На речном трамвайчике, курсирующем от набережной Дзаттере до Джудекки, он заметил девушку с рыжими волосами и небритого мужчину — они обнимались. Мужчина прижал ее к металлической перегородке рядом со входом в пассажирскую каюту и целовал со всей страстью, так глубоко засунув язык в рот, что тот, должно быть, доставал до гланд. С того места, где находился Мистлер, все было отлично видно. Сам он тоже привалился спиной к перегородке у капитанского мостика. И поскольку не потрудился приобрести билет, избегал глядеть в ту сторону, где находился marinaio. Расстояние до следующей остановки совсем небольшое, вряд ли marinaio полезет сейчас за своей кондукторской сумкой в кабину за мостиком. Так что пока Мистлер вроде бы в безопасности.
Это игра, ничем не лучше и не хуже других. Мистлеру всегда нравилось играть в игры без правил. Вот он сдвигается чуть вбок, чтобы лучше разглядеть лица той парочки. И вдруг со всей ясностью понимает, что траханье — это сила, движущая миром. А к чему тогда на свете существуют эти задранные чуть ли не до причинного места юбки, открывающие бедра, которые так и взывают о ласке, босоножки на платформе и неустойчивых «пьяных» каблучках — все это напоминает изображения венецианских шлюх — голая полоска живота с темной ямкой пупка, вульгарный макияж, мочки ушей, проколотые для многочисленных серег, наводящие на неприличные сравнения? А он уже покидает этот мир. И все равно, нагло уставившись на эту девчонку, тихонько насвистывает какую-то песенку, не так мелодично и точно, как Лина, но для bella figlia del'amore[55] вполне сойдет.
Мужчина со щетиной на щеках и маленьким колечком в ноздре слишком поглощен своим занятием, мнет и терзает круглый задик девушки, а потому не замечает взгляда Мистлера. А вот девушка все прекрасно видит. И украдкой подмигивает Мистлеру. Если б он, Мистлер, знал адрес борделя, где подвизается эта шлюшка, он бы прямиком устремился туда, вместо того чтобы идти на ленч к Барни. Как же все это странно. Ведь он почти без всяких усилий мог бы удержать при себе Лину вплоть до возвращения в Нью-Йорк, к Кларе.
Этот чертов Барни ничего толком не может объяснить. Или же Мистлер просто забыл, сколько домов надо отсчитать от церкви. Так, готические окна. Пятый или шестой дом. Вроде бы похоже, но на табличках рядом со звонками итальянские имена. И они ничего не говорят Мистлеру, за исключением разве что одного, неопределенного происхождения. То имя какой-то оперной дивы, которое, как припоминает Мистлер, гремело лет сто назад, если не больше. Нет, вряд ли то имя подружки Барни. Дом со стеклянной дверью. Через нее виден поразительной красоты дворик. Браво, Барни! Медная табличка сообщает Мистлеру, что здесь находится вход в архивы, о которых его друг, естественно, забыл упомянуть. А на соседней двери, вдобавок к «Фабри-Винчи» и «Винчи-Фабри» и рядом с кнопкой звонка, он видит тайную подсказку: Piano nobile. Должно быть, здесь.
Он жмет на кнопку — поднимается трезвон, способный разбудить мертвеца. Нет ответа. Снова жмет. И снова нет ответа, но щелкает замок, и дверь приоткрывается. Piano nobile, значит, одним пролетом выше. Ну, конечно же! На лестничной площадке стоит, скалясь в улыбке, Барни. Надо сказать, выглядит он просто чудовищно — или вовсе не спал, или спал на полу прямо в одежде. И хотя сам Мистлер уже практически и давно утратил привычку наставлять своих приятелей на путь истинный, его так и подмывает сказать Барни, что, невзирая ни на какие обстоятельства, человек чувствует себя куда как лучше, если с утра почистит зубы, побреется и наденет что-нибудь чистое. Что угодно, пусть даже футболку с надписью «Моя!». Кстати, почему у него, Мистлера, никогда не было такой футболки?
Черт побери, Томас! Прямо глазам не верю!
Надеюсь, ты и твоя хозяйка все же меня ждали. Если забыл, не бери в голову. Таверна за углом, могу поесть и там. Могу и вас пригласить туда же.
Ладно, не дури. Банни вся в нетерпении, ужасно хочет тебя видеть. Просто я подумал, ты сегодня и до вечера из постели не выберешься. Ведь ты тот парень, который вроде бы собрался помирать? Или забыл? И позвольте представиться — эта падаль, что ты перед собой видишь, это все-таки я! Эй, Банни, он уже здесь! Томас! Такой большой, как всегда, такой настоящий!..
И он провел Мистлера через вестибюль в салон с видом на канал. Свет какой-то бесцветный и безжалостный, наверное, потому, что эта часть берега находится сейчас в тени. Мистлеру хорошо знаком этот вид, но он никогда не смотрел на канал со столь высокой точки. Вдали, по другую сторону от острова, стоит на причале греческий лайнер. Рядом с ним притулилось еще какое-то судно — нечто вроде морского парома.
