Ванька-встанька Ноу-хау

Лучшее время вахты — с ночи на рассвет, потому как в эти часы, чтобы не заснуть, разрешается ловить рыбу. Свесив с борта голову, я смотрю, как на прозрачной глубине тычется в наживку бычок, развевая бурые перья,— абсолютно знакомый, словно приплывший сюда за нами.

Заглядевшись на него, я даже на минуту забываю, что яхта наша стоит на рейде Канн. Вот город, о котором мечтают, наверное, все — в эти часы еще тихий, пустой. Ряды яхт вдоль набережной, знаменитые белые отели, зеленые пальмы.

Я счастливо вздыхаю. И вспоминаю, как это плавание началось.


…Мы выплыли из Ковша, вышли на Галерный фарватер. Будто весь дым из труб уселся на воду, даже Кронштадтский купол, сияющий всегда, растворился.

Мы высадились в форте, разложили снедь на бетонном круге, оставшемся от поворотной платформы пушки.

Высочанский, наш любимый гость, нежно радовался тому, что все — тьфу-тьфу-тьфу — по-человечески. Он бодро вскарабкался на крепость и, оглядывая оттуда простор, всячески вдыхал полной грудью, внушая и нам: вот это жизнь! Вот это красота! Может, хватит вам уродоваться в ваших железных душегубках, пора зажить по-настоящему!

Спустился он вовсе умиротворенный. Ласково выпил…

— Ладно уж! — Он с веселым отчаянием махнул рукой.— Пока не имею права вам говорить, но по старой дружбе: на октябрь утверждена регата, и ваша «Венера» — в реестре!

Он эффектно откинулся, огляделся. Все тихо молчали. Конечно, нам полагалось ошалеть, но только я вяло выкрикнул: «Неужели?» — остальные не реагировали.

— Ладно уж! — окончательно расщедрившись, добавил гость.— От вас, старых пьяниц, не скроешь: регату эту организуют крупнейшие винные фирмы Европы. Как это вам?

Все молчали еще более тупо.

— Только сомневаюсь,— вдруг Гурьич прохрипел,— что нам хоть стакан нальют, если у нас не будет самых свежих военных тайн. Какой смысл?

— Вы плохо думаете о наших партнерах! — воскликнул Высочанский.

Уже укупоренная подводная лодка, стоящая на кильблоках,— не самое лучшее место на свете. Нагнешься к слабо сипящему под ногами шлангу, всосешь чего-то теплого, пахнущего резиной,— и живи!

Но особенно тяжко, если лето и жара, и стоит едкий дым от сварки, а еще лучше — от резки металла, желательно — покрашенного! Стоишь, размазывая грязные слезы, и что-то пытаешься еще понять в едком дыму.

Высочанский, приехавший, чтобы устроить красивое отпевание, был поражен — что тут, напротив, кипит такая жизнь! Работяги, теснясь в гальюне, прожигая искрами собственные штаны, вырезали из железного пола литой унитаз. Зачем? В знак протеста? В подарок гостю? Высочанский плакал вместе со всеми, но явно не понимал, почему.

…Унитаз — вообще один из самых коварных агрегатов на лодке. Чуть задумаешься, недосмотришь за шкалами, не довыровняешь давление — и даст золотой фонтан, и ты выйдешь из места уединения весь, с ног до головы, в говне. И, что греха таить, такие казусы с нашим гостем происходили. Но сейчас назревало что-то другое.

Дышать становилось невозможно, концентрированные слезы буквально прожигали кожу. Высочанский не хотел выглядеть дураком, но и понять что-либо не мог… И тут наши пролетарии поднапряглись и низвергли с грохотом трон, как в семнадцатом, прямо к ногам отскочившего Высочанского. Зазубренный край железа хрипел и сипел, огненные пузыри медленно угасали, синели, слепли, словно глаза повергнутого дракона. Все повернулись и, едко кашляя, потянулись на выход. Никто ничего не объяснял.

И только я, сжалившись над гостем, и предложил эту прогулку, оказавшуюся роковой.


— Вы плохо думаете о наших партнерах! — воскликнул Высочанский. А что ж еще он, посвятивший сближению с Западом всю жизнь, отсидевший сначала в кочегарке, потом за решеткой, мог восклицать?

— Напротив — о них-то я думаю хорошо! — презрительно обрубил Гурьич и ушел на яхту, показывая, что не видит смысла в продолжении всего этого блаженства!

Обратно мы ползли еще медленнее. Лопотал лишь движок — все молчали. Находила тьма.

— Я все-таки хочу сказать!..— проговорил я в глухую темноту.

— Что ты хочешь сказать? — напрягся Кошкин.

— Все! — с отчаянием выкрикнул я.

— Ты не скажешь ничего! — Он выдернул руку из кармана.

Ослепило пламя — и я упал в темноту.

Когда я пришел в себя, вокруг по-прежнему была тьма, из левой половины жилета с бульканьем выходил воздух. Я не стал зажигать лампочку, верещать в свисток, а быстро и тихо погреб в сторону — снова оказываться с Кошкиным мне вовсе не хотелось!

Лишь через некоторое время я оглянулся. На яхте горели те же огни — ходовые. Даже не остановились! Спасибо, друзья!

Я не знал, сколько мне плыть, и на поверхности меня, покуда я плыл, поддерживали огни: я читал их и потому не впал в отчаяние: вот зеленый на невидимой мачте, и тихой стