Ужасный край оставим оба,
Беги со мной…
Пушкин, «Кавказский пленник» (IV.99)
Александр Тургенев, сидя в Петербурге, старался быть в курсе дел Пушкина. «Теперь он в Бессарабии с Инзовым, – писал он брату Сергею в Константинополь 11 сентября 1920 года, – следовательно, может быть в сношении с вами». В этот день Пушкин еще был в Крыму. В Кишиневе он появился лишь через десять дней, усталый, весь в пыли, сквозь которую можно было различить крымский загар. Коляска остановилась возле убогих домишек без деревьев. В тени от стен удавалось укрыться от палящего зноя. Верный слуга Никита стал стаскивать с коляски обтрепанные чемоданы.
…Забыв и лиру и покой,
Лечу за милою мечтой.
Где ж отдохну, младой изгнанник?.. (II.28)
Это из недописанного стихотворения. Отдыхать романтику предстояло здесь. Выезжая из северной столицы, Пушкин не рассчитывал, что ему придется осесть в Кишиневе. Попечительский комитет о колонистах Южного края был распоряжением сверху переведен сюда только теперь. Инзов, его начальник, уже переехал, и Пушкин явился служить ему.
Старые авторы называют вещи своими именами: Россия оккупировала эти территории дважды в ХVIII веке и один раз в ХIХ. Раньше туркам и австрийцам удавалось отвоевывать их, но после Бухарестского трактата 1812 года, похоже, русские утвердились тут окончательно, получив все земли по левому берегу реки Прут. В местечке Кишала Ноу создавался административный центр управления новой колонией. Город был дотла сожжен русскими еще в предыдущую оккупацию, но за тридцать лет ожил. При других оккупациях тут было святое место, принадлежавшее Иерусалимскому патриаршеству.
Теперь начиналась русификация, в которой Пушкин как государственный чиновник должен был участвовать. Одной из причин колонизации края Россией, как писал историк начала XX века, являлось то обстоятельство, что население Бессарабии при турках «было не уверено в завтрашнем дне». Центру управления колонией и предстояло вселять эту уверенность в местное население.
Направляясь сюда, Пушкин следовал в бывшую заграницу – ведь он ехал на Запад, в страну, которая только что «присоединена». Последнее слово есть более удобный и традиционный русский вариант иностранного слова «оккупирована». Какое впечатление произвела на него эта европейская страна? Филипп Вигель, приятель Пушкина, будущий тайный советник и вице-губернатор Бессарабии, прибыв в Кишинев, написал следующее: «Обширнее, бесконечнее, безобразнее и беспорядочнее деревни я не видывал… Въезжая в нее, ровно страдают и взор и обоняние: она вся состоит в излучистых переулках, унизанных лачужками, тесно друг к другу приклеенных. Помои и нечистоты стекаются сюда из всех мест, отсюда впадают в Бык и в летние жары так заражают воздух, что производят повальные лихорадки».
Улицы представляли собой сплошные заборы (защита от воров), дома были с маленькими окнами под самой крышей, чтобы трудней было забраться, да еще обузданные железными решетками и потому похожие на тюрьмы и землянки. Бурные потоки в дождь вымывали со дворов нечистоты и несли их в овраги. Мы появились в Кишиневе, чтобы пройти по следам Пушкина, спустя 165 лет и, хотя фонарей в городе стало больше (при Пушкине их было тридцать три), грязь и убожество целых районов бросались в глаза повсюду.
В 1829 году путешественник сообщал: «Стоит только въехать в город, чтобы судить о неисправности полиции, и заглянуть в какое вам угодно Губернское Присутственное Место, чтобы видеть беспорядок в управлении Областью. Нет ни суда, ни правды. Губернаторов до десятка переменилось не более как в течение двух лет, двое из них заглянули только в Присутственные Места и, убоясь бездны, открывшейся пред ними, можно сказать, бежали».
Население Кишинева было смесью Востока и Запада с преобладанием восточной публики. Там жили болгары, турки, цыгане, французы, итальянцы, греки. Немецкий путешественник И.Коль, побывавший в этих местах лет через пятнадцать после Пушкина, отмечает, что главный элемент населения, как и у большинства городов Бессарабии, не молдаване, а евреи, которых насчитывается 15000. Одна из частей города называлась турецкой. Теперь сюда из России бежали крестьяне. Одни, не осев на земле, начинали заниматься разбойным промыслом, другие смешивались с местным населением по цитируемой молдавским историком поговорке: «Папа – рус, мама – рус, а Иван – молдаван».