Огромная комната обставлена просто: стулья с высокими прямыми спинками и старой плюшевой обивкой на сиденьях, провалившийся диван, кофейный столик, на котором валяется последний номер «Геральд трибюн» за прошлую неделю, и пара кожаных кресел. На полу — рваный и затоптанный древний ковер. На стене с обоями в пурпурно-желтую полоску беспорядочно развешаны портреты мужчин в красных шляпах с полями, свисающими ниже ушей. Сразу видно, что это дожи. Висит также пара живописных полотен, изображающих откормленных богинь, роящихся веселыми группками. Возможно, то всего лишь второсортные копии девятнадцатого века, еще не попавшие в лапы жуликоватым торговцам, что шустрят по ту сторону от площади Святого Марка. И тут же — огромное абстрактное полотно в фиолетовых тонах, похоже на Ива Клейна, но, может, и не он. По мнению Мистлера, аутентичность в подобных случаях своего рода плюс. К чему тратить деньги на такую ерунду, когда любой профан при помощи банки краски и кисти может добиться того же эффекта? Ага, а вон там, перед окном, и стол, накрытый на четыре прибора.
Из комнаты справа послышался звонкий стук каблучков, а потом — голос, низкий, таинственный, точно готовый раскрыть самые сокровенные секреты.
Томас, я просто ушам своим не поверила! Только вообрази, как это Барни умудрился повстречаться с тобой? Или, наоборот, это ты с ним повстречался?
К чему понадобилось Барни играть с ним такие шутки? Тут Мистлер вспомнил наконец фамилию: Катлер. Нет, он определенно не знает ни женщины, ни мужчины по имени Банни Катлер. Но этот голос! Этот голос не спутать ни с чьим.
Она вошла в комнату. Располнела, конечно, жаль, но, с другой стороны, если б кожа сохранила тот, прежний, чудесный оттенок слоновой кости и гладкость, можно было бы сказать, что лицо ее ничуть не изменилось. Те же тонкие и правильные черты, те же поразительно большие, широко расставленные глаза и густые тяжелые волосы. Афина Паллада. Волосы цвета бледного золота — прямые и длинные, они спадали ниже плеч и были разделены пробором посередине. Они летели за ней и развевались на ветру, как рыцарский плащ, когда она гнала на своем красном велосипеде по Массачусетс-авеню, пробираясь в потоке движения к заведениям Уайднера или Бикфорда, где ее ждали чай и английские булочки, которые она любила намазывать соленым маслом. А потом возвращалась в Рэдклифф. Волосы немного обесцветились под воздействием солнца и морской воды, а может, просто с возрастом.
На ней было платье цвета морской волны, на пуговках спереди. Без рукавов, и она накинула на плечи темно-синий свитер, связанный из хлопковой пряжи. Мистлер осмелился даже взглянуть на ее ноги. По-прежнему стройные, с узкими лодыжками. Высокие каблучки, возвестившие о ее приходе, принадлежали босоножкам, ярко-красным, цвета пожарного автомобиля. Нет, всему этому есть лишь одно объяснение. Она тоже гость. А настоящая Банни появится через минуту.
Он услышал собственный голос: Я страшно рад, Белла. Нет, слабо сказано. Я просто счастлив, сверх всякой меры! Я и понятия не имел. Ну, разве можно было представить, что и ты тоже приглашена на ленч?
Барни, осел ты эдакий! Почему ты ничего не объяснил Томасу?
Но я думал, он знает. Нет, извини, ошибся. Он сказал, что ничего не знает.
Кто ты, Белла?
Давайте-ка лучше выпьем вина, ответила она. Как насчет шампанского?
Не пью ничего с пузырьками, сказал Мистлер. Если уж пить, так только чистую водку или джин. Или красное вино, если, конечно, тебя не затруднит.
Она позвонила. Колокольчик находился рядом с более розовой группкой богинь. Принесли выпивку.
Неужели мы с тобой не виделись с самого колледжа, Томас? И последний раз то было перед моим отъездом в Англию?
Мистлер молча кивнул. Он уже успел подсчитать в уме годы. И ждал теперь объяснений.
А я там вышла замуж, прямо почти сразу же. За человека по фамилии Катлер. Томас Катлер, но вообще-то все называли его Томми.
Как моего отца.
Белла улыбнулась, а Мистлер залился краской. Цирцея превращала людей в свиней; Белла превратила его в полного идиота. И так было всегда. Улыбалась она, не разжимая губ, улыбкой Моны Лизы. Наверное, потому, подумал он, что так ничего и не сделала со своими редкими зубами.
Томми был очень славным малым, но через несколько лет нашел себе девушку, страшно преданную, она, даже будучи беременной, заправляла его галереей. Да, забыла сказать, он торговал предметами исламского искусства и не разрешал ей сделать аборт. У нас самих как-то не получилось завести ребенка. Говорил мне, что он полифилопродуцивен. Нет, честно! Ни от кого больше я такого слова не слышала.
