Май. Дерево моего счастья

В сквере у метро открыли лунопарк. Я его в детстве называла Лунный Парк. Там на ночь спускают батуты. И они лежат потом, как шкуры убитых фантастических зверей. А по утрам воскресают. А собачьи души могут воскреснуть или переселиться в другое существо? Душа Марсика — в теле кота. Или балерины. Или… не знаю. Главное — не бомжа никакого.


Пусть он будет счастлив.


Я хотела пойти под окна того дома, где жил АД, и зажечь свечки. За него и за Марсюшу. Но там нет свечек, цветов и икон. Они мешали жильцам первого этажа.

* * *

Мне опять пишут какие-то юзерши и хотят перевод того макси. Видеть вас не могу. Оставьте меня в покое. Всё. Пожалуйста. Мне жить незачем, а вы тут все. Вокруг меня слишком много смерти, а тут еще персонажи дохнут!

* * *

Я сейчас чуть не написала незнакомому человеку, чтобы он горел в аду. Так нельзя. Я ненормальная. Я как тот парень-геймер. Только я не могу в окно!

* * *

Я дура.


Я не замечала, что теперь мама каждый вечер ходит в магазин на углу. То приносит сыр, то мороженое. Я не люблю сыр, а у мамы опять связки болят, она хрипит. Просто приносит мороженое и складывает в холодильник. Как дрова… Я сегодня поняла, в чем фишка. Случайно. Мама вышла и сразу с соседкой у лифта пересеклась, а у соседки хаски. Большой. Но он боялся нашего Марсика, когда был маленьким. А потом они дрались. А потом мы договорились, кто во сколько выходит вечером. Чтобы они не дрались в подъезде. Не лаяли друг на друга. А сегодня хозяйка Фила (хаски) маме говорит: «Вашего-то нет, а я все по-старому, после новостей гулять мы ходим».


И мама что-то ответила. Быстро. Будто ничего не говорила. Что-то вежливое и никакое. И пошла в лифт.


И я поняла. Мама до сих пор вечером ходит гулять с Марсиком.


Я тогда маме позвонила и сказала:


— Я тоже пойду погуляю с собакой.


Мама не удивилась. Спросила:


— Мне пойти с тобой?


А я говорю:


— Ну зачем? Со мной Марсик будет.


И я прямо вот знала, что со мной ничего не произойдет.


Мам разрешила. Попросила взять газовый баллончик из обувной тумбочки. И чтобы я его в руке держала, прямо чтобы он теплый был, а то плохо сработает. И объяснила, на какую кнопку жать.


И все. Больше не ругалась, не запрещала.


Даже не спросила, где я буду гулять.


И я пошла «с Марсиком».


Я представляла его себе. Не как крылатого ангела и не как призрака. А просто как будто он живой. Вот береза, где он почти всегда лапу задирал. Значит, в березе есть часть моего Марсюши. Его любимая дорожка между садиком и школой. А гаражи снесли. А в них — тоже его душа.


Я шла и говорила с ним вслух. Будто подзывала к себе. Только очень тихо. Я называла Марсюшу всеми ласковыми именами, которые знала. Даже «лохушкой» и «лохнессиком», как мам меня в детстве.


Мне кажется, что, если у Марсюши есть душа, она все это слышала.


Я с ним прощалась.


Я плакала, и теперь у меня обе руки были свободны. Можно было вытереть слезы. Но я не хотела. Лучше бы эти слезы зимой ко мне примерзли и мне щеки прожгли насквозь до зубов. Только чтобы опять был поводок в руках и Марсик был живой.


Я стояла под тем кустом, где мы с Лилькой хохотали и фоткались. «Куст сожрал мужика, а ботинки выплюнул». И Марсик лаял и прыгал. Он был еще совсем здоровый, Марсик. А Лилька была моей подругой. И я наконец стала вытирать слезы. А у меня в руке баллончик был зажат. Как я обещала маме.


Я не знаю, на что я там нажала. Руки были мокрые от слез, мне кажется. Я себе в лицо попала струей. Страшно дико. Думала, что ослепла. Что на меня напали. Я кричу. Меня хватают за плечи.


Я кричу: «Мама!» — от страха. Я вспомнила, как Л пугал ее отец. Она тоже звала маму, хотя никто же не поможет, когда вы в доме вдвоем.


И я звала!


А в ответ:


— Верочка!!!


Ненавижу такое ласковое. Но все равно.


Это моя мама была. Она шла за мной. Со мной.


Она за меня очень боялась.


