Глава третья «ПАВЛОН» С ГЕОРГИЕМ ЗА ЯПОНСКУЮ ВОЙНУ


том, что многие тысячи и тысячи людей военных — офицеров и солдат, казаков Донского, Кубанского, Терского, Уральского и других казачьих войск, юнкеров и кадетов, студентов и гимназистов, врачей и медицинских сестёр ехали в 1904 году на Японскую войну волонтёрами, ничего удивительного не было. Чтобы так утверждать, надо просто знать российскую историю. Добровольчество в войнах, в самом лучшем понимании этого слова, смотрело со всех её страниц.

Унгерн получил назначение вольноопределяющимся в 91-й пехотный Двинский полк, который готовили «причислить» к Маньчжурской армии бывшего военного министра России генерала от инфантерии Куропаткина. Почему он попал именно в этот полк? Дело в том, что в Ревеле стоял штаб 23-й пехотной дивизии и в городе было три полка: 89-й Беломорский Его Императорского Высочества наследника Цесаревича, 90-й Онежский и 91-й Двинский. Четвёртый полк дивизии — 92-й пехотный Печорский — квартировал в недалёкой Нарве.

Роман Унгерн перед отъездом на войну пришёл проститься с однокурсниками в Морской корпус. Расставание с кадетами-«мореманами» трогательным могло и не быть из-за «дурного» характера юного барона. Но он ехал добровольцем на войну, и это заставило забыть всё плохое:

Представляюсь. Вольноопределяющийся Маньчжурской армии барон Унгерн. Имею честь представиться.

Поздравляем, барон. Дерись с япошками, как надо. Не дрейфь там. Стань, Роман, героем...

— Будешь в Порт-Артуре — напиши нам обязательно. Твоя война — не газетная...

— Получишь солдатского Георгия, Роман, не загордись перед нами, твоими товарищами...

— Не волнуйтесь, друзья. Чести Морского корпуса не уроню. Как и своей фамильной...

Повоевать на Востоке в рядах 91-го пехотного Двинского полка Роману Унгерну не пришлось. В Маньчжурии штабные начальники, озабоченные потерями в людях «влили» вольноопределяющегося в один из сибирских стрелковых полков, бывший на японской войне с самого её начала.

До театра военных действий Унгерн добирался очень долго. Вся Транссибирская железнодорожная магистраль была забита воинскими эшелонами. На восток катили пехотные батальоны и целые дивизии, казачьи полки, артиллерийские батареи, пулемётные команды. Продвигались составы с боеприпасами и провиантом, обмундированием, валенками и сапогами. Везли даже миноносцы малого тоннажа с Балтики.

На запад же шли из Маньчжурии санитарные поезда, расписанные огромными красными крестами, развозившие по сибирским городам и далее «в Россею-матушку» тысячи раненых бойцов. Те на людях держалась бодро и чувствовали себя героями. После выздоровления их так и называли — увечные воины русской армии.

Унгерн ехал в Маньчжурию в компании таких же, как и он, добровольцев-вольноопределяющихся. Почти все они имели предписания в пехоту и только несколько человек — в дивизионные артиллерийские бригады. Служить в пушечные и мортирные батареи попадали те, кто изучал инженерное, техническое дело в университетах и гражданских училищах, вплоть до железнодорожных. В набитом купе пульмановского вагона (такая роскошь была Унгерну по карману) разговоры про войну шли все долгие дни следования поезда от Санкт-Петербурга до Иркутска:

— Читали в «Сибирских ведомостях», что наши от реки Шахэ отступили. Опять Куропаткин воли не проявил.

— Зато армия проявила. А рейд генерала Мищенко с казачьей конницей на Сандепу. Как прошлись казачки забайкальские и уральские по японским тылам! Что вы на это скажете, барон?

— С казаками я не знаком. У меня предки военными моряками были. Но уверен, что будь Мищенко порасторопнее, то он мог бы набег на Инкоу продолжить до Ляодуна.

— Ух ты, ничего себе сказал. Под самый Порт-Артур!

— А почему бы и нет. Казаки военными интеллигентами никогда не были. Они и пропитание себе на вражеской территории добудут, и фураж для коней. Только дай им волю.

— Каким же способом они себя обеспечат? Грабежом китайцев и маньчжур?

— Это грабежом не называется. А экспроприацией в ходе военных действий.

— Но так можно и с военно-полевым судом познакомиться. Не правда ли, господа?

— Не познакомятся. Война кормится войной, а не в китайском трактире за серебро из полковой казны. Казаки всегда воевали на подножном корму.

— Уж не мечтает ли барон Унгерн обратиться в казачье сословие?

— А почему бы и нет? У меня прапрадед был сослан в Забайкалье. И жизнь закончил среди местного казачества. Он, как и байкальские буряты, буддистом был.

— Эстляндский барон, морской офицер — и буддист?

— Точно так. Христианство он оставил в Индии. Там и буддистом стал. За что его англичане арестовали и под конвоем этапировали в Санкт-Петербург.

— Давно это было?

— Ещё до Екатерины Великой...

Когда состав прибыл в Иркутск, пришлось выгружаться. Окружного железнодорожного пути вокруг заменой оконечности Байкальского моря тогда ещё не было. В зимнюю стужу наращивали лёд на озере и прокладывали рельсы на шпалах. Когда вода была чистой, нагоны перебрасывали через Байкал от берега до берега на паромных пароходах. В войну они курсировали круглосуточно. Даже в штормовую погоду, которая особенно часто случалась у гористых западных байкальских берегов, принося немало бед судоводителям. Они только пошучивали между собой:

— Суровое море, суровый Байкал...

Вольноопределяющиеся оказались на другом байкальском берегу без штормовых приключений. В Верхнеудинске, ставшем в советское время Улан-Удэ, Унгерн впервые увидел забайкальских казаков. Если не считать, разумеется, виденную им на парадах забайкальскую полусотню четвёртой сотни лейб-гвардии Сводно-Казачьего полка, квартировавшего не в столице, а в близком Павловске вместе с лейб-гвардии Мортирным артиллерийским дивизионом.

Порядок на верхнеудинском железнодорожном вокзале поддерживала казачья конвойная команда местного градоначальника. Унгерна и его спутников поразил сам вид казаков, которые с их восточными чертами лица совсем не походили на донцов или, скажем, кубанцев. Сидели они на низкорослых, с виду неказистых степных лошадках, явно проигрывавших в сравнении с донскими конями, длинноногими, с крепкой шеей. Да и посадка верхнеудинских казаков была какая-то необычная, чуть ли не бочком. Но непринуждённая и для них привычная. Казалось, что и пикой сбить такого всадника почти невозможно.

Казаки с прищуром глаз поглядывали на всё, что творилось на площади. Унгерн сделал умозаключение; в их форме есть что-то, чем всадники особенно гордились перед толпой. Этим что-то оказалось то, что отличало их от рядовых сибирских стрелков, артиллеристов и тыловых нестроевых чинов — лампасы. Широкие, жёлтого цвета. Скорее даже оранжевого, выгоревшего за лето.