Это есть у Т. С. Элиота, заметил Барни. В одной из поэм.
Наверное, там и вычитал. Всегда читал со словарем в руке. А я-то, дурочка, сперва испугалась. Подумала, что это какая-то страшная болезнь. Только потом спросила, что это означает. У него была одна задача — вышвырнуть меня вон. И настроен он был решительно. Вот я и ушла, все оставила, кроме одежды. Вот такие дела! А он прибрал к рукам все остальное. К этому времени я успела написать несколько очерков о путешествиях и книгу-путеводитель под фамилией Катлер, поэтому и оставила ее.
Но почему Банни?
Он просто не выносил моего имени, Белла. Когда мы познакомились, заявил, что не ляжет со мной в постель до тех пор, пока я не сменю имя. Я долго не могла придумать, и он называл меня просто «ты». Но потом вдруг его осенило, сказал: Пусть будет Банни[56], уж очень здорово ты трахаешься! И вот что, Барни, я рассказывала тебе эту историю, должно быть, тысячу раз. Короче, это имя, Банни, так и прилипло ко мне. И еще, строго enter nous, считаю, оно мне очень идет. С ним гораздо проще жить, чем с таким именем, как Белла! Так что придется тебе привыкать, Томас. Трудно будет, да, Томас? Вот ты в отличие от меня вроде бы совсем не изменился.
Выучить твое новое имя? Что ж, надеюсь, как-нибудь справлюсь, а если вдруг и оговорюсь, ты меня простишь.
Ты всегда делал все очень хорошо, всегда умел держать ситуацию под контролем. И в этом нисколько не переменился. Послушай, Барни, а ты еще не успел рассказать Томасу о моих недавних приключениях?
О, помнится, что-то рассказывал вчера ночью в пьяном угаре. Жаль, что он не видел тебя во всей славе и великолепии, царицей этого семейного замка! Должно быть, Джой, добавил он, услышав пронзительную трель звонка. Пойду открою.
Из вестибюля доносились голоса. Мистлера переполняли впечатления, где настоящее причудливо сплеталось с прошлым. Он отодвинул номер «Геральд трибюн», чтобы поставить на столик свой бокал, и заметил, что столешница сделана из большого помутневшего зеркала. Похоже, Банни была довольна тем, какое впечатление произвела эта встреча на Мистлера; улыбка ее становилась все шире и готова была превратиться в смех. Вот-вот начнет издавать эти свои странные переливчатые звуки, напоминающие воркование горлицы. Но нет, вместо этого она всего лишь подмигнула ему. И Томасу показалось, что этот жест исполнен дружелюбия.
А вот и Джой. Выглядит совсем молодым, что, впрочем, неудивительно, в такой-то компании. Хотя, если присмотреться, ему, должно быть, за сорок. Чистое открытое лицо, свежайшая белоснежная рубашка от «Брукс бразерс» и синие джинсы, должно быть, только что постиранные, накрахмаленные и отглаженные. Славный парень. Три раза чмокнул Банни в щеку, обменялся рукопожатием с Томасом.
Страшно рад познакомиться с вами, мистер Мистлер. Вы — настоящая легенда!
О Господи, еще одна творческая личность, свободный художник из какого-нибудь рекламного агентства. Зарплату им платят слишком высокую. Ну почему только им не сидится в своих клетушках или просторных студиях, вечно путаются под ногами. Нет, этот вопрос непременно надо поднять на очередном заседании исполнительного комитета. Мысль о посещении подобного заседания настолько абсурдна, что Мистлер тут же оживляется, а Джой принимает это за признак того, что Мистлер тоже страшно рад познакомиться с ним.
Нет, правда, говорит он, вы наделены таким невероятным воображением!
Банни спешит к нему на помощь. Ты опоздал, Джой, замечает она, а потому придется тебе обойтись без выпивки. Пошли за стол.
На пасту выливается целое море соуса. Банни затыкает уголок салфетки туда, где вырез платья плотно облегает горло, и Мистлер рад этому жесту. Шея у нее стала такая толстая. Джой благоразумно придерживает салфетку левой рукой — так, чтобы она прикрывала перед его безупречной рубашки. Мистлер оценивает этот прием и тут же перенимает его — пригодится и впредь, когда будет есть зеленый салат. Да кто сказал, что он неспособен меняться? Вот если бы с младых ногтей знать этот прием, сколько галстуков было бы спасено! А Барни, судя по всему, плевать. На черной рубашке тут же появляются бурые пятна от соуса. Время от времени он обмакивает уголок салфетки в бокал с водой и пытается оттереть их. Мистлер говорит Банни, что вино действительно великолепное.
Это с гасиенды Феретти, что во Фриули. Наследник Франсиско посылает. Очень щедр во всем, что касается вина.
Хочет дешево отделаться! — кричит Барни. Лучше бы оставил тебе эту квартиру и выплачивал хоть какую-то пенсию!
Квартиру он предлагал на третьем этаже, но она такая темная. Эта мне больше нравится. Ладно, Энрико было виднее, кто чего заслужил. Франсиско оказывал ему услуги, которых от меня он никогда не получал.
