Петров и Сапрыгин стремились разобраться в причинах провала. Не один вопрос вставал перед ними. Чем объяснить, что все члены комитета оказались в тюрьме? На что опиралась в своих действиях контрразведка? На неосторожное поведение подпольщиков? На доносы предателей? А может быть, это просто произвол властей, действие, так сказать, широким захватом — пусть, мол, из десятка один окажется виновным, и хорошо. А какой повод использован для арестов — это неважно.
— Причины, видимо, разные. Но и сами мы хромаем, — поморщился Петров. — Строгости не хватает. Многолюдные собрания устраиваем с отчетами и выборами. Противоречит это конспирации.
Сапрыгин соглашался. Об этом они и после февральского собрания, на котором отчитывался Боев, говорили. Многое из сказанного на нем должно быть достоянием лишь узкого круга. Да и перевыборы комитета не стоило устраивать. Чересчур широкую известность приобрели его члены. Не учли, к каким последствиям это могло привести. Даже среди честных людей на свободе может найтись слабовольный, особенно когда окажется в руках следователя.
— Мы с тобой, Саня, тоже нередко забываем, что перед нами не царская охранка. Методы объединенной контрразведки куда изощренней.
— Согласен, Коля. Сейчас особенно надо предостеречь молодежь от лихачества. Ведь провал комитета — не конец подполья.
И они, ставшие на путь борьбы еще в прошлом веке, вспоминали горькие годы — провалы в Казани, в Нижнем, столыпинские виселицы. Всеми ужасами запугивали их, но гибель товарищей вызывала лишь скорбь и желание заменить их, но не испуг. Ныне и подавно. Борются не одиночки, а массы, познавшие первые плоды революции, массы, у которых есть испытанный вождь — партия большевиков.
Этого врагам не понять. Для них большевик — слепой фанатик. Да и не им знать, что в груди большевика-ленинца горит огонь великих идей, которые увлекают трудящихся, являются источником их неустрашимости и силы.
Старые большевики сосредоточились на сборе сил, на оживлении групп в разных частях города. Действовали больше через Катю. Встречался с людьми и Сапрыгин. Тяжело было видеть семьи репрессированных, в слезах и нищете. Рабочие украдкой собирали для них средства, выделили часть из той суммы, которую оставил Боев.
Однажды Катя принесла такую новость: военные усиленно ведут подготовку к совещанию... по пропаганде. Все начальники суетятся — собирают сведения, факты, предложения.
Сапрыгин даже трубку набивать перестал:
— По пропаганде, говоришь? Значит, здорово допекли мы их листовками!
Александр Карпович сказал:
— Правильно. Но ведь они что-то замышляют. Что именно? Надо выяснить.
Стали думать, через кого можно узнать, чем вызвано предстоящее совещание и что на нем будет.
Оставшиеся на свободе подпольщики справились с этой задачей. Важные сведения из английского штаба добыл Александр Золотарев. Через Эмилию из автодивизиона передали кое-что Виктор Чуев и Андрей Звейниэк. Из порта Маймаксы сообщил Михаил Николаев. Некоторые важные разговоры подслушал во время малярных работ Григорий Юрченков.
В результате сложилась довольно полная картина.
Генерал Айронсайд долго отмахивался от совещания, на проведении которого настаивал начальник отдела агитации, — помнил, как высмеивал генерала Пуля за боязнь большевистской пропаганды. Несолидно идти на попятный, не в его это натуре. Но факты — упрямая вещь, они все более подтверждают, что одними репрессиями большевистскую пропаганду не одолеть. Ведь наглость красных дошла до крайности — уже в своем кабинете он находит листовки.
Ну что ж, он не изменит своего мнения, только послушает подчиненных и выскажется сам. Почти месячное пребывание на фронте и в самом деле кое-чему научило его. Надо быть более гибким.
Совещание собралось представительное. Доклад сделал начальник отдела агитации при штабе главнокомандующего. Он определил общее направление борьбы с большевистской пропагандой. Расхваливал только что выпущенную англичанами и американцами «Белую книгу», направленную против большевиков, не связанных, мол, с народом. Призвав широко распространять эту книгу, указал на серию брошюр и листовок, адресованных русскому населению и красным солдатам. В заключение добавил:
— Мы заботимся о внешней привлекательности изданий. Печатаем на прекрасной бумаге, особенно прокламации, призывающие переходить красных на нашу сторону...
