Интересно, вспомнят нас добрым словом наши потомки за то, чем мы сейчас занимаемся? От усталости тяжелые мысли нашли на меня. Я стоял в почти пустой деревне на берегу Ладоги, и на меня дул резкий, словно враждебный ветер, треплющий пачку листовок в моей руке. Ну, ладно. Раз уж я забрался в такую глушь, то надо хотя бы сделать то, ради чего я заехал сюда!
Я сделал несколько нелегких шагов навстречу прямо-таки озверевшему ветру и вышел на самый берег — правда, самой воды за бешено раскачивающейся белесой осокой не было видно, но Ладога достаточно заявляла о себе, и будучи невидимой,— ревом и свистом.
Ну… куда? Я огляделся по сторонам. На берегу не было ничего, кроме вертикально врытого в почву бревна, ставшего почти белым от постоянного ветра и солнца. Я еще некоторое время вглядывался в невысокий этот столб, испуганно соображая, не является ли он остатком креста… но нет — никаких следов перекладины я не заметил. Просто — столб.
Я вынул из сумки тюбик клея, щедро изрыгнул его на листовку, потом прилепил ее к столбу… тщательно приткнул отставший было уголок… Вот так. Я смотрел некоторое время на свою работу, потом повернулся и пошел. Все! Одну листовку я прилепил на автобусной станции, вторую — на доске кинотеатра, третью — у почты, четвертую — у правления, пятую — здесь, на берегу. Достаточно — я исполнил свою долг!
Но все равно я несколько раз оборачивался назад, на бледную фотографию моего друга, страдальчески морщившегося от ветра на столбе, друга, согласившегося выставить свою кандидатуру на выборах против превосходящих сил реакции… Да — одиноко будет ему… на кого я оставил его тут?
Когда я обернулся в пятый или шестой раз, я увидел, что листовку читает взлохмаченный парень в глубоко вырезанной майке-тельняшке, в черных брюках, заправленных в сапоги.
Ну, значит, не зря я мучился, добирался сюда, с облегчением подумал я, все-таки кто-то читает!
— Эй!.. Профсоюсс! — вдруг донесся до меня вместе с ветром шипяще-свистящий оклик.
«Профсоюсс»?.. Это, что ли, меня? Но при чем — профсоюз? Я ускорил шаг.
Когда я глянул в следующий раз, парень, сильно раскачиваясь, шел за мной.
— Стой, профсоюсс! — зловеще выкрикнул он.
Но почему — профсоюз, думал я, не ускоряя, но и не замедляя шага. А, понял наконец я: в тексте написано ведь, что друг мой является преподавателем Высшей школы профсоюзного движения — отсюда и «профсоюсс»… Ясно, этот слегка кривоногий парень за что-то ненавидит профсоюз — да, в общем-то, и можно понять за что! Но при чем тут, спрашивается, мой друг и тем более при чем тут я, вовсе ни с какого бока к профсоюзу не причастный!
— Эй! Профсоюсс!
Ну, что он затвердил, как попка? Потеряв терпение, я остановился и резко повернулся к нему. Он остановился почти вплотную. Взгляд у него был яростный, но какой-то размытый.
— Ну, что надо?
— Эй! Профсоюсс! — Он кричал и вблизи.— Ты куда рыбу дел?!
— Какую рыбу? — проговорил я.
Он кивнул головой в сторону Ладоги.
Я отмахнулся (я-то тут при чем?), повернулся и пошел.
…Конечно, думал я, симпатичного мало в здании Высшей профсоюзной школы, величественно поднимающейся на пустыре среди безликих серых пятиэтажек. Своими как бы греческими аркадами она, видимо, должна была внушать мысль о какой-то высшей мудрости, царящей здесь, и непрерывно, вот уже десять лет, пристраивалась, разрасталась. Среди жителей зачуханного нашего района она была знаменита лишь тем, что в нее была встроена единственная в нашем районе парикмахерская, а также тем, что оттуда иногда выносили лотки с дефицитом — видимо, когда там был перебор и могло стухнуть. Вообще, если вдуматься, в наше время сплошной демократизации сама идея эта выглядела дико — что значит Высшая профсоюзная школа? Уже ясно, по-моему, всем, что уж по крайней мере профсоюзные лидеры должны выдвигаться из глубоких масс, из самых непричесанных и самых непримиримых, а тут их не только причесывали — их явно прикармливали! Нередко, едучи на троллейбусе из центра, я рассматривал представителей, а также представительниц этой академии мудрости — в основном, из ярких южных национальностей. Как правило, они ехали группой с какого-нибудь эстрадного концерта, одеты были богато, но несколько безвкусно (безвкусно — я имею в виду для наших скромных широт) и громогласно, ничуть не стесняясь певучих своих акцентов, может, слегка нескромно среди умолкнувших пассажиров делились своими мнениями о популярной певице или певце. На «чужих» они не смотрели, а если и замечали кого-либо, во взгляде их была спокойная, иногда добродушная уверенность: я-то последний год волокусь на такой вот гробовине, через год пересяду куда получше — а ты-то так будешь маяться всю жизнь! Главное, чему их учили,— уверенности!