Мы пошли в травмпункт. И, пока сидели в регистратуре, мам сказала, что надо было дать мне попрощаться с Марсиком. Что она была неправа. Но она сама никогда раньше не провожала животных и не знала, как потом бывает плохо. Ей плохо, что мне плохо, что Марсик умер, что она его усыпила. И что она по нему скучает.


Тут меня вызвали в кабинет. Капали в глаза, проверяли зрение. Когда капали, было больно. Но как-то странно, словно это не со мной делали. Я все это время думала одну мысль, на боль почти не отвлекалась. И потом, прямо в коридоре, я у мам спросила:


— Ты же сама говорила, что каждый должен решать за себя сам. Как с Лилькой тогда. Ты говорила, что каждый должен сам выбирать свою жизнь. А тут решила за меня, должна я про собаку знать или нет. Почему?


Я сказала, что мне именно это было обиднее всего.


Мам вздохнула — так сильно, будто сигаретой затягивалась, — и сказала мне: «Извини». За все сразу. Потому что на самом деле люди знают, что каждый должен решать за себя сам. Но с собственными детьми это часто не срабатывает. Потому что мозгами человек (мама или папа) понимает, что так делать нельзя, а сам все равно делает. Ему кажется, что так будет лучше.


Материнский инстинкт — это как влюбленность, когда мозги отдельно. Я поняла.


Кстати, мам у меня курила, когда в школе училась. Я теперь знаю. Мне ее Юля спалила, случайно. Рассказывала что-то про нашу школку и говорит: «А мы с Элей стоим такие у трансформы». А за трансформаторной будкой все стоят, когда курят. Всегда. Я очень люблю тебя, мой мам. Твоя Лохушка.


Я спросила, какой врач усыплял Марсика. Я сама сказала это слово. И я не знаю, важно это или нет, но я помнила про доктора Евгению Константиновну, которая так шепелявит, будто говорит на человеческом языке со звериным акцентом. Я не хотела, чтобы этим человеком оказалась она. То есть я все равно ничего не могла бы изменить, но все равно не хотела. И мам ответила:


— Доктор Акимов. Мальчик совсем молоденький.


Мам сказала, что у этого доктора, кажется, это был первый зверь такой, доктор сам переживал. Или, может, он просто не привык. Я подумала, что ветеринары — как учителя. Сложная профессия. От их решения зависит судьба — зверя и людей. Трудно.


У нас теперь есть Марсикова береза. Можно к ней приходить. Но я, наверное, не захочу. Я с ним попрощалась.


Мы вышли из травмы, и я крикнула в небо: «Марсик, иди гуляй!»


Мама плакала.


И он ушел.

* * *

«100 дней счастья»: Мне в личку написала какая-то девочка. Сказала, что хочет переводить макси. С того самого места, где я бросила! Я ей готова на шею броситься, виртуально! Пусть забирает!

* * *

Мам рассказала, как они в одиннадцатом классе разыграли свою литераторшу. Написали несколько стихов о любви и сказали, что их написала ученица Бориса Пастернака. Что про нее была публикация в каком-то «Огоньке». Тогда многие имена возвращались обратно. Литераторша сделала вид, что что-то такое уже сама слышала. А мам с Юлей написали эти стихи вдвоем. И придумали так, будто одна делает доклад, а вторая посреди урока как будто «узнает» эти стихи и говорит, что «я их с детства помню, их моя бабушка в тайной тетради хранила переписанными». И они там еще такую слезливую биографию придумали этой «ученице Пастернака», как она умерла от чумки. Тьфу, от испанки. От гриппа в тридцатые. Про эмиграцию и про что-то там еще, про репрессии, кажется.


Литераторша сперва повелась, а потом выяснила, что ей мозг дурили. Был скандал. И ВМ отмазывала маму и Юлю.


Я фигею без баяна. И мам мне потом говорит, что врать плохо, и в кого я такая, и вообще. Потрясающе!


Жалко, что сейчас любые стихи можно пробить по интернету!


Мы бы так могли замутить с Лилькой. Год назад, например.


Иногда я думаю, что Л весь этот год как будто умирала по кусочкам. Каждый вечер ее как будто становилось меньше и меньше. А мы не замечали. Я не могу считать себя подругой Л. Потому что я была рядом и ничем ей не помогла. И потому что она мне не доверяла.