Генерал-губернатор Миллер одобрительно кивнул головой и задвигал нижней челюстью, словно жевал резинку. Скуластое лицо его отчетливо выражало злобу. Поднялся с места, сказал:
— Окончательно покончить с проникновением большевистской заразы можно, только жестоко карая за невоздержанное слово, за печатание листовок, за их распространение. Оздоровляюще подействовала на обстановку ликвидация подпольных групп, которую мы осуществили по указаниям полковника Торнхилла.
Марушевский в своем выступлении подчеркнул роль ополчения, которое по его приказу переключено на круглосуточное патрулирование с правом обыска и ареста.
Генерал не преминул похвастаться арестами и расстрелами солдат, заподозренных в агитации. Айронсайду понравилось, что у русских на первом плане репрессии, но раскуривая сигару, он прикидывал, какие большие силы отвлечены с фронта на внутреннюю охрану города. Не меньше полка. А были бы они на передовых позициях, не сдали бы Шенкурска, и под Обозерской не ограничились бы отражением вражеского наступления, а могли даже развить успех.
— Скажите, генерал, а когда вы бросите ополчение на фронт? — дымя сигарой, спросил Айронсайд.
Марушевский уловил язвительность в его тоне и смущенно пожал плечами:
— Как только позволят обстоятельства, господин главнокомандующий.
— Вы же сказали, что подпольные группы разгромлены.
— Однако листовки и кое-какая деятельность групп, к сожалению, еще имеют место.
Американский генерал Ричардсон начал свою речь с горечью:
— Должен откровенно признаться, господа, Архангельск огорчил меня уже в день приезда. Я имею в виду неповиновение одной из рот 339-го полка, о чем вынужден был донести своему военному министру. Конечно, в какой-то мере действует общая обстановка, связанная с затянувшейся мировой войной. В таких условиях неизбежны некоторые недовольства, критицизм и жалобы. Но именно на этом и играют большевики, как это явствует из листовок, найденных в казармах, где отдыхала наша рота.
Одернув мундир, генерал рассказал о строгих мерах, принятых для пресечения большевистской агитации в войсках.
— А прежде всего, генерал, надо прекратить самовольные переговоры с большевиками па фронте, — недовольно бросил Айронсайд.
— Да-да, — ответил Ричардсон, сбившись с высокого тона. — Строжайшие указания на этот счет уже даны.
И как большую важную новость сообщил:
— Юридический комитет сената США устроил суд над русской революцией. Уверен, что его значение в борьбе с большевизмом выйдет далеко за пределы Америки.
Эту мысль американца подхватил французский полковник Доноп:
— Такой бы суд над Октябрьской революцией следовало провести в каждой цивилизованной стране. Тогда пособники большевиков были бы изолированы. А то новоявленные якобинцы во Франции совсем распоясались, тоже напечатали письмо большевистского вождя. Произносят речи в парламенте, подают запросы, выступают в печати. Все это так или иначе доходит и сюда. Горько, но приходится констатировать, что французские войска чувствительны к большевистской пропаганде, в своих целях использующей богатую революционную историю Франции. Большевики торжественно отмечают паши памятные даты, чтут вождей французской революции, поют «Карманьолу» и другие наши песни.
Было непонятно, жалуется полковник Доноп или ищет снисхождения. Вспомнив растерянное донесение с Онежского участка, Айронсайд нахмурился.
— А какие меры принимаете на фронте? — прервал он полковника.
Доноп круто повернул свою речь. Он сообщил, что все части, выводимые на отдых в Архангельск, теперь пропускаются через «Христианский союз молодых людей». Перед офицерами и солдатами в клубе союза выступают лучшие ораторы и в их числе посол Нуланс. Сослался на последнее выступление посла, которое было направлено против настроений, вызванных Парижской мирной конференцией. «Мы можем заключить мир с Германией, — говорил посол, — но никогда, ручаюсь вам, этот мир не будет заключен с большевиками».
