XIII

В комнате детей Аршамбо было два окна: одно выходило на развалины, другое — на тупик Эрнестины. По диагонали комнату перегораживали составленные в ряд ширмы; одну ее половину, со стороны тупика, занимала Мари-Анн, другую, со стороны развалин, — Пьер. Для большей независимости девушка потребовала, чтобы дверь из столовой выходила в половину ее брата. Делько бесшумно вошел, быстро разделся, надел ночную рубашку Аршамбо, которая доходила ему до пят, и нырнул в постель со стороны улицы, у стены, за которой была столовая. Пьер занимался за столиком у окна. Склоненный над тетрадями, он словно отгораживался торчащими лопатками от взглядов незваного пришельца, даже спиной ухитряясь выказать ему враждебность. Его антипатия к Делько граничила с ненавистью, и он не удостаивал его общением. Говоря о нем с сестрой, Пьер никогда не упускал случая назвать его предателем, убийцей или хотя бы доходягой.

Делько погрузился в чтение романа, который дала ему Мари-Анн, единственная в семье читательница романов. Библиотека в столовой, откуда ему было разрешено брать книги, содержала исключительно научные труды. Аршамбо с недоверием относился ко всякой литературе, а в особенности к романам, видя в них одно из величайших бедствий нынешней эпохи. Нельзя, говорил он не без претензии на литературность, одновременно находиться на сцене и в партере; читать романы — это значит наблюдать жизнь со стороны и терять вкус к тому, чтобы прожить ее для себя в реальности. Он утверждал, что романы, даже — и главным образом — хорошие, убили во Франции предприимчивость, размягчили мозги у буржуазии и привели страну к поражению сорокового года. Сам же он не имел ни малейшей склонности к художественным произведениям и подобными обвинениями только оправдывал свое безразличие. Госпожа Аршамбо, которая успевала прочесть лишь заголовки в газетах, в своем литературном образовании остановилась на Рене Базене, и супруг часто ставил ее в пример: «Взгляните-ка на Жермену, которая никогда не читала ничего другого, кроме „Воспоминаний осла“ и „Семьи Оберле“: она не ведает ни сомнений, ни тревог и прекрасно справляется со своими обязанностями жены и матери». Такого рода комплимент не очень нравился госпоже Аршамбо. Хоть она и держалась от книг в стороне, но хорошо сознавала, что особенно гордиться здравомыслием не следует и что в современном мире уравновешенность и ум — понятия взаимоисключающие. У Пьера, трудолюбивого тугодума, все силы поглощало усвоение школьной программы, и ее с избытком хватало для удовлетворения тяги к духовному. Краткие же часы досуга он делил между регби и «Золотым яблоком», где ему доводилось бывать и помимо уроков, проводимых с их классом учителем Журданом: Пьер выпивал у стойки аперитив в тщетной надежде добиться благосклонности тамошней служанки. Его отец питал серьезные надежды на то, что Пьер проживет жизнь счастливо и с пользой, но не мог помешать себе предпочитать сыну дочь, хоть она и не проявила себя прилежной ученицей и запоем читала романы.

Света было недостаточно — он шел от стола, за которым работал Пьер, но Делько не хотел просить его наклонить колпак лампы. Действие романа происходило в 1943 году в Лионе, в кругах Сопротивления, и почти каждая строка давала Максиму основания для возмущения. Злило его буквально все: как героизм, находчивость, жизнерадостность, великодушие, внешняя привлекательность участников Сопротивления, так и трусость, алчность, гордыня, непроходимая тупость вишистских предателей. Будь это в его власти, он сгноил бы автора в тюрьме. «Своим чистым, открытым взглядом Патрис смерил мерзавца с головы до ног». Патрис был молодым студентом-голлистом, мерзавец — делягой черного рынка, страстно желавшим победы Германии. Делько криво усмехнулся. Его утешала злорадная мысль, что с победой голлистов деляга ничего не потеряет. В конце концов он выпустил книгу из рук. Свет был так скуден, что от чтения разболелись глаза. В ожидании, пока Пьер закончит и уляжется, он принялся рассматривать светлый круг, который отбрасывала на потолок по ту сторону ширмы лампа у изголовья кровати Мари-Анн. Девушка тоже читала роман. Иногда, когда она меняла положение, Делько слышал, как под ней скрипит потревоженный матрас. Через распахнутое настежь окно внутрь устремлялись ночные бабочки, кружились под потолком и летали по всей комнате, не считаясь с перегородкой. Одна бабочка спикировала на лампу Мари-Анн и, проникнув под абажур, принялась отчаянно трепыхаться в этой ловушке. Девушка прикрикнула: «Дура, надоела ты мне». Делько пожалел, что бабочка не вдохновила его божество на более поэтичные слова, но все равно был счастлив услышать голос Мари-Анн. Пьер собрал тетради, потушил лампу, разделся в полумраке и улегся в постель с величайшими предосторожностями, стараясь избежать малейшего соприкосновения с соседом. Они лежали каждый у самого края матраса, так что места между ними хватило бы еще и какому-нибудь толстяку. Уставший после долгого и трудного вечера, Пьер тотчас заснул, а вскоре погас свет и у Мари-Анн. Для Максима Делько наступил час привычных сладких томлений. В тишине и темноте соседство Мари-Анн становилось волнующим, и он мог дать волю любовной тоске. Заботиться о выражении своего лица, как и опасаться насмешки свидетеля, уже не приходилось, и он бросал пламенные взгляды, раздувал ноздри, строил страстные гримасы, произносил про себя пылкие тирады, прижимал ладони к груди, доводил себя до слез. В воображении его рисовались простые, но невероятные картины — например, что он достаточно отважен, чтобы перелезть через уснувшего Пьера и пробраться за ширму. Что Мари-Анн спит. Что в лунном свете он видит ее разметавшиеся по подушке белокурые волосы, умиротворенное сном лицо, белую простыню, легонько вздымающуюся в такт ее дыханию. Что он чуть сжимает ей руку, а когда она просыпается, не дает ей опомниться и тотчас принимается говорить. Что тихим, но пылким голосом он говорит ей о своей любви, о бессонных ночах, о своей надежде и тоске и что каждое из этих горячих, терпких слов проникает девушке в самое сердце. Что она взволнована, но при этом так ничего и не происходит.

