Эти два документа лежали у меня в папке, как свидетельства творческой беспомощности. Один — авторский договор, просроченный настолько, что я боялся даже сунуться в издательство, чтобы не увидеть укоризненный взгляд директора, встретившего меня с таким радушием.
Я не написал книги. Черт с ним, с договором! Да простит мне издательство — желающих запустить в печатную машину бумагу хватит и без меня! Точил иной раз червь сомнения, заставляя ощущать угрызения совести каждый раз, как я вспоминал о Старогужском подполье, о суетности своей жизни, не позволявшей хоть как-то прояснить историю, казавшуюся все запутаннее и загадочнее. Концы многих следов моих редких поисков вдруг будто обрывались в прорубь. И что-то было, и чего-то не хватало. Я никак не мог поверить, что предала организацию отсидевшая свой срок Генриэтта Черняева. Чем больше разных линий сводил я в одну, тем явственнее вставала передо мной ее лишь косвенная причастность к предательству. Но тогда кто?
Второй документ был не менее интересен, но столь же бесполезен в разрешении моих сомнений. Я много раз вчитывался в строки и между строк, но ничего не мог выудить из двухстраничного текста. Время, будто невидимая, непроницаемая стена, отгородило правду…
«21 марта 1945 года.
Допрашивается Шварцвальд Вильгельм Фердинандович, бывший военный комендант, г. Старый Гуж.
В марте 1942 года ко мне в ортскомендатуру пришел начальник отделения 1-Ц штаба 83-й пехотной дивизии капитан Кнехт и сказал, что в одном русском доме слишком часто собираются по вечерам молодежь и другие гражданские лица. Сообщил ему об этом пожилой человек, фамилию которого не помню. Кнехт сказал, что должен окружить несколько домов и арестовать собравшихся там. Но для того, чтобы произвести сразу все аресты, жандармов 1-Ц отделения недостаточно, и он просит дать ему полевую жандармерию. В связи с этим я отдал все соответствующие распоряжения о выделении необходимого контингента жандармов. Знаю, что хотели сначала окружить несколько кварталов, но потом решение отменили, и аресты проводили по отдельным домам, но сразу во многих городских кварталах. О причинах арестов мне рассказывали начальник 1-Ц отделения Кнехт и оберштурмбаннфюрер Моль, лично проводивший допросы.
Как мне сообщили, в г. Старый Гуж арестовано гнездо заговорщиков. В том, что арестованные заговорщики, я убедился лично, увидев отпечатанные на русском языке лозунги, изъятые у арестованных. Лозунги эти я видел у себя в комендатуре и в комнате Моля, а также у переводчика Гельда. Содержание лозунгов мне переводил Гельд. Где и на каких машинах они печатались, мне неизвестно, и Молю сведений об этом добиться тоже не удалось.
Кроме того, со стены комендатуры кто-то трижды похищал флаг рейха. Говорили, что они воруются для хозяйственных нужд, поскольку с тканями в России плохо. А это были шелковые флаги, сделанные по специальному заказу министерства информации и лично доктора Геббельса. Я не верил в случайность краж и считал это злым умыслом.
В марте 1942 года было арестовано около 85 человек. Тридцать семь было расстреляно, а остальные освобождены. Кто был руководителем гнезда заговорщиков, не знаю, но слышал, что он в день ареста скрылся. Об этом мне рассказал все тот же Моль. Из арестованных и освобожденных из-под стражи я знал только одного — пленного старшего лейтенанта Красной Армии Яковлева, работавшего на Старогужском лесопильном заводе до ареста и после освобождения. Больше я ничего не знаю и показать не могу».
На полях документа, который я скопировал как можно более тщательно, стояла еще надпись, сделанная рукой Головина. Вот она:
«Речь идет не о молодежи, а о типографских рабочих».
Что хотел сказать этой пометкой Головин? Ведь он хорошо знал, что типографских рабочих в таком количестве не арестовывали, хотя среди арестованных молодых подпольщиков были и работавшие в типографии. Не навеяно ли это казнью Пестова?
Уже в который раз перебираю выписки.
Вот показывает некто Кудрявцев:
«Сизов был арестован по месту работы на электростанции. Будучи освобожденным из-под ареста, Алексей упорно отмалчивался и ничего нам не сообщил. Он лишь сказал, что арестованных с ним по одному делу гестаповцы сильно избивали. На наш вопрос, били ли его, Сизов ответил, что лично он избиениям не подвергался. И это была правда, поскольку следов побоев мы не видели».
Ах, Алексей Никанорович, а сегодня, когда вы рассказываете о вашем мужестве, у меня волосы становятся дыбом!