В сущности, теперь, после курортного раздолья, началась для Пушкина ссылка. Она была неприятная, но не жестокая. Судьба и люди продолжали благоприятствовать ему. Для оперативного управления новой колонией наместник ее подчинялся статс-секретарю (Каподистриа), а тот – лично царю. Здесь Пушкин осознал, что отправка его Каподистриа к Инзову была жестом продуманной доброты.
Попав под начало наместника, Пушкин арендовал в городе часть небольшого домика и начал новую жизнь. Кишиневский музей поэта, когда мы в нем бывали в восьмидесятые годы, находился в доме, в котором якобы чуть больше месяца жил Пушкин, что весьма сомнительно. Правда, записанный биографами рассказ владельца дома Ивана Наумова подтверждал сослуживец поэта Феликс Пршебыльский, но последний уверял (и скорей всего врал, так как слегка тронулся умом), что ему 117 лет. Дом прошел через многих владельцев. В конце девятнадцатого века его занимала старуха Атаманчикова. Она за деньги показывала комнату, где под окнами, выходящими на восток, росли три старых саксаула. Старуха утверждала, что именно в этой комнате жил Пушкин. Ее внуки в это время раскрывали дешевое издание Пушкина и начинали громко читать стихи. Пушкин был для Атаманчиковой способом немного заработать.
Благодаря заботе Каподистриа, Инзов, его начальник, был предрасположен к опеке над прибывшим молодым чиновником. Холостяк, лишенный к тому же родственных привязанностей, принялся опекать Пушкина как родного, по-отечески наказывая и прощая его. За душевную мягкость, незлобивость и нетребовательность наместника именовали не иначе как Инзушко. А ведь он получил должность председателя Верховного Совета Бессарабской области, впрочем, органа, несмотря на одиннадцать человек, его составлявших, весьма незаметного. Говорили, что Инзов – незаконнорожденный сын одного из предыдущих императоров и его имя означает аббревиатуру слов «Иначе Зовущийся». Пятидесятидвухлетний служака, он был скромен и мягок характером, терпим к возражениям. В войне с французами он участвовал вместе с Каподистриа, с которым между боями играл в шахматы. У него было одиннадцать орденов, множество медалей и шпага с алмазами, поднесенная ему за храбрость, но никогда он не кичился прошлыми заслугами.
В литературе сообщается, что в канцелярии Инзова был единственный русский чиновник Кириенко-Волошинов. Если это так, то с Пушкиным их двое. Подчиненные, большинством местные, во всю пользовались мягкостью Инзова, чтобы проворачивать свои дела. Взяточничество, коррупция, всякого рода злоупотребления процветали в канцелярии с чисто восточным размахом, несмотря на относительную близость Запада.
Вдоль всего юга России образовывались колонии для развития и освоения края: немецкие, болгарские, еврейские. Инзов по мере сил защищал колонистов от притеснений центрального правительства, стараясь не замечать неисполнения спущенных сверху постановлений. В этом была и негативная сторона: состояние общественной сферы в Бессарабии было из рук вон плохое. Грязь в Кишиневе стояла и в сухую погоду. Когда к Инзову пришел нанятый на службу иностранец с жалобой, что дом, в котором он живет, со всех сторон окружен водой, Инзов спокойно ответил: «Ведь и Англия на острове».
Почти пять предыдущих месяцев Пушкин был счастлив, но воспоминания о прошедшем счастье не компенсировали отсутствие оного в настоящем. Поэт сразу начал скучать. Через три дня после приезда он уже пишет брату: «Будешь ли ты со мной? скоро ли соединимся? Теперь я один в пустынной для меня Молдавии» (Х.18). «В пустынях Молдавии», – скажет он и в письме Гнедичу, а в «Евгении Онегине» появится строка: «В глуши Молдавии печальной».
Пустыня для Пушкина – не географическое понятие, а синоним провинции, азиатчины, отсутствия интеллигентного общества, информации, светской жизни. Вот слова Пушкина о Ленском: «В пустыне, где один Евгений мог оценить его дары…» (V.35). Слово «пустыня» то и дело повторяется в «Евгении Онегине», в письмах и в стихотворениях именно в таком значении. В Кишиневе Пушкин вспоминает тех, кого оставил в Петербурге, начинает чувствовать свой собственный ошейник, который все лето не натирал ему шею.