Унгерн залюбовался всадниками, редкой цепью охватившими привокзальную площадь. Казаки наблюдали за порядком, порой гуляя плётками по спинам расходившихся пассажиров. Разумеется, если те были нижними чинами или людьми гражданскими.

При наведении порядка в людской толпе, где преобладали серые шинели, забайкальские казаки, особенно урядники, покрикивали грозно и немногословно:

— Порядок! Должен быть порядок!..

Порой они, одаривая плёткой какого-нибудь подвыпившего солдата, ругали его на своём языке, произнося матерные слова по-русски. При этом монгольского типа лица почти ничего не выражали, кроме служебного рвения.

Протолкавшись поближе к оцеплению, Унгерн спросил оказавшегося рядом артиллерийского фельдфебеля в чёрной мохнатой маньчжурской папахе и с нашивками сверхсрочнослужащего на рукаве выгоревшей от солнца гимнастёрки:

— Чьи казаки?

— Местные. Конвойная команда городского головы. Верхнеудинские буряты.

— Красиво смотрятся даже в городе. Уже не говоря о степи.

— Ещё бы. Прирождённые пастухи. Здесь в Забайкалье стад не счесть. Тысячные табуны коней ходят.

— А как они показали себя на войне? Ведь вы, фельдфебель, прибыли в Верхнеудинск из Маньчжурии?

— Из неё треклятой. За пополнением прибыл для дивизиона мортир. А воюют забайкальцы-казаки на славу. Лучшая кавалерия у командующего нашего, генерала Куропаткина.

— Любопытно.

— Что любопытно? Вот будете по Гаоляну маршировать или ползать на флангах, на казачков и насмотритесь. Только не всё бывает ладно там у верхнеудинских бурятских казаков.

— Почему?

— Видишь забайкальские лампасы? Жёлтые. А лица? Людей здешней Азии.

— Ну и что из этого?

— А вот что. Японские кавалеристы тоже жёлтые лампасы на штанах носят. И лица схожи. Были случаи, когда казаков-бурят наши вновь прибывшие пехотинцы за японцев принимали. Стрелять по ним начинали, а те, само собой, в ответ. Люди гибли и ранения получали, пока не разбирались, что свои.

— А вам самим приходилось бывать в таких переделках?

— Мне нет. Но вот свидетелем такого боя раз бывал. У железнодорожной станции это было, где мой дивизион с мортирами сгружался. Вместе с нами выгружался батальон стрелков из полка, прибывшего аж из-под Москвы. Тот взвод, что за станцию вышел, видит в лощине спешенных конников. Сидят, как в засаде.

— Ну и что? Ведь дело в армейском тылу было.

— Московские стрелки испугались: лица азиатов, лампасы, видно хорошо, жёлтые. Как у японской кавалерии. Стрелки на землю бросились, винтовки с плеч поснимали и давай по казакам стрелять. Такой стрекот стоял, слов нет.

— Чем дело-то закончилось?

— Буряты отвечать стали. Пока разобрались — раненых десяток с двух сторон. А двух пехотинцев, ещё пороху не нюхавших на войне, отпели и зарыли тут, у станции.

— Грустная история. Ничего не скажешь. Но поучительная.

— Грустная не грустная, а просто фронтовая. Сами-то откуда будете в погонах вольноопределяющегося?

— Из столицы. Заканчивал Морской корпус, да не успел до этой войны выпуститься.

— Значит, решил повоевать за Отечество с японцами?

— Значит, так. Где-то должен военный человек сражаться за Россию хоть раз в жизни.

— Жизнь у тебя, если судить по годам, ещё долгая. Навоюешься до моих лет ещё досыта. Успеешь всего навидаться, не только этой Маньчжурии...

Повоевать на маньчжурских полях войны вольноопределяющемуся барону Роману Унгерну-Штернбергу почти не пришлось. Долго ехал в Китай по Транссибу, долго ходили документы по окружному штабу и Морскому военному ведомству, не сразу его полк сибирских стрелков послали в бой на передовую.

Однако доброволец-кадет отличиться всё-таки на большой войне успел. В самый её последний момент, когда русские армии встали на Сыпингайской позиции. Японцы тогда атаковать так и не решились.

Дело было под Ю-хуан-тунем, в ходе проигранного Куропаткиным Мукденского сражения. Тогда пехотинцы полка, в котором вольноопределяющийся барон Унгерн временно выполнял должность взводного командира (старшего унтер-офицера ранило, и его отослали в тыловой лазарет), поддержали атакой соседей, поистративших силы в схватке за китайское селение, название которого выговаривалось с большим трудом и плохо запоминалось.

Сохранилось описание того боя за Ю-хуан-тунь очевидца событий. Правда, он смог охватить в своих воспоминаниях только часть, описать только то, чему был лично свидетель:

«...От целого Юрьевского полка осталось в строю уже несколько сот нижних чинов при 2 офицерах, но эти жалкие остатки всё ещё дрались и удерживали теперь за собой только самую восточную окраину Ю-хуан-туня.

…В деревне шла усиленная ружейная перестрелка.

…Высоко в воздухе, перелетая через наши головы, зашипели шимозы и шрампели, лопаясь где-то далеко сзади нас...

Поглядев в сторону Мукдена, я увидел, что на горизонте, растянувшись версты на две, редкой цепью наступает наш полк, держась своим центром направления на Ю-хуан-тунь...

По мере приближения первой цепи за ней обозначились ещё две таких же.

Оказалось, что главнокомандующий, узнав о поражении юрьевцев, приказал взять Ю-хуан-тунь обратно. Это шли на него в атаку Лифляндский, Козловский и Севский полки.

Чем ближе подходил... шедший впереди полк, тем сильнее становился огонь японцев.

Вдруг передняя шеренга наша, разомкнутая шагов на 10 дистанции, залегла в шагах 200», и дала залп по фанзам.

…После первого же залпа наша цепь встала и побежала…

Первая шеренга… залегла. За нею подвигались новые. Шрампели и шимозы лопались кругом, вырывая то тут, то там отдельных людей.

Там, где образовывались широкие промежутки в шеренгах, слышались крики: «Подравнивайся, держи дистанцию!», и всё неслось вперёд.

Вот за одной из шеренг идёт патронная двуколка...

Треск взрыва, клуб дыма». Лошадь и ездовой падают, двуколка, накренившись набок, с перебитым колесом, остаётся на месте.

В это же время со мной равняется скачущий верхом санитар. Но вдруг как-то дико взмахивает руками и валится с лошади.

Последняя, почувствовав себя без седока, круто поворачивает назад и мчится карьером.

