Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию…
Пушкин – брату Льву, 18 мая 1827, не по почте
Эйфория, следствием которой явились пылкие, благодарные рифмы о покровителе-серафиме, дала свои плоды. Реакция наверху была благосклонной, и Пушкин вполне логично рассчитывал на дальнейшее улучшение своего положения. Поэт, кажется нам, искренне поверил императору, хотя постепенно осознавал, что им управляют. Он стал более трезво относиться к предписаниям начальства, но сознательно стремился заслужить доверие Николая Павловича, даже расположить его к себе.
Если это не было искренне, то можно толковать как своего рода стратегию: надувательство благонамеренностью и патриотизмом тех лиц, которых не удалось надуть другим путем. Славословь его величество и получишь компенсацию в виде большей свободы или, скажем, заграничного паспорта. Иными словами, убедившись на горьком опыте друзей, что непокорные сгорают, не успев достичь цели, а сервилисты преуспевают и кое-чего добиваются, он начинает играть роль сервилиста. Для этого требовались определенные актерские данные, и они у поэта были. Метод, знакомый большинству российских интеллигентов. Основы принципа беспринципности (необходимого, чтобы выжить) тогда уже вполне сложились. Осуждать этот принцип легко тому, кто никогда не жил при тирании. Но вот у Байрона неожиданно читаем:
Во мне всегда, насколько мог постичь я,
Две-три души живут в одном обличье.
У Байрона такое состояние добровольное, оно являло собой богатство души и противоречивость ума. Для Пушкина это была необходимость молчать, о чем думаешь, соглашаться с тем, с чем не согласен. «Горе стране, где все согласны», – писал Никита Муравьев. Но горе и отдельной личности, которая выскажется не так, как надо, и, чтобы выжить, личность хитрит. А кто не хитрит, тот жертва; Пушкин уже испытал это на себе.
Ничего сверхъестественного в таком положении поэта в России не было. Стихотворец по сути своей предназначался для воспевания сильных мира, и все предшественники Пушкина почитали сие за норму. Историк и писатель Иван Лажечников рассказывал Пушкину: «…Когда Тредиаковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, через все комнаты дворцовые, полз на коленях, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал ей земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху» (Б.Ак.16.64).
С тех времен нравы изменились, но в отличие от других, Пушкин надевал шутовской колпак, которого раньше побаивался, не ради чинов или денег, а ради свободы. Ему, холерику, человеку очень темпераментному и очень вздорному, подчиненному порыву, осуществить новый метод было легче, чем кому-нибудь другому. «Как поэт, как человек минуты Пушкин не отличался полною определенностью убеждений», – мягко писал Бартенев.
Не будем забывать, что во времена Пушкина пишущему человеку продаваться было не так противно, как в советское время. Трудовые процессы еще не назывались сражениями, жатва – битвой за урожай, беседа иностранного гостя – идеологической диверсией, поездка в деревню – десантом, литература и искусство – передовым фронтом, а гусиное перо – оружием поэта, приравненным к штыку. В этом отношении психика общества еще не была изуродована. Переходы от одной крайности к другой Пушкин совершал сравнительно легко, хотя и жаловался на судьбу. «Я имею несчастье быть человеком публичным, а вы знаете, что это хуже, чем быть публичной женщиной», – сказал он Владимиру Соллогубу.
Вяземский как-то отметил, что Пушкин никогда не писал картин по размеру рам, изготовленных заранее. В одно время сочиняются послание во глубину сибирских руд к декабристам, где звучат отголоски старых призывов к свободе, и стихи, где восхваляются карательные меры против борцов за эту свободу и царская забота о благе государства.
В «Стансах» Пушкин в первых же строках объявляет, что именно хочет он получить взамен за создаваемый им для нового царя исторический пьедестал:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни… (II.307)
Далее в тексте воссоздается грандиозная фигура Петра Великого, который сперва покарал мятежников, но быстро привлек сердца правдой, укротил наукой нравы и смело сеял просвещение, а сам при этом был простым и скромным тружеником. В стихотворении – призыв к царю быть неутомимым и твердым, как его прапрадед (Пушкин не мог не понимать, что значили в тот момент слова «быть твердым").