И мой друг, уже три года преподающий им эстетику, говорил о них с изумлением, как о каких-то марсианах… Вывели такую породу людей или отобрали? Перед экзаменом, как рассказывал он, они были готовы на все, главное в их характерах было — победа любой ценой! Все, включая женщин, предлагали любые свои дары — но как только экзамен был сдан, они тут же переставали здороваться, проходили, как мимо призрака, ты для них просто не существовал!.. Ну, ясно — не первых же встречных, а именно таких отбирают, чтобы править! Тип этот достаточно был известен в народе и достаточно ненавидим… И то, что к другу моему внезапно вдруг прилипло это клеймо, вряд ли будет способствовать его популярности.
— Эй! Профсоюсс!
Но друг-то мой чем виноват?! Он-то, наоборот, преподает им эстетику и искусствоведение, поднимает, насколько это можно, их грубые души!
— Эй! Профсоюсс!
Да — сердце у меня колотилось,— есть же типы! «Эй, профсоюсс!» Очень ему надо разбираться в тонкостях: все гады, нахлебники — и весь разговор!
Кого-то он мне напоминал… Неохота вспоминать неприятное, но оно было неотступным, навязчивым — и я вспомнил!
В нашем замусоренном новостройками дворе… не дворе, а огромном пространстве между домами-кораблями и магазином… тоже есть своя иерархия — к вершинам ее прорваться трудно, да и зачем, думал все время я, это нужно: делать карьеру во дворе? Но даже, проходя тут изредка, знал тем не менее местных знаменитостей. Среди них выделялся, несомненно, Боря-боец.
В разные эпохи, которые у нас внезапно сменяют одна другую, и облик Боба резко менялся. Неверно говорят, что пьяницы следуют лишь в одну сторону — опускаются, и все… это далеко не так. В этом я убедился, время от времени встречая Бориса в какой-то абсолютно новой, неожиданной ипостаси, и ошарашенно понимал: это не просто Боб изменился — пошла другая эпоха. С тех пор, как я живу в безобразном этом районе, таких эпох я заметил несколько. Может, в масштабе мира или страны эти повороты и не были заметны — но тут они изменяли все в корне. Но поскольку ничего другого тут нет, поворот диктовался магазином, в основном, винным,— ранее я даже не догадывался, что он может так круто диктовать!
Первая эпоха — еще при прошлом лидере, все это время отлично помнят: когда вино всюду лилось рекой, когда пили, казалось, всюду и все — и в цехе, и в научной лаборатории, и в поездах,— вся страна говорила заплетающимся языком. Естественно, что Боб с товарищами не отставали от прочих, а шли впереди. Был ли он уже тогда обладателем почетного прозвища Боря-боец, выделялся ли из общей не вяжущей лыка массы? Может быть, только большим буйством, большей степенью опьянения: огромный, фиолетово-одутловатый, в измазанной одежде, оглушительно орущий, всегда с кем-то ссорящийся — таким он был тогда. Но был ли он фигурой? Не могу сказать. Трудно быть вождем в неподвижном времени, трудно возглавить толпу, которая никуда не движется…
Так бы Боря и сгорел, размазался в этом квадрате жизни, расположенном между домами и магазином (больше он, кажется, нигде не бывал, даже и работал где-то тут же, если это можно назвать работой),— но обстановка резко изменилась.
Внезапно иссяк алкогольный водопад, резко и без обсуждения высохли алкогольные реки, открылось сухое и неказистое дно, захламленное каким-то мусором. Чувство смертельной жажды и обиды охватило всех — даже людей, покупающих вино раз в год. Но раньше они хоть имели эту возможность, хоть такую степень свободы: могли не хотеть выпить или могли хотеть и выпить,— теперь и этого выбора все были лишены. Но ясно, что активный протест это вызвало лишь у Бори и его компании. Именно тут-то они и выделились из общей массы как наиболее пострадавшие, сделались как бы общественно активны: их возмущенный пикет (разве что без плакатов на груди) всегда теперь стоял возле винного магазина, и к ним то и дело подходили люди, которые раньше с ними не общались, но теперь подходили заявить, что думают так же, как они. Над этой бурлящей, но пока бездействующей толпой Боря возвышался, как скала. Не каждый мог пробиться к нему и поделиться своими кровными обидами лично с Бобом, таинственно и величественно ухмыляющимся,— обычно новообращенные удовлетворялись душевной беседой с его заместителями. В те сухие времена в той бурлящей и разрастающейся толпе количество отчаявшихся потенциальных пьяниц резко возросло — и именно тогда Боб как-то незаметно, но бесспорно стал лидером: все клубилось вокруг него, огромного и величественного. Вот видите, что с нами делают, говорила его оскорбленно-насмешливая мина, и все жались к нему, тем более он всегда был на месте — и в дождь и в холод стоял скорбным изваянием, гордым монументом. Именно тогда, в те суровые месяцы, Боря и выстоял свою славу — мало кому другому это было по плечу, другие все-таки отлучались.
Но король без действия — это не совсем все же король… Однако начались и действия. Полился ручеек, сначала робкий. Толпа, бесплодно митингующая, пришла в движение и, как это ни странно, в еще большее возмущение. Где прежние любимые вина? Где прежние, хоть и кошмарные, но все же уже привычные цены? Теперь снимают последнюю рубашку, да и дают, когда захотят и что захотят… Что делают?!