Я думал, что санитар убит на месте. Он лежал от меня всего в шагах пяти. Я подполз к нему и заглянул в глаза. Голова повернулась ко мне, уставившись на меня удивлёнными глазами.

— Ты что, ранен? спрашиваю его.

— Так точно, ваше благородие, по левому боку ударило, а куда — разобрать не могу, кажись в плечо.

Он немножко приподнялся; из плеча действительно текла кровь.

Мы поползли назад за холмик.

В это время к нам подходил другой санитар, таща на себе мешок с перевязочными средствами...

Между тем цепи наши... быстро стали стягиваться из развёрнутого в сомкнутый строй и ринулись к трём фанзам.

Ружейные пачки (залпы. А.Ш.) достигли наибольшей силы, посекундно вырывая у нас десятки людей.

Но было уже поздно. Японский окоп, наскоро вырытый ими перед фанзами, был уже в нескольких шагах.

...Тут я увидел, что некоторые из наших нижних чинов отмыкают и бросают прочь штыки. В первые минуты я не смог себе объяснить этого явления, но, заметив густо сидящие друг около друга японские головы за окопом, я понял и сразу объяснил себе этот приём, вызванный, очевидно, инстинктом самосохранения. Против каждого из наших солдат, подбегавших теперь к окопу противника, было три-четыре японских головы, а следовательно, на каждого из них приходилась по столько же штыков. Единственный способ бороться со столь многочисленным противником был размах прикладом. При работе этого рода штык является лишь помехой.

Стихийно накинулись наши цепи и ворвались в японские окопы.

Всё это делалось молча. Ни одного крика «ура», ни «банзай».

Глухо трещат ломающиеся кости, стучат приклады по человеческим черепам, снося с одного размаху по несколько, да шлёпают падающие тела убитых. На несколько секунд всё перемешалось.

Окоп и поле подле него сплошь покрыты трупами, кровью, оружием и переворачивающимися ранеными.

Японцы легли все до одного, а остатки наших бросаются в фанзы и за них.

В фанзах послышались выстрелы и та же глухая работа, а затем всё затихло.

В тот момент, когда цепь наша подбежала к окопу, один японец привстал и замахнулся, чтобы бросить в нас ручную гранату, но задел ею за собственное ружьё, и она, разорвавшись у него в руках, снесла ему голову, оторвала обе руки, приподняла кверху одежду и клочья её перемешала с кровью. Теперь он лежал на левом фланге окопа.

Только что миновала наша цепь окоп... как некоторые из раненых стали приподниматься.

Вдруг выстрел из ружья, и только что бежавший впереди солдатик схватился за икру левой ноги, а затем, вернувшись несколько назад, стал ковырять кого-то штыком.

— Что ты делаешь? кричу я ему.

— Да как же, ваше благородие, нетто это порядок лёг раненый, так и лежи, а ён, анафема, лежит, а мне в ногу стрелил икру пробил, ну вот и получай своё!

Вдруг совершенно неожиданно откуда-то с тылу послышалась орудийная пальба и шрампели стали бить по нашим, завладевшим уже фанзами. Это стреляла наша батарея, неосведомлённая ещё о положении дела.

Измученные остатки геройского полка нашего, подвергаясь теперь одновременно орудийному огню от японцев и своих, не знали что делать.

К счастью, ошибка нашей артиллерией была вскоре замечена, и огонь прекратился...»

В боях и походной жизни вольноопределяющийся Унгерн-Штернберг вёл себя так, как другие добровольцы Русско-японской войны. Старался первым подняться в атаку, чтоб за тобой пошли другие. Не «кланялся» вражеским пулям и не выказывал опасений за свою жизнь, когда рядом «лопался» неприятельский снаряд, начиненный «шимозой». Барон получал ранения, но ни одно из них не уложило его на носилки медбратов-санитаров. То есть оставался в солдатском строю. И гордился такими поступками.

Состоя в полку сибирских стрелков и числясь за полковым штатом, Роман Унгерн всё чаще стал занимать, правда временно, должность то отделённого командира, то взводного. Правда, Сибирские стрелковые полки русской Маньчжурской армии только назывались сибирскими. В них служили призывники из самых разных губерний европейской части России, хотя большая часть бойцов состояла из коренных сибиряков, отдельные полки, например двинцы, и вовсе формировались вне Сибири.

За дело у Юхуантуня вольноопределяющегося Романа Унгерна-Штернберга представили к первой боевой награде, к которой он так стремился. Полковой командир, бывший уже не раз свидетелем «отличной храбрости» добровольца из выпускников Морского корпуса, приказал занести его в список на представление к Георгиевскому кресту.

Так тогда назывался Знак отличия императорского Военного ордена Святого великомученика и Победоносца Георгия. Собственно Георгиевским крестом — единственной орденской наградой нижних чинов в старой России — Знак отличия будет называться только с 1913 года. А в солдатской семье он назывался уважительно «Егорием». Имел крест четыре степени. Первых два креста нижних степеней изготавливались из серебра, кресты II и I степеней — из золота. I и III степени носились с бантами из ленты георгиевских цветов на колодке. Про награждённого всеми четырьмя степенями говорили, что он имеет «полный бант».

В роте, к которой был приписан вольноопределяющийся, о бароне говорили много. Фигурой он смотрелся неординарной, как в бою, так и в обстановке обыденной жизни на войне:

— Слышь, братцы. А полковое начальство нашего Унгерна, и не выговоришь такое слово, представило к Егорию.

— Есть за что. У той китайской деревни, когда нас ополовинило, ни одной пуле не поклонился. Бежал на японца и только материл его по-нашему.

— Верно. И в окоп спрыгнул в числе первых. Японцев бил прикладом так, что они перед ним разбегались.

— Ещё бы не разбегаться. Он и в роте, если за начальство остаётся, как зверь становится. Чуть только непорядок — сразу в морду. И глаза становятся такие холоднючие.

— Упаси Бог, чтобы его на взвод по-штатному поставили. Прибьёт всех за прореху в шинелке и развалившиеся сапоги.

— А ты штопай прорехи-то. Иголка есть, нитки дам — на солдата-молодца будешь похож.

— Всё равно он непорядок где-то усмотрит. И твердит при этом так: я вам не барин — я барон.

— Попался бы нам этот барон в кирсановских лесах. Посмотрели бы, у кого кулак покрепче.

— Потише ты. Тоже мне нашёлся, тамбовский волк. За бунтарские слова на войне тебя могут отделать как вчерашнего краснобородого хунхуза.

— Это какого такого хунхуза?

— А того, что вчерась поймали и по суду вздёрнули на яблоне. Мула хотел украсть из полкового обоза по дороге. Да ещё китайской саблей размахивал на обозных.

— Так ему и надо, хунхузу этому. Не разбойничай на войне...

Так говорили о вольноопределяющемся его сослуживцы из ротных нижних чинов. Полковое же начальство, ротный и батальонный командиры хвалили Унгерна:

— Как назначишь нашего барона старшим дозора на сутки, то будет служба идти по уставу, по караульной статье.