* * *

Шла сегодня мимо Лилькиного дома. А дерева моего счастья там нет. Грозой сломало, и его спилили. Если бы я знала, когда его будут пилить, я бы взяла себе на память веточку или щепочку. У меня больше нет собаки и нет дерева. И нет подруги. И детство, кажется, тоже уже кончилось.


Чай в пакетиках фруктовый


Зефир


Пастила


Мармелад


Футболки от 48 размера


Носки женские, мужские


Полотенца для рук


Крем детский


Одноразовые бритвы


Может, красивые пакетики надо, все это расфасовать?


Сончита сказала: лучше открытки! И каждому разную!


И гематоген!

* * *

Завтра едем в дом престарелых с ВМ, и Олесей, и ее пятиклашками! Не всех родители пускают, потому что ГИА. А ВМ звонила родителям Пашки и многим другим. И говорила: «Под мою ответственность». Моей маме не звонила. Мам меня пускает. Мы вместе собирали подарки. Зефир, носки, футболки. И открытки. «Поздравляем с Днем Победы. Ваши Элла и Вера П.»

* * *

Я ничего не могу писать про то, как было в доме престарелых. Я всегда это буду помнить. Я потом плакала в автобусе. Мы сидели на одном сиденье с Пашей, и я плакала в Пашину куртку. У него не было платка. Он говорит: хочешь, я куртку тебе дам? Он не Паша-и-девочки, он просто Паша Фаддеичев. Хороший. Как моя собака.


Я говорю: «Ты добрый, как мой Марсик». И он не стал шутить. Ненавижу, когда люди шутят, чтобы сделать вид, что не больно и не плохо. Иногда нельзя так шутить! У Паши собаки не было, был кот. Поэтому он понимает, что в таком разговоре шутить нельзя.


Нас от нашего класса на этот раз было девять. Я не знаю, поедем мы в следующий раз или нет и с кем. Сончита у ВМ спросила раньше, чем я об этом подумала до конца: «А вы свой следующий класс будете сюда возить?» А ВМ пожала плечами. И Олеся-литераторша тоже. Потому что никто не знает, что там будет потом.


Сончита сказала, что она все равно еще приедет. Даже если у нас будет другая классручка и она нас сюда не захочет везти. Я тоже. Мне кажется, я сегодня сделала еще один шаг из гусеницы в бабочку. Это очень пафосно. И я все равно эгоистка. Но и бабочка тоже.

* * *

Блог человека можно найти по дате его рождения.


Вы действительно хотите удалить эту запись? Да.

* * *

По ночам здесь взмывают вверх и такси, и скорые.


Как чужая планета — большая окраина города.


Ты идешь в темноте, обходя на асфальте вмятины.


Осторожно неся на руках что-то очень мягкое.


И кричишь, глядя вверх, в безнадежную пустоту.


Понимая, что крик бесполезен, как вызов скорой.


«Господи! Эй! А в раю точно есть обои?!


Ты их точно дашь разодрать моему коту?!»


Стихи из сети, автора не знаю, очень в тему.

* * *

Это опять неправда. Я знаю, кто написал эти стихи.


Вы действительно хотите удалить эту запись? Да.

* * *

Рисуем с Пашкой в скайпе карикатуры на учителей для последнего звонка. Такие, чтобы не обидно было. Придумали Олесю Александровну в обнимку с новыми поэтами по фамилии Анапест, Дактиль и не помню третий стихотворный размер. Послали эскиз ВМ. Она одобрила. А карикатура на саму ВМ будет называться «В базарный день». О том, что каждому из нас цена три копейки, а все вместе мы девятый «В». То есть сокровище бесценное. Глупо, но это правда!

* * *

Оказывается, всего один разговор может столько всего поменять в жизни, поменять самого человека. Я думала, так бывает только в кино или в книгах. Я сама сейчас как в фильме про себя. Один разговор, один шаг. Это банально. (Банальное слово «банально».) И говорить «Я тебя люблю» тоже банально.


Вы действительно хотите удалить эту запись? Да.

* * *

Мы в апреле писали ГИА по русскому в «Пентагоне». Это школа за поликлиникой, ее так назвали, еще когда моя мама была маленькой. А сейчас Сончита написала, что девочка из той школы, где мы его писали, русский завалила, а потом пришла домой и повесилась.


Страшно. Теория пяти рукопожатий. Цепочка из нескольких звеньев. И от тебя до смерти всего одно звено. Может быть, эта девочка сдавала свой ГИА как раз у нас в школе. Может, в нашем кабинете у нашей Олеси. И за моей партой. И я могла быть вместо нее. Не могла бы. НЕТ!