Джой тихонько хихикает. После минутного замешательства Барни присоединяется к нему.
А ты здесь надолго, Томас?
Только до воскресенья.
Какая жалость! Но ведь ты еще вернешься, правда? Может, осенью? Осенью Венеция особенно хороша.
И она указывает на канал, на серо-розовые облака, полукружием обрамляющие башню Сан-Тровазо.
Знаю. Я приезжал сюда осенью много раз. Жаль, не знал, что ты здесь обитаешь. Но во время этих поездок предпочитал не видеться с людьми. Приезжал полюбоваться городом, почитать, поесть вот таких, как у тебя, замечательных маленьких артишоков.
Почему он ни разу не упомянул о Кларе? А теперь исправлять этот промах, пожалуй, поздно. Мистлер просто не мог заставить себя добавить: О, а моя Клара прямо без ума от муранского стекла. Впрочем, поделом ей. У него нет ни малейшей охоты покупать эти пиалы для шербета. Непонятно, успел ли Барни рассказать Белле — она же Банни — о состоянии Мистлера. Судя по ее вопросу — нет. Что это — особая деликатность, проявление такта? Что ж, он вполне способен поведать эту тайну сам. Или то будет проявлением жестокости, бессердечия с его стороны? Да и нет никаких причин выкладывать хозяйке с самого утра столь неприятные новости о человеке, которого к тому же пригласил на ленч без ее разрешения. Или же он мог сказать нечто вроде: «Знаешь, случайно столкнулся с Мистлером прошлой ночью во время одного из этих божественных загулов, да, точно, полный идиот с литературными амбициями, так вот, он сказал, что якобы умирает от рака, и так вышло, что я его пригласил». Что ж, и это вполне вероятно.
Артишоки служили аккомпанементом к жареному угрю, которого подали после пасты. Роскошное угощение, нет слов, и четверо едоков с отменным аппетитом: нет ничего удивительного в том, что Банни уже больше не является стройной и гибкой девушкой. И тем не менее она и эти двое парней, похоже, пребывают в добром здравии. Затем они воздали должное пирогу с меренгами, который, видимо, принесли из кондитерской по соседству. Просто представить невозможно, что его изготовила эта толстая матрона с бородавками на каждой щеке и начавшей отрастать черной бородкой, которая подавала на стол. Может, у Банни есть шеф-повар? По привычке, от которой собирался избавиться, Мистлер взял лишь половину предложенного ему ломтика. Что он пытается тем самым доказать? Ведь он до сих пор с минимальными усилиями способен влезть в одежду, которую носил лет тридцать назад. В то время как ты, моя дорогая, да ты только посмотри на себя! К удивлению Мистлера, матрона стала заново обносить гостей пирогом. И он положил себе огромный кусок, который так и не смог доесть до конца.
Выяснилось, что Джой никогда не работал в агентстве Мистлера. Он редактировал раздел кулинарных рецептов в британской версии «Вог». Зачем понадобилось нанимать для этого американца, когда сами англичане просто гоняются за такой работой в Америке? Уму непостижимо. Мистлер все-таки задал Джою этот вопрос. Ах, Джой просто должен следить за тем, чтобы в разделе были представлены английские вкусы: вареная баранина, хлебный соус, мясной пирог, а также продукты для школьных завтраков. Английские же специалисты просто помешались на всяческих новинках! Руководство «Вог» старается мыслить глобально, малейшие проблески таланта и оригинальности тут же предаются анафеме. Английская еда сегодня, Пикассо и политика Германии завтра. Джою хотелось бы услышать от Мистлера совет по ресторанам Милана — следующая его тема — и Парижа, где в бистро до сих пор подают основательную буржуазную еду.
Всегда оставляю этот вопрос на рассмотрение самих хозяев, последовал лаконичный ответ.
Тут вдруг Барни принялся объяснять, как однажды ленч с Джоем плавно перешел в обед в китайском ресторане, где он заказал практически все, что было в меню, да еще норовил попробовать что-то с его, Барни, тарелки. Из чего Мистлер сделал вывод, что Джой скорее приятель Барни, а вовсе не Банни.
Бородатая матрона принесла кофе, печенье и граппу. Они перешли на диван и кресла. Мистлер вдруг спохватился, что ест и пьет так, точно у него нет будущего, что, увы, соответствовало истине. Он изучал лицо Банни, в особенности ее глаза и руки, пока Барни пытался поведать очередную историю о последнем грандиозном пире, который закатил Энрико перед самой смертью. Похоже на то, что Банни и Джой слышат ее не впервые и что рассказывалась она и в других компаниях.
Забавно все же, что в устах Барни местоимение «я» звучит почти так же, как «мы» у особ королевской крови. Что, впрочем, совсем не означает, что он одинок. И что, если тот грек, козопас, перестал пользоваться расположением Лео, этот самый Лео устремился бы к своему дружку и вновь принадлежал бы ему душой и телом. На протяжении многих лет Барни пользовался репутацией «двустволки». А стоило увидеть, как Джой согласно кивает головой и сладостно улыбается, так сразу становилось ясно, что и он успел тут отметиться, пусть даже и не включен Барни в число главных фаворитов. А может, просто уже слышал от Барни эту историю?