Итальянец Карлони тоже начал с жалобы. По ночам большевики на фронте через рупор обращаются к солдатам, в своей интерпретации дают ответы на многие вопросы современности, призывают к противодействию начальникам. Много неприятностей доставляют и побывавшие в плену у красных. Они рассказывают такое, что солдаты потом перестают верить своим офицерам. Пробовали припугнуть этих агитаторов, но солдаты всячески их защищают.
Айронсайд стал подводить итог совещания. Поблагодарив ораторов, он призвал усилить пропаганду в своих и в большевистских войсках.
— Меня озадачивает один вопрос, к сожалению, обойденный здесь: почему большевистские листовки, напечатанные на оберточной бумаге, будоражат наших солдат, вызывают массовые волнения, в то время как мы добились лишь перехода одиночек? Очевидно, отделу агитации нужно думать над текстом прокламаций, делать их привлекательными не только по внешнему виду. Не мешает кое-что перенять у большевиков.
Айронсайд окинул взглядом зал заседания и повысил тон:
— Но главное, господа, надо понять: у нас фронт, а не охрана городских кварталов. Он требует больших сил, которые мы должны направлять отсюда. Усиливать репрессии и поднимать дисциплину — вот наша задача. С сожалением, но должен сказать, что большевистская агитация для нерадивых офицеров становится прикрытием их бездействия и безволия. Надо держать людей в строгости, развивать инициативу. Боевые успехи, как ничто другое, воодушевляют войска. К наступающим никакая зараза не прилипнет. Бацилла большевизма начисто уничтожается активными действиями на фронте.
Было над чем задуматься Петрову с Сапрыгиным после совещания у Айронсайда. Оно подтверждало, что подполье, выполняя указания Ленина, стоит на верном пути. Как бы ни изощрялись друг перед другом чужеземные генералы, как бы ни поносили большевиков, правда вылезает наружу: лихорадит интервентов оттого, что солдаты выходят из повиновения, что и на родине у них неблагополучно. И туда проникают идеи Ленина, Коммунистической партии, они волнуют массы трудящихся.
Значит, надо бить по самому чувствительному месту, разоблачать обман, усиливать распространение листовок. Конечно, теперь белогвардейцы и интервенты еще больше станут свирепствовать, преследуя за большевистскую агитацию.
— Однако мы пойдем наперекор всему, Коля, — сказал Петров. — Будем помнить, что пробраться в Америку с письмом Ленина было не легче.
Подпольщики строили новые планы борьбы, не зная, что скоро случится беда.
Однажды, зайдя в магазин, Петров увидел бывшую сотрудницу коммунального отдела и хотел выйти, но она громко окликнула его:
— Разве вы здесь, Александр Карпович? А я думала, наш начальник в красной России.
Не подав вида, что его смутила эта встреча, Петров раскланялся с женщиной и неторопливо покинул магазин, успев заметить, как встрепенулся какой-то тип в нахлобученной ушанке.
Едва дошел до дома, явились полицейские. Все начнется с обыска — это знали и он, и жена, увидевшая полицейских из другой комнаты. Александра Алексеевна кинулась к письменному столу — там лежала печать, которую собиралась сегодня запрятать в сарае, схватила ее и сунула в кулачок Леве, шепнув:
— Спрячь, сыночек, во дворе.
Войдя в переднюю, где уже стояли полицейские, сделала удивленные глаза, будто только увидела их.
— Лева, пойди поиграй, детка, — сказала она тем тоном, каким обычно говорят, спроваживая детей.
Сердце ее сжалось от боли. В руке у сынишки главная улика, попадись она сыщикам — всей семье несдобровать. Минута, пока сын, взяв пальтишко с шапкой (ох, не обронил бы печать), вышел из комнаты, показалась ей целым часом.
Обыск ничего не дал, но Петрова все равно арестовали как бывшего работника большевистского горисполкома. Это он признал на первом же допросе. Признал и свой призыв к диктатуре пролетариата на одном из митингов накануне Октябрьской революции, увидев на столе следователя газету «Архангельская правда», в которой опубликована информация о его выступлении. Тут уж ничего не поделаешь.
Александр Карпович с тревогой ожидал вопросов, касающихся его подпольной деятельности, но следователь их не задавал, вероятно, не располагал необходимыми сведениями и пока лишь собирал факты. Не зная, что жена, отправляя сынишку гулять, передала ему печать, Петров гадал, почему полицейские не нашли ее в столе? Но обыск может повториться или уже повторился — успела ли спрятать? Беспокоился и о дочери, о сыне-гимназисте — их могли видеть с теми, кто теперь арестован. Тогда — худо.