Бурление вокруг Бори нарастало — все с какой-то надеждой смотрели на него: он единственный не боялся говорить то, что думает, и зажиревшим продавцам, и наглым мильтонам, делающим вид, что они соблюдают порядок, хотя сами создали бардак!
В те времена именно Боря со своими ближайшими помощниками чаще всего находился на острие борьбы, на острие скандала — где-то там, в гуще, в эпицентре, куда непосвященному было не пробиться… «Давай, Боря, вмажь им! Хватит, сколько можно терпеть!» — сочувственно восклицали все, даже оказавшиеся, как и я, на периферии…
Однако время шло, времена года менялись, а оскорбительное и невыносимое существование оставалось прежним… Боря если не понимал, то чувствовал, что бездействие губительно, что именно от него измученные жаждой массы ждут наконец поступка — чтобы им как-то духовно разрядиться, почувствовать, что хоть Боря-боец сражается за них!
И в начале очередной осени, когда все съехались из отпусков, из деревень и увидели, что жизнь их не только не стала легче, а еще и тяжелей, святой этот момент настал. Пронесся вдруг слух (а слухи редко бывают пустыми), что именно наш квартал и именно наш магазин посетит седой и величавый «отец города». Цель его визита была ясна: убедиться, что принятые меры мудры и успешны, что с отвратительным пьянством в городе благодаря вовремя принятому постановлению полностью покончено, но зато теперь граждане имеют широкий выбор различных соков, напитков, кваса и пепси-колы, а также благодарно, но неторопливо приобретают товары значительно улучшившегося ассортимента. И в том, что магазинщики эту картину ему изобразят — на те десять минут, что он будет в магазине,— ни у кого не было и тени сомнения!
— Но Боб им покажет! Боря им устроит! — передавалось с радостной усмешкой из уст в уста.
И Боб с ужасом и азартом понял, что все взгляды с последней надеждой устремлены на него — что-то он должен был совершить, чтобы наконец-то и там врубились! Но что же он мог?! Представляю сомнения его, постепенно вытесняемые все более громким и отчаянным зовом долга.
— Ну, Боря им устроит! — все более радостно и таинственно повторялось во дворе. Было абсолютно всем непонятно, что же тут можно устроить, но с присущим толпе суеверием считалось, что идея определилась, просто хранится до поры до времени в тайне, как секретное оружие.
День икс приближался — Боб выглядел все величественнее, толпа вокруг него была все подобострастнее, хотя на душе его, наверное, скребли кошки.
Однако ждущие бенефиса явно недооценивали тех, которые управляют. Другое дело, что они невидимы, что их как бы нет, что почти никому из нас, грешных, не удается их видеть воочию, но это, как недавно понял я, вовсе не значит, что их не существует. Нет — они существуют, более того, они размышляют, и ходы их, как правило, непредсказуемы и хитры. И уж тем более несложно им было переиграть Борю-бойца, фактически уже пропившего свой мозг.
В один из предполагаемых дней вдруг пронесся ошеломляющий, сокрушающий сознание слух — в универсаме, в двух остановках от нас, дают все и в любых количествах, без всяких ограничений и оскорблений! Это был ураган, всех умчавший туда во главе с торжествующим Бобом: «Ага! Испугались!»
Как же прост и, если вдуматься, чист был этот богатырь, которого некоторые чопорные люди считали опустившимся, пропившим все принципы! Отнюдь! Как жадно и, главное, как легко поверил он в победу справедливости и добра! И вся толпа с какой-то наивной радостью: «Дожили-таки! Не зря надеялись!» — с какой наивной радостью толпа расхватывала внезапно и отнюдь неспроста спустившуюся на них манну небесную.
Тем временем седой и величественный, скромно, но достойно одетый «отец» — в окружении совсем небольшой охраны — с удовольствием прохаживался по нашему магазину, чистому, немноголюдному; вполне достойные, приличные люди потребляли, конечно же, скромный, но вполне достойный и доступный ассортимент товаров — два сорта сыра, ветчина, сосиски… Где те толпы ободранных пьяниц, которые в прежние времена бушевали здесь? Умными, своевременно принятыми мерами удалось изжить! Гость, слушая сопровождающего его начальника торга, благодушно кивал. Он увидел то, что хотели ему показать и что он сам хотел — и рассчитывал — увидеть.
Слух об этом простом — и поэтому особенно подлом — обмане ударил Борю в самое сердце. Главное — он находился в самом центре ликующей толпы, считаясь как бы вождем победителей, добившихся наконец справедливости! Что скажут они ему через час, каким презрением обдадут! Боб стал отчаянно проталкиваться к выходу — наивные, обманутые счастливцы перли навстречу ему, не давали выбраться. «Ты чего, Боря, ошалел от радости?» — со снисходительностью победителей улыбались они.
Когда Боря — страшный, рваный, на скрипучем костыле (за неделю до того еще угораздило сломать ногу!) — в сопровождении лишь самых верных своих ординарцев домчался к нашему магазину, нехитрая операция по превращению его в дурака уже заканчивалась; толпы озверевших домохозяек врывались в раскордоненный, но еще не разграбленный магазин; «отец» в сопровождении благодарных, довольных, удивительно гладких «покупателей» уже подходил к своему лимузину, а Боря, обманутый, как мальчик, стоял перед магазином, даже в своих собственных глазах стремительно превращаясь в ничтожество, в полный нуль!