Он умоляет в письмах сообщать ему новости. Ничего хорошего не слышно из Петербурга. Запрещена книга его лицейского учителя Куницына «Право естественное», ибо само употребление слова «право» есть крамола. Слышит о том, что из университета исключено несколько профессоров. Его волнуют отъезды друзей за границу. Пушкин спрашивает, отбыл ли уже Жуковский с Ее Величеством? Узнает с завистью о том, что пока сам он добирался до Кишинева, уехал за рубеж Вильгельм Кюхельбекер.
Кюхельбекер думал отправиться в Дерптский университет, чтобы со своим родным немецким там преподавать. А в это время знатный вельможа Александр Нарышкин искал секретаря для поездки за границу. При своих связях он без труда оформил свидетельства на выезд (называвшиеся также паспортами) и для всей своей свиты. И вот Кюхельбекер в Дрездене, затем в Вене, Риме, Париже, Лондоне. Почему же он, Пушкин, это время столь бесцельно проводит в пустыне?
Кюхельбекер выступил в Вольном обществе любителей словесности в Париже с хвалой сосланному Пушкину:
Что для тебя шипенье змей,
Что крик и Филина, и Врана?
Доносы об этом дошли до правительства.
Рассказал ли Пушкину кто-нибудь из приезжих весьма существенную весть о том, как, узнав, что Кюхельбекер за границей, царь сказал: «Не следовало пускать»? Информация важная и для Пушкина. Значит, Вильгельма выпустили за границу без согласования с царем – вот какой демократический расклад. И совершили ошибку, которую вряд ли захотят повторить. После смерти Кюхельбекера остался сундук с бумагами: полное собрание неопубликованных стихов, прозы, дневники, – целая гора тетрадей. Тынянов в советское время сумел купить их и написал несколько работ. Он тяжко болел и умер в Москве в 1943 году. Архив Кюхельбекера он оставил в блокадном Ленинграде. Говорят, все рукописи из бесценного чемодана сожгли, потому что нечем было топить печь.
От приезжавших знакомых и незнакомых, из писем с оказией и без Пушкин то и дело узнавал новое о своих друзьях за границей. Без телефона, телеграфа, радио и телевидения, без самолетов и спутников связи, при тех допотопных способах передвижения, при жестокой цензуре и системе перлюстрации почты люди начала ХIХ века знали друг о друге и о событиях в мире больше, чем их соотечественники до начала распада советской системы.
Из Франции, милой Пушкину, Кюхельбекер писал: «Странное, дикое чувство свободы и надменности наполняло мою душу: я радовался, я был счастлив, потому что никакая человеческая власть до меня не достигала и не напоминала мне зависимости, подчиненности, всех неприятностей, неразлучных с порядком гражданского общества!». Кюхельбекер общался со многими западными писателями, в том числе с Гете, сокурсником которого по Лейпцигскому университету был отец Вильгельма. «Деятельная, живая жизнь пробудилась во мне», – сообщает он в письме к матери, написанном по-немецки. Поездка на Запад была, по его словам, «в высшей степени замечательною, для всей моей жизни, дар моей судьбы».
Реальное путешествие по Европе оказалось интереснее воображаемого, сочиненного Кюхельбекером пару лет назад. В Париже он так переполнен новостями, что есть письма, где, захлебываясь, он не успевает рассказывать и переходит на списки названий, событий, имен. Ему казалось, впечатлений хватит на всю жизнь. Волею судьбы так и получилось.
Он решил стать российским культуртрегером, своего рода миссионером русской словесности, и начал читать лекции по истории России и русской литературе, но, надышавшись свободой, несколько забылся и увлекся критикой существующих в России порядков. Его покровитель Нарышкин рассердился, и с помощью русского посольства в течение суток Вильгельма вытолкали из Парижа и отправили в Россию. Такова версия Тынянова.
Журналист Николай Греч оставил в воспоминаниях свою версию возвращения Кюхельбекера: якобы поэт Туманский помог ему «пробраться в Россию». Не случайно в официальном акте об отставке Кюхельбекера фактически фигурировало безумие («болезненные припадки»). Александру Павловичу стало известно, что Вильгельм собирался в Грецию, – там начиналась революция. В «Евгении Онегине» Пушкин, создавая портрет Ленского и имея в виду Кюхельбекера, сначала написал: «Он из Германии свободной привез учености плоды». А потом исправил «свободной» на «туманной» (V.33, 491-492). Дома друзья, опасаясь последствий, спротежировали Вильгельма чиновником по особым поручениям к генералу Ермолову, что походило на добровольную ссылку. Но наверху считали, что он удален за плохое поведение в Париже.
