Честно говоря, все сказанное Петром Николаевичем я осознал только в коридоре, поскольку его новое словообразование — «персона нон грант» — напрочь выключило меня из делового состояния.
Слухи о моей коллекции его, мягко говоря, экзотических выражений давно достигли руководящего уха. Шеф знал это и, как многое другое, прощал, поскольку по природе своей был человеком добрым.
Выйдя в прокуренный коридор редакции и на ходу здороваясь со знакомыми и полузнакомыми людьми, я понял, что мое дознание по Старому Гужу из обычных журналистских поисков вдруг начало превращаться в какой-то невидимый бой.
Шеф говорил со мной как-то странно.
— Между прочим, мне тут звонили… — он многозначительно умолк. — Спрашивали, чем ты там занимаешься, в своем Старом Гуже?! Жалоба поступила.
— На меня? Откуда?
— Оттуда. Говорят, вместо того, чтобы вести себя как полагается партийному журналисту, ты якшаешься с предателями и бюрократами?! — Он выжидающе посмотрел на меня.
— Думаю, что это ошибка. Я встречался с вполне порядочными советскими людьми…
— Это тебе так кажется. Знаю, ты любишь идти круговым путем, вместо того чтобы так вот, сразу правду взять за рога…
— А правда-то еще телочка! Нет у нее рогов. Не выросли. Ведь я, Петр Николаевич, только-только копать начал. Еще и с поверхности не зачерпнул…
— Зачерпнул не зачерпнул, а, судя по письму, уже навоза поднял много. Я тебя позвал, чтобы задать один вопрос и дать один совет, — он пошамкал губами и толкнул сползавшие очки назад на переносицу. — С кем-нибудь схватился в Гуже?! Знаю твой характер…
— Клянусь, не было ничего похожего даже на самый безобидный спор!
— Тогда вот тебе мой совет. Брось-ка это дело совсем…
— А вот этим советом, Петр Николаевич, боюсь, не воспользуюсь…
— Дело твое. Совет от приказа тем и отличается, что к руководству действием необязателен. Тогда довесок к совету — будь осторожен. Что там написано, не знаю, но если куратор наш спрашивал, то дело не пустячное, у него опыт огромный, и человек он умный. На прощание тебе скажу сразу, чтобы немножко пыл твой охладить, — пока не принесешь материала, заверенного всеми, кем следует и кем не следует, пока с фактами в руках не докажешь каждую строчку — печатать ничего не буду. Сразу говорю. Чтобы знал и не обижался.
— Так и будет, Петр Николаевич.
— То-то, — он хотел что-то добавить, но зазвонил телефон, и он, вслушиваясь в далекую речь собеседника, поморщился, а потом, увидев, что я еще не ушел, махнул рукой: мол, можешь быть свободен.
«Итак, — размышлял я. — Что-то странное. Ничего толком не сделав, никого не тронув, я уже получил удар под дых. Что это? Предупреждение? От кого? Я видел в Гуже четверых. Естественно, работники, управления не считаются. Три встречи мимолетных и только с Сусликом затянувшаяся беседа. Уж не он ли написал письмо?! А с какой стати? Он так долго и заинтересованно просвещал меня и призывал к активному поиску, что было бы нелогично противоречить действию письмом. Я же вроде с ним ни о чем не спорил. Больше слушал. Да и данных у меня пока никаких нет. Странно. Думаю, что пока не увижусь со всеми, оставшимися в живых, никаких выводов делать не буду. А совет шефа смысла не лишен».
Я вернулся к себе за стол. Вадим, наш второй разъездной корреспондент, маленький, толстенький, белобрысый парень, встретил меня участливым вопросом:
— Его величество гневается?
— С чего ты взял?!
— По слухам, которые наводнили редакцию. И, естественно, поступают из приемной с обильностью океанского прилива.
— Ай-ай, ты стареешь, заинька! У тебя притупился нюх. Тебе с разъездного надо переходить на руководящую работу в бюро проверок…
— Ай-ай, — в тон мне повторил Вадим, передразнивая. — А я уповал, что шеф твои мозги, поставленные набекрень, все-таки вернет на место. И ты вместо того, чтобы шляться по каким-то Гужам, жене позвонишь и о здоровье женщины, ожидающей ребенка, справишься…
Удар был ниже пояса. Я опять не выполнил просьбу жены подыскать комнату потеплее той, которую мы снимали в старом доме у Комсомольской площади, и даже не позвонил ей.
