять, как и всякий раз прежде, когда Селиванов близко перед собой видел Зину, его поразила одна ее особенность — верней, одно Зинино несоответствие, к которому он никак не мог привыкнуть. Ее неожиданно большая, совсем не по фигуре грудь, стянутая форменным кителем железнодорожницы, казалась Селиванову какой-то заемной, словно Зина взяла ее напрокат у другой, солидной женщины.
Обратив к Селиванову круглое скуластенькое лицо, Зина небрежно похвасталась, что г л а в н ы й только что пообещал с нового месяца перевести ее на работу в мягкий вагон. Селиванов слушал Зину, с праздным любопытством рассматривая свои побелевшие от курортного безделья и малость чужеватые уже руки. С горделивой снисходительностью машиностроителя — работника ведущей отрасли народного хозяйства — Селиванов подумал, что мягкий вагон для Зины нечто вроде автоматической линии у них в цехе. Вслух он сказал убежденно:
— Мягкий — это хорошо. Живо там какого-нибудь брюнета подцепишь!
— Нужны они мне!
Зина презрительно отмахнулась и, вскочив на своего любимого, давно уже объезженного ею конька, стала честить всех мужчин без исключения за то, что все они поголовно пьяницы и ветрогоны. Она была уверена, что ласковыми и душевными мужчины бывают лишь тогда, когда обхаживают женщину, завлекают бедолагу в обманные сети. А как добьются своего, так сразу показывают истинный свой подлый характер. Судя по горячности, с какой Зина нападала на мужчин, у нее были-таки веские причины обвинять их в непостоянстве и вероломстве.
— Не надо, чтоб легко добивались, — сказал Селиванов, привычно становясь на защиту мужского племени.
— Не надо! — передразнила Зина. — Мало ли чего не надо… Вам, феодалам, легко рассуждать!
Он припомнил, что вчера Зина обзывала феодалами пассажиров, намусоривших в соседнем купе, и догадался, что слово это Зина понимает не совсем так, как принято между людьми. Для Зины ф е о д а л — слово ругательное, и она вкладывает в него свой особый смысл: нечто среднее между бабником, пьяницей и неряхой.
Селиванов смотрел на доверчиво обращенное к нему, не шибко красивое лицо Зины с первыми морщинками под глазами и преждевременной горькой складкой в углу рта, и у него было такое чувство, будто он знает всю ее простую и нелегкую жизнь до самого последнего и тайного закоулка. Зина живо напомнила ему заводских девчат, чья юность пришлась на военные годы. Они недоучились в школе, некоторые из них даже недоиграли детских своих игр. На их девчоночьи, неокрепшие плечи легла изрядная часть того нечеловечески тяжкого груза, что подняли наши женщины в годы войны.
Да и в мирные дни многим из них тоже пришлось несладко. Война переполовинила их женихов, и Зина, судя по всему, была среди тех, кто на всю жизнь остался без пары. Селиванов почему-то никак не мог представить Зину в кругу семьи: просто не вписывалась она, вот такая, в этот круг. И ему казалось, что судьба обделила Зину семейным счастьем. Он был уверен в этом так же крепко, как и в том, что любит Зина, любила и, по всему видать, даже не одного ф е о д а л а, выкрадывая где только придется куцые минуты немудрящей сладко-горькой радости в счет своей законной доли, которую недодала ей жизнь. В сущности, война для нее все еще продолжалась, хотя и в ином обличье.
Селиванов подивился, что опять пришел к войне, только на этот раз совсем другим, кружным путем.
Из вагона на площадку выбежал кудрявый шаловливый мальчонка лет пяти в синей матроске с золотыми якорями.
— Ишь, какой кудряш! — изумилась Зина, тут же притворно нахмурилась и цыкнула по-служебному строго: — А ну, брысь в вагон!
Но неподвластный ее воле взгляд прикованно застыл на мягких кудерьках, лаская чужого сынишку с потайной вороватой нежностью. Селиванов поспешно отвернулся, стыдясь, что невзначай подловил Зину на самом ее сокровенном.
Мальчонка умчался. Зина встрепенулась и пуще прежнего принялась костить вероломных феодалов, А Селиванов, теплея к ней душой, смотрел в ее неумело сердитые, малость притомившиеся уже от затяжной невзгоды глаза, соскучившиеся по твердому бабьему счастью, с такими вот кудряшами, непьющим мужем и своей квартирой, где она была бы полной хозяйкой. Он вдруг уверовал, что вся яростная Зинина ругань не всерьез, а истинную суть Зины выражает ее щедрая грудь, закрепощенная кителем. С такой грудью ей ребятишек бы выкармливать, а она заковала ее, безработную, в китель мужского покроя, мыкается взад-вперед по стране и цапается с несознательными пассажирами.