— Вы правы, там, где начальствует Унгерн, службу можно не проверять. Всё будет исправно. В дозоре не спят, глядят в оба. Примерный будет пехотный офицер, если не убежит из Морского корпуса в кавалерию.

— Почему именно в кавалерию?

— Да он, когда боя нет, всё норовит с казаками пообщаться. Чем приглянулись ему забайкальские буряты, сказать трудно. Даже ездить верхом по-бурятски учится.

— Пускай учится. Пригодится в жизни, если армию не оставит. А как с солдатскими Георгиями?

— Из штаба дивизии отписали: через день-два доставят Георгиевские кресты для наших сибирских солдатушек. Полковой оркестр, батюшка должны быть готовы к торжественному вручению наград.

— Значит, вольноопределяющийся Унгерн по наградному списку в дивизии прошёл?

— Прошёл. Заслужил стать героем полкового праздника.

— Только бы японцы нам этот праздник не испортили. А то пойдут в атаки, шимозой прикрываясь.

— Не говори. Опять похоронки писать придётся...

Вольноопределяющийся барон Унгерн, теперь Георгиевский кавалер, был свидетелем поражения куропаткинской армии под Мукденом. Ему вместе со всеми пришлось познать горечь проигранного сражения и отступления на север. Мукденская баталия запомнится всем её участникам надолго.

24 февраля около 12 часов беспрестанно атакующим большими силами японцам, не считаясь с людскими потерями, удалось пробить брешь в русской позиции. Случилось это там, где оборонялись полки одной из трёх Маньчжурских армий — 1-й. У деревни Киузань массированной атакой была прорвана оборона 4-го Сибирского корпуса. Куропаткин, имевший резервы, не поспешил «залатать дыру», а когда спохватился — было уже поздно.

Над русским войсками нависла угроза «маньчжурского Седана». И в ночь на 25 февраля они начали отход к Телину. Показательно то, что в Мукденском сражении русские солдаты никогда не отступали перед японцами без приказа своих военачальников. Японцам всё же удалось отрезать от своих часть обозов и арьергардных отрядов противника.

В победных реляциях о военной: добыче под Мукденом в Токио из штаба маршала Ивао Ояма среди прочих телеграфировались и такие:

«…Нами захвачены неисчислимое количество шанцевого инструмента, скота, телеграфных столбов, брёвен, железных кроватей, печей и так далее».

Многим русским пехотным полкам пришлось с боем вырываться из вражеского окружения. Одним из них оказался 214-й пехотный Моршанский полк, который прорывался десять дней и ночей к городу Мукдену, отбив немало неприятельских атак.

Под стенами Мукдена капельмейстер (начальник полкового духового оркестра) пехотинцев-мокшанцев Илья Алексеевич Шатров написал слова и музыку знаменитого вальса «На сопках Маньчжурии». Слова той популярнейшей в России песни были такие:


Тихо вокруг,

Лишь ветер на сопках рыдает,

Порой из-за туч выплывает луна,

Могилы солдат озаряя.

Белеют кресты

Далёких героев прекрасных,

Прошедшего тени кружатся вокруг,

Твердят нам о жертвах напрасных.

Плачет отец,

И плачет жена молодая,

Плачет вся Русь, как один человек,

Злой рок судьбы проклиная.

Героев тела

Давно уж в могилах истлели,

А мы им последний не отдали долг

И Вечную Память не спели.

Мир вашим душам!

Вы пали за Русь, за Отчизну.

Но верьте — ещё мы за вас отомстим

И справим кровавую тризну.


Шатровский вальс «На сопках Маньчжурии» стал любимой мелодией для участников Русско-японской войны. Особенно для романтиков-добровольцев, они с гордостью называли себя «маньчжурцами» и долгое время после войны не расставались со своими лохматыми папахами-маньчжурками из шкуры целого барана. Не был исключением среди них и барон Унгерн фон Штернберг, который гордился своим участием в первой в его жизни войне...

Когда отступающая по размытым дождями полям и дорогам Маньчжурии русская армия дошла до Сыпингайских позиций, было приказано занять их и укрепиться. Настроение у всех, кроме разве что смещённого главнокомандующего генерала от инфантерии Куропаткина (его должность занял недавний приамурский губернатор Линевич), было подавленным. Ещё бы! С японцами дрались на равных, но отступили. И ещё Порт-Артур сдался, такая крепость!

Преследователи-японцы тоже месили дорожную грязь и заметно подотстали. Их главнокомандующий маршал Ивао Ояма на этот раз не спешил посылать в атаки своих генералов. Даже дивизию императорской гвардии поставил во второй эшелон. И линию фронта с окопами и проволочными заграждениями не стал выстраивать прямо перед русскими.

В сыпингайский период войны в Маньчжурии судьба вольноопределяющегося барона Унгерна могла круто измениться: он, так и не закончив какого-либо военного училища, того же Морского корпуса, мог стать младшим офицером.

Дело обстояло следующим образом. Боевые потери, дополненные санитарными, привели к тому, что в русской действующей армии недокомплект офицеров составил более трети штатного состава! Даже в военном министерстве, в далёком Санкт-Петербурге, забили по такому поводу тревогу. Чтобы заполнить младшие офицерские должности, началось массовое производство отличившихся на войне унтер-офицеров и даже рядовых солдат (Георгиевских кавалеров и имевших гимназическое и иное образование) в прапорщики запаса и зауряд-прапорщики.

Приказание подобрать кандидатуры на младших Пехотных офицеров запаса и представить их к должностям в полку по штатам военного времени поступило и к сибирским стрелкам. Полковой командир вызвал начальник штаба, уже ознакомившегося с полученным директивным указанием. Тот сразу сказал:

— Давно бы так. Запасников-поручиков не дождёшься, а у нас на трёх ротах офицеров нет.

— Кого будем предлагать штабным дивизии от полка?

— Ротных фельдфебелей и вольноопределяющегося барона. Все они у нас с Георгиевскими крестами. Лучших кандидатур на первый раз нет.

— С фельдфебелями всё ясно. По возрасту рассчитывать на офицерскую карьеру они не могут. А вот офицерское будущее Унгерна пресекается сразу.

— Почему так думаете?

— Барон — недоучка. Прапорщиком запаса или зауряд-прапорщиком он в Морском корпусе не восстановится после войны. Положения такого нет.

— Но в таком случае и путь в юнкерские училища для него будет закрыт. А тянуть армейскую лямку до пенсии ротного для Георгиевского кавалера обидно и несправедливо.

— То-то и оно. Значит, так и решим. Представлять Унгерна не будем. Но вызвать его в штаб на беседу обязательно. Объяснить, всё как есть. Чтоб не было обид, он же дворянской крови.

— Слушаюсь. Будет исполнено...