Итак, поэт в художественной форме возвеличивает императора, изображая преемственность великих деяний царской фамилии. А царь поэту за его усердие жалует покровительство и прекращение преследования. Логично поэтому, что стихотворение заканчивается прозрачным пожеланием Николаю Павловичу: быть таким же незлобным памятью, как Петр, забыть старые грехи, гирей висящие на шее поэта. Советский пушкинист сделал заключение, что «Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I». Нам же кажется, что если Пушкин и рассчитывал направить политику правительства, то, прежде всего, в своих интересах, что, тем не менее, никак нельзя ставить поэту в вину.
Не таких, однако, стихов ждали от вернувшегося из ссылки кумира его друзья и почитатели. Они возмущены тем, что независимый, самолюбивый Пушкин нашел себе столь холуйское занятие. За неприкрытую лесть Пушкина осудили даже те, кто сам был не без греха, а многие из знакомых от него отвернулись.
Шагать в ногу со всеми, как Пушкин теперь пытался, то и дело не получалось, он сбивался. Записка «О народном воспитании», при том, что у автора ее было «одно желание усердием и искренностью оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные» (VII.35), не произвела должного эффекта, хотя отдельные мысли в записке могли понравиться. Например, о том, что «влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества» (VII.31) и что надо развивать доносительство в учебных заведениях. И мракобесы такое писать прямо не всегда решались.
Следующий шаг не в ногу – стихи во глубину сибирских руд. Бенкендорфу наверняка донесли о том, что он виделся с княгиней Волконской перед ее отъездом в Сибирь, что отправил стихи сосланным приятелям. По возвращении Пушкин был вроде бы прощен, но «хвост» оставался, а значит, и дверь за границу была для него все еще закрыта. И уже надвинулись новые, а точнее обновленные неприятности.
Хотя декабристы были осуждены и наказаны, Третье отделение продолжало поиски распространителей антиправительственных сочинений весь 1826 год. Выяснили, что прапорщик Молчанов переписал у штабс-капитана Алексеева стихотворение Пушкина, в котором, между прочим, были и такие строки:
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. (II.232)
Крутые строки… Стихи увидел «русский учитель», а точнее, кандидат словесных наук Московского университета Андрей Леопольдов и выпросил списать. Он поставил заголовок «На 14 декабря» и дал своему приятелю калужскому помещику Коноплеву. Коноплев оказался осведомителем Третьего отделения. Так начал формироваться новый политический процесс. Молчанова и Алексеева посадили за недонесение.
Леопольдов написал письмо непосредственно Бенкендорфу, представляя себя в качестве разоблачителя врагов правительства: «Всегда гнушаясь тайным и презрительным скопищем отечественных злодеев, я радуюсь, что ныне учинился орудием, хотя и посредственным, к открытию злонамеренных людей, которые, вероятно, самому правительству доселе не были известны». Далее Леопольдов требовал смертельного наказания Пушкину, «чтобы он не избег строгости законов».
Бенкендорф лично беседовал с Леопольдовым. Он устроил его на службу и, видимо, хотел использовать, но император рассудил иначе. Дело по высочайшему повелению приказано было довести до финала. Беднягу судили на том основании, что он донес не сразу, а лишь когда узнал, что Коноплев – агент. Леопольдова отправили в солдаты, затем дело его пересмотрели и «за подпись» посадили на срок «более года».
Оба эти осведомителя ничего нового не сообщили. Стихотворение «Андрей Шенье» уже находилось в делах осужденных декабристов. Пушкин писал «Андрей Шенье», хотя он Андре Мари Шенье. Лишняя буква в имени могла поначалу испугать власти, что автор – русский. Факт, что стихи продолжали циркулировать, явился основанием привлечь к делу сочинителя. Комиссия военного суда потребовала получить показания Пушкина: когда, с какой целью стихи сочинены, кому переданы. Раздувалось дело, которое было бы умнее положить на полку.