Еще больше тревожилась семья. Александра Алексеевна уже не одну попытку сделала, чтобы получить разрешение на свидание с мужем, но ей отказывали. Причем в такой форме, что трудно было понять, в тюрьме он или на Мхах, вместе с теми, кто сложил там голову. Сапрыгин успокаивал. По его совету печать вынули из сугроба, куда спрятал Лева, и Александра Алексеевна отнесла ее к находившимся вне подозрений знакомым.
— Молодец, Саша, ты уже дважды спасла документы Архангельской парторганизации. Спасибо тебе, — поблагодарил Сапрыгин.
Николай Евменьевич склонялся к тому, что контрразведка занята сбором фактов о Петрове. Если ей удастся установить его причастность к подполью, тогда и он, Сапрыгин, будет схвачен без промедлений. Ждать такой развязки — значит самому отдаться в руки врагам. И он взял командировку в губсоюзе кооперативов, где работал, в тот же день отправился на Печору, в Устьцильму.
Фронт подпольщиков еще больше сузился, но работа продолжалась. Эмилия Звейниэк рассчитывала на связь с Андреем Индриксоном, активным распространителем листовок среди иностранных солдат, но он попал в засаду. К счастью, из тюрьмы вернулись супруги Эзерини. Эмилия тотчас побежала к ним узнать подробности происшедшего. Тетя Лотта лежала в постели: еще до ареста полицейский ударил ее револьвером по голове, и боль не проходила. При аресте Эзерини заявили, что господина Чуркина не знают, что он пришел зачем-то к племяннице. Может, поверили, а может, учли возраст, но через три дня отпустили. Значит, до их подпольной деятельности не докопались.
Лотта рассказала о перестрелке и гибели Боева. Увидев большое кровавое пятно на полу, где лежал Макар, Эмилия стала замывать его, не переставая думать об опрометчивости Ани. Надо же было завести этот дневник!.. А вдруг там и о ней, Эмилии, написано?
Опасность пришла совсем с другой стороны.
Два пленных красноармейца все-таки бежали прямо со двора. Часовым как раз был Джон. Если сегодня беглецы не будут пойманы, ему грозит суд. Конечно, хорошо, что бойцы на свободе, неизвестно, правда, сумеют ли пройти далекий путь к своим. Но связи с американцами могут нарушиться, и это печалило Эмилию. Весь день поджидала Джона, то и дело выглядывала в окно. Только к вечеру он забежал взволнованный.
— Меня вызывает начальство, миссис Эмилия. Кроме побега пленных ставят в вину листовки, что нашли у меня в кармане. — Заметив тревогу, вспыхнувшую на ее лице, поспешил успокоить: — Я сказал, что нашел их в казарме, где бунтовала рота. — Потом он протянул свою фотокарточку: — Возьмите, миссис, на память, больше уже не увидимся.
— Может, все обойдется, Джон?
— Не похоже, миссис Эмилия... Прощайте!
Она обняла и поцеловала его.
— Вы честный и храбрый американец, Джон. Я никогда не забуду вас!
Следствие тянулось несколько дней. Всю команду вызывали на допрос. Сначала друзья опасались, что
Джон проговорился, кого-то назвал, но вскоре убедились, что следователь не располагает никакими материалами. Ребята всячески выгораживали Джона, говорили о его доброте и пожимали плечами, когда им показывали листовки. Ничего такого за Джоном, мол, не замечали, не видели, чтоб когда-нибудь держал их в руках. А что не заметил, как убежали пленные, тоже вины особой нет. Одному часовому трудно уследить за всеми работающими во дворе.
Но военно-полевой суд был строг: Джону дали десять лет тюрьмы.
Несчастье сблизило команду американских солдат, не изменившую хорошего отношения к Эмилии. Предполагая, что в связи с осуждением Джона их могут заменить, они пришли к ней в прачечную и попросили сфотографироваться на память.
— С удовольствием, друзья!
Солдаты вышли на заснеженный двор, стали около молодых березок, недалеко от домика-кухни, и один из них щелкнул фотоаппаратом.