Вольноопределяющийся, после вызова в полковой штаб, с виду не расстроился. Как человек реально мыслящий, Унгерн-Штернберг видел разницу в своём послевоенном положении. Или вернуться с войны с крестом Георгия на гимнастёрке, или иметь ещё и удостоверение пехотного прапорщика запаса. В первом случае перед ним открывались двери самых элитных военных училищ. В другом эти же двери закрывались на основании такого-то и такого-то императорских указов. Поскольку на богатое наследство надежд не было, оставалось записаться в какой-нибудь провинциальный пехотный полк и служить в нем на младших должностях до ухода на пенсию. И при этом наверняка расстаться с мечтами о взлётах в военной карьере.

Как было тут не вспомнить потомку эстляндских рыцарей о родовом девизе на фамильном гербе баронов Унгерн-Штернбергов. И о напутственных словах матери, которая предрекала ему блестящее будущее на военном поприще. Точнее, на морском, под Андреевским флагом, и с кортиком на боку.

Начальник полкового штаба прямодушно сказал вытянувшемуся перед ним по стойке смирно вольноопределяющемуся:

— Барон. Получить первую звёздочку на погон в идущей войне заманчиво. Но это для вас не жизненная перспектива.

— Почему, осмелюсь спросить?

— Потому что в вас есть строевой дар. Вы можете командовать людьми в бою. Я это видел. Поэтому вы не ротный фельдфебель-молодчага и должны поступить по-другому.

— Как же, на ваш взгляд?

— Не определяйтесь сейчас в прапорщики запаса. А как только война закончится, а дело явно идёт к концу, определяйтесь в какое-нибудь военное училище.

— А Морской корпус?

— Думается, что вам следует забыть о нём. Не знаю, каким вы будете вахтенным офицером на ржавом миноносце, а вот в полку столичного гарнизона смотреться будете.

— Пожалуй, я так и поступлю. Премного благодарен за отеческий совет.

— Пустяки. Помните, барон, в армии у вас будет перспектива продвинуться выше ротного...

Война ещё шла, хотя серьёзные боевые столкновения сторон уже ушли в историю. Вольноопределяющийся барон Унгерн фон Штернберг искал повод, чтобы отличиться ещё раз и получить нового солдатского «Егория», но теперь уже степени повыше, 3-й. Он напрашивался то сходить старшим передового дозора, то разведать окопы японцев, невидимые с нашей стороны, то доставить донесение в соседний полк. Солдаты, посматривая на его старание отличиться, поговаривали:

— Ну и норовистый у нас барон? Всё готов к японцам наведаться. Только людей своих не жалеет.

— А что ему солдатиков-то жалеть. Ведь он сам говорит: я вам не барин — я барон.

— Ничего. Если на этой войне не навоюется, так навоюется на другой.

— Ещё как навоюется. Не накладно будет ему, барону нашему, навоеваться от души.

— Дикий он. Только волю ему дай...

Унгерну на той войне действительно раз пришлось показать свою «дикость». Дело было связано с командой подполковника Шершова из Отдельного корпуса жандармов, которая занималась при Маньчжурской армии полицейским надзором. То есть вопросами контрразведки в армейских тылах: пресекали деятельность японских шпионов и появление в расположениях армейских частей всевозможных «нежелательных» гражданских «лиц, ищущих приключений в ожидании лёгкой наживы».

В августе, когда фронт «встал» у Сыпингая, подполковник Шершов попросился на приём к главнокомандующему тремя Маньчжурскими армиями генералу от инфантерии Линевичу. Тот принял сразу, поскольку дела жандармские, армейской контрразведки надлежало решать безотлагательно:

— Ваше превосходительство, разрешите доложить о делах неотложных для армии.

— Докладывайте.

— Николай Петрович. Надзорную службу всё больше и больше беспокоит подрядчик Громов и его люди.

— Это тот купец Громов, что должен закупать у местных китайцев скот на мясные порции полкам?

— Именно он.

— В чём же состоит ваша обеспокоенность, господин подполковник?

— Дело вот в чём, Николай Петрович. Этот купец привёз с собой в качестве приказчиков около 150 кавказцев, которые должны были закупать скот в местных селениях. Но они почти все, как только прибыли в Маньчжурию, разбежались.

— Чем же они занимаются, если ушли от хозяина-подрядчика?

— Грабежом. Чисто по-кавказски. Разъезжают при оружии по китайским деревням и посёлкам. Отбирают где силой, где обманом всё наиболее ценное — скот, арбы, лошадей, мулов, провиант.

— А чем тогда занимается провинциальная китайская полиция?

— Да она со своими разбойниками-хунхузами едва справляется на дорогах, а тут ещё и наши конные кавказцы. Одни жалобы от китайских чиновников-мандаринов к нам идут. А помощи толковой — никакой.

— Но у вас же, господин подполковник, целая команда надёжных людей?

— Люди у меня в военной жандармерии действительно надёжные. Но с двадцатью пятью унтер-офицерами без вашей помощи я порядок в армейских тылах не наведу. И всех грабителей-кавказцев к порядку не призову.

— Какую помощь может оказать вашей команде главнокомандующий?

— Нужно, ваше превосходительство, дать директиву по армии, чтобы из полков выделялись дополнительные патрули для охраны тыловых коммуникаций и поддержания порядка на них.

— Хорошо. Такая телеграмма в армейские штабы будет отдана сегодня же.

Так вольноопределяющийся Роман Унгерн-Штернберг стал «нештатным» сотрудником военной жандармерии в ранге старшего патруля на дороге, ведущей в Сыпингай из китайского посёлка на берегах Сунгари. Дали ему в команду четырёх солдат. Сила тылового дозора состояла из пяти винтовок да ещё немецкого браунинга, купленного бароном за свои деньги как «нештатное» боевое оружие. На Русско-японской войне такое довооружение разрешалось офицерам и добровольцам официально.

Старший патруля скоро стал на этой прифронтовой дороге приметной личностью. Нижние чины подвергались самой строгой проверке документов. Не одного из них Унгерн отправил в сопровождении стрелка-сибиряка под арест в ближайшую военную комендатуру за отсутствие предписаний, дающих право на пребывание вне своего полка или артиллерийской части. «Шатающиеся» китайцы стали обходить пост на дороге стороной.

Случались дела и посерьёзнее. Однажды стрелки остановили для проверки бравого конного кавказца, обвешанного оружием, но без погон, гнавшего перед собой с десяток мулов. Видно было, что всадник торопится к Сыпингаю, чтобы доставить туда «пополнение» в армейский транспорт.

Унгерну вид кавказца не понравился. С указаниями жандармского подполковника Шершова на сей счёт ознакомили его и других старших патрулей ещё в полковом штабе. Первым высказался обладатель мулов:

— Моё почтение вам, уважаемые. Я приказчик армейского подрядчика Громова. Слыхали о таком?