Как хорошо, что мой мам меня любит.


Я эгоистка, я знаю. Но это правда. Хорошо, что мы помирились. Потому что, если бы нет, я бы думала, что мам — мой враг. И от этого тоже не стала бы жить. Не специально, а по ошибке. Потому что трудно жить, когда думаешь, что тебя никто не любит. Так не бывает. Просто когда тебе плохо, ты как будто глохнешь от боли. И не слышишь, как к тебе обращаются. Не словами, а любовью.


Мысли какие-то не мои. Словно я их под диктовку писала. Словно я не я.

* * *

Пошла перечитала свой самый первый блог, который вела еще до девятого класса. Там красные буквы на черном фоне, сплошная «моя жизнь навсегда искалечена» и инициалы, которые я теперь не могу разобрать. И в комментах никнеймы, про которые я ничего не помню, а тогда мне эти люди казались самыми близкими и дорогими, дороже реальных, тех, кто рядом. А бывает так, что человек одновременно в сети и в реале одинаково близкий и дорогой. И буквами какие-то вещи писать легче.


Но красные буквы на черном фоне! У меня мозг взрывается и глаза вместе с ним! Ничего не разобрать. И хорошо, что не разобрать. Глупости.


Я меняла никнейм четыре раза. А Лилька — не помню сколько. И я даже не помню, что значат эти никнеймы. И пароли от своих старых дневников. Надо дальше готовиться, а я перечитываю свои записи. И дивлюсь: какая девочка глупенькая. Бр-р-р!


Если бы я с собой прошлой встретилась, я бы подумала: «Какая эта Вера дура». А она бы, наверное, подумала: «И чего эта Вера так выделывается, умную из себя строит». А вслух бы мы, наверное, говорили: «Не могу поверить, что я — это ты!» И потом хором такие: «Укуси меня енот!» Я как будто стала самой себе старшая сестра!

* * *

Я сейчас попробую написать про то, что было в доме престарелых. Я все время про это думаю. Как будто воспоминание — это молочный зуб. Я его расшатаю, он выпадет и меня отпустит. Я даже губы все время облизываю, когда вспоминаю. Как будто вправду зуб шатается.


Когда мы туда приехали, нас встретила тетечка-администратор и велела всем надеть гимнастерки. А ВМ говорила, что можно ехать в чем угодно, лишь бы аккуратно. А Олеся своим пятиклашкам сказала про белый верх и темный низ. Мы были разные. А теперь сверху на нас был этот камуфляж.


Мы в нем были не похожи на солдат. Особенно маленькие девочки из Олесиного пятого класса — им эти гимнастерки были по самые гольфы. Это было как в дурацких снах, когда, например, приходишь в школу в ночной рубашке и как будто так и надо. Тут тоже казалось, что это сон. Нелепо.


Особенно песни, которые пели пятиклассники. Про прадедушку, который прошел войну до самого Берлина.


Если бы это было в школе, я бы вышла из актового зала в тубзик, и всё. А тут — чужой дом престарелых, где что находится — непонятно. Вообще, на больницу похоже: коридор, палаты. И много цветов на окнах. И жуткий желтый линолеум.


Тут не было актового зала. Просто холл в конце коридорчика. Телик на стене и ковер на полу. Как в рекреации на этаже, где у нас первачки и продленка. Наверное, в детдомах тоже такие ковры и телики. Или в больницах. А тут старички живут. Совсем старые и просто пожилые. И не все из них войну застали, но это не важно.


На стенах еще иконы и картины. И какие-то поделки бумажные на подоконниках — я не знаю, это сами старички делали или это им тоже шефы из школы привезли. Огромные бумажные фигуры, я не знаю, как эта техника называется, и не хочу сейчас в поиске смотреть, чтобы не отвлекаться. А то я никак не могла уговорить себя про этот день написать. А мне надо!


Старички сидели в креслах и на диванах. А мы стояли, заслоняя телевизор. Сперва малышня пела про героического прадедушку и я смотрела на адский желтый пол и на стены. А потом все вместе пели «Катюшу» и «Священную войну».


Я «Вставай, страна огромная» не могу нормально петь. У меня сразу горло болит, как при ангине, — я не знаю, может, это мне от прадедушки генетически передалось, что от этой песни мурашки по коже? Память поколений? На уровне стволовых клеток?


А в этот раз я расплакалась. Не из-за песни. А из-за того, что наши парни были в гимнастерках поверх белых рубашек или футболок. Кирик Дергунов, Короб, Руднев, Божедомский, которого в армию из-за зрения бы не взяли. Пашка, который, когда волнуется, слоги местами путает.