От возвращения из ссылки до нового преследования прошло четыре месяца. Легко сказать, что Пушкин вел себя не лучшим образом – он вел себя как мог. Вызванный к московскому обер-полицмейстеру, сперва отрицал свое авторство: отрывок был написан не его рукой. Затем Пушкин отрицал связь стихотворения с событиями 14 декабря, поскольку стихи написаны о французской революции. Наконец, признав, что стихи эти его, заявил, что они опубликованы. Но ведь напечатаны они были с купюрой, каковой и являлись показанные ему стихи. Пусть это говорит французский поэт Шенье, но это написано Александром Пушкиным незадолго до бунта:
И час придет… и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет, наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок. (II.235)
Стихи в запечатанном конверте были вскрыты обер-полицмейстером, предъявлены Пушкину и снова запечатаны как сверхсекретные. В течение 1827 года Пушкин был допрошен четыре раза по делу о стихотворении «Андрей Шенье». Следствие тянулось полтора года и затем было передано в Сенат. В процессе дознания Пушкин отступил еще на шаг и признал, что стихотворение было «известно вполне гораздо раньше его напечатания». За Пушкиным учреждается секретный надзор.
Вслед за быстро улетучившейся эйфорией слабела уверенность, что обрести независимость удастся. Он все отчетливее ощущал себя в кольце слежки. Успешно начавшая выполняться стратегия увядала, не сумев расцвести. Как будет ясно из дальнейшего, с несколькими людьми Пушкин обсуждал возможности отправиться за границу, обсуждал не торопясь, намереваясь тщательно все организовать.
Весной 1827 года два связанных между собой события занимали его внимание. В результате длительных трений между Россией, Англией и Турцией была провозглашена независимость Греции, в ней появилась конституция и президент. Но война продолжалась, значительная часть территории Греции была захвачена турками. Это был хороший предлог для России продвинуться вперед, начав войну с Турцией. Препятствовала Англия, влияние которой в Греции и на Балканах увеличивалось. Пушкин мог рассматривать как хороший знак для себя, что президентом Греции был избран Иоанн Каподистриа, его покровитель, даже спаситель, который с тех пор, как поссорился с Александром I, жил в Женеве. Каподистриа мог вот-вот объявиться в Греции, и вот-вот русские войска могли двинуться туда.
Характер у Каподистриа был независимый, и хотя на Западе его считали агентом русского царя, это был не только дипломат и политический деятель, но человек с принципами и Богом в сердце. Друзья Пушкина в России оставались и его друзьями. За границей Каподистриа охотно помогал приезжавшим русским, о чем с восторгом писал Батюшков своей тетке в Россию.
Другой опорной точкой, на которую хотел бы рассчитывать Пушкин, был брат Левушка. В январе 1827 года Лев не без протекции друзей старшего брата определился юнкером в Нижегородский драгунский полк, который перебросили в Грузию. Войска расквартировали в Кахетии, готовя их к будущей войне. Там был, так сказать, второй фронт, направленный против Персии и Турции: по стратегическому замыслу обе стрелки, обогнув Черное море, должны были сойтись в Босфоре. В каком-то смысле пушкинский замысел совпадал с правительственным, только поэт еще не решил, с какой стороны ему сподручнее огибать Черное море.
Пушкин понимал, что на помощь младшего брата надеяться не приходилось: Лев пьянствовал больше прежнего и постоянно был в долгах. Тем не менее, получив разрешение Бенкендорфа отправиться по семейным обстоятельствам в Петербург, Пушкин тотчас, с подвернувшейся оказией, извещает Левушку (часть этого письма мы вынесли в эпиграф): «Завтра еду в Петербург увидаться с дражайшими родителями, comme on dit (как говорится – фр.), и устроить свои денежные дела. Из Петербурга поеду или в чужие края, т.е. в Европу, или восвояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию, не для твоих прекрасных глаз, а для Раевского. Письмо мое доставит тебе М.И.Корсакова, чрезвычайно милая представительница Москвы. Приезжай на Кавказ и познакомься с нею – да прошу не влюбиться в дочь» (Х.177-178).