Как вы так можете, Алексей Никанорович? Только послушайте, что показывает ваша жена Секлетея Тимофеевна.
«Мария (сестра Сизова) рассказывала, что ее арестовали в одно и то же время, но по другому делу. То ли в связи с убийством Черноморцева, то ли по обвинению в связи с разведчиками и партизанами. После ее ареста, так сказать, схватили всех Сизовых. Сизов Алексей и Сизова Мария были в хороших отношениях. Алексей помогал Марии изучать немецкий язык».
Ну, Алексей Никанорович, может, вы хоть теперь признаете, что многое из рассказанного вами по меньшей мере не совпадает с тем, что говорят десятки других людей и, что еще хуже, так разнится с тем, что вы сами показывали много лет назад.
Документы разбередили мое сердце, и следующей ночью я опять трясся на полке вагона, катившегося в Старый Гуж. Хотел во что бы то ни стало увидеться с Секлетеей Тимофеевной. Я вспомнил, что в мой прошлый приезд ее не нашел — она жила от Сизова отдельно, — разошлись сразу же после прихода наших. И это показалось мне подозрительным. Я спросил у Сизова, жившего в доме сестры Марии, адрес его бывшей жены и направился к Секлетее Тимофеевне, но оказалось, что она лишь позавчера уехала в свою деревню и вернется в Старый Гуж не скоро.
Стук колес настойчиво вбивал в меня мысль, что отсутствие на месте бывшей жены Сизова было не случайным. Сквозь скупые строки протокольных показаний звучал искренний голос русской женщины. И что больше всего нравилось мне — не чувствовалось ни ненависти, ни озлобленности в отношении к бывшему мужу.
Честно говоря, сидя над этой бумажкой, я дивился следовательской слепоте. Лишь нежелание, вольное или невольное, видеть в Сизове возможного предателя организации могло так застилать профессиональный глаз Головина.
Трехоконный старый домик, полуутонувший в сыром мартовском снегу, скопившемся горой в тесном палисадничке, стоял сиро, но по-утреннему многообещающе тянул в небо тонкий столб дыма.
Я заколотил в дверь тяжелым чугунным кольцом, висевшим на сквозном крюку.
Дверь открыла полная женщина, аккуратно, по-городскому прибранная. Светлое русское лицо с большими серыми глазами, размер которых не могли скрыть даже бесчисленные излучины морщин, слегка портил склад губ, словно перед вами стоял вечно обиженный человек, который никогда не простит миру чего-то своего, затаенного, никому не ведомого.
Не спросив, кто и зачем, лишь мельком взглянув на меня, она ушла в дом, оставив распахнутую дверь, будто приглашение. Из глубины комнаты прозвучал ее сочный голос:
— Заходьте. Гостем будете.
Минуя сени, я сразу попал в горенку. Домик принадлежал к числу тех русских жилищ, в которых бедность объединяет все комнаты в одну. Бокастая русская печь стояла в центре. За цветастой ширмой просматривалась ухоженная кровать с двумя пухлыми и такими же цветастыми, как ширма, подушками. На столе — кружевная скатерка, в нескольких местах аккуратно подштопанная. Над столом — целый иконостас семейных фотографий переходил в настоящий миниатюрный иконостас, занимавший красный угол.
Хозяйка пекла блины. Ухват и три сковороды, стоявших на самом пылу, ходили у нее в руках ходуном, а деревянная ложка, отмеривавшая порцию жидкого теста, как бы плясала в воздухе.
Я невольно залюбовался работой хозяйки. Она заметила это и по-девичьи горделиво закраснелась. Возможно, мне это лишь показалось и розовый цвет ее лицу придавал отсвет печи.
Я присел на краешек лавки возле стола, а хозяйка, словно я был членом семьи или привычным гостем в ее доме, спокойно допекла остаток теста и поставила на стол миску дымящихся золотистых блинов.
— Мил человек, дверью не ошибся? — как бы между прочим, спросила она.
— Что вы, Секлетея Тимофеевна?! — смеясь, ответил я. — Если и ошибся, не признаюсь, увидев на столе такие блины!
Она тихо засмеялась.
— Ну, коль кличку мою знаешь, мил человек, давай снедать. За едой и поговорим. Так-то старой одинокой женщине веселее масленицу править.
Она вышла и вернулась с маленьким пузатым кувшином, по самый край налитым густой сметаной. Плеснув ее в мою миску, сама себе не взяла, а положила немножко медку. Подвинув банку, сказала:
— Коль сладенького захочешь, отведай. И маслица свежего, свово боя.