Сейчас отъедет лимузин — и жизнь Бори, его значение прервутся навсегда!
Боря с отчаянием поглядывал то на лимузин, то на магазин. Мгновения таяли. Потом вдруг раздался громкий звон — «отец», несмотря на всю свою фантастическую выдержку, не выдержал и обернулся. Огромная стеклянная стена магазина осыпалась зазубренными кусками. Перед ней, обессиленно покачиваясь, стоял Борис, метнувший в стеклянную стену бутылку водки, которая почему-то сама не разбилась и косо лежала теперь на декоративной гальке, насыпанной каким-то экономным дизайнером между стен, одна из которых была разрушена.
Покачав головой, «отец» сказал что-то строгое побелевшему директору торга, сел в свой лимузин и медленно отбыл.
Боб стоял неподвижно и не думал убегать. Шаг был слишком серьезным, чтобы портить его мелкой суетой. И все поняли это. Медленно — куда было спешить — к нему подошли серьезные люди (милиция, все понимая, толпилась в стороне), они коротко и как бы уважительно поговорили с Бобом, и тот, с достоинством согласившись с их аргументами, последовал в их машину.
Стояла тишина. Никто не крикнул, скажем, «прощай, Боб!» — все понимали, что мелкая чувствительность снизит значение момента.
Тишина царила довольно долго — думаю, недели полторы. Потом пошли шепоты, слухи. К сожалению, я не мог безотлучно присутствовать в эпицентре событий, но какие-то основные стадии помню.
Недели через две после события я шел в магазин исключительно за хлебом, ибо живительная влага снова иссякла — но это было уже несущественно, все отлично понимали, что главное уже не в этом. На ступеньках магазина я пригнулся, чтоб завязать все-таки шнурок, который я поленился завязать дома, и вдруг увидел перед своими глазами грязные синеватые ноги двух старух алкоголичек, голос одной из них я сразу узнал, ибо он звучал тут всегда:
— Пойдем счас с тобой пива попьем, и я тебе такое скажу — ты ошеломундишься!
Заинтригованный как формой их беседы, так и содержанием, я свернул со своего маршрута и последовал за ними. Они быстро, игнорируя огромную очередь, взяли пива («Что же вы, женщин, что ли не пропустите?») и, отойдя чуть в сторонку, сели на покривившиеся ящики. И я, с независимым видом пристроившись неподалеку и навострив ухо, услышал действительно ошеломляющую легенду: Боря-боец не сдался и там боролся, встретился с первым, с главным, и — что самое ошеломляющее — понравился ему, добился справедливости, и теперь через день-другой справедливость должна победить!.. Ведь не сразу же доходит до низов царский указ — чиновники стараются спрятать: мурыжат народ!
Я как зачарованный последовал за этими пифиями, принявшими — видимо, для конспирации — столь жалкий и оборванный вид. В дальнем углу двора, возле ларька Союзпечати, клубилась совсем другая толпа, очередь чистых, презирающих толпу грязных и предпочитающих в эти волнительные дни иное наслаждение: опьянение газетами.
Старухи с презрением шли мимо — на хрена им эти газеты, какая разница, что там пишут? — но вдруг на мгновение задержались и устремили взгляды туда. В чистой очереди в числе первых стояла пышная — пышная сама по себе и пышно одетая — дама, как ни странно, мать Боба, совершенно, в отличие от многих, не ценившая его и даже презиравшая, хоть и вынужденная жить с ним вместе… да, не признают у нас пророка в своем отечестве!
— Ну что, Порфирьевна, что там про Борьку слыхать? — с ехидцей проговорила одна из старух.
Мать оскорбленно откинула голову: эти спившиеся ведьмы специально пытаются ее опозорить в глазах интеллигентных людей, но она не из таких, она себя в обиду не даст, если понадобится, морды разобьет всем тем, кто бросает тень на ее интеллигентность!
— Бандит и есть бандит,— высокомерно ответила она.— Ему дадут, ему хорошо дадут!
Она с достоинством огляделась вокруг: да, я мать, но принципы мне важней!
— Так, так…— усмехнулись умудренные опытом и знанием старухи и последовали дальше.
Прошу прощения за то, что история эта развивается скачкообразно, но, к счастью для себя, я бывал в сферах, о которых сейчас рассказываю, не так уж регулярно, во всяком случае, не беспрерывно. Конечно, если бы я ходил туда ежедневно, я бы более досконально изучил эту жизнь, но, изучая ее ежедневно, я бы не имел уже сил о ней рассказать. В этом и состоит азартная — на грани гибели — писательская игра, не понятная никакой другой профессии. Дилемма эта неразрешима, и только тот, кто непостижимо умудряется совместить несовместимое, становится писателем. Обе опасности для него смертельны: погрязнешь с головой — ничего уже не напишешь, не погрязнешь — не напишешь тоже. Впавшие как в ту, так и в другую крайность бесплодны. Только гениальный баланс делает писателя. Впрочем, с каких-то пор все делается уже бессознательно — или у человека это получается, или нет. Бесплодны упавшие вниз, так же как и взлетевшие в пустынную высь. Нелегко не опуститься, но и не взлететь в комфортный вакуум, когда есть возможность, еще труднее. Короче: некоторая нескладность, пожалуй, необходима для литератора, так же как и сверхчеловеческая изворотливость,— иначе пропадешь.