Николай Раевский-младший, упоминаемый Пушкиным, был на Кавказе командиром Нижегородского драгунского полка. Ранее письмо это относили к 1829 году. Уточненная датировка (18 мая 1827) позволяет проникнуть в замыслы Пушкина, связанные с Европой и Кавказом, возникшие не внезапно, а вполне продуманно, за два года до реализации. Лев должен спуститься за письмом, привезенным для него, с гор к минеральным источникам. Несомненно, отправившаяся к Кавказским минеральным водам общая знакомая Римская-Корсакова, с семьей которой поэт был дружен, присовокупила к письму устные комментарии старшего брата. И в Москве, и в Петербурге Пушкин принимает меры конспирации, прося, чтобы и Лев, и Раевский писали ему то на адрес сестры, то на адрес отца.
Серьезную ставку Пушкин делал также на лучшего «из минутных друзей моей минутной молодости» Никиту Всеволожского (Х.76). Сын петербургского богача, Всеволожский начинал службу вместе с Пушкиным в Министерстве иностранных дел актуариусом, то есть регистратором почты (низшая чиновничья должность). А закончил камергером и действительным статским советником. В молодости у них были совместные театральные и амурные интересы, а также посещения общества «Зеленая лампа». Фат, философ, гуляка, игрок и моралист, он к описываемому времени женился на дочери любовницы своего отца княжне Хованской. Вместе с братом Всеволожский был связан делами с французским коммерсантом Этье и теперь готовился к открытию больших коммерческих предприятий в Грузии и Персии. Война мешала, но не отменяла этой деятельности.
Пушкина коммерция не очень занимала, но шанс отправиться на Кавказ вместе со старым приятелем привлек его внимание. Ближайший друг Всеволожского генерал Сипягин стал Тифлисским военным губернатором, что для Пушкина было очень важно. Всеволожские уехали одни, отправившись сперва в свои обширные поместья в Астрахани, а затем оказались на Кавказе. Когда русские войска осаждали Эривань, они остановились в Тифлисе, и вскоре камер-юнкер Всеволожский был назначен генералом Сипягиным к себе в канцелярию на службу.
А в Москве шли бесконечные переговоры с Соболевским, у которого Пушкин квартировал. Соболевский был соучеником Льва Пушкина по университетскому Благородному пансиону. В молодости Пушкин при посредничестве Александра Тургенева спас Соболевского от исключения из пансиона. Теперь приятель отплачивал Пушкину заботой, то и дело выручая из неприятностей. Соболевский был великим гастрономом (Одоевский звал его за эту привязанность Животом, Пушкин – Калибаном, диким героем шекспировской «Бури», а также Фальстафом, Животным и Обжорой). Гурман и жуир, Соболевский кормил и поил Пушкина, мирил с дуэльными противниками, улаживал его финансовые дела: для отдачи карточных долгов давал Пушкину закладывать свои вещи.
Говорили, что беспутный Соболевский сбивает поэта с пути истинного. Но посвященный во все дела склонного к такой же жизни Пушкина, приятель его был человеком благородным, к тому же сильного характера и воли. Пушкин нуждался в его советах. Близость проистекала также из общности интересов. Библиоман, библиограф, пародист, Соболевский скопил замечательную библиотеку, особенно по географии и путешествиям, едва ли не лучшую в России, и она была целиком в распоряжении Пушкина. Вкусы, взгляды, чувство юмора у них во многом совпадали.
Идет обоз с Парнаса,
Везет навоз Пегаса,
– острил Соболевский. Иногда его эпиграммы приписывали Пушкину. Соболевский был долгое время не только собутыльником, но первым помощником поэта в литературных и издательских делах. Влияние его на поэта было настолько сильным, что позже к Соболевскому ревновала мужа Наталья Пушкина. Принято считать, что будь Соболевский не за границей, он бы не дал состояться дуэли с Дантесом.
Спустя сорок лет, уже вернувшись из Европы второй раз, он вспоминал об их совместном житье-бытье на Собачьей площадке, в том доме, где была надпись «Продажа вина и проч.». Соболевский поинтересовался у кабатчика, слыхал ли тот о Пушкине. Торговец что-то промямлил. Соболевский комментировал: «В другой стране, у бусурманов, и на дверях сделали бы надпись: «Здесь жил Пушкин». И в углу бы написали: «Здесь спал Пушкин!».