Получив па другой день маленькую карточку, Эмилия смеясь говорила мужу:
— Погляди, Андрюша, и трехэтажный дом твоего автодивизиона вышел вдали. На память...
— Вот здесь у меня сидит эта память, — похлопал он себя ладонью по шее.
— Но, глядя на дом, ты вспомнишь и то доброе, что делал со своими товарищами Сывороткиным, Чуевым...
Опасаясь побегов и других эксцессов при конвоировании по городу, военно-полевой суд над подпольщиками устроили прямо в тюрьме. Строго говоря, никакого судебного разбирательства не было. Три офицера и прокурор, предварительно плотно поужинав у начальника тюрьмы, по одному вызывали обвиняемых, стараясь в последний час хоть что-нибудь выбить из них, поскольку многие взяты были только на основе предположений.
К таким относился Теснанов. При допросах он почувствовал, что ничем существенным следователи против него не располагают. Главным образом нажимают на оружие, обнаруженное на чердаке. Целый месяц твердят одно и тоже. Какая чушь! «Можно ли восемью винтовками угрожать северному правительству, хозяева которого ввели регулярные войска, оснащенные первоклассной боевой техникой?» — спросил он следователя. Тот вышел из себя от «дерзкого» вопроса. Карла били прутьями, били так, что кровь со спины стекала в валенки.
И все же он надеялся на освобождение. Ведь интервенты широковещательно провозгласили свободу профсоюзов. Что же предъявят ему судьи?
За столом сидели трое военных в офицерских погонах. Все с раскрасневшимися лицами, а у старика и лысая голова даже порозовела. Он, видно, главный — судья. Как обухом по голове ударил вопросом:
— Выбирай: либо назовешь сообщников, покаешься в грехах, либо умрешь сегодня же!
Теснанов расправил плечи, молча бросил взгляд на старика.
— Чего как баран на новые ворота уставился? Иль русскую речь утратил? Латышскую хочешь? Так мы живо переведем! — съехидничал судья.
Заседатели разразились смехом.
— Еще раз повторяю: выбирай! — выкрикнул судья.
Карл понял, что его берут на испуг, собрал все силы, твердо произнес:
— Беззаконный вопрос задаете, господин судья. У вас нет никаких оснований...
— Молчать! — заорал тот. — Мы тебе покажем закон, подлая душа. Увести!
Часовой втолкнул Теснанова в камеру. Тот машинально опустился па нары.
Закрыв глаза, Карл видел красивое лицо своей Марии, пытался представить, как ляжет на нем черная тень горя, когда ей сообщат. Бедная Маруша! В двадцать восемь лет суждено тебе остаться с тремя детьми. Ох, какая тяжелая ноша валится на твои плечи! Как пронесешь ее? Или сгинешь в муках преследований, нужды и голода?
Хотелось написать предсмертные слова, но рука не подымалась: не принесут они утешения. Да и вряд ли передадут ей. Уже трижды писал через надзирателя — ответа не последовало. Между тем в тюрьме жена бывает, передачи от нее приносят. Он просил ее не делать этого, не отрывать от детей кусок хлеба. Для ее успокоения сообщал, что кормят здесь сносно. Ему лишь сапоги нужны (валенки развалились) и брюки. Из вещей ничего не передала. Значит, записку ей не вручили.
Голос в коридоре оборвал мысли. Надзиратель выкрикивал фамилии. Вот открылась дверь камеры:
— Теснанов, выходи!
Неторопливо поднявшись, он подошел к двери, обернулся с поклоном:
— Прощайте навек, товарищи!
А в коридоре новый выкрик: «Иванов, выходи!» Матрос-радист запел «Интернационал», да так вдохновенно, как пели его на торжественных собраниях.
— Замолчать! — гаркнул тюремщик.
Но Иванов продолжал петь еще громче. И понеслось по всем коридорам:
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов...
Только выстрелом в упор тюремщик заставил Иванова прервать песню. Но не надолго. Ее, как знамя, уроненное павшим в бою знаменосцем, снова подхватили арестованные. Кажется, не было камеры, в которой не пели.