Тем временем Мари-Анн, к которой никак не шел сон, думала о Монгла-сыне, возбуждаясь от этих мыслей. С того дня в лесу Слёз она встречала его только на улице и упорно отказывалась от свидания на природе. Еще накануне Мишель предложил ей съездить с ним на машине в одну из окрестных деревень, где он снял дом с мебелью. Она не согласилась. Парень ничего не понимал. «В тот день ты была не против, тебе это даже нравилось, а нынче и слышать не хочешь». Он злился, ревновал, у него вроде бы даже появились подозрения: уж не хочет ли она окрутить его, прибрать к рукам его денежки? Теперь, лежа в постели, Мари-Анн уже жалела, что отказалась. Он нравился ей, несмотря на то что был полноват, грузен; ее не смущала даже его нахальная самоуверенность, зачастую переходившая в грубость, при воспоминании о которой в иные минуты ей становилось не по себе. Взволнованная и разгоряченная, она вызывала в памяти все, что он говорил и делал в тот день в лесу Слёз. У него был вид по-деловому озабоченного механика, который осматривает какую-то деталь в моторе. Вот этот-то апломб, эти его ухватки простолюдина в миг наслаждения, пренебрежение всякой стыдливостью (если он вообще знал, что это такое) и каким бы то ни было притворством и придавали ее воспоминаниям такую поразительную реальность. При свете дня, на ясную голову об этом невозможно было думать без смущения и внутреннего протеста, но сейчас, в ночной тиши, когда от одиночества тело плавилось в истоме, разум поневоле становился его сообщником и образы и слова всплывали в сознании объемными и осязаемыми. Ворочаясь в постели, Мари-Анн вновь и вновь переживала те сладостные минуты. Дороже всего ей были самые грубые слова и жесты: в них ярче проявлялся мужчина, самец. Вот бы встретить его завтра, мысленно взмолилась она, сказать, что она согласна. А вдруг он пройдет мимо, не захочет остановиться? Ничего, она найдет предлог подойти к нему. К примеру, расскажет о Максиме Делько и попросит его употребить свои знакомства в высоких сферах, чтобы закрыть дело.