Мы ели блины, и я исподволь посматривал то на Секлетею Тимофеевну, то на фотографии. На одной угадывался молодой Сизов — этакий франтоватый деревенский ухажер, совсем с недеревенским типом острого лица. Местный фотограф будто специально высмотрел какую-то неприязненность во взгляде. Наверно, выражение вечной обиды в складках губ Секлетеи Тимофеевны тоже от него, Сизова. Недаром говорят, что у супругов, живших долгие годы вместе, не только привычки, но и черты лица подгоняются друг под друга.
Было неловко сидеть за столом, не представившись, и я, как мог осторожнее, рассказал, зачем приехал.
— Знаю тебя, мил человек. Когда прошлый раз навещал, муженек меня, бывший, от тебя в деревню спровадил… — Признание было неожиданным.
— Зачем ему это понадобилось? — боясь спугнуть откровенность, почти шепотом произнес я.
— Не знаю, мил человек. Но муженек у меня не любил и не любит, когда поперек дороги кто станет. Если к чему пошел — жизни не пожалеет, а своего добьется. Пожилась я с ним. Только теперь отходить начинаю…
— А почему разошлись, Секлетея Тимофеевна? Ведь прожили немало…
— Детей у нас не было. Он меня обвинял. Бил даже… Потом оказалось, что в нем червоточина. А годы промчались. Так и остались бездетными. А ушел почему? Как все вы, мужики, коты мартовские — состарилась жена, пора на бабу помоложе менять.
— У меня просьба лично к вам, Секлетея Тимофеевна, — понимая, что говорить на эту тему хозяйке неприятно, сказал я. — Хочу найти правду по тому делу, по которому арестовывался ваш муж и вы сами допрашивались, когда вернулись наши.
— А зачем тебе это, мил человек? — Она испытующе посмотрела на меня.
— Хочу написать книгу о парнях, которые погибли на Коломенском кладбище. Рассказать, как воевали они и что сделали… Чтобы наконец о них узнали люди.
— Мне, старой, видно, тоже не разобраться, — призналась Секлетея Тимофеевна. — Что знала, он, антихрист, из головы своими рассказами выдавил.
Она умолкла, как бы собираясь с мыслями, подоткнула волосы под платок, тяжелым узлом державший не по-старушечьи пышную косу.
— Это он своротил меня на вранье, когда первый раз вызвали в управление госбезопасности. Весь вечер голову морочил, объяснял, что я вербовала в организацию Ваську Соколова, а он, Алексей, вербовал меня. Не было того в жизни. Знала, что кто-то бургомистра ихнего убил. Болтали в доме, что германец долго не продержится, хоть и силен, что пороху у него не хватит зиму нашу пережить. Замерзнет. А коль машин не будет, сам он, фашист, дохленький, и его, как косача, из-под ледка руками брать можно. Мать Алексея научила меня твердить, будто Мария не была в гулянье с немецкими офицерами и в Германию не добровольно подалась, а насильно ее погнали, и она где-то убежала и вот вернулась…
Секлетея Тимофеевна отодвинула миску с остатками блинов на самый край стола, будто мешала эта миска сказать все, что задумала.
— Мы жили голодно при немцах. Получал муж денег да хлеба немножко. Мать же его питалась за счет пайка, который давали Марии как немецкой подружке. Помню, еще зимой сорок второго, когда Алексея освободили из-под ареста, в первый же вечер он сказал мне, что неплохо бы приготовиться к встрече Красной Армии. Немцы не очень духу бойкого, и в тюрьме он разного наслышался. А перед Родиной надо быть чистеньким, как после бани. Дружок у него банщиком числился, и Алексей все горевал, что того расстреляли и теперь парная — не парная. С того дня он много рассказывал о подпольной организации. Как-то велел сходить к Соколову Ваське, работавшему в депо, но я прихворнула и никуда не пошла.
— Вы встречались с мужем после того, как он ушел к другой?
Секлетея Тимофеевна несколько раз кивнула головой, словно вспоминая, сколько было встреч.