Однако в тот день, когда рассказ этот сделал очередной скачок, столь тонкие мысли вряд ли приходили в мою чугунную голову. Я шел по сухому, корявому, пыльному асфальту, ощущая примерно такое же покрытие и у себя во рту. Да, с тоской озирался я, что-то жизнь не становится с годами прекрасней, а становится, пожалуй что, тяжелее и безобразней. Ну, ладно — убрали алкоголь, но чем же утолять нестерпимую жажду: ни лимонада, ни пепси, ни кваса… Как-то это не волнует их! Во всех магазинах, что я терпеливо обошел, из жидкостей был лишь уксус, но утолять жажду уксусом не хотелось — Иисус Христос на кресте утолил свою жажду уксусом и на этом закончил свое существование в образе человеческом, но я-то не Христос!
В отчаянии брел я и вдруг услышал сзади нахально-игривый знакомый тенорок:
— Ну, этот Феденька получит у меня маленькую соску…— Голос был знаком, но не вызвал почему-то ни радости, ни желания, обернуться… Голос был знакомый, но интонация какая-то новая, торжествующая! Что же, интересно, изменилось в воздухе? Я все-таки обернулся: догоняя меня, но двигаясь уверенно и неторопливо, шел… Боб во главе своей лихой команды. Да, слухи о чудесном его спасении не были ложными… Но что же случилось еще — ну, выпустили, ну и что, мало ли кого выпускают! Но они шли, явно торжествуя, явно победившие, уничтожившие преграды… Шагнув чуть в сторону с их дороги, я стоял с безразлично-скучающим видом и вдруг все увидел. Они шли, как обычно, не обращая внимания на встречных, торопливо сшагивающих с дороги в грязь на обочине, как и я… они шли, так же внятно матерясь, отнюдь не понижая голоса на рискованных выражениях, скорее, повышая… Но — произошел переворот — уверенность в их поведении стала понятна: на рукавах их потрепанных одежд сияли красные повязки!
Все ясно!
Значит, мифы о происшедшем где-то на высоком уровне смыкании властей с непокорным Бобом оказались реальностью!.. Ну и правильно — с кем же смыкаться, как не с тем, кто до этого жить не давал, а теперь помогает! Большая победа!
Результаты этого блестящего соглашения все наблюдали приблизительно через час, когда, согласно новым постановлениям, начали давать алкоголь: Боб со своей командой регулировал толпу — двое стояли на ступеньках, двое у входа в магазин и строго следили за тем, чтобы никто из очереди не мог пройти, при этом вполне откровенно, с радостными громогласными прибаутками пропускали своих!
Один из них, юный стажер, сновал вдоль очереди, открыто подходя к некоторым, что-то предлагая, собирая деньги. Подошел и ко мне:
— Чего тебе?
— Что значит — тебе? — И явная наглость его и юный вид возмутили меня.
— Бутылку, две? — лениво продолжил он.
— А сверху сколько? — сугубо теоретически поинтересовался я.
— А столько же, сколько и снизу,— ничуть не конспирируясь, а, наоборот, красуясь, произнес он.
Все вокруг покорно молчали. Один только — крупный, седой, отставного полковничьего вида — громогласно возмущался, но все же стоял. А вот и сам Боб, сопровождаемый льстивым гулом, без малейшей задержки, как нож в масло, проследовал в магазин.
Я покинул очередь. Сердце стучало. Превращение, которое случилось с бывшим Борей-бойцом, бывшим борцом за справедливость, было ужасно.
Но как же можно так управлять людьми, развивая в них самое отвратительное, думал я.
…Впрочем, быть бойцом, как показали дальнейшие события, Боря не перестал — в этом я с содроганием убедился несколько позже,— но вот за что он теперь бился, другой разговор.
Бурные события не могут быть долгими, всегда найдется какой-то способ соглашения — разумеется, не в пользу бедных, а исключительно в пользу наглых.
Спустившись в свой двор примерно через месяц, я застал новую фазу развития общества: возле магазина не было вовсе никакой толпы! Я подошел ближе. Магазин был закрыт. По какому праву? Ведь рабочее же время! Черт знает что, абсолютно что угодно делают с нами, даже и не думая оправдываться!!
…Но как же Боб и его команда — неужто и им отлуп, неужели их вновь обретенная сила никак не повлияла на ситуацию?
Я опустился на парапет.
— Сколько тебе? — раздался голос знакомого стажера.
— Чего — сколько? — недоуменно спросил я, ведь магазин же закрыт!
— Да он не по этому делу! — послышался знакомый тенорок.
Я обернулся. На скамейке бульвара, среди роз, рядом с пухлыми огромными сумками сидели «люди Боба» и сам Боб. Все они благодушно смеялись ошибке своего шустрого, но недостаточно опытного стажера, в порыве искреннего рвения подошедшего не к тому.
Я смотрел на их пухлые сумки… Так вот где теперь магазин! И прежний магазин тоже имеет свою прибыль, только ему теперь вовсе не обязательно работать! Все складненько и ладненько — две ведущие силы современности уверенно сомкнулись над нашими головами, беспорядки и толковища позади, все теперь цивилизованно, толково, бунтари сомкнулись с системой, к общему удовлетворению сторон. И никто не в убытке, все с наваром — кроме, разумеется, бедных и слабых, но, как говорится, «кого гнетет чужое горе»?!