Они пели, что дадут отпор фашистской нечисти. А я думала о том, что нам пятнадцать лет. А в армию тогда брали с восемнадцати, но некоторые на войне оказывались раньше, как мой дед Котя. И когда он вел свой грузовик, он был младше, чем наши парни сейчас. Я не знаю, как написать. Я потом уже ничего не думала, просто поняла, что, когда песня закончится, все на меня обернутся и увидят, что у меня лицо в слезах. И, если бы я знала, где туалет, я бы спряталась.


А меня вдруг за плечи обхватывают сзади. Я думала, это Сончита. Или ВМ. А это русичка Олеся Александровна. И у нее тоже тушь размазанная. И не только она плачет. Я только сейчас поняла, что старичков всего трое. А остальные — бабульки. Один из старичков был в пижамке, а правая рука у него пряталась в синей вязаной варежке. Я вспомнила документальный фильм про тыл и помощь фронту, про посылки для бойцов Красной армии, как в такие варежки вкладывали записочки «Бей фашистов!».


А когда мы закончили петь, старичок подошел к Сончите. Он ей ростом был почти до подмышек! Начал ей руку пожимать другой рукой, не той, что в варежке. И называл ее «Снегурочка»! Наверное, она именно с ним танцевала на Новый год. А потом еще спрашивал про «девочку с длинной косой» — это про Лильку. Я не знаю, что и кто ему ответил. Кажется, ВМ.


Я спросила, где тут туалет, и ушла. Мне было без разницы, будут меня ругать или нет. И потому что песня была настоящая. А гимнастерка — нет.


В туалете пахло хлоркой, а в кране текла только холодная вода. А на кафельной стене висел рисуночек в рамке: красные тюльпаны в синей вазе.


Наверное, шефская школа прислала в дом престарелых слишком много рисунков и их больше уже некуда было вешать. Я смотрела на кафельную стену и вспоминала, как придумала, что метро превратилось в бассейн и как поезда плавали бы в нем. Я придумала это в феврале, а сейчас май. И мне кажется, что я за эти три месяца выросла на несколько лет. Но про это, мне кажется, я сейчас подумала, а не тогда.


Когда я сняла гимнастерку, то заметила, что все это время не могла нормально дышать. Что у меня спина была прямая. Как будто, не знаю, это была не гимнастерка, а непосильная обязанность.


Я вышла из туалета и поняла, что обратно в холл не могу вернуться. Вот прямо сейчас никак не могу. Дверь на улицу была совсем рядом. Тут пахло хлоркой, старым чистым линолеумом и столовой. А на улице росли одуванчики и солнце светило ярко, как всегда бывает перед грозой.


Я решила, что обойду дом престарелых, а потом поднимусь обратно наверх.


Крыльцо было обычное, как у нас в школе: три ступеньки и пандус сбоку. И трава и забор — тоже как в школе или в детсаду. Клумбы, кусты, одуванчики.


За углом на канализационном люке стояли блюдечки с кашей. Как будто кто-то в куклы играл и забыл убрать посуду. Я не успела придумать до конца. Заметила, что от люка в разные стороны разбегаются кошки. Черно-белые и бело-рыжие. Пять или больше. Они были между собой похожи. Наверное, кошачья семья.


Сбоку от люка стоял стул, у него сиденье было обмотано байковым одеялом, а на спинке висела вязаная кофточка. Такой обжитой стул. Тоже, наверное, для кошек.


Было очень жарко, и цвела сирень. И у меня болела голова из-за слез и вообще из-за всего на свете. Я села на кошачий стул и стала смотреть на траву с одуванчиками. Было сонно и непонятно, как в тревожной сказке. Как у ВМ на кухне, когда Лилька правду про свою семью рассказала и никто не знал, что нам дальше делать.


А потом я услышала:


— Дочка, дочка!


И за моей спиной сирень зашуршала. Сразу стало как в триллере. Я обернулась очень быстро, чтобы не успеть испугаться.


Хотя ничего страшного не было. Ко мне шла бабулька в халатике и с блюдечком в руках. Она шла как-то боком. Будто она была фигуркой в часах-«кукушке» и у нее пружину заело. Такая мирная бабулька с седыми волосами. В ужастиках такие обычно оборачиваются монстрами.


Она снова сказала:


— Дочка!