Детка, это просто безумие какое-то! Весь дворец так и пылал огнями, факелы были расставлены вдоль всего канала, и ко входу то и дело подплывали гондолы, а из каждого окна свисали на длинных флагштоках фамильные знамена Феретти рубинового цвета. Мод Родмен попросила меня отвезти ее на этот бал. Я сказал: хорошо, дорогая, отвезу, вот только тебе придется нанять гондолу на вечер. Погода изумительная! Ни ветерка. Слышно, как весло входит в воду и выходит из нее. И стоило мне приехать, как я понял, что оказался прав, — практически все остальные гости прибыли на водных такси. Знаешь, это было поразительно эффектно! Я удивился, узнав, что Энрико вовсе не ставил никаких условий относительно транспорта типа: «Гости должны прибывать только на гондолах или пешком». Помнишь, как в Риме, когда он пригласил тебя на обед, на приглашении было написано: «Коктейли в девять, кареты в полночь»? Узнаю моего Энрико!
Тот день для меня выдался страшно утомительный: бродил с Мод из магазина в магазин, она искала маску, надеть на бал. Уму непостижимо! В конце концов я сказал ей: «Да не волнуйся ты так, детка! Лицо твое — само совершенство, и без того копия маски смерти. Наденешь черный плащ и сойдешь за Джека Потрошителя!» И она так хохотала, прямо остановиться не могла. Прямо перед вечеринкой я подъехал за ней в гостиницу «Киприани» и помог напудрить лицо. Пудрил до тех пор, пока она не превратилась в Марселя Марсо, только мертвого. А сам надел свое кимоно Кабуки, и когда мы вошли в зал, все гости нам аплодировали.
Что за сцена! Скрипичный оркестр Энрико играл Вивальди, на каждой ступени лестницы стояло по официанту с огромными подносами, а на них — бокалы с шампанским и икра на блинах! Только Энрико был способен додуматься. И я начал искать тебя и Энрико. Ты была одета в поистине царский наряд из зеленого бархата, и еще на тебе был этот сумасшедший фамильный жемчуг Феретти. А когда я спросил, где же Энрико, ты прижала пальчик к губам и посмотрела так хитро и таинственно. Помнишь? Он появился ровно в полночь с двумя мастифами на поводках. Позже Франциско сказал, что все это время они сидели у него в комнате и смотрели телевизор.
Да никакие не мастифы! То были ирландские волкодавы. Я просто умоляла его не устраивать этой вечеринки. Он был уже слишком слаб.
Но, согласись, в этом весь Энрико, закатить такой бал и не явиться на него! Прямо как в восемьдесят четвертом, когда он устроил ленч для Джанни в саду на Бренте. Сто человек гостей, шатры, скрипки, божественные декорации, целый лес цветущих магнолий и та черная женщина, ну в точности царица Шебы[57], которая пела Брамса. А сам он так и не появился! Только в конце гостям зачитали послание. С Капри! «Уехал отдать дань уважения нашей дружбе, что зародилась на этом острове, где мы с Джанни встретились впервые, где море и солнце были единственными нашими спутниками». Ты прочитала это сразу после того, как подали десерт.
Барни не умолкал. И никакого способа остановить его не было. Он отнимал у Мистлера возможность поговорить с Банни. И вот он улыбнулся ей и сказал, что ему пора. Хотелось бы вздремнуть перед обедом. И тут вдруг Фортуна поворачивает свое колесо. Барни смотрит на часы и говорит: эй, мы идем с тобой. Я договорился о встрече с директором библиотеки Марчиано, он обещал устроить мне частную экскурсию. Джой тоже со мной. Почему бы и тебе с Банни не присоединиться? Это на Пьяцетте, совсем недалеко от твоей гостиницы.
Банни снова спешит на помощь. Вот что, Барни, почему бы тебе не пойти с Джоем? Сама я облазила эту библиотеку вдоль и поперек. Энрико подарил им часть своей коллекции. И если Томас хочет прикорнуть на несколько минут, не надо ему мешать. Пусть останется. Мы и без того слишком засиделись.
Она откидывает голову на спинку дивана и выпускает изо рта вереницу концентрических колечек дыма. Надо же, не разучилась.
Чао, чао!
Кто угодно, но только не Мистлер. Он снова опускается в кресло, тянется к бутылке с граппой, что на журнальном столике. Даже прищуривается от удовольствия. Наполняет стаканчики, достает портсигар. Глаза у нее такие ясные и кажутся более синими, чем раньше. На секунду мелькает мысль: может, она носит цветные линзы? Глупое, бесполезное любопытство: годы разлуки подобны комнатам с запертыми дверьми и окнами. Чтобы никто не вошел, даже если б времени у него было море.