— Зимой, когда они уже переехали на новую квартиру, он пришел забрать старый велосипед и снова стал меня учить, как себя вести. Я ответила, что мне без надобности его наука. Обозвал дурой и сказал, что «если хочешь спать в своей постели, слушайся меня, иначе поедешь так далеко, куда Макар телят не гонял». Алексей сообщил, что его уже допрашивали и что наверняка я должна ждать вызова. Меня действительно вскорости позвали. Рассказала, что знала о Соколове, вернее, чему научил муженек. А мне тогда следователь зачитал бумагу, в которой говорилось, будто сам Соколов показал, что ни меня, ни мужа моего он не знает и никогда не видел. Стыдно было, но я твердила беспрестанно «знает, знает…». Когда, испуганная, рассказала мужу о допросе, он опять обозвал дурой. Это его любимое словцо. Пояснил, что меня исключительно поймали на обман. Будь он, Сизов, там, сразу бы опроверг. Еще рассказала, что характеризовала Марию с самой лучшей стороны. Алексей тогда меня удивил, сказав, что я зря облагораживала двуличное поведение сестры и что он говорил о Марии совершенно другое. Я ничего не могла понять…
— Вы никогда не спрашивали мужа, за что он был арестован?
— Спрашивала, — Секлетея Тимофеевна говорила, водя указательным пальцем по кружевным узорам скатерти, словно читая по-слепому их загадочные нарядные письмена. — Спрашивала. Ответил нехотя, что арестовывался по делу Токина и что его избивали. Я помню лишь один синяк на спине, а тогда по приходе объяснил, что поскользнулся на улице. Потом добавлял, что вел себя храбро, ни в чем не сознавался и был освобожден.
— Как считаете, Секлетея Тимофеевна, был он в организации или нет?
— Кто знает. Могу сказать, что после работы всегда сидел дома. Если ходил куда с бутылкой самогона, так это в баню к дружку. После ареста вообще сидел сиднем. Потом сомнение — врет он много. Коль было, так и по-былому рассказывать надо. Но в последние дни немцев у него дружок-враль появился. Караваев фамилия. Плохо его знаю, из пришлых он, не нашенский, не старогужский.
— Вы не путаете, Секлетея Тимофеевна?! Караваев приходил к вам после ареста?
Она даже фыркнула.
— Бог миловал, память еще не отшибло. И после расстрелов был — они об этом долго шептались.
— Его Владимиром звали, не так ли? — еще пытаясь как-то отвести Секлетею Тимофеевну от недоразумения, переспросил я.
Та не на шутку обиделась.
— Ты, мил человек, меня не путай. Меня муж много путал. Что говорю, так и есть.
— Секлетея Тимофеевна, я вам верю. Но то, что вы утверждаете, имеет огромное значение. Считается, что Караваев расстрелян вместе с ребятами на Коломенском кладбище.
— Окстись, мил человек! Я его, как тебя, вот за этим столом видела! Сидел, черт рыжий, до утра, спать не давал. Да еще и весной поздней заявился, когда наши вернулись. Только с трудом узнала его, бородой зарос и усы отпустил. Спросила, что так, сказал, кожа лица с обморозу болит и бриться мочи нет.
— Больше не появлялся?
— Нет.
— А муж ваш в тот раз Караваева не видел?
— Не видел. Запропастился куда-то. Володька долго сидеть не стал: подождал-подождал, да и подался. Говорит, снова в армию берут, в Красную, воевать до победы.
Я сидел, больше не расспрашивая хозяйку ни о чем. Никогда не предполагал, что услышу нечто подобное. Ждал каких угодно откровений по поводу Сизова, но чтобы выплыла фигура Караваева?! Да еще живого, в то время, как он числится в списках расстрелянных?! Это была новая загадка, перекрывавшая все.
— Как вы считаете, могу я видеть Марию? — спросил я наконец у Секлетеи Тимофеевны.
— Уехали они. В прошлом году еще уехали.
— Кто они? — не понял я.
— Алексей вместе с Марией уехали.
Это была вторая неожиданность.
— Куда?
— Не докладал. Но люди болтают, что в Пермскую область будто бы, а где там — не ведаю.
Я заночевал у Секлетеи Тимофеевны и утром решил, что делать мне в Старом Гуже больше нечего и надо возвращаться в Москву. Но до поезда отправился на Коломенское кладбище.
Старинное кладбище открывалось сразу же за объездной дорогой, высокой насыпью, как бы прижимавшей кладбищенскую ограду к заснеженному Гужу. Мартовский день выдался солнечным, бесснежным, и все, что февральские метели нанесли на кресты, холмики могил и старые купеческие склепы, приняло под лучами солнца скульптурные формы, приукрасилось блестящим нарядом сверкающих коротких сосулек. Ворота кладбища, богатой кирпичной кладки и некогда торжественно-пышные, были изрядно побиты осколками. Башня-верхушка начисто снесена прямым попаданием снаряда.
В этот послеобеденный час кладбище было пустое. Лишь главная аллея с наезженным санным следом да конским пометом, по которому весело метались воробьи, убеждала, что кладбище не заброшено. К новой части, там, где разрешались захоронения, под редеющей шапкой старых дубов, вела иная дорога. И тропы между могилами, украшенными венками из еловых веток и бумажных цветов, даже приблизительное название которых никто бы не смог определить, были густы. Свежие могилы помнятся острее старых.