За стеной Аршамбо спал и видел дурной сон. Среди развалин Блемона собралась огромная толпа, и все в молчаливом нетерпении ждали, когда же он поставит свою подпись под указом о порядке раздачи населению сигарет. С пером в руке он уже готов был подписаться, но в последний момент не хватило чернил. Все чернильницы оказались пусты, а наполнять их вне дома почему-то было запрещено. Генё, ставший блемонским кюре, заметно нервничал, протягивая ему указ. Молчание толпы становилось угрожающим. Аршамбо, охваченный смертельной тревогой, бестолково суетился и все подталкивал локтем жену, которая еще не успела уснуть. В конце концов ей это надоело, и она, раздраженная, бросила: «Прекрати, Эдмон». Избавленный благодаря привычному голосу от кошмара, Аршамбо спал теперь уже безмятежно. Госпожа Аршамбо думала о Марии Генё и о тех удачных ответах, которые в пылу схватки, увы, так и не пришли ей в голову. Она представляла себе, как будет торжествовать победу над униженной соперницей, как утонченно отомстит ей. Возвратившись к власти, маршал первым делом восстановит социальные ценности, воздаст коммунистической сволочи по заслугам и издаст декрет, согласно которому в разрушенных городах любой инженер, занимающий достаточно высокий пост, будет иметь право на квартиру из пяти комнат. Вот когда Мария Генё приползет к ней на коленях, умоляя не выбрасывать ее за дверь, а госпожа Аршамбо ответит: «Так и быть, оставляю вам голубую комнату, потому что у вас четверо детей, но только предупреждаю вас, милочка, язычок-то придется прикусить, а иначе пеняйте на себя». И начнется расчудесное житье. С утра до вечера она будет осыпать Марию упреками и насмешками, взваливать на нее всю черную работу и вообще всячески отравлять ей существование. Вдобавок потребует обращаться к ней не иначе как в третьем лице — «Чего изволит мадам?» — и приседать в реверансе. От всех этих размышлений госпожа Аршамбо разволновалась, ей стало жарко. С пересохшим ртом и влажными руками она ворочалась с боку на бок, и ненависть больно стучала ей в виски. Чувствуя, что так ей не заснуть, она попыталась заставить себя забыть о Марии и принялась думать о Максиме Делько. Но злость, не покидавшая ее, мешала настроиться на лирический лад. С Максимом госпожа Аршамбо обращалась примерно как с Марией и, вместо того чтобы задурить ему голову, добиться своего лаской, брала его нахрапом, как рыночная торговка.

Учитель Ватрен тем временем томился в безраздельной власти Урана. Он находился в центре инертного, молчаливого ледяного черного мира. Он как бы уже и не принадлежал ни человеческому роду, ни даже жизни, в нем угасли все воспоминания, связывавшие его с Землей. Реки, люди, математические символы, слоны никогда не существовали. Вечность растворила в себе и прошлое, и будущее. Ватрен был одновременно Ураном и полной тревоги замирающей, хрупкой, уязвимой со всех сторон, взятой в клещи точкой в его центре, которую он пытался защитить невероятным немым усилием. Перед сном, проверив последнюю работу по математике, он подумал о том, что бог посреди сотворенного им мира — это, быть может, тоже полная тревоги, вечно колеблющаяся точка, которая безостановочно, но с бесконечной надеждой сражается с глубокой тьмой, тогда как он, Ватрен, погрузившись в свой кошмар, не будет ведать надежды и позабудет об обещанном завтрашнем дне.

К трем часам утра, проснувшись, Пьер с досадой убедился, что лежит вплотную к Делько, спина к спине. Пнув его в ногу и тем самым разбудив, Пьер громко забубнил, будто во сне:

— Смерть предателю! Смерть! Он продал свою родину бошам! У него руки по локоть в крови патриотов! К позорному столбу предателя! Продажная тварь!

Он вещал все это замогильным голосом — наиболее подходящим, по его мнению, чтобы ввести Делько в заблуждение. Максим ни на миг не усомнился в том, что его сосед по кровати притворяется, но ощущение все равно было чрезвычайно неприятное. На лбу его выступил пот, руки похолодели. Он с великим трудом поборол искушение хорошенько встряхнуть лежавшего подле него мальчишку, который тем временем продолжал:

— Судьи приговорили его к смерти! Предатель заплатит за все! Двенадцать дырок в шкуре…

Тут раздался энергичный голос Мари-Анн, которую разбудил этот монолог:

— Пьер, замолчи. Если ты надеешься заставить кого-то поверить, будто спишь, то ты так же глуп, как и несносен. Замолчи.

Пьер не мог подчиниться сразу — это было бы равносильно признанию в том, что он ломает комедию. Приличия ради он продолжал бормотать, но уже слабеющим голосом, как если бы видение постепенно таяло:

— Предатель рухнул к подножию столба… Последний выстрел, чтоб не мучился… Готов.

Мари-Анн поднялась с кровати и, когда брат ее пробормотал последнее слово, влепила ему пощечину. Позабыв, что правдоподобие требует изобразить недоумение, Пьер привстал на постели и прорычал: «Дура проклятая, ты мне за это заплатишь». Он уже собрался было броситься на сестру, но Максим Делько вцепился в него из всех сил.

— Послушайте, успокойтесь. Не будите весь дом.

— А вы отвяжитесь. Отпустите меня, поняли? Отпустите меня, иначе…

— Пьер, — сказала Мари-Анн, — если ты не утихомиришься, я позову папу. Господин Делько, мне очень стыдно за поведение брата…

— Ну что вы, это неважно, — запротестовал Делько. — Ваш брат просто решил позабавиться. Ведь он еще ребенок.

Мари-Анн вернулась за ширму, и вновь воцарилось молчание, но Пьер еще долго не мог уснуть. Он плакал от стыда и ярости.

Загрузка...