Она подвигается на диване поближе к нему, вынимает изо рта сигарету и говорит: Барни рассказал мне, перед тем как ты пришел. Похоже, дела обстоят скверно. Это так?
Этот бессонный шепоток. Горы сигаретных окурков. Пусть это будет его реквиемом.
Так мне, во всяком случае, сказали. Но большую часть времени чувствую себя вполне сносно. Нет, правда, так же, как всегда.
Ты ведь, кажется, женат и у тебя есть ребенок? Иногда читала о тебе статейки, обо всех тех важных вещах, которыми ты занимаешься. И, разумеется, Барни подумывал связаться с тобой и попросить работу. Ты ведь известен своей щедростью. Причем говорил об этом с таким видом, точно речь идет о стипендии Гуггенхайма.
Барни очень талантлив, и я страшно рад, что он нашел своему дару применение. И еще он был необычайно изобретательным редактором и стоил каждого доллара, что мы платили. Да, у меня есть жена по имени Клара и сын по имени Сэм. Сэм совсем уже взрослый человек, собирается жениться. На женщине с ребенком, не от него. Такая маленькая испанская девочка.
И ты не возражаешь?
Господи, нет, конечно! Я бы, скорее, возражал, если б он остался холостяком.
А твоя жена? Почему она не с тобой?
Я приехал в Венецию, повинуясь порыву, ни слова не сказав ни ей, ни Сэму. Чтобы хоть немного побыть одному. Пустые, ничем не заполненные дни — вот о чем я мечтал. Но вышло иначе. Пустота превращается в хаос, или же эти две вещи просто неразличимы — по крайней мере в моем случае. А возможно, это явление носит всеобщий характер.
Энрико работал до самого конца. Отказывался изменить что-либо в образе жизни. И когда я как-то спросила, почему бы ему не остановиться, он ответил, что человек смеет остановиться только в одном случае — если считает, что может использовать это время для примирения с Богом. Нет, конечно, поработать ему удавалось лишь несколько часов в день. Но это не совсем верно, музыка звучала у него в голове постоянно.
В том-то и разница. Он великий артист. А моя работа — всего лишь иная форма пустоты!
Ну, зачем ты так? Разве тебе не удалось создать грандиозное предприятие, дать работу сотням и тысячам таких, как Барни и Лео? По словам Барни, в мире нет никого, кто бы мог сравниться с тобой.
Да, конкретно в моем бизнесе нет, вот тут, пожалуй, он прав. Но, с другой стороны, это такого рода бизнес, где часто приходится применять власть, а таких людей легионы. Я нисколько не преуменьшаю ни своего умения, ни энергии, которые вкладываю в дело, ни достижений. Но власть подобна электричеству. Очень полезна, когда хочешь включить свет. Но если предпочитаешь, чтобы в комнате было темно, она превращается в ничто — просто абстрактно существующая сила. По возвращении в Нью-Йорк придется зажечь много лампочек, чтобы горели как можно дольше. Насколько позволят силы, просто для того, чтобы привести дела в порядок. Придется употребить власть. Но ты даже не представляешь, как часто человеку хочется перестать применять ее. Особенно если в голове у него звучит музыка или стихи и хочется слушать только их, и в полной тишине, без всяких посторонних звуков. Отчасти именно поэтому я и приехал в Венецию, чтобы хоть раз в жизни никто не мешал.
Знаешь, и я все это время жила примерно так же.
Ну вот вам, пожалуйста. Нет, не думай, это не приступ сентиментальности. Очень часто, когда я был максимально сконцентрирован на предстоящем мне деле, когда находился на пике формы — в плане применения власти, — меня вдруг охватывала страшная тоска по совсем другой жизни. Я думал и мечтал о ней, как о красивой женщине: внимательной к себе и окружающим, доступной лишь избранным, которой иногда дозволяется быть даже немного безответственной. Теперь это, конечно, анахронизм, и если б мне пришлось вновь вообразить себе другую жизнь, я бы сравнил ее скорее с красивым и умным котом, живущим в доме, где все его любят. Коты — единственные известные мне джентльмены на свете: им не надо трудиться, чтобы зарабатывать на жизнь, но они вечно чем-то заняты. Они подобны игрокам, они дарят привязанность тому, кому заблагорассудится, они не подчиняются ничьим приказам. И потом они так элегантны!
Томас, ты сам всегда был самым обаятельным из котов! Ну скажи, разве и ты сам не поступал всегда как заблагорассудится?
В том-то и штука. Поступал, делал что хотел, видел, как сбываются все мои желания. Я состоялся. А кошкам и красивым женщинам это не нужно. Они и без того состоялись, с самого рождения, изначально!
И он не смог сдержаться. Белла, сказал он ей, я всегда хотел тебя. Это мое желание не сбылось. Ты разбила мне сердце, сломала меня, отняла всякую надежду. Почему? Почему ты полюбила мужчину с лицом верблюда? Почему не любила меня?
Томас, дорогой, ты меня просто изумляешь! Ты имеешь в виду Тима, бедного Тима Левиса? Но я никогда его не любила. С ним было просто весело, вот и все.
