Глава тринадцатая

ДЕНЬГИ ДЛЯ ВЫЕЗДА

…не то взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь. Святая Русь мне становится невтерпеж. Ubibeneibipatria. А мне bene там, где растет трын-трава, братцы. Были бы деньги, а где мне их взять?


Пушкин – брату, между 13 января и началом февраля 1824,

не по почте (Х.65)


«Где хорошо, там родина». Латинская поговорка, которую поэт привел в письме к брату, стала его девизом. Обратим также внимание в приведенной выше цитате из письма на слово «тихонько». Шляпа у Пушкина была. Для того чтобы попасть туда, где растет трын-трава, а тем более «тихонько», необходимо срочно раздобыть некоторую сумму.

У Пушкина было до сего времени три источника дохода: собственное жалование, помощь родителей и изредка гонорары от издателей. И того, и другого, и третьего явно недостаточно для довольно легкомысленных повседневных расходов. Можно, конечно, возразить, что жалование ссыльному платили ни за что: он никак не старался рвением по службе заработать лучший чин и больший оклад, а про 700 получаемых рублей говорил, что это «паек ссыльного невольника» (Х.71). Это не совсем соответствовало истине.

Старший сын непрактичных родителей, он ничего не делал, чтобы помочь отцу привести в порядок хозяйственные дела в имениях и получать больший доход. Восемнадцатилетним юношей он во время прогулки на лодке по Неве в присутствии отца кидал в воду золотые монеты, любуясь их блеском. Ничто не указывало, что в 24 года он стал серьезнее. Впоследствии он принял от отца управление Болдином, вел переписку, но этого было явно недостаточно, чтобы что-либо улучшить. Пушкин, если и читал Адама Смита, экономом был не более глубоким, чем его герой Евгений Онегин, и его занимал лишь конечный результат в купюрах, которые он мог тратить. Родители внимали его просьбам с осторожностью и недоверием.

Пушкин постоянно нуждался в деньгах, но теперь к обычным расходам (если не считать долгов, которые следовало отдавать) предстояло прибавить еще две статьи. Во-первых, нужна была круглая сумма в несколько тысяч, не меньше, на уплату за перевоз беглеца в трюме через море. И, во-вторых, требовалась сумма, очевидно, не меньшая, в запас, в качестве прожиточного минимума на новых местах, поскольку, как он сам гордо заметил, «ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти…» (Х.53). Упоминание в письме столярного ремесла не случайно: граф Воронцов по настоянию отца выучился столярному делу.

Здесь необходимо небольшое отступление о материальной подоплеке выезда за границу во времена Пушкина. Отъезд за рубеж служивых представителей дворянского сословия мало что менял в их статусе. Все они оставались подданными империи, им исправно шло жалованье в твердой валюте, поскольку они занимали свою должность в Табели о рангах. Поступали также доходы от собственных поместий. От царя зависело, поручать им какие-либо миссии, в том числе шпионство, или дать возможность вольно прожигать в Европе жизнь. Этот альянс действовал до тех пор, пока не возникало напряженности в отношениях между подданным и русским правительством.

Например, поэт и друг Пушкина по петербургскому литературному обществу «Зеленая лампа» Яков Толстой, парижский адрес которого Пушкин на всякий случай только что попросил у друзей, уехал за границу для лечения, взяв отпуск. Позже там его застали события 14 декабря. Следственная комиссия вызвала его для допроса. Он благоразумно не явился и таким образом стал эмигрантом. Последовало увольнение его со службы, перестало поступать жалованье. Доходов оказалось недостаточно; Толстой вскоре остался без средств к существованию и, не будучи приспособлен к труду, оказался в крайней нужде.

Разумеется, никто не лишал Якова Толстого гражданства. Больше того, имей он как помещик достаточно доходов, он продолжал бы исправно получать их за границей, – никто не посягал на его собственность. Но под влиянием нужды, а также и по свойствам характера, Толстой начинает искать путь заслужить у царя прощение. Чтобы закончить отступление, упомянем итог: Толстой сперва сделался тайным агентом русского правительства в Париже, а впоследствии дослужился до чина действительного тайного советника.