Немало времени потребовалось служителям тюрьмы, чтобы усмирить арестованных. Под усиленной стражей отобранных людей вывели со двора и погнали по Финляндской. Обреченные поняли, что ведут на болотистую окраину города, именуемую Мхами. Это место интервенты давно облюбовали для расстрелов — уже многие сложили там свои головы. Как и Мудьюг, Мхи были призваны устрашающе действовать на непокорных.
...Аня Матисон шла с опущенной головой, безразличная к тому, расстреляют ее или повесят. Она выговорила на допросах всю свою боль и ненависть к врагам, прямо заявила: да, была в комитете, вела работу, хотела гибели белогвардейцев, возврата Советской власти. Может, не стоило признаваться? Но после гибели Макара оправдываться перед врагами она считала малодушием. Кое о чем рассказал им и ее дневник.
Карл Иоганнович, шедший рядом, тронул Аню за локоть, шепнул: «Крепись, дочка».
Вот уже мелкий кустарник хватает за пальто, под ногами прогибается мягкий, как ковер, мох. По сторонам еще сохранились снежные сугробы. Наступало утро. Высланные вперед арестанты заканчивали рыть могилу.
Теснанов поздоровался с ними, как со знакомыми, сдержанно сказал:
— Передайте, товарищи, всем сидящим в тюрьме наш последний привет. Расскажите, как мы встретили праздник 1 Мая на Мхах...
Полицейский офицер хлестнул его плеткой по спине:
— Ну-ка заткнись, агитатор!
Для проформы тюремщик огласил приговор. И без того уже знавшие, для чего их поставили на краю ямы, обреченные встретили его молча.
У могилы оставили всех, лишь Аню отвели в сторону. Врач начал прикреплять на пальто каждому бумажку, прямо против сердца. Поняв, что это мишени, Аня хотела отвернуться, но ее внимание привлекла Близнина. Клавдия Николаевна сбросила с себя пальто, рванула кофточку и, откинув голову, крикнула:
— Стреляйте! Будьте вы во веки веков прокляты, палачи!
Рядом сгрудились Антынь, Розенберг, Анисимов. Стоявший посредине Теснанов, подняв кулак, крикнул:
— Знайте, палачи, мы умрем, но наше дело останется жить. Придут товарищи и отомстят за нас. Жестоко отомстят!
Теперь Аня не отвернется, не покажет свой страх врагам, собственными глазами увидит все.
О бок с Теснановым стоял Закемовский. И на краю могилы с закрученными усами. Он бросил взгляд на вынырнувшее из-за тайги солнце. Протянул руки вперед и крикнул:
— Здравствуй, свет наш солнышко! Да скроется тьма!
Все вскинули головы. Прокашев запел «Варшавянку». Вмиг голоса слились в один:
В бой роковой мы вступили с врагами...
Голос Близниной взвился надо всеми. Как вызов, зазвенела песня.
Солдаты команды дрогнули, офицер заметался вдоль строя, кинулся на правый фланг и, взмахнув шашкой, выкрикнул:
— Команда, пли!
От нестройного залпа пали не все, песня ослабела, но не прервалась.
— Команда, пли! — снова вскричал офицер.
И после второго залпа еще слышалось пение, смешанное со стонами.
— Добить! — заорал тюремщик и, выхватив револьвер из кобуры, бросился к могиле, стал стрелять в упор, приговаривая: — Вот вам «роковой», вот!..
Вернулся на свое место. Увидев ужас в глазах Ани, ухмыльнулся.
— Надо бы и тебя туда, — показал он револьвером в сторону ямы. — Но наш справедливый суд учел твое несовершеннолетие.
Аня слышала голос, но не понимала слов. Потрясенная, она глядела, как в яму сбрасывали мертвых, засыпали землей. Все еще не верилось, что это правда, думала, что видит кошмарный сон. Очнулась от грубого толчка конвоира:
— Хватит глазеть-то! Иди!
Повели, а перед глазами все равно страшная картина гибели старших товарищей. Шла, не замечая конвоиров, не чувствуя солнца, спешившего порадовать людей своим первым теплом.
Аню втолкнули в камеру, лязгнула железная задвижка. Ее окружили удивленные арестантки: они ведь знали, куда ее уводили, и уже попрощались с ней навсегда.
— Их расстреливали, а они пели, — тихо проговорила Аня. — До последнего вздоха пели.