К нему пришло вдруг шальное желание — расстегнуть тесный китель и дать Зине хоть разок вздохнуть свободно. Селиванов смущенно крякнул и бочком-бочком отодвинулся от Зины, не доверяя своим внезапно потяжелевшим рукам.
Из песни слова не выкинешь: доброе чувство Селиванова, к Зине незаметно для него самого обернулось своей подспудной мужской стороной. Он подумал: если б жизнь подвела их вплотную друг к другу — например, очутись они вместе с Зиной в том санатории, где он только что добросовестно проскучал двадцать четыре долгих бездельных дня, — то их взаимная симпатия, не ограниченная на этот раз жестким дорожным сроком, могла бы завести их далеко.
Но судьба распорядилась иначе, завтра они распрощаются на шумном московском перроне и больше уж, наверно, никогда в жизни не встретятся. Самое многое, как-нибудь в досужую минуту они вспомнят друг о друге, а потом за каждодневной житейской толчеей и совсем позабудут об этой случайной встрече.
Он покосился на Зину: не догадывается ли она о его тайных мыслях. Но Зина по-прежнему доверчиво смотрела на него и в порядке самокритики говорила уже о том, что и среди женщин тоже попадаются ф р у к т ы, хотя и пореже, чем феодалы среди мужчин. Селиванов почему-то решил: если б Зина даже и проведала, в какие запретные дебри забрел он тут со своими мечтами, то все равно и тогда не шибко обиделась бы на него…
Вагон качнуло на стрелке, за окном поплыли пакгаузы, водокачка, депо, маневровые паровозы на запасных путях, высокие открытые полувагоны с донецким угольком. Поезд втиснулся в узкий просвет между двумя составами: справа замелькали платформы с новенькими грузовиками без кузовов, смахивающими на головастиков, а слева вплотную к Селиванову придвинулся пригородный поезд, составленный из коротких старомодных вагонов. В окнах лепились разномастные головы; общим у всех было лишь то извечное почтительное любопытство, с каким пассажиры местных линий взирают на транзитников.
Поезд сбавлял ход, и стыки рельсов под колесами стучали все реже и реже, словно каждый последующий прогон был длинней предыдущего. А потом товарняк, закрывающий станцию, неожиданно оборвался пыхтящим паровозом с молоденьким чумазым кочегаром в окне, и в заждавшиеся глаза Селиванова прыгнуло близкое и до боли в сердце знакомое здание вокзала.
Оно было длинное, одноэтажное, старинной, еще дореволюционной постройки, с оконными арками, кирпичными выступами и другими украшательскими излишествами, названия которых Селиванов не знал. За все те годы, что он не был здесь, вокзал ничуть не изменился, будто время на этой станции замерло и не двигалось вперед. Вот только жалкий привокзальный сквер сильно разросся, и акации, которые Селиванов помнил тощими кустами, вымахали повыше телеграфных столбов.
Тогда, летом сорок второго, выгрузившись из эшелона, их рота строилась в походную колонну по ту сторону сквера. Командир роты все поглядывал на небо, опасаясь налета вражеской авиации, и поторапливал всех каким-то новым, ф р о н т о в ы м голосом. А когда они наконец тронулись с места, у селивановского дружка Генки Козырева развязалась вдруг обмотка. Он вышел из строя и стал перематывать свою двухметровую холеру у того вон угла штакетника, ограждающего сквер, и на чем свет стоит чихвостил неведомого ему умника, который изобрел клятые эти обмотки, а сам Генка голову давал на отсечение — щеголяет в сапожках.
А месяц спустя раненый Селиванов, дожидаясь санитарного поезда, лежал в жиденькой тени сквера и Даша, первая и несбывшаяся его любовь, сидела рядом и преданно смотрела на него, словно хотела запомнить на всю жизнь. Она отгоняла мух, поила его из трофейной немецкой фляги, вытирала пот с лица сырым непросыхающим платочком и все пыталась украдкой от других раненых поцеловать Селиванова, но это редко ей удавалось. Рядом лежал сержант-сапер, неотрывно глазел на Дашу и, морщась от боли, фальшивя, нахально насвистывал: «На позицию девушка провожала бойца…»
В сумерках тихо подкрался темный, с синими лампочками, поезд-разлучник, и дюжие, довоенной выпечки санитары, не слыша стонов и ругани, с привычной профессиональной глухотой людей, работа которых сопряжена с чужой болью, стали быстро и сноровисто, как дрова, грузить раненых в вагоны.