Рассчитывать на жалованье в случае нелегального бегства Пушкин не мог, в тайные агенты не готовился, надеяться за границей на помощь семьи не приходилось. Оставалось получить как можно больше сейчас. Вот почему из месяца в месяц весь 1823-й и 1824-й годы он бомбардирует семью одной и той же просьбой. «Изъясни моему отцу, – втолковывает он брату, – что я без денег жить не могу… Все и все меня обманывают – на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных» (Х.53-54). Отец не возмущается, но и не помогает, поэтому Пушкин жалуется: «Мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию, хоть письма его очень любезны» (Х.54).

К весне 1824 года письма поэта становятся все настойчивее: «Ни ты, ни отец ни словечком не отвечаете на мои элегические отрывки – денег не шлете», – пишет он брату (Х.69). Не получая субсидий от родных, он обращается к друзьям. «Прости, душа – да пришли мне денег», – просит он Вяземского (Х.70). И опять без особой изобретательности брату Левушке: «Слушай, душа моя, мне деньги нужны» (Х.74).

Он надеется на третий (помимо службы и семьи) источник дохода и рассчитывает получать больше за литературные произведения, благо издатели их охотно публикуют. Происходит то, что позже он выразит отточенной формулой в стихотворении «Разговор книгопродавца с поэтом», вложив свою мысль в уста книгопродавца:

Наш век – торгаш; в сей век железный

Без денег и свободы нет. (II.178-179)

Публикации в столицах волнуют поэта прежде всего гонораром. Даже цензура притесняет его тем, что не дает заработать: «Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре…» (Х.53). Вопросы честолюбия, всегда для него болезненные, теперь отбрасываются в сторону. «Печатай скорее, – торопит он Вяземского насчет «Бахчисарайского фонтана», – не ради славы прошу, а ради Мамона» (Х.63). Маммона согласно Новому Завету – как бы дух богатства, которого верующим рекомендуется остерегаться. «Впрочем, – говорит Пушкин в другом письме о том же стихотворении, – я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги были нужны» (Х.67). «Что до славы, – объясняет он брату в уже упомянутом нами письме о подготовке бегства в Константинополь, – то ею в России мудрено довольствоваться. Русская слава льстить может какому-нибудь В.Козлову, которому льстят и петербургские знакомства, а человек немного порядочный презирает и тех и других. Mais pourquoi chantais-tu? (Но почему ты пел? – фр.) На сей вопрос Ламартина отвечаю – я пел, как булочник печет, портной шьет, Козлов пишет, лекарь морит – за деньги, за деньги, за деньги – таков я в наготе моего цинизма» (Х.65).

Взгляды свои на независимость писателя Пушкин заимствовал, читая в личной библиотеке графа Воронцова труды Пьетро Аретино – итальянского борца за высокие гонорары. Проблемы гонорара усугублялись тем, что авторских прав в России не было. Пушкин пытался подойти к русскому издательскому пиратству с европейских позиций, что ему, разумеется, не удавалось.

Издатели платили Пушкину от 11 до 25 рублей ассигнациями за стихотворную строку. Но количество строк, которые он мог продать, чтобы на них жить, было невелико. Он написал в Одессе чуть больше тридцати стихотворений, из них опубликовано было в 1824 году три, а при жизни поэта семь. За поэму «Кавказский пленник» Пушкин получил 500 рублей, а за «Руслана и Людмилу» ему платили частями, причем книгоиздатель вернул часть суммы в виде непроданных книг. Трудность состояла и в том, что все договоры велись через друзей, знакомых и родных, а издатели, пользуясь путаницей, обманывали и посредников, и автора.

Пушкин печатал написанное ранее; что же касается большой новой работы, начатой еще в Кишиневе, названием которой стали просто имя и фамилия героя, то автор с самого начала знал, для чего он ее пишет. «Вроде «Дон Жуана», – объясняет он в письме Вяземскому, – о печати и думать нечего; пишу спустя рукава» (Х.57). «Спустя рукава» – шифровка, встречающаяся в письмах Пушкина. Означает она вовсе не небрежность, не написанное кое-как, а написанное свободно, без внутренней цензуры и на цензуру не рассчитанное.