В то время, как Кюхельбекер в Европе вел жизнь в высшей степени замечательную и активную, Пушкин в Кишиневе, не меняя своих привычек, просыпался поздним утром. Сидя голым в постели, он стрелял в стену для тренировки, а затем холил свои неимоверно длинные ногти. В постели завтракал, сочинял, потом вскакивал на лошадь и часами носился по лесам и полям, начинавшимся сразу позади дворов. Когда солнце клонилось к закату, он появлялся за бильярдным или карточным столом, а затем в гостях. Волочился за чужими женами, дурачился, например, танцуя вальс под музыку мазурки, дерзил и готов был драться на пистолетах, рапирах или кулаках при любом показавшемся ему недостаточно почтительном слове. Ближе к ночи, если у него не предвиделось свидания, он с приятелями наведывался в «девичий пансион» мадам Майе. Хотя все места, где бывал Пушкин, тщательно обозначены мемориальными досками, на пансионе мадам Майе (дом ее сохранился) такой доски пока нет.
Служба его не утомляет, впрочем, говорят, переводчик Пушкин переложил на русский язык несколько законоположений старой территории, которые никому не понадобились. Весь год с него не могут взыскать двух тысяч рублей, которые он остался должен в Петербурге. Егор Энгельгардт в письме к бывшему сокурснику Пушкина Александру Горчакову сетует в те дни: «Когда я думаю, чем бы этот человек мог бы стать, образ прекрасного здания, которое рушится раньше завершения, всегда представляется моему сознанию». Жажда наслаждений, задор, наклонность к издевательству и насмешке, подчас жестокой, самолюбие и самомнение, полная бесцельность существования, – таков его облик в представлении случайных кишиневских наблюдателей.
Возможно, потому Инзов, отечески его опекающий, выделяет для опального чиновника в своем двухэтажном доме две комнаты с окнами в сад на первом этаже. В доме этом останавливался царь Александр во время визита в Бессарабию. Пушкин переезжает, но образ его жизни не меняется. И все ж представление о поэте как задиристом бездельнике несколько неполно. Для узкого круга лиц, которым повезло стать его друзьями в Кишиневе, открывался другой человек, «простой Пушкин без всяких примесей», как выразился Анненков.
Поэт любопытен, впечатлителен. Он столь щедро талантлив, что не нуждается в длительном времени на обдумывание, работая по принципу: пришел – увидел – сочинил. Он делает предметом поэзии все, что видит, создавая, кажется, из ничего свободный строй ассоциаций. Десять лет спустя он без сожаления напишет приятелю Алексееву: «Пребывание мое в Бессарабии доселе не оставило никаких следов: ни поэтических, ни прозаических» (Х.255). Но это чрезмерная скромность: в Кишиневе он сочинил почти сотню стихов, включая серьезные поэмы, мелочи, рифмованную матерщину и наброски. Он читает все, что попадает под руку. Приятель его вспоминает, как, будучи уличенным в ошибочном указании какой-то местности в Европе, он безотлагательно берется за книги по географии. Круг его знакомых – люди, приехавшие с Запада и говорящие по-французски, да еще русские офицеры, среди них – члены тайных обществ, о чем Пушкин не подозревает, хотя и участвует в их политических спорах.
Пушкин попал в пустынный Кишинев в напряженный исторический момент, когда назревал очередной конфликт с Турцией. Он рассматривал свое пребывание в ссылке как временное. Но вот протекли полгода, а никаких изменений в его статусе не намечалось. Произвол бесит его. В стихах кишиневского периода Пушкин рисует себя в виде «добровольного изгнанника». Это, по мнению некоторых биографов, довольно традиционный литературный образ, не более. Двойник Пушкина якобы утверждал, что он добровольно бежал из неволи на волю, то есть сюда на юг. На деле сам поэт ощущает себя чужим, отверженным. Наполеона называет «изгнанником вселенной» и сочувственно пишет о том, как тяжело опальному императору в ссылке.
Вокруг все знакомые ездят за границу, он остается. Когда Пушкин соблазнил в Кишиневе жену богача Инглези цыганку Людмилу-Шекору, муж вызвал любовника на дуэль. Об этом донесли Инзову – тот посадил Пушкина на десять дней на гауптвахту (и сам навещал его, чтобы развлечь), а Инглези немедленно вручил бумаги, что ему разрешается выезд за границу вместе с женой. На другой день Инглези с Людмилой-Шекорой уехали.
Молодому поэту хотелось погулять по Европе, только и всего. Но теперь это желание, смешавшись с обидой, превращается в настойчивое стремление вырваться. Не поехать, а уехать – вот результат его размышлений, реакция на запреты, на рабскую зависимость от прихотей начальства. В Кишиневе Пушкин начинает строить планы, чтобы тайно вырваться из неволи.