— Как не слыхать. Он всю армию мясными порциями кормит начиная от Мукдена и дальше.

Вот то-то. Подрядчик Громов мой хозяин.

— Понятно. А мулы чьи?

— Мулы тоже его. Купил у местных китайцев на Сунгари для транспортных обозов. Хорошо заплатил, потому и выбрал лучшую скотину.

— Нужное дело. Покажите купчие на мулов.

— Какие купчие? Ударили по рукам, и всё тут. Я им хозяйское серебро, а они мне — мулов. Тороплюсь в армию, Громов меня, наверное, уже заждался.

— Все закупки для армии в Маньчжурии совершаются по купчим на русском языке. Китайцы подписывают их безо всякого. Так есть у вас купчая на этот скот или нет?

— Нет. Мне подрядчик сказал: купчая не обязательна. Лишь бы дело было сделано быстро.

— В комендатуре разберутся. С коня слезть и оружие сдать. Вы арестованы вместе с вашими мулами...

Арестованного кавказца, всем своим видом показывавшего возмущение случившимся, отправили в Сыпингай под охраной двух самых надёжных стрелков. Унгерн приказал гнать туда и половину мулов «неизвестного происхождения». Вторую половину доставили в полк, чтобы пополнить его обозный транспорт. Начальник штаба тогда спросил вольноопределяющегося:

— А не правильнее ли было, барон, отконвоировать весь этот скот в Сыпингай?

— Считаю, что неправильно. Мулов надо оставить в полку.

— Почему?

— Война кормится войною. Так было и будет всегда. А у нас в полку тыловые повозки бросают, когда лошади дохнут.

— Что ж, тогда надо брать скотину в полк, лишь бы хозяева-китайцы её не узнали по пути.

— Не посмеют. Если бы хотели, то давно бы догнали этого конокрада. Китаец — не пастух бурят или монгол...

На сыпингайской дороге бывали и другие встречи. Деревушки стояли здесь густо: то три фанзы, то десяток. Но все они, большие и малые, были обнесены глинобитными стенками, главной защитой беззащитных маньчжурских крестьян от разбойников-хунхузов. В хунхузы шли все, кто не в ладах был с провинциальной властью: беглые солдаты армий местных дзянцзюней — губернаторов, солдаты, безработные, бежавшие из тюрем и от жестокого наказания, просто люди, как говорится, с тёмным прошлом и скрывавшиеся от наказания правосудия.

В одной из таких придорожных деревушек сибирские стрелки схватили разбойника, прибежав на крики китайцев. Он попался потому, что, встав на одно колено, выстрелил по набегавшим из фитильного ружья и пытался его зарядить снова. Остальные грабители усидели скрыться в густых зарослях китайского проса — гаоляна, в которых мог спрятаться и всадник, будучи на коне.

Хунхуза обезоружили и связали. Когда он пришёл в себя от неожиданности (крестьяне почти никогда не оказывали сопротивления отрядам грабителей), на его лицо легла печать безучастности и полного презрения к смерти. Русские военные в таких случаях передавали схваченных разбойников китайским чиновникам, а местная полиция своими руками творила по законам империи Цинь правосудие. В тюрьмы хунхузов сажали редко: обычно им при стечении местных жителей публично отрубали головы.

Пойманного сибирскими стрелками разбойника ждала, безо всякого сомнения, такая же участь, поэтому он гордо держал голову с традиционной для китайцев косичкой. В деревне нашёлся переводчик, местный житель, который ходил на заработки в российское Приморье, был там землекопом при возведении причалов во Владивостоке. Поработал землекопом и при строительстве Порт-Артурской крепости среди нескольких десятков подобных себе китайских крестьян. В итоге выучился довольно сносно говорить и понимать по-русски.

Связанного хунхуза Унгерн допрашивал в присутствии молчаливо столпившихся крестьян, одетых так же, как и разбойник, с такими же длинными косичками. Спрашивал через добровольного переводчика:

— Разбойник? Грабитель?

— Нет, я хунхуз, господин.

— Кто у тебя командир? Из какой ты шайки?

— Из отряда ихэтуаня Хан-дэн-гю.

— Но он же в японской зоне. Как ваша шайка здесь оказалась?

— Голодно было. Решили перебраться в Цицикарскую провинцию. Здесь мало вокруг русской армии хунхузов.

— Хан-дэн-гю вам платил жалованье?

— Платил, но мало. Наоборот, требовал, чтобы мы с крестьян, как мандарины, налог собирали серебряной монетой.

— Если бы я тебе платил, пошёл бы ты ко мне служить?

— Пошёл бы. Кто платит деньги хунхузу, тот его хозяин.

— И тебе всё равно, кто платит деньги за службу, на которой можно быть убитым. Даже если он не китаец?

— Всё равно, господин.

— Ты знаешь, что тебя ждёт в полицейском участке Сыпингая, куда тебя сейчас поведут?

— Знаю, господин. Мне отрубят там голову и выставят её напоказ всем. Может быть, даже в железной клетке. Если так прикажет сыпингайский мандарин.

— Зачем в железной клетке?

— Чтоб мою голову не украли, господин.

— А кто её может украсть?

— Духи, господин. У нас в Маньчжурии очень много духов, которые благоволят к хунхузам.

— И ты веришь в духов? Боишься их?

— Верю, господин. И боюсь, как все мы, китайцы. И ты бойся. Или подружись с ними, господин...

Боевых столкновений на сыпингайских позициях всё не было и не было. А из России по Транссибу прибывали новые подкрепления. Теперь почти весь личный состав состоял не из давно забывших военное дело запасников, в основном старших возрастов, а из обученных кадровых нижних чинов. По этому поводу «старые маньчжурцы» поговаривали:

— Кажись, спохватились там, в Питере. Перестали слать тех, кто винтовку не помнит...

Известие о разгроме в Цусимском морском сражении 2-й Тихоокеанской эскадры адмирала Рожественского поразило всех. Такого поражения на морских водах в истории государства Российского ещё не бывало. Генерал Унгерн впоследствии как-то сказал:

— Поражение русской армии в Маньчжурии, а флота при Цусиме радовало только социалистов, врагов династии...

Здесь он говорил правду. Противники монархии всех мастей и оттенков воспринимали военные поражения России на Дальнем Востоке с плохо скрытым торжеством. Царизм обвинялся ими во всём, что «попирало» народную душу. Назревала в стране первая революция 1904—1905 годов с баррикадами на московской Пресне, погромами помещичьих усадеб, анархией почти по всей линии Транссибирской железнодорожной магистрали.

Однако Цусимским поражением Роман фон Унгерн мог даже гордиться, поскольку его родовая честь в той битве не проиграла, а, наоборот, выиграла. При Цусиме отличился старший лейтенант барон Павел Леонардович фон Унгерн-Штернберг. Он был одним из многих отпрысков эстляндского рыцарского рода, служивших в Российском Императорском флоте. Хотя до адмиральских эполетов они по служебной лестнице не поднимались, но нареканий по службе не имели. Равно как и проступков, порочащих фамильную честь и честь мундира...