Да нет, я имел в виду этого ужасного мужчину с длинным мрачным лицом, жирными черными волосами и ранней лысиной на макушке. И еще он носил очки в черной оправе, дешевый макинтош и черные мокасины, такие изношенные, что все время казалось, что ноги у него мокрые.
Она расхохоталась. Вот что значит талант истинного рекламщика! Точнее не опишешь. После окончания колледжа он собирался работать у своего дяди в «Эм-си-эй»[58]. И обещал раздобыть мне рольку в кино или хотя бы вызвать на пробы, как только получит место. Ты не представляешь, как страстно мне хотелось сниматься в кино! Куда больше, чем выступать на сцене. Интересно, что с ним стало, с этим Тимом? Одно время мелькал в Лондоне. С дядей отношения не сложились, и он получил работу на «Голосе Америки». Или я путаю, на радио «Свободная Европа»? Точно не помню где, да и какое это имеет значение.
Знаешь, меня мало волнует карьера Тима Левиса. И на имя его мне плевать. Но зато я хорошо запомнил вечеринку в Лоуэлл-хаус. После матча с Йелем. Ее устраивал Стив Мерримен. Пальто и плащи были свалены у Стива в спальне. Я собирался уходить и пошел искать свое. В комнате было темно. Я включил свет. Ты лежала на полу, на этом типе, а он тебя трахал. Юбка задралась выше талии, были видны белые красивые бедра и часть спины. А он был без трусов, но так и не снял ни носки, ни эти свои чудовищные черные мокасины. С минуту я стоял и смотрел, но это, похоже, ничуть не обеспокоило ни тебя, ни его. Потом схватил свое пальто и ушел.
Ну и зря! Мог бы остаться и посмотреть еще.
Я был хорошим, добрым мальчиком, и эта сцена просто разбила мне сердце. Налил себе мартини из графина в гостиной и выпил. А потом сел в машину и поехал в Нью-Йорк. Веришь или нет, но мне почему-то страшно захотелось увидеть отца, спросить, как такое могло случиться. И услышать в ответ, что во мне нет ничего отталкивающего. Такая идея могла прийти в голову лишь пьяному студенту. И тем не менее именно это я намеревался сделать. За несколько миль до Вустера машину снесло с дороги, и она перевернулась. Нет, ничего серьезного, вот только машина отправилась потом прямиком на свалку, а у меня были сломаны рука и плечо. Нашли меня копы. Я был без сознания, видно, поэтому они не уловили, что от меня несет джином, и все обошлось. Я никогда не забуду того дня.
Прости меня, Томас. Вообще-то я тоже помню. И эту комнату, и что кто-то в нее ворвался. А вот лица твоего я не разглядела.
Слишком занята была.
Да, была. Еще в колледже переспала со многими ребятами. Но разве сейчас это имеет значение? И отчего ты так болезненно воспринял это? Ведь я никогда с тобой даже не кокетничала.
Нет. А кстати, почему нет? Я часами караулил тебя у дверей библиотеки. А стоило тебе показаться, притворялся, что просто прохожу мимо. Если видел тебя с велосипедом, тут же мчался за своим, чтобы спросить, не хочешь ли ты прокатиться со мной до Гарвард-сквер. Если видел без велосипеда, оставлял свой, ловил удобный момент, чтобы предложить тебе прогуляться пешком. Помнишь, мы как-то долго сидели на скамейке в парке и болтали? И я два раза приглашал тебя на обед в «Генриха IV», и ты принимала приглашение. Но я не осмеливался ни прикоснуться к тебе, ни поцеловать, когда потом провожал до дома. А один раз мы держались за руки. Вот и все. Я думал, это все, чего ты хочешь. Ты заставила меня думать так. Но я-то уже понял, что люблю тебя. Тогда почему эта верблюжья морда, а не я?
Наверное, просто боялась тебя, Томас. Ведь следом за тобой тянулись все эти вещи: твоя машина, гоночный велосипед, роскошные габардиновые костюмы, клубный галстук, все эти твои поездки в Нью-Йорк, куда ты отправлялся, когда захочется. Нет, ты не был похож на других богатых ребят, тоже при галстуках, тоже членов разных там клубов. Можно было гулять с таким, и ничего не случалось. Нет, конечно, если позволить, они могли запустить тебе в трусики два пальца. И кончить прямо в штаны… Или взять Тима. Вот он совсем другое дело. Он трахал тебя, заставлял кончить первой, а потом умел рассмешить, и мы прекрасно проводили время. Так хохотали, хотя, казалось бы, смеяться было нечему. Ты же был такой собранный и робкий одновременно. Тогда я не могла выразить этого словами, но теперь понимаю: ты вел себя как ревнивый муж, только не женатый. И потом все знали, что ты чертовски, просто невероятно умен. И не надо делать такое лицо. Уж кому, как не другим, было знать. Томас Мистлер — студент-отличник и, будем смотреть правде в глаза, страшно скучный парень! Помню, как однажды показала тебе свои стихи. Ты попросил их у меня на ночь, а потом, утром, зашел ко мне и отдал со своими комментариями и редакторскими поправками на полях. Точно преподаватель! Но самое страшное было не в этом. Твои поправки действительно попали в самую точку! Ты был прав. И уж вынести этого я никак не могла. И не хотела больше тебя видеть. Ну, разве что до тех пор, пока мы оба не повзрослеем.