Он пережил Пушкина на тридцать три года. Мужская дружба была так важна для Соболевского еще и потому, что он всю жизнь оставался одиноким, хотя, по собственному его признанию, в постели у него перебывало около пятисот женщин. В 1870 году слуга обнаружил его за письменным столом уже холодным. После смерти Соболевского библиотека и архив его пошли с молотка, но бумаги и письма купил коллекционер Сергей Шереметев, и они сохранились до наших дней. Имеется 28 рукописных томов, принадлежавших Соболевскому, – четыре тысячи переплетенных писем. Есть там и «Путевые заметки во время путешествий по Западной Европе (1828-1833)». Сохранилось даже шесть его свидетельств на выезд, кажется, все, кроме первого (если оно вообще существовало).
Могила Соболевского в Донском монастыре, отысканная нами, оказалась неподалеку от могилы Чаадаева и была не ухожена, но, в отличие от многих соседних могил, не разорена. Этот человек мог бы пролить свет на многие тайны поэта. Но «чтобы не пересказать лишнего или недосказать нужного, каждый друг Пушкина должен молчать», – категорически заявил он через 20 лет после смерти поэта.
В стратегии лести, осуществлявшейся Пушкиным, имелся один просчет. Власть шла навстречу, неназойливо приглашая к сотрудничеству, но поэт еще этого не улавливал. Он просился в Петербург. Царь (несомненно, по рекомендации Бенкендорфа) не возражал. Шеф Третьего отделения заметил лишь, что «не сомневается в том, что данное русским дворянином Государю своему честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано». От себя Бенкендорф добавлял в письме, как нам видится, с улыбкой, что ему приятно будет увидеться с Пушкиным.
19 мая 1827 года на даче Соболевского в Петровском парке, неподалеку от Петровского замка – путевого дворца русских царей по дороге из Москвы в Петербург, – собрались близкие друзья проводить Пушкина в столицу. Место это стало тогда модным. Вокруг замка, в котором останавливался Наполеон, решили разбить парк. Под командованием генерала Башилова на территории работали солдаты и крестьяне. В восьмидесятых годах ХХ века мы попытались заглянуть внутрь Петровского замка. Там была Военно-воздушная академия, и у всех входов стояла вооруженная охрана. Перед отъездом в Петербург Пушкин хотел окончательно договориться с Соболевским, который собирался отправиться за границу как бы совершенно независимо и, как намечалось, ждать Пушкина в Париже.
Дельвиг пишет Осиповой в июне 1827 года, что он в Ревеле и ждет Пушкина, который обещал приехать. Мы не знаем, просился ли поэт на берег Балтийского моря, но вместо Ревеля он очутился в Петербурге. Смена Москвы на Петербург принесла мало перемен, поскольку для Пушкина «пошлость и глупость обеих наших столиц равны, хотя и различны» (Х.623, фр.). Разве что сменились женщины. Он возобновляет роман с принцессой Ноктюрн – Евдокией Голицыной, которой теперь 47 лет, и начинает встречи с дочерью фельдмаршала Кутузова Елизаветой Хитрово, которой 44. Намерения жениться позабыты.
Он настойчиво ищет общения с главой Третьего отделения, является даже к нему домой, но либо не застает, либо прислуге было велено Пушкину отказать. Сам Бенкендорф встречи вовсе не искал: агентура исправно сообщала ему все, что нужно. Наконец, Пушкин написал письмо, прося «дозволить мне к Вам явиться, где и когда будет угодно Вашему превосходительству» (Х.179). На сохранившемся прошении имеется резолюция царя карандашом: «Пригласить его в среду в 2 часа в Петербурге». В Петербурге потому, что Бенкендорф ездил в Царское Село обсудить вопрос с императором, и император велел Бенкендорфу принять Пушкина. Идея создать учреждение для писателей, литературный департамент, так сказать, прообраз Союза писателей, возникла, между прочим, у поэта и чиновника Ивана Дмитриева еще в царствование Екатерины Великой, но тогда не реализовалась. Теперь Третье отделение выполняло функции наблюдения за писателями и издателями.