— Стараются, дьяволы! — сказал сосед-сапер. — Боятся, как бы на передовую не упекли!
Санитары подходили все ближе и ближе и хватали раненых уже совсем рядом. Даша вдруг всхлипнула, сапер сердито пробормотал:
— Да целуйтесь же, черти! — и отвернулся, чтобы не мешать им.
Стало видно, что и раньше он не смеялся над ними, а лишь завидовал селивановскому счастью. И Даша, точно и ждала только этого разрешения, сразу же приникла к Селиванову. Она шептала, что обязательно дождется его после войны, которая когда-нибудь да ведь кончится же, проклятая, и, больше уже не таясь, все целовала и целовала его в сухие запекшиеся губы, как будто предчувствовала, что прощаются они навсегда…
Глаза Селиванова обежали весь сквер, выхватили ту низенькую, вросшую в землю скамеечку, где сидела тогда Даша, — и все давнее, поразвеянное временем, снова ожило в нем.
Он даже и не подозревал, что и вокзал этот и все связанное с ним так прочно отпечаталось в его памяти. За годы войны Селиванов перевидал уйму вокзалов: и наших тыловых, с плачем солдаток, провожающих кормильцев на фронт, и отбитых в бою, взорванных и опоганенных, и немецких, с крикливым лозунгом: «Колеса должны катиться для победы», но потому ли, что этот неказистый степной вокзал был первым прифронтовым вокзалом в его жизни, или потому, что здесь распрощался он с Дашей, все остальные вокзалы как-то стерлись в его памяти, слились в один безликий полуразрушенный вокзал военного времени. А этот вот, оказывается, навечно врезался в его душу и все эти годы незримо жил в нем своей особой, отдельной от всего жизнью.
И старое желание пройти по местам первых боев с новой силой подступило к Селиванову и неудержимо потянуло его прочь из вагона. Он понял, что теперь уж ни за что не простит себе, если и на этот раз, под каким-нибудь солидным и благоразумным предлогом, улизнет от заветной своей мечты.
Видно, никогда не поздно пускаться вдогонку за вчерашним своим днем…
— Можно здесь с поезда сойти? — спросил он у Зины осевшим вдруг голосом.
— Как сойти? — удивилась Зина. — Вот поезд сейчас остановится…
— Да нет, не то! — злясь на непонятливость Зины, перебил ее Селиванов. — Ну, как это у вас там называется: сойти здесь, пробыть денек и дальше ехать уже другим поездом? Можно так?
— Разрешается… — холодно сказала Зина. — Только плацкарту потеряете.
Селиванов небрежно махнул рукой, и Зина поняла, что потеря плацкарты его не остановит.
— Иль увидали кого? — равнодушно спросила она и независимо одернула китель, топорщившийся на груди.
— Воевал я в этих краях, — объяснил Селиванов.
— Золотую пулю зарыли и теперь собираетесь откопать? — полюбопытствовала Зина.
— Вроде того…
Поезд остановился, заныв тормозами. Зина распахнула дверь и с грохотом откинула железную плиту, закрывающую ступеньки. Лицо ее было безучастно, даже спокойно, и только по излишней сосредоточенности, с какой Зина выполняла нехитрые свои обязанности проводницы, да по тому еще, что она совсем не замечала стоящего рядом Селиванова, можно было понять, что Зина не одобряет опрометчивого его решения.
— Так я сойду тут… — тихо сказал Селиванов, чувствуя какую-то свою непонятную вину перед Зиной, будто обманул он ее в чем или сгоряча наобещал ей с три короба, а теперь вот, как приспело расплачиваться, трусливо удирает. — Билет приготовь.
Сталкиваясь с пассажирами, спешащими размяться на твердой земле, Селиванов протиснулся в купе, достал из багажника чемодан, надел изжеванный в дороге пиджак, сунул в карман мыльницу и заторопился к выходу.
Зина стояла на своем посту у ступенек, со свернутым флажком под мышкой, строгая и официальная, — ни дать ни взять этакий полноправный представитель Министерства путей сообщения. Весь вид ее говорил, что она находится при исполнении служебных обязанностей и всячески оберегает дорожный покой вверенных ей пассажиров. А те из них, кто не понимает своего счастья, могут делать нелепые и совсем даже глупые остановки в пути, это нисколечко ее не волнует, она и не такого еще навидалась на своем веку.