Меня никто так никогда не называл. Особенно чужие бабушки. Я хотела встать и не могла. Чувствовала, что как будто сейчас усну. Со мной такое было после ГИА по инглишу. И в тот вечер, когда мы с мам помирились после смерти Марсика. Я подумала про колдовство. А бабулька сказала:


— Да я кошку зову. Ты сиди, сиди…


У меня в руках все еще была эта чертова гимнастерка, скрученная жгутом. Я ее запихала себе под мышку. Мне стыдно было перед этой бабулькой.


За маскарад и за то, что я сейчас ее место заняла.


А она на меня вообще не смотрела. Она звала кошку. А та сидела на оконном карнизе первого этажа и шипела. Забилась за решетку. Такая вредная кошка, бело-рыже-черная. Я ее потом как следует разглядела. Потому что бабулька начала мне про себя рассказывать, про свою жизнь. Она то меня дочкой называла, то кошку. Говорила, что у нее дома всю жизнь кошки жили. Я не помню, наверное, я спросила:


— А у вас дети есть?


Мне страшно было узнать ответ. Я думала, что она скажет, что дети были, но умерли. Или что есть и что они ее сами сдали в дом престарелых. А старушка вдруг хихикнула и даже мне подмигнула — а у нее оба глаза с розовыми белками были и смотрели мутно, как сквозь кривое толстое стекло.


— Да какие дети, миленькая моя? Я же ни девушкой никогда не была, ни женщиной. У меня же как в ту зиму всё перемерзло, так и всё.


И сказала, что они в войну с сестрой жили в деревне в прифронтовой полосе. Сперва в доме, а потом, когда его сожгли, — в землянке. И их в этой землянке так проморозило, что ни у нее, ни у сестры не могло быть детей. И что сестра потом замуж вышла за моряка. А сама бабулька на заводе работала, потом училась, а потом опять на заводе. Мне сперва интересно было, потом грустно, потом просто хотелось в туалет. И странно было слушать про войну просто так, не в актовом зале, не в классе и не от автора документального фильма. Я не знала, как дальше быть. Я даже не знала, что сказать.


А она говорит:


— Вот по телевизору реклама идет: «У нас ликвидация», — а мне, как услышу, так страшно всегда, дочка. У нас тогда про расстрел так говорили — «ликвидация».


Я не знала про такое. И что в таких случаях вообще говорить надо.


«Извините»?


Я сказала:


— Давайте я вам кошку сниму?


Подошла к окну и набросила на кошку гимнастерку.


Как будто я всю жизнь ловила кошек! Я не промахнулась. Но кошка из гимнастерки выпуталась и запрыгнула внутрь. Наверное, там была палата, я не знаю.


Мне показалось, что там что-то разбилось. Я испугалась, а старушка хихикнула. Как на уроке, когда кто-то пошутил. Я вспомнила рисунки финской художницы про старушек-веселушек. И поняла, что если сейчас начну хихикать, то просто лопну!


Я сказала:


— Мне в туалет надо!


— Да что ж ты раньше-то молчала, дочка!


Я пошла обратно. Оказывается, от кустов сирени до крыльца было идти меньше минуты.


Наверное, мне надо было попрощаться. Я не знаю.


Я вареная была, будто у меня грипп начинался. А надо было вручать носки, зефир, открытки.


И петь про День Победы. Я потом шевелила губами, будто у меня вправду простуда и нет голоса.


Хорошо, что меня никто не искал и даже про гимнастерку не спрашивал — она так и осталась в окне между прутьями решетки.


Теперь в доме престарелых будут думать, что шефские школьники у них в окна тряпками кидаются.


Но никто ничего не говорил. И я никому ничего не рассказывала. Мне некому просто. Ведь Лильки со мной больше нет. Мне иногда кажется, что она покончила с собой, а нам врут, что она уехала, чтобы никто не боялся и чтобы не пропагандировать самоубийства.


Но я знаю, что это не так.


Пока я сидела на кошачьем стуле под сиренью, я первый раз за этот месяц не думала про Л. Вообще никак не думала. Как будто серия закончилась. Какой-то кусок жизни про нас обеих.


И когда мы в автобусе обратно ехали, до меня все сразу это дошло.


Хорошо, что у Паши был рукав его куртки.


И я бы все равно не могла вернуться к той старушке и ее кошкам. Потому что наши пятиклашки играли сценки. И потому что началась гроза. Кошки попрятались, наверное. И старушка тоже. Наверное. Я не знаю. Но в холле на концерте ее не было.


Я ее не выдумала. Это правда.

Загрузка...