Когда я опять прошел мимо них с кефиром в руках, это вызвало новый прилив веселья у благодушествующих парней — Боб даже ласково взъерошил гриву ретивого, но пока что бестолкового ученика, предложившего вино тому, кто, кроме кефира, ничего в жизни не видал!
Теперь я уже более обстоятельно посмотрел на них. Да, неверно думать, что жизнь пьяниц неуклонно ухудшается, что они только опускаются — и все, что их дорога все больше расходится с дорогою государства. Бывает и наоборот! Я смотрел на них, вспоминал их затрапезные робы — теперь они были по последней моде: футболки с надписями, крутые штаны… пожалуй, и артисты балета одеваются нынче хуже, чем они… К тому же Боб держал на колене японский транзистор, изрыгающий ритмы… Да-а, не слабо! Но что же власти — не соображают, к чему ведет их «воспитательная политика»? Да нет, понял я, прекрасно соображают! Я увидел нашего участкового Казачонка в полной форме и при всех регалиях, подошедшего к орлам на скамейке, чтоб добродушно с ними побалагурить. Все он прекрасно понимает, на участке его теперь не будет нарушений — во всяком случае, таких, о которых бы он не знал. Все в высшей степени толково! А я могу лишь надеяться, что не столкнусь с этой налаженной машиной никогда!
Но столкновения были неизбежны, хоть и казались случайными. Однажды, уже к октябрю, в моей жизни произошло два абсолютно не связанных между собой происшествия: я случайно побрил голову наголо, и наша местная газета опубликовала мою статью. Вы спросите: как это можно — обрить свою собственную голову случайно? Объясню. Бреясь перед зеркалом, я решил укоротить один висок — он вырос явно длиннее другого, да и не тот уже возраст, чтобы отпускать длинные виски, пора уж остепениться. Я чуток соскреб этот висок — теперь другой был явно ниже этого. Я поднял тот… теперь этот ниже того… я разволновался, руки дрожали… и без того неприятностей хватало: мало кто в ту осень особенно радостно меня встречал — теперь тем более, с разными висками!.. Я снова пытался подравнивать. Кончилось это тем, что над правым ухом образовался огромный кусок голой кожи. Ну, все! Оставался единственный способ добиться равномерности — равномерно побрить всю голову наголо как бы в борьбе с предстоящим облысением. Я торопливо обрился, унял небольшие струйки крови и, чувствуя холодок — снаружи и почему-то внутри,— вышел из ванной. Ужасу моей мамы не было предела. Куда я завербовался, это был главный для нее вопрос, в то, что я побрился просто так, он не верила (да я и сам начал сомневаться).
Глядя на разволновавшуюся мать, я решил хотя бы как-то уравновесить ее волнение вторым событием, случившимся в этот день,— показать ей напечатанную в газете мою статью, убедить ее, что я не такой уж пропащий человек, раз печатаюсь в газете, органе обкома!
Но газеты этой мы не получали — надо было шастать по ларькам, покупать экземпляры (да и для других некоторых родственников не мешало бы купить). Крикнув маме: «Сейчас!» — я выскочил на улицу.
Когда я лихорадочно скупал у киоскерш сразу по несколько экземпляров, я замечал, что они взирают на меня с ужасом, но как-то не думал в тот момент, что это из-за моей бритой головы. Второе происшествие заслонило первое, до последнего часа я сомневался — напечатают или нет? — и вот напечатали! Второе происшествие, радостное, заслонило первое, нелепое, опровергая закон, что плюс на минус дает минус. Но оказалось, что закон этот верен, что два происшествия, вроде бы разрозненных, соединившись, дали минус, да еще какой! Но пока что я был счастлив и, засунув за пазуху пачку газет, сжав в руке одну, я, не разбирая дороги, брел по направлению к дому и читал:
Где, спросите вы, расположен такой город? Да у меня под окном! Можно выйти и долго шататься по нему (слово «гулять» тут как-то не подходит), можно шляться хоть несколько лет — и не увидеть ничего, что бы хоть как-то порадовало глаз, чтобы можно было воскликнуть от души: «Вот здорово!» — или хотя бы: «Неплохо, неплохо!»
На протяжении десятков квадратных верст здесь нет ничего, что бы было связано с искусством или архитектурой (природа здесь также уничтожена). На протяжении десятков километров не имеется не только музея, но даже какой-нибудь выставки или галереи, в которой местный одичавший абориген, случайно забредший туда от дождя, мог бы с изумлением и непониманием спросить: «А это что?» — и услышать непонятный ответ: «Искусство».
Не только предметов искусства, но даже обычного кино, даже бани нет тут в пределах видимости. Единственный клуб на все пространство — винный магазин, и там и формируется жизнь. Может ли человек, родившийся художником, стать им среди этих ровных серых кубов? Уверен, что нет — его воспитает магазин!
Между тем во всех цивилизованных странах люди помнят свой город, столетиями неизменно ведется: вот здесь живут художники, здесь моряки… детям есть, кому подражать. У нас они видят лишь спекулянтов, столпившихся у Гостиного. Кто покоряет молодежь уверенностью, независимостью? Лишь иностранцы, выходящие из отелей. Идеал: стать иностранцем! Даже таблички на дверях исчезли — не стало имен и профессий, осталась т о л п а. Не знаю я, кто живет на моей лестнице, да и не хочется узнавать.