Я бесцельно бродил по колено в снегу. В ботинки набились мокрые комья, и я уже махнул рукой и сменю лез через сугробы от могилы к могиле, словно задался единственной целью — связать их всех цепочкой собственных следов. Читал надписи. И трогательные и скупые. И просто цифры под фамилиями людей, которых уже нет и никогда не будет на земле.
Я пытался представить себе место расстрела. Решил, что их могло быть два. Или там, на нынешнем новом кладбище, или вдоль насыпи дороги…
Вернувшись в Москву, я тут же позвонил Дмитрию Алексеевичу. Мы встретились в кафе у «Первопечатника». Видно, голос мой во время звонка звучал тревожно, потому что Дмитрий Алексеевич весьма участливо спросил:
— Случилось что-нибудь серьезное?
— Я был вчера в Старом Гуже.
Дмитрий Алексеевич посмотрел на меня внимательно.
— Думаю, вы поступаете неразумно, мотаясь туда без определенной цели. За день-два вряд ли что можно сделать толкового.
— И я так считаю. Но тут иной случай. Я встретился с бывшей женой Сизова.
— Они и сейчас состоят в браке…
— Но живут порознь еще с сорок четвертого года.
Мохнатые брови Дмитрия Алексеевича вздернулись в знак удивления.
И тогда я добил его окончательно.
— Но Секлетея Тимофеевна, — голос мой дрожал, будто я хотел объявить по меньшей мере о явлении нового мессии, — уже после освобождения видела «расстрелянного» Караваева…
Только выдержка Дмитрия Алексеевича позволила ему остаться внешне спокойным. Выпустив облако в полпапиросы дыма, он спросил:
— Не ошиблась?
— Нет. Он еще при немцах после расстрела бывал у Сизова неоднократно. А в последний раз явился при бороде и усах.
— Вот как? — В голосе Дмитрия Алексеевича прозвучали горькие нотки. — А я ведь собирался самым тщательным образом проверить списки расстрелянных. Не успел…
— Выходит, Караваев — единственный, кроме немцев, свидетель расстрела на Коломенском кладбище?
— Возможно, возможно. Скажите, Андрей, Сизова вам ничего не говорила о своей сестре?
— У Секлетеи Тимофеевны разве есть сестра?
— Есть. Она живет в Югославии.
Теперь настала моя очередь удивляться.
— Я запросил по нашим каналам югославских товарищей. Они прислали нам ее опрос. Вы не знаете о ней ничего, потому как она очень быстро исчезла из Старого Гужа. Выйдя замуж за еврея, хотя брак и был зарегистрирован комендатурой, она скоро оказалась в концлагере Дейгайлац. После казни мужа ее отпустили, и она работала у немца Волендерга в городе Мариенверте по улице Торпер, дом 20. — Дмитрий Алексеевич приводил точные данные так спокойно, будто специально готовился к нашей встрече и ночь напролет зубрил их наизусть. — Затем ее направили на работу в больницу в Юкемюнде близ Штеттина. 27 апреля 1945 года она была освобождена Красной Армией.
Но в сентябре уехала почему-то не на родину, а в Чехословакию. Работала в нашей комендатуре города Братиславы и оттуда перебралась, получив соответствующие документы, в Белград. Вышла замуж за югослава Маровича. Из Белграда она прислала несколько писем сестре, но та, запуганная мужем, ничего ей не ответила, и Анна сочла Секлетею погибшей. Муж ее работает в пекарне в деревне Каратурма, улица Вишнички, дом 44. Что касается нашей общей заботы, показала мало. Считает, что зимой сорок второго года многие были арестованы за аварию на станции и расстреляны. Связь массовых арестов с аварией ошибочна, как вы знаете. Но Анна подтверждает — муж ее сестры был среди арестованных, и она якобы написала прошение в комендатуру, что Сизов невоенный, непартийный и никакого вреда немцам принести не может. Мужа сестры освободили… Допускаю, многое правдоподобно, но по срокам не совсем совпадает. Так-то, — заключил Дмитрий Алексеевич, — Но мои данные — ничто по сравнению с сообщением о Караваеве. Понимаете, Андрей, мне всегда казалось, что за старогужской трагедией стоит какой-то человек. Один, я уверен, но кто?
— Что будем делать?
— Искать Караваева.
— Каким образом?
— А это, Андрей, предоставьте уж, пожалуйста, нам.