«На досуге пишу новую поэму, «Евгений Онегин», – делится он с Александром Тургеневым, – где захлебываюсь желчью. Две песни уже готовы» (Х.62). «Захлебываюсь желчью». .. Первая Глава «Евгения Онегина» становится зеркалом состояния поэта на привязи. В оглавлении, составленном самим поэтом спустя семь лет, когда он дописывал роман, первой части дано название «Хандра». Причина хандры – болезненная тоска по загранице. Тоска автора навязывается герою – ленивому домоседу, никуда не собирающемуся бежать. Отсюда идет постоянно ощущаемая несовместимость, отторжение авторских отступлений от основного сюжетного движения. Пушкин стал Чайльд-Гарольдом, которому, как писал Байрон, родина казалась тюрьмой. Ю.Лотман, замечая, что часть первой главы посвящена замыслу побега, пишет: «Маршрут, намеченный в XLIX строфе, близок к маршруту Чайльд-Гарольда, но повторяет его в противоположном направлении».

Пушкин то и дело соскальзывает на свои любимые мысли о радости свободной жизни за границей. Мелькают европейские имена, названия, отголоски европейских будней, всегда похожих на праздник, и европейской мысли, сочетающей историю с современностью. Возможно, состояние это передавалось Пушкину от друзей, вернувшихся «оттуда», особенно благодаря впечатлениям сверстника и приятеля Туманского.

Поэт Василий Туманский, теперь чиновник той же канцелярии Воронцова, только что вернулся из Парижа, где два года был вольнослушателем в Коллеж де Франс. Рассказы Туманского о Европе были бесконечны, и Пушкин слушал их с завистью, скрывавшейся иронией. Лишь в тридцатые годы ХХ века стало известно, что Пушкин уничтожил части первой главы «Евгения Онегина». Не исключено, что там было значительно больше информации о проблеме бегства из Одессы.

Онегин был готов со мною

Увидеть чуждые страны;

Но скоро были мы судьбою

На долгий срок разлучены. (V.26)

Пушкин сообщает, что его герой собирался ехать за границу с автором. По сюжету события эти происходили, когда автор познакомился с Онегиным в Петербурге, то есть готовность эта была до ссылки, до весны 1820 года (еще одно доказательство стремления Пушкина выбраться за границу после Лицея). Тогда они и строили планы совместных заграничных путешествий. Но тут Онегин получил извещение о болезни дяди, а Пушкину пришлось против воли менять маршрут и отправиться на юг.

Словно предвидя, что начало «Евгения Онегина» будет толковаться вовсе не так, Пушкин в беловой рукописи добавил эпиграф на английском, который весьма многозначителен, но в печатном издании исчез: «Nothing is such an enemy to accuracy of judgеment as a coarse discrimination» (V.487) – Ничто столь не враждебно точности суждения, как недостаточная проницательность. Эдмунд Берк, которому принадлежит мысль, был крупным правительственным чиновником, оратором и писателем Англии ХVIII века. Скорей всего, Пушкин отыскал эту цитату в личной библиотеке Воронцова.

Нет оптимизма и во второй главе «Онегина», писавшейся в Одессе и позже названной «Поэт». Она представляет собой как бы альтернативу первой, зазеркалье, прогноз того, что произойдет с поэтом, который, вырвавшись в Европу, решает вернуться обратно. Об онегинской строфе имеется большая литература, отметим лишь, что стиль строфы, выработанный с самого начала, для данного содержания оказывается слишком легким, поскольку рассказывается мрачная история русского интеллигентного молодого человека «с душою прямо геттингенской», который вернулся из Европы в родную деревенскую дыру и вскоре был убит.

Пушкин писал роман вольно, будто не намеревался иметь дело с цензурой, но при этом надеялся на достаточную проницательность читателя. О каком же читателе он думал? «Я бы и из Онегина переслал бы что-нибудь, да нельзя: все заклеймено печатью отвержения» (Х.78). Тем, кто предлагал ему попробовать опубликовать первые главы «Евгения Онегина» в столице, он запрещал даже размышлять об этом: «Об моей поэме нечего и думать – если когда-нибудь она и будет напечатана, то верно не в Москве и не в Петербурге» (Х.67). Где же в таком случае? Остается предположить, что рукопись писалась, чтобы взять ее с собой на Запад.

Одновременно Пушкин пытается получить из Петербурга другую рукопись, которую неосмотрительно проиграл в карты приятелю Никите Всеволожскому. Вяземскому он недвусмысленно объясняет, что предисловию, которое тот написал для публикации «Бахчисарайского фонтана», тоже лучше бы увидеть свет не здесь: «Знаешь что? твой «Разговор» более написан для Европы, чем для Руси» (Х.69).