Согласно положению, полномочный наместник Бессарабии Инзов не только лично подписывал заграничные паспорта, но лично их вручал. В Государственном архиве Молдавии сохранилось несколько таких документов. Никаких бумаг для получения паспорта не требовалось. Практически каждого чиновники знали в лицо, имели данные о том, чем кто занимается, и для проформы спрашивались сведения неопределенного свойства: «Цель выезда?» – «По торговой надобности». В паспорт вписывались родственники и прислуга. В таможне с каждого главы семьи бралась дополнительная расписка, что лошади будут возвращены в Россию. По поводу родственников и прислуги таких расписок не требовалось. Не давал обязательств и сам выезжающий. Короче говоря, выехать было сравнительно не трудно. Что касается Пушкина, то отпустить поднадзорного чиновника Инзов не мог.
Документальных подтверждений того, что Пушкин обращался к Инзову с просьбой отпустить его за границу, обнаружить не удалось. Но, возможно, Пушкин, когда писал, что скоро оставит эту землю и отправится в более благословенную, уже намекал на определенные шаги, им предпринятые. По прозрачным причинам подробнее распространяться на эту тему не хотел, хотя и подчеркивал слово «скоро». Другой вариант: Пушкин специально держал Инзова в неведении, чтобы легче было осуществить побег, – отпадает, ибо сперва поэт пытался выехать легально.
Документов не сохранилось, но есть предположение, что Пушкин верноподданнически просил отпустить его и первый раз сделал это «по инстанции». По собственному душевному порыву добряк Инзов отпустить Пушкина не мог. Инзов понимал, что несет ответственность лично перед правительством, распорядившимся отправить провинившегося чиновника сюда. Он мог пообещать просить своего друга министра Каподистриа замолвить слово за Пушкина. Если Каподистриа это сделал, то в ответ, очевидно, услышал от Александра Павловича раздраженное «Нет». Царь вполне мог считать, что Пушкин будет вести себя в Париже еще хуже, чем Кюхельбекер. Зачем же его выпускать?
А Пушкин надеется. Он хочет быть законопослушным и избежать конфликта.
Я стал умен, я лицемерю –
Пощусь, молюсь и твердо верю,
Что Бог простит мои грехи,
Как Государь мои стихи. (II.39)
Он опять принимается писать стихи по-французски, а также начинает переводить на французский Байрона, что было своего рода двуязычной практикой. Одновременно Пушкин начинает обдумывать побег. Жить «на лужице города Кишинева», как он выражается в письме, ему противно (Х.19).
Первые реакции Пушкина всегда поэтические, и в стихах появляется образ беглеца. Пускай действие происходит на Кавказе – отнюдь не случайно это пишется именно в Кишиневе. Тут, как писал один из современников, поэт впервые реально «очутился почти в пограничном городе, что для него было очень важно».
Перебраться из Кишинева в заграничную Молдавию, казалось бы, не очень трудно. Отношение Инзова к беглецам, буде они задержаны, насколько мы можем судить по другим историям, было весьма терпимым. В конце концов Пушкин всегда мог сказать, что поехал прогуляться верхом (что он делал каждый день) и заблудился. В худшем случае он отделался бы домашним арестом на несколько дней. Вряд ли Инзов стал бы доносить об этом в Петербург.
Но и недооценивать трудности бегства из Бессарабии не следует. Как раз при Инзове было усилено наблюдение на карантинных постах и таможнях; обо всех происшествиях надлежало сообщать ему. Пушкину вскоре покажется, что легче бежать из Одессы, а в Одессе – что лучше это совершить в Михайловском. На деле в Одессе это будет трудней, чем в Кишиневе, а в Михайловском трудней, чем в Одессе. Но поймет он это еще позже.
А пока обстоятельства снова идут ему навстречу. С доброго согласия Инзова Пушкин отдыхает в Каменке, под Киевом. Европа бурлит страстями восстаний, а в Каменке кипят страсти за столом. Его приятели, и среди них будущие декабристы, строят планы тотального переустройства России, о чем ему мало известно. В Каменке Пушкин опять болеет, и заботливый Инзов просит удержать его от возвращения на службу, не пускать в мороз ехать в Кишинев. Вернувшись под крыло начальства, Пушкин выясняет, что социальные волнения докатились до Бессарабии. Один шаг – и он их участник, но шаг этот еще предстоит сделать.