А в это время следователь докладывал Рындину:
— Девка ошеломлена. Думаю, теперь расскажет нам все, что надо.
Направляемый Торнхиллом и обласканный Миллером, Рындин старался «выкорчевать остатки заразы», хватая людей по любому доносу, по малейшему подозрению.
Сохраняя жизнь 17-летней Анне Матисон, он руководствовался отнюдь не гуманными чувствами, делал на нее новую ставку. Рассчитывал, назовет имена остальных подпольщиков. Для начала перед ее глазами расстреляли друзей. Тут же внушили, что ее помиловали, за что должна быть благодарна властям.
Приближался момент очередного вызова Ани Матисон. Ее предварительные показания не вполне устраивали суд. Дали ей несколько дней на размышление, предупредив: от поведения на суде зависит ее участь.
Девушка лежала на топчане и напряженно думала. Требуют назвать, кто это Седой и Человек с трубкой, о которых она пишет в дневнике? Ишь чего захотели! Раскрыть Сапрыгина, принятого ими за двоих, — значит раскрыть и семью Петровых. Добиваются, чтобы она назвала, кто скрывается за кличками — Володя-грузчик (Теснанов), Черный (Закемовский), Гармонист (Рязанов). Даже теперь, после их расстрела, она сохранит в тайне эти имена. Пусть думают, что подлинные имена подпольщики и от своих скрывают, что они еще живы. Дорогую плату за сохранение жизни от нее требуют...
Ей чудился Макар Боев, всей душой стремившийся к борьбе. Закрыв глаза, слышала голос Иванова, запевшего «Интернационал», видела Близнину с обнаженной грудью перед дулами винтовок. Теснанова, Закемовского, других, гордо стоявших на краю ямы, смотревших в последний раз на солнце и павших с революционной песней на устах. Нет, она скорее пойдет к той яме, чем станет называть подпольщиков, оставшихся на свободе.
Загремела дверь камеры. И помилованная, которой расстрел заменили пожизненной каторгой, предстала перед судом по новому процессу как свидетельница. С первых же минут Матисон разбила надежды судьи, говорила не то и не так, как ему хотелось. Тот прервал ее, заявив, что она противоречит своим показаниям на предварительных допросах.
— Никакого противоречия! — резко бросила Аня. — Все, что раньше говорила, неправда. Побоями вынудили...
— Прекратить! Увести! — закричал судья. — Ты пожалеешь об этом, фанатичная большевичка. Будешь отвечать за ложные показания.
Она не реагировала на крик. Встретилась взглядом с подсудимым Наволочным, в квартире которого они с Эмилией хотели на время поселить Макара. Какой у него блеск в глазах! Благодарит? Нет, скорее хвалит, поддерживает, дескать, молодец, девка. Честный он, хороший рабочий, зря только к меньшевикам попал.
И Аня, оттолкнув стражников, попытавшихся увести ее из зала, вышла сама, высоко подняв голову.
Поведение Ани на суде как-то сглаживало семейное горе Петровых. Катя гордилась своей подругой, рассказывая о ее стойкости и бесстрашии. Братья разделяли ее чувство. Мать и до подполья поддерживала их дружбу. Вспомнила, как прошлым летом они сфотографировались. Принесли фотокарточку, словно две сестрицы: Катя сидит на стуле, Аня стоит рядом. Как только Аню арестовали, дочь спрятала карточку под пол. Вряд ли это надежно.
— Дочка, а фотографию надо бы вынуть, — сказала она и пояснила: — Взяв отца, полиция не раз может явиться с обыском.
Катя насторожилась: верно говорит мать. Но куда спрятать? Володя указал на чердак, мать отклонила: там ищейки все перевернут. В сарае-поленнице сейчас тоже небезопасно.
— Тогда остается только одно: уничтожить, — предложил Володя.
— Да ты что?! — возмутилась Катя. — У подруги жизнь на волоске, а я... Это же трусость, как ты не понимаешь!
— Чего не понимать-то? Карточка — неоспоримая улика.
Лева взволнованно произнес:
— Давай карточку, Катя! Я ее под стропила спрячу. На самый верх под крышу вскарабкаюсь. Туда ни один полицейский не залезет.
Мать похвалила сынишку за находчивость. Все согласились с ним. Катя поспешно завернула карточку в серую бумагу...