Твои волосы — пепел и золото. Твои губы с загадочной улыбкой. Твои груди. Я знал, ты стеснялась своих редких зубов. Входя к тебе в комнату, я ловил себя на мысли, что хотел бы видеть тебя голой. Вот тогда бы разглядел, какие у тебя груди.
Смотри сейчас!
И она расстегнула верхние пуговки, скинула свитер и оголила плечи. А потом, когда уже расстегивала бюстгальтер, он увидел, что груди у нее огромные и тугие, таких он прежде никогда не видел.
Большие, правда? — спросила она. Прямо как спелые дыни. Если хочешь, можешь потрогать.
Да у меня руки холодные, как лед, пробормотал он.
Ну вот, видишь? Совсем не изменился!
И она начала трогать свои груди сама, сначала очень осторожно и нежно. Соски тут же напряглись, точно налились кровью, и она сдавила их пальцами.
Мальчишкам они страшно нравились. Я была единственной девушкой в колледже с таким размером бюстгальтера. Они щупали их и облизывали, и я могла при этом кончить так, как никогда. И ты мог бы делать то же самое, Томас, мог бы играть ими в свое удовольствие, но ты был такой серьезный, строгий мальчик, ой, кажется, я сейчас кончу, но ведь это будет совсем не то, верно?
Позволь мне, Белла. Позволь сделать так, чтобы ты кончила по-настоящему. Вот теперь мне страшно хочется их потрогать. Правда.
И тут вдруг она резко отстранилась.
Слишком поздно. Мы уже не подростки. И если собираемся заняться любовью, то лучше займемся ею, как подобает взрослым, в нашем уже далеко не юном возрасте.
Хорошо, давай! Пожалуйста.
Не сегодня. Барни скоро вернется. И потом ты устал. Вон, видишь, и она указала на бугорок под застежкой брюк, ты и минуты не протянешь. Может, завтра? Если хочешь, приходи к ленчу.
Не было еще и половины седьмого, когда он перешел по мосту Академии, двигаясь по направлению к отелю. Но перед последним решающим поворотом взглянул на часы и понял, что, если идти быстро, еще можно успеть в церковь Иезуитов до закрытия. И он решил пойти именно туда.
И снова в церкви ни души и, как ему показалось, темнее и мрачнее, чем во время последнего прихода сюда с Линой. Величие интерьера действовало угнетающе, он почувствовал себя маленьким, словно находился на просторной площади или в огромном пустом доме. Такого ощущения не возникало с детства. В столь ограниченном пространстве барельефы из серо-белого мрамора и витые колонны по обе стороны от алтаря навязчиво резали глаз, казались чрезмерно искусными. Он пожал плечами. Ведь он всего-то и хотел бросить последний прощальный взгляд на Тициана. А все эти архитектурные причуды и украшательства восемнадцатого века мало волновали его. Он бросил монетку в коробку, регулирующую освещение. Ничего. Картина оставалась в тени. Тогда в ярости он затряс коробку, потом стукнул по ней кулаком и, наконец, словно признавая свое поражение, сунул в щель последнюю пятисотлировую монету, что оставалась в кармане. И та сделала свое дело. То ли из-за какой-то неисправности, то ли подчиняясь деловому чутью Отца и Создателя, машина просто не желала работать меньше чем за тысячу лир.
Да, изумительная работа. Возможно, лучшая у Тициана, если распределение по рангам вообще имеет смысл в этой области. Разве можно, к примеру, сравнивать это полотно с его «Венерой», что выставлена в Ка д'Оро, или с такими шедеврами в церкви Фрари, как «Успение» или «Явление Девы»? А ведь он, затаив дыхание, любовался ими всякий раз, когда приезжал в Венецию. Разве Тициан вложил меньше чувства в маленькую фигурку Марии, стоявшей так одиноко и храбро на верхней ступени лестницы, чем в святого Лаврентия на этой ужасной жаровне? Он был просто мастером, делающим свою работу. И каждое из этих столь разных изображений требовало другого подхода, совсем иного взгляда на жизнь, и только гений Тициана был способен на это.
И одновременно он вдруг заметил то, чего не замечал прежде: вилы мучителя не пронзают тело, а лишь прикасаются к нему, и на лице помощника, удерживающего жертву на месте, написан нескрываемый ужас, и на шлеме конного офицера поблескивает отраженное пятнышко света. И тут вдруг свет в церкви погас. А у Мистлера не осталось монет подкармливать автомат. Да и потом глаза у него уже освоились с темнотой. И рассмотреть полотно было нетрудно. И тут он вдруг понял, что оно уже больше не трогает его. С тем же успехом он мог бы смотреть на пустую сцену.