Для русских войск в Маньчжурии окончание войны прозвучало как-то неожиданно, вопреки естественному ходу. До этого многие ожидали, что главнокомандующий, генерал от инфантерии Линевич вот-вот отдаст приказ о переходе маньчжурских армий в контрнаступление, благо сил и средств накопилось уже достаточно. Вместо боевого приказа в батальонах и батареях зачитали императорский манифест о заключении Портсмутского мирного договора. Манифест гласил:

«В неисповедимых путях Господних Отечеству Нашему ниспосланы были тяжкие испытания и бедствия кровопролитной войны, обильной многими подвигами самоотверженной храбрости и беззаветной преданности Наших славных войск в их упорной борьбе с отважным и сильным противником. Ныне эта столь тяжкая для всех борьба прекращена, и Восток Державы Нашей снова обращается к мирному преуспеянию в добром соседстве с отныне вновь дружественной Нам Империею Японскою.

Возвещая любезным подданным Нашим о восстановлении мира, Мы уверены, что они соединят молитвы свои с Нашими и с непоколебимою верою в помощь Всевышнего призовут благословение Божие на предстоящие Нам, совместно с избранными от населения людьми, обширные труды, направленные к утверждению и совершенствованию внутреннего благоустройства России...»

Все честолюбивые планы вольноопределяющегося Унгерна на войну в Маньчжурии рухнули. Он надеялся на новые боевые награды, которые могли бы украсить его послужной список. Хотя сослуживцы и говорили, что солдатский Георгий даст ему путёвку в любое столичное военное училище. Выбирай любое.

Барона поразило не само окончание войны, а то, как известие о её завершении дипломатами в американском городе Портсмуте восприняли войска. Лучше всего об этом говорили сами участники войны, офицеры сибирского стрелкового полка, которые приняли кадета-добровольца из Морского корпуса с баронским титулом в свою дружную семью:

— Мой отец рассказывал, какой восторг стоял в Дунайской армии, когда освобождение Болгарии от османов стало фактом. Все ликовали как один.

— А сейчас такое впечатление, что наши сибиряки таким концом войны не слишком-то обрадованы.

— Что правда, то правда. Не слышно ни «ура», ни полковой музыки.

— Ещё бы. Меня угнетает какое-то чувство неудовлетворённости. А я ведь писал начальству несколько рапортов отправить меня сюда, в Маньчжурию.

— Вы не один. Мы все ехали на эту войну, как на правое дело. Даже наши солдаты, отцы больших семейств.

— А меня после манифеста государя не покидает мысль о бесплодности наших трудов, принесённых жертв.

— Действительно, бойцам-маньчжурцам вместо славы достался едва ли не позор проигранной нами войны.

— Почему проигранной нами? Её проиграли Куропаткин с Алексеевым, а не мы. И дипломаты в Портсмуде.

— Мы же имели право рассчитывать на успех. И под Порт-Артуром, и здесь, в Маньчжурии. Даже под Мукденом.

— А Цусима? Ведь она позорна.

— Будь вместо Рожественского Степан Осипович Макаров, то война на море пошла бы совсем иначе.

— Нашего Макарова адмирал Хейхатиро Того убрал одним минным «букетом». А больше флотоводцев на российском флоте не оказалось. Адмирал — это призвание, а не звание.

— И всё же японцы нас забоялись основательно к концу войны. Это факт.

— Почему вы так считаете?

— Разве это победа в войне? Ни тебе контрибуции, ни уступки на переговорах условиям противной стороны.

— Как бы закончилась война, если бы не было заключено Портсмутского договора?

— Да и кончилась ли она? Япония теперь такой дракон» что от российских границ на Дальнем Востоке не отступится в обозримом будущем. Как вы думаете?

— Согласны. С Японией мы ещё повоюем.

— Что-то наш барон помалкивает. Слушает, а сам как будто думает о чём-то своём. Какие ваши планы на завтра, Роман Фёдорович? Если это не секрет.

— Не секрет. Решил оставить Морской корпус раз и навсегда.

— Но вам же учиться осталось всего год.

— Ну и что? Я стану армейским офицером.

— Тогда какое училище в столице выбираете? Николаевское кавалерийское?

— Нет, не угадали. Павловское пехотное.

— А как с привязанностью к казакам-забайкальцам?

— Время покажет, где мне служить Отечеству...

Унгерн фон Штернберг вернулся с Русско-японской войны, которую он «захватил» только в самом её окончании, с двумя боевыми наградами на солдатской шинели. Первой был солдатский «Егорий» на приметной георгиевской ленте. Второй стала медаль «В память Русско-японской войны». Правда, её получил уже в Санкт-Петербурге, поскольку она была учреждена императорским указом только в январе 1906 года. С большим опозданием для тех, кто воевал в Маньчжурии.

Наградная памятная медаль изготавливалась из трёх видов металла. На лицевой стороне её помещалась дата «1904-1905» и традиционное для российских медалей изображение всевидящего ока Божиего. На обороте шла надпись: «Да вознесёт нас Господь в своё время».

Серебряной медалью награждались героические защитники Порт-Артурской крепости. Светло-бронзовой — участники военных действий в Маньчжурии. Темно-бронзовой — лица, в боях непосредственного участия не принимавшие, но состоявшие на службе в районах боевых действий, а также на Дальнем Востоке и на железных дорогах, по которым шли военные перевозки. Раненым и контуженным памятная медаль выдавалась на ленте с бантом.

Медаль с байтом, чеканенную из светлой бронзы, барон Роман Унгерн-Штернберг получил перед строем юнкеров Павловского военного училища. Таких, как он, было несколько человек. Играл училищный оркестр, было много зрителей из гражданской публики, которая рукоплескала каждому награждённому юнкеру. Подтянутый юный барон, с боевыми наградами за Японскую войну, смотрелся привлекательно.

Вскоре высочайшим указом была учреждена ещё одна памятная награда для участников войны — «Медаль красного креста в память Русско-японской войны 1904-1905 гг.». Ею награждались члены управления и служащие Российского общества Красного Креста, а также врачи, медицинский персонал и сотрудники питательных и ночлежных пунктов, ставшие гражданскими участниками войны на Дальнем Востоке.

Ещё позже, в 1914 году, императором Николаем II был учреждён почётный нагрудный знак «За защиту Порт-Артура» — серебряный крест с изображением броненосца в центре. Он выдавался ветеранам обороны русской морской крепости на Квантуне в память дня начала порт-артурской эпопеи...