Но деньги продолжают держать Пушкина на старом месте, и он начинает думать о возможности подороже продать неоконченный роман в стихах издателям здесь, в России. «Теперь поговорим о деле, т.е. о деньгах, – обращается он к Вяземскому (да простит читатель за то, что приводим ненормативный текст классика). – Слёнин предлагает мне за «Онегина», сколько хочу. Какова Русь, да она в самом деле в Европе – а я думал, что это ошибка географов. Дело стало за цензурой, а я не шучу, потому что дело идет о будущей судьбе моей, о независимости – мне необходимой. Чтоб напечатать Онегина, я в состоянии х.., т.е. или рыбку съесть, или на х… сесть. Дамы принимают эту пословицу в обратном смысле. Как бы то ни было, готов хоть в петлю» (Х.70).

Вопрос о том, что это – лишь начатый кусок неоконченной вещи, не обсуждается. Быстро с публикацией также не выходит, хотя в принципе никто не говорит «нет». Пушкин расстроен: время-то не ждет! «Онегин» мой растет, – сообщает он приятелю. – Да черт его напечатает – я думал, что цензура ваша («ваша», как будто он уже гражданин Франции. – Ю.Д.) поумнела при Шишкове – а вижу, что и при старом по-старому» (Х.76). Хочется написать и продать побольше, но никто не спешит платить.

Его выводит из себя нерасторопность, неделовитость, разброд среди знакомых в Петербурге, от которых он зависим и которые вовсе не торопятся сделать то, что для него – вопрос жизни: «…мы все прокляты и рассеяны по лицу земли – между нами сношения затруднены, нет единодушия…» (Х.73). Если бы не финансовая зависимость, он бы давно порвал с ними со всеми, за исключением разве что двоих: «Ты, Дельвиг и я, – говорит он брату, который вообще далек от словесности, – можем все трое плюнуть на сволочь нашей литературы – вот тебе и весь мой совет» (Х.73). Весьма типичное свойство русского интеллигента, находящегося в возбуждении: потребность к единодушию, когда все должны думать, как он, все обязаны понять и одобрить его; а если он хочет плюнуть, то и все должны плевать вместе с ним.

Его расходы превышают поступления, и мысль настойчиво ищет средство сразу решить проблему, в один присест разбогатеть. В карты он поигрывал еще в Петербурге, а в Кишиневе становится азартным игроком. Надежда вдруг выйти из-за стола с состоянием делается навязчивой, когда деньги нужны до зарезу, и судьба обязана смилостивиться.

Картежники скрывались в подвалах греческих кофеен, – рассказывает одесский старожил. Какие темные дела делались в этих подвалах, сказать трудно. Однажды во время игры в подвал ворвался полковник полиции. Хозяин немедленно погасил свечи. Когда свечи снова зажгли, полковника в подвале уже не было, но не было и пятнадцати тысяч рублей, лежавших на столе. В рукописи второй главы «Евгения Онегина», написанной в Одессе, появилась строфа, которую Пушкин после выкинул:

Страсть к банку! ни дары свободы,

Ни Феб, ни славы, ни пиры

Не отвлекли б в минувши годы

Меня от карточной игры;

Задумчивый, всю ночь до света

Бывал готов я в эти лета

Допрашивать судьбы завет:

Налево ляжет ли валет?

Уж раздавался звон обеден,

Среди разорванных колод

Дремал усталый банкомет.

А я, нахмурен, бодр и бледен,

Надежды полн, закрыв глаза,

Пускал на третьего туза. (V.434-435)

Но выиграть не удавалось, скорее наоборот, карты отнимали последнее. Играл Пушкин и в бильярд. Но тут шансы внезапно разбогатеть были еще меньше, чем в карты. Денежные проблемы настолько захватили Пушкина весной 1824 года, что, казалось, ничего на свете более важного не существует. Любопытно, что как раз в это время начальство было им довольно. Граф Воронцов, который еще недавно просил Пушкина заняться чем-нибудь путным, теперь его хвалил. «По всему, что я узнаю на его счет, – писал Воронцов в Петербург, – и через Гурьева (градоначальника Одессы. – Ю.Д.), и через Казначеева (правителя канцелярии Воронцова. – Ю.Д.), и через полицию, он теперь очень благоразумен и сдержан».

Никто из посторонних как будто бы не догадывался о далеко идущих планах поэта.

Загрузка...