— Получите, — сухо сказала Зина, протягивая Селиванову билет. Но тут же не выдержала официального тона, одернула китель и добавила язвительно: — Видать, вдовушка вас тогда под бочок пустила, проведать ее надумали?
— Какая там вдовушка, теперь уж она полная пенсионерка! — попробовал отшутиться Селиванов. — Скажешь тоже, ведь столько лет прошло…
— Значит, теплый у нее был бочок, раз и досе греет! — не сдавалась Зина. — А жинка дома ждет, все глаза проглядела: и куда это мой курортник запропастился… — И привычно заключила: — Эх, феодалы вы все, феодалы… И как только вас земля носит!
Селиванову и малость смешно было, что Зина величает многоопытной вдовушкой девчонку Дашу, и в то же время его почему-то задело, что Зина учуяла-таки женским своим чутьем: не одни лишь боевые воспоминания влекут его в Гвоздевку. Как ни крути, а на самом донышке селивановского желания навестить памятные места таилась несмелая надежда встретить там Дашу. Встретить, несмотря на то, что след ее затерялся в круговерти войны. Такая встреча теперь была бы просто чудом, но почему бы раз в жизни не произойти и чуду?
И еще: было все-таки обидно, что Зина походя и так грубо коснулась того, что все эти годы Селиванов берег в самом дальнем и чистом закоулке своего сердца, куда не пускал никого из дружков. Ведь даже жене, боясь, что она по привычке переиначит все по-своему, Селиванов никогда и ничего не рассказывал о Даше.
Зина старательно смотрела в сторону, чтобы как-нибудь ненароком не увидеть Селиванова, который два дня прикидывался душевным человеком, а на поверку оказался таким же феодалом, как и другие мужики, даже и еще похлестче.
— Отметку не забудьте у дежурного сделать, а то плакали ваши денежки за билет! — неожиданно для себя самой сердито выпалила Зина.
Она тут же насупилась, кляня себя за излишнюю, прямо-таки позорную заботу о селивановском билете, а заодно уж и за всю свою подлую доброту, которая столько раз в жизни подводила ее. Боясь совсем растерять злость, Зина рывком повернулась к Селиванову, чтобы напоследок выложить ему всю правду-матку, но наткнулась на его участливый, все понимающий взгляд, закусила прыгнувшую вдруг губу и растерянно улыбнулась.
— Спасибо, отмечу, — пообещал Селиванов. — Ну, прощай, Зинаида!
Он протянул ей руку ладонью кверху. Зина заколебалась, прикидывая: заслуживает ли феодал Селиванов того, чтобы проститься с ним по-хорошему. Выгадывая время, она ненужно одернула китель, который и так сидел лучше некуда. Глаза ее влажно блеснули, но совсем не от слез — много было чести для феодалов, чтобы Зина по ним плакала-убивалась. Просто глаза у нее вдруг з а п о т е л и. В последнее время с ней иногда приключалось такое: похоже, с годами Зине становилось все трудней кантовать нескладную свою судьбу и перемогаться в такие вот минуты.
Но она быстро справилась с собой и пытливо покосилась на Селиванова — не заметил ли тот чего. Он все еще смирно стоял с протянутой рукой, будто милостыню у нее просил. Да и весь вид у Селиванова был такой, точно ему — для того, чтобы дальше на свете жить, — позарез надо было сейчас, чтобы она пожала ему руку. Не избалованная мужским вниманием, Зина горделиво хмыкнула, и вся злость ее как-то припотухла.
— Э-э, где наша не пропадала! — спряталась она за привычное присловье и лихо шлепнула Селиванова по заждавшейся ладони, отпуская ему все его грехи.
И в ответ Селиванов бережно стиснул крепкую, шершавую от частого мытья и странно горячую руку Зины, как бы прося извинить его за то, что променял он ее — близкую и славную — на далекие свои и бесплотные воспоминания.
— Счастливо доехать, — пожелал он на прощание, отступил на шаг и в последний разок оглядел Зину — от стоптанных туфель на низком каблуке до казенного берета на макушке. Прощальный взгляд его скользнул и по знаменитой Зининой груди, но на этот раз желание раскрепостить ее обошло Селиванова стороной.
Он легко повернулся на скрипучей щебенке межпутья и, больше уже не оглядываясь, зашагал к вокзалу. Разом поскучневшая Зина долго смотрела вслед Селиванову и невпопад отвечала на придирчивые расспросы толстяка в полосатой пижаме, который сел ночью в Ростове, в жестком вагоне чувствовал себя обойденным дорожным уютом и теперь выпытывал у Зины, как ему половчей перебраться в мягкий вагон, где, по его сведениям, было одно свободное место.