Возвращаясь из Маньчжурии, вольноопределяющийся Унгерн стал свидетелем революционной стихии, гулявшей но Транссибу почти что до самого Уральского хребта. Солдаты-фронтовики с воинских эшелонов буйствовали на митингах, которые, как казалось со стороны, не утихали с утра до вечера на станционных площадях. Верховодили на этих митингах социалисты из разных партий, чаще всего студенты в своих форменных тужурках и какие-то интеллигенты в драповых пальто с каракулевыми воротниками.

Унгерна тогда поразил не столько разгул анархии, сколько безвластие местных градоначальников, генерал-губернаторов, командующего Сибирским военным округом. Поразили в сравнении с тем, что он видел на первой российской пограничной станции Даурия и в немного знакомом ему городе Верхнеудинске. Там власть держали забайкальские казаки. Патрули на вокзалах, молчаливо взирающие на солдатскую толпу конные казачьи сотни как-то сразу «усмиряли» даже самых крикливых агитаторов, явно на войне не бывавших, но провозглашавших от себя и своих социалистических партий:

— Братцы-солдаты! Долой самодержавие!

— Мы, солдаты из окопов Маньчжурии, против царя!

— Долой Николашку!

— Власть народу!

— Социализм, а не царизм!..

С тех солдатских митингов на пристанционных площадях эстляндский барон и вынес свою открытую ненависть к социализму, без всякой скидки к партиям, которые его проповедовали. Эту ненависть Унгерн испытывал до последних дней своей бурной жизни.

Пока поезд с демобилизованными «маньчжурцами» тащился до Екатеринбурга, у барона Унгерна укрепилось в сознании, что социалисты враги не только самодержавия Российской империи, но и его рода. Ведь они грозили отобрать у класса имущих не только их имения, но и фамильные титулы, даже саму дворянскую честь. Поэтому он уже тогда был готов взяться за оружие в борьбе с «социалистической опасностью». Она виделась из окон вагона красными флагами, на которых были броско начертаны белой и чёрной краской призывы к антигосударственному бунту. Прибалтийский барон тогда уже с известной долей тревоги говорил себе:

— Почему доморощенные революционеры не караются властью?..

— Какое безволие! Даже за открытые призывы к антиправительственному мятежу полиция никого не арестовывает...

— Так же можно в Зимнем дворце власть потерять, а государство отдать в руки революционной анархии...

Прежде чем начать устраивать свою судьбу в столичном военном училище, Роман Унгерн прибыл в Ревель. В доме отчима он провёл положенный ему отпуск, благо до начала занятий было почти полгода. Науками во время отпуска себя не утруждал.

В Павловское военное училище Унгерн прибыл во всей красе повоевавшего в Маньчжурии добровольца: изрядно потёртая солдатская шинель грубого серого сукна, серебряный Георгиевский крест на груди и чёрная папаха уссурийского казака, выменянная им на серебряный портсигар. Таким он и предстал не только перед юнкерами-«павлонами», но и перед начальником училища в генеральских погонах:

— Имею честь представиться. Вольноопределяющийся барон Унгерн фон Штернберг...

Бывший кадет-дворянин Морского корпуса был зачислен в Павловское военное училище, из пехотных едва ли не самое привилегированное. Если, разумеется, не считать столичное Владимирское военное училище. Юнкера-«павлоны» гордились своей военной школой, которая стала училищем с 1863 года. Срок обучения в нём был двухгодичный, поскольку туда поступали в своём большинстве выпускники кадетских корпусов. Наук в пехотном училище изучалось намного меньше, чем в Морском корпусе, готовившем корабельных офицеров. Ротному подпоручику пехоты требовались иные умения, чем, скажем, вахтенному мичману на любом военном корабле.

В Павловское училище Унгерн попал опять-таки не без участия родственников, к которым обратилась мать-баронесса. Препятствием едва ли не стало то, что её сын не смог осилить полный курс ревельской гимназии, плохая успеваемость в Морском корпусе и свидетельство его «дурного» поведения там. Однако материнские связи и серебряный блеск креста на Георгиевской ленте пересилили все «но» и «против».

Павловское военное училище барон Унгерн-Штернберг закончил с превеликим трудом. Как тогда говорили, по последнему разряду. Требовательные преподаватели ставили проходные баллы чаще всего из уважения к его маньчжурским заслугам и баронскому титулу.

Поэтому такому выпускнику не приходилось и думать о назначении в столичный гарнизон, скажем, в лейб-гвардии Преображенский или в лейб-гвардии Финляндский полки. Как сейчас говорит, «круглых троечников» туда не брали даже с аристократической родословной. Тут и высокая протекция почти никогда не помогала, настолько дружной была офицерская корпорация полков столичной гвардии.

Роман Унгерн-Штернберг закончил Павловское военное училище в 1908 году. За год до этого ушла из жизни его мать, которая не раз «влияла» на начало военной карьеры сына. Теперь же он мог выбирать путь офицера, уже ни с кем не советуясь, по собственному хотению, разумению и призванию.

Будущий военный вождь Белого движения на юге Сибири «по окончании полного курса наук» свой выбор сделал без колебаний. В истории Павловского военного училища это был редкий случай, когда выпускник покидал его стены не в звании подпоручика гвардии или армейской пехоты, реже артиллериста, а в звании казачьего хорунжего. И даже не Донского или Кубанского казачьих войск.

Унгерн явно избегал мирной жизни строевого офицера и стремился к романтике казачьей жизни. Такую романтику он мог найти, вне всякого сомнения, только на Востоке Российской империи, на окраинах, где цивилизация только давала о себе знать.

«Павлон» барон Унгерн по собственному желанию выпустился хорунжим в 1-й Аргунский полк Забайкальского казачьего войска. Полк стоял на пограничной станции Даурия, которая станет в годы Гражданской войны «знаковой» в биографии потомка эстляндских рыцарей-крестоносцев.

Романтика романтикой, а барон решил строить свою карьеру с первых шагов самым серьёзным образом. Выбор местом службы Забайкальского казачьего войска случайным назвать было никак нельзя. Этим войском командовал тогда в ранге атамана генерал Ренненкампф фон Эллер. С ним Унгерн состоял в прямом родстве: бабушка со стороны отца, Наталья Вильгельмина, была урождённая баронесса Ренненкампф. Можно было рассчитывать на протекцию по службе. Но, зная характер Романа Унгерна-Штернберга, считать такое немаловажное обстоятельство главным побудительным, мотивом выбора места службы нельзя.

Несомненно, на выбор повлияли ходившие тогда устойчивые слухи о том, что война на Дальнем Востоке с Японией, и опять в Маньчжурии, должна вновь начаться. А это уже было поле действия для человека, который мечтал служить не просто в кавалерии, а именно «в казаках». Новая война ожидалась если не завтра, то обязательно послезавтра.

Было и другое. Барона Унгерна фон Штернберга откровенно манил Восток. Он этого ни от кого не скрывал, как и того, что его романтизм постепенно сменялся мистикой. Духи Востока уже витали в душе потомка немецких рыцарей-крестоносцев.

Загрузка...