Почему, как раньше, не шагают ребята куда-то любознательной группой? Некуда им шагать!
Спотыкаясь, обливаясь от возбуждения потом, я шел, не глядя под ноги, спотыкаясь,— споткнулся и упал! Встав, потирая ушибленную ногу, автоматически складывая за пазуху помятую газету, я разглядел, что за препятствие (без каких-либо объяснений и извинений) воздвигнуто на проходе.
Ясно! Огромные цилиндры вара, обклеенные ободранной бумагой, запросто свалены, перекрывая тротуар. Чуть сбоку, на газоне, склеив и навсегда загубив несколько метров травы расплавленным и снова застывшим черным варом, стояла, как троянский конь, огромная ржавая чугунная печка с трубой. Так! Неподалеку была маленькая — тоже ржавая — лебедка, и от нее шел трос на крышу, за пределы видимости… Для чего эта полоса препятствий? Просто так? Задрав голову, я посмотрел на дом, увидел одну-единственную густо-черную вертикальную полосу. А, ясно — собирались замазывать варом щели между блоками, через них безумно тянет зимой… Но работа эта давно остановилась, техника заржавела — я вспомнил, что давно уже хожу, спотыкаясь, через черные эти цилиндры, в задумчивости не замечая их, не ставя задачи понять: зачем они? Препятствия в нашей жизни привычней, чем отсутствие их, мы уже не задумываемся — зачем, просто знаем: так надо и так будет всегда! И эта работа явно не движется — зачем кому-то за рублевку ползать по стене, когда, присоединясь к Бобу, он может стричь червонцы? Ясно…
Вдруг я увидел, что ко мне, сильно раскачиваясь, приближается абсолютно пьяный участковый Казачонок, одетый, правда, в штатское, с подрагивающей между пальцами незажженной папиросой. Во гуляет, орел, изумился я. Впрочем, не в форме, в выходной — имеет, наверное, право?
Казачонок, словно бы напоказ раскачиваясь, приблизился вплотную ко мне.
— П-парень, д-дай-ка закурить,— сбивчиво проговорил он, но запаха я почему-то не почувствовал.
— Извините… не курю! — резко отстраняясь, проговорил я, но в то же мгновение стальные пальцы сжали мне локоть, и я увидел перед собой жесткие и абсолютно трезвые глаза участкового.— Что такое? В чем дело? — проговорил я, пытаясь вырваться, но безуспешно.
— Ничего, парень, ничего,— ласково-успокоительно заговорил Казачонок.— Пойдем тут неподалеку, поговорим — и отпустим.
Что еще за бред? Я рванулся вперед, но Казачонок подставил мне ногу и свалил на асфальт, накрутив одновременно часть моей куртки на кулак. Глаза его яростно налились.
— Ну! — рывком поднимая меня, рявкнул он.
Вокруг собралась уже любопытная толпа. Среднее выражение глаз было почтительно-восхищенное: вот молодец Казачонок, и в выходные дни работает не покладая рук, пластает каких-то амбалов! Я выпрямился и, стараясь держаться с достоинством, пошел. Главное, понял я, чтоб не увидел никто из знакомых: увидят, зафиксируют тебя в беде — так будут воспринимать и дальше.
— Руку-то отпустите,— проговорил я.
— Все нормально… отлично! — прерывисто дыша, проговорил Казачонок, но не отпустил.
Мы вошли в опорный пункт общественного порядка… Впервые я увидел наш двор через решетку… Большой успех!
— Садись вот сюда… не волнуйся. Все будет путем,— сказал мне Казачонок, бросив при этом многозначительный взгляд дежурному в штатском.
Тот мгновенно подвинул телефон, набрал цифры.
— Егорыч? Здорово, это Федька! — стараясь представить все дурашливым трепом, заговорил дежурный.— Нам бы маленькую машинку, да… Да, прокатиться хотим…— И, видимо, поняв, что треп не подействует на абонента, кинув на меня быстрый взгляд и прикрыв трубку рукой, переменил тон.— Да… Да… крупный лещ… прикидывается шлангом! По розыску, да… Ну, хоп!
Я вдруг сообразил, что крупный лещ — это я! Быстро повернувшись, разглядел себя в зеркале, увидел сияющую лысую голову… Понятно!
— Послушайте,— заговорил я,— полный же бред! Только что побрился… абсолютно случайно! Сами подумайте — будет беглый заново голову брить? На фига ему это! А я вот — только что! Смотрите… попробуйте! — Я провел ладошкой по гладкой коже.
— Ничего, спокойно… сейчас все будет в порядке! — успокаивающе (дождаться бы машины!) проговорил Казачонок.
— Но я же в этом доме живу… Неужели вы не помните меня?
— Да нет… таких не встречал,— с усмешкой сказал Казачонок дежурному, и они, довольные, засмеялись: черт его знает, а вдруг повезет, вдруг действительно попадется крупный «лещ»!
— Да честно — я в этом доме живу! — Я приподнялся.
В глазах Казачонка шевельнулось сомнение — вряд ли преступник будет ссылаться на этот дом.
— Телефон есть? — Казачонок подвинул аппарат.
Мама поднимает трубку… «Звонят из милиции». С ее сердцем такие пассажи ни к чему.