Я ринулся к телефону. Вадим бросил мне в спину:
— Между прочим, сказала, если не позвонишь до двух, можешь вообще не звонить. А сейчас две минуты третьего.
Я лихорадочно крутил диск телефона, но короткие гудки, как бы подыгрывая Вадиму, начинали звучать каждый раз, как только набирал первые четыре цифры.
Когда наконец я прорвался через их густой частокол, голос жены был не то чтобы сердитый, скорее плачущий.
— Что с тобой, Ксантик? — Я старался говорить как можно ласковее. — Что ты делала сегодня?
— В футбол играла, — она говорила почти плача. — И тебя с утра разыскивала. Если ты через полчаса дома не будешь, то меня уже не застанешь. Врач едва отпустила из консультации, хотела положить немедленно, но я сказала, что дома меня ждет горячо любящий супруг, который очень волнуется, и я не могу, не простившись и не дав ему последних указаний, и не… — голос ее прервался.
Вадим по моему лицу понимал, что у нас происходит за разговор, и укоризненно качал головой.
— Ксантик, Ксантик! — бормотал я, стараясь вставить хоть слово, а потом крикнул: — Я сейчас буду, через минуту! Жди! Буду!
Повесив трубку, я сгреб все бумаги со стола в ящик. Но потом вспомнил, что не закончил правку материала в номер.
— Вадик… — начал я, но тот уже протянул руку за рукописью.
— Давай, давай! И с Евгенией Васильевной я договорился — машина шефа ждет тебя внизу. Дуй домой, зам в курсе, и будь человеком — проводи жену, постой под окнами родильного дома. Они, бабы, это любят. Кстати, там еще тот спектакль понаблюдаешь. Я с прошлого года его забыть не могу.
— Умница ты мой, заинька! И как бы я без тебя жил?!
— А ты бы и не жил — влачил жалкое существование…
С водителем шефа, в прошлом автогонщиком, мы были дома через пятнадцать минут.
Оксана сидела на стуле посреди комнаты и плакала.
Ее пышные, медно-красные волосы, были спрятаны под черный, повязанный по-деревенски платок. Лицо, покрытое синеватыми пятнами, раздражавшими ее во время беременности куда больше, чем необъятный живот, было бледным и злым, даже нос с горбинкой как бы еще более выгнулся, будто у хищной птицы. Была Оксана колючей и жалкой.
— Ну, что ты, глупая, словно навечно собираешься! Это ведь недолго и не страшно. Все через это проходят.
— Ах все? — сказала она, утирая слезы. — Так вот иди и рожай сам!
— С удовольствием, пусть меня только научат! — Я опустился на колени и принялся вытирать ей слезы.
Но шутка моя успеха не имела. Мы вышли из дому, так и не примирившись. Лишь перед самым приемным покоем Оксана взяла себя в руки, как-то очнувшись от делового и грубоватого голоса большой толстой нянечки.
— Чего хнычешь? Хозяин твой здесь постоит, а ты марш переодеваться. Вещички ему вернешь, когда переоденешься. Стой, куда лезешь — там женщины. — Она остановила меня, когда я хотел пройти в комнату вслед за Оксаной.
Покраснев, я неловко прижался к колонне и стал ждать. Казалось, прошла вечность, пока из-за полуоткрытой двери не выглянуло улыбающееся лицо жены, и она позвала:
— Иди сюда. Теперь можно. Нет никого.
Она сунула мне в руки узелок с вещами и, запахивая полы больничного халата, чмокнула в щеку.
— В холодильнике колбаса — купила килограмм. Суп на два дня сварен. Картошки сам себе начистишь — она под столом в пакете.
— Я в столовой поем.
— Я тебе поем! Опять желудок болеть будет. И не работай по ночам.
— До работы ли теперь! Когда можно позвонить и узнать?..
— Вот телефон. В любое время. — Она сунула мне клочок смятой бумаги, и тут сзади на нее навалилась нянечка.
— Иди на место, — заворчала она. — Не наговорились дома, что ли?
Дверь закрылась.
Выйдя за ворота родильного дома, я вдруг почувствовал, что идти-то мне, собственно, некуда, что самое дорогое в моей жизни остается в этом пятиэтажном доме из мрачноватых серых бетонных плит и, где бы сегодня ни оказался, все мои мысли будут здесь.