Разговор состоялся дома у генерала. Он был вполне благонамеренным со стороны поэта (в соответствии с осуществляемой им программой) и ласково-покровительственным со стороны Бенкендорфа. У главы Третьего отделения были новые планы в отношении поэта, согласованные с царем, и желание Пушкина поддержать контакты укрепляло мысль, что замысел правилен. Но осуществлять планы Глава Третьего отделения не спешил.
У Соболевского внезапно умерла мать, и его отъезд в Париж отложился. 15 июля 1827 года Пушкин посылает Соболевскому деньги, только что выигранные в карты – всю свою наличность, – и напоминает об уговоре: «Приезжай в Петербург, если можешь. Мне бы хотелось с тобою свидеться да переговорить о будущем» (Х.179). Оба приятеля озабочены деньгами. Пушкин старается опубликовать как можно больше в Петербурге, наладить «торговлю стишистую» (Х.185). Идет она не очень хорошо.
Для защиты авторских прав Пушкин обращается к тому же Бенкендорфу, воюет с цензурой, запугивая своей привилегией апеллировать непосредственно к царю. Что касается высочайшей цензуры, то Бенкендорф сообщает: все предложенные Пушкиным стихотворения одобрены. Издатель Плетнев собирается их печатать по согласованию с Третьим отделением с пометкой «С дозволения правительства».
Часть переписки Пушкина с Соболевским, особенно посланной по почте, до нас не дошла. Между тем намерения друзей стали известны властям задолго до осуществления. «Поэт Пушкин здесь, – писал фон Фок в донесении Бенкендорфу. – Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам, кормит и поит на свой счет. Соболевского прозвали брюхом Пушкина. Впрочем, сей последний ведет себя весьма благоразумно в отношении политическом». Об осуществлении замысла мы узнаем из доноса секретного сотрудника. 23 августа 1827 года агент Третьего отделения (по мнению Б.Л.Модзалевского, Булгарин) доносил: «Известный Соболевский (молодой человек из московской либеральной шайки) едет в деревню к поэту Пушкину и хочет уговорить его ехать с ним за границу. Было бы жаль. Пушкина надобно беречь, как дитя. Он поэт, живет воображением, и его легко увлечь. Партия, к которой принадлежит Соболевский, проникнута дурным духом. Атаманы – князь Вяземский и Полевой; приятели: Титов, Шевырев, Рожалин и другие москвичи».
Соболевский действительно собрался в дорогу. «…Еду завтра в Псков к Пушкину, – писал он общему с Пушкиным приятелю Николаю Рожалину 20 сентября, – уславливаться с ним письменно и в этом деле буду поступать пьяно – т.е. piano».
«Пьяно» – значит «тихо». Так тихо, что мы и по сей день не знаем подробностей, но замысел, обнаруженный доносчиком, налицо. Письмо Рожалину тоже не случайно, Соболевский не болтлив. Николай Рожалин (известно о нем немного) входил в Москве в круг приятелей, наиболее близких Пушкину, Соболевскому и особенно Веневитинову. Знаток греческой, латинской и немецкой культур, философ-идеалист, поклонник Шеллинга, переводчик, критик, «памятный умом и ученостью», Рожалин собирался в Европу. Перед его отъездом Пушкин передал ему несколько своих рукописей.
Недоумение остается. Сказанное в ресторане или клубе слово могло быть без труда подхвачено. Как и что конкретно узнал осведомитель Бенкендорфа? Ездил ли Соболевский в Псков и Михайловское, и если да, то зачем? Пушкин вроде бы не собирался снова пытаться бежать из Михайловского через Дерпт – то был пройденный этап. Скорей всего, в Михайловское к Пушкину Соболевский так и не поехал. Пушкин летом 1827 года Бенкендорфа о выезде не просил. Что значит «уславливаться с ним письменно», если он едет лично увидеться? Речь могла идти о способе тайной переписки после отъезда Соболевского.
Чаадаев спрашивал в письме Степана Жихарева, московского губернского прокурора, в доме которого Пушкин бывал: «…не знаете ли, каким манером Александр Пушкин пустился в чужие края?». Любопытны в письме осторожные слова «каким манером». Чаадаев не стал бы спрашивать, будь способ обычным. Значит, суть слов: как Пушкину удалось провести бдительность власти? Слух до Чаадаева дошел ложный. Пушкин еще в чужие края не пустился.