— Нет телефона…— пробормотал я.
— Ну, тогда сиди.— Казачонок снова с надеждой взглянул на партнера.
— Да нет, честно. Живу… вот видите — даже в газетах пишу… в сегодняшней вот моя статья! — Я вытащил мятую газету, протянул Казачонку.
Он недоверчиво взял.
— Которая тут твоя?
— Вот… «Потерянный город».— Я показал.
— Чем же это он потерянный?
Казачонок начал читать. Читал он долго, потом поднял на меня глаза… Вряд ли он после этого чтения проникся любовью ко мне: раньше за такую статью давали статью, а теперь распустили, говорил его взгляд. Он стоял, глядя на меня (машина, к счастью моему, все не ехала и не ехала), потом сделал шаг в сторону, открыл дверь в соседнюю комнату. Там Боб со своими опричниками, сидя вокруг стола, играли в коробок.
— Боренька! — проговорил Казачонок.
Боб лениво вышел сюда, за ним, оправляя модные одежки, надеясь хоть на какое-то развлечение, вышли остальные.
— Знаешь у нас… вот такого? — Казачонок кивнул на меня.
— Уж тут я как-нибудь каждого зайца знаю,— снисходительно произнес Боря.— Такого не встречал!
Неужели он не помнит меня? Сколько раз я проходил мимо него! Но, видимо, он запоминает лишь тех, кто представляет для него интерес.
— Говорит — в нашем доме живет… в газетах вот пишет.— Казачонок показал.
— Нет… такого у нас не водится,— усмехнулся Боб.
Да, видимо, я совершил большую ошибку, что не стремился войти в это общество, не подсаживался с подобострастными разговорами к ним на скамейку… Ошибка! Но — поздно исправлять!
— Из какой, говоришь, квартиры? — сощурился, входя в роль сыщика, Боб.
— Да из триста шестой! Из последней парадной! — воскликнул я.
— Так, кто там у нас? Валька вроде в триста первой живет? — Боб повернулся к подручным.
— На рыбалку уехал,— ответили ему.
— Так… что же нам делать? — Боб, поигрывая каким-то ключом, по-хозяйски расселся на скамье, но Казачонку это не слишком понравилось, у него, видно, были и другие важные дела.
— Так, слушай сюда! — легким нажимом тона давая все же понять, кто тут главный, произнес Казачонок.— Сходи с клиентом, куда он покажет… и если окажется — врет, веди обратно!
Борис, слегка оскорбленный, лениво встал, пихнул меня в плечо: пошел!
Он вывел меня на улицу. Еще двое подручных последовали за нами. Да, жалко, что мы с ним не сдружились — сейчас бы шли, непринужденно беседуя. А так меня явно вели — прохожие оборачивались, смотрели вслед. Да, предел падения — идти под конвоем Боба, который — что самое жуткое — чувствует свое право командовать мной! А если мы так войдем к маме! Я рванулся… Боб сделал подсечку почти так же четко, как Казачонок, и так же попытался накрутить мою куртку на кулак, но то ли из-за моего отчаяния, то ли из-за ветхости ткани я вырвался, оставив клок в его кулаке. Пока я поднимался, оскальзываясь на осколках вара, они окружили меня с трех сторон. Сюда, на грязь, в своей модной обуви они не шли, но как только я выходил с этого пятачка, они били. Лениво и, я бы сказал, беззлобно — просто разминались после долгого сидения, показывали права.
Небольшая толпа с интересом наблюдала.
— Чего это тут? — спросил тощий с сеткой у солидного с портфелем.
— Да вот… ребятки диссидента бьют,— лениво пояснил толстый.
— А ты почему знаешь, что диссидента? — въедливо спросил тощий, оценив очередной удар.
— Да кого же еще? — пояснил тот.— Видишь — он обороняться совсем не может. Был преступник бы или хулиган — он бы им наддал!
— А… ну да,— удовлетворенно проговорил тощий.— А Боря-боец красиво работает, что ни говори!
…Именно это я почему-то вспомнил, преследуемый по пыльной пустой улице пьяным рыбаком. Воспоминания распалили меня, нервы разыгрались.
— Эй! Профсоюсс!
…Ну, все! Я развернулся и пошел к нему. Мы сходились все ближе, вплотную остановились. Смотрели друг на друга. Вдруг, безжизненно повесив татуированные мощные руки вдоль тела, он стал бить чечетку о дощатый тротуар. Я посмотрел на него, повернулся и пошел. Шагов за спиной не было — только чечетка. Но вот и она затихла. Я шел и думал: как сложится, интересно, жизнь этого человека? Победит ли в нем разум — или ярость затопит все?
Я свернул, вышел на шоссе, подошел к остановке. В этот момент как раз с шоссе на ухабистую улицу съезжала, раскачиваясь, желтая, огромная «хмелеуборочная» машина. Я поглядел ей вслед… не за ним ли едут? Наверное, кто-то уже вызвал? Или просто так?
Я простоял на остановке не больше, наверное, десяти минут — «хмелеуборочная», переваливаясь, уже выезжала обратно. Ну, ясно — профилактический заезд, просто на всякий случай, с облегчением подумал я.
И тут же в закрытом кузове ударила гулкая чечетка.
— Эй! Профсоюсс! — послышался крик.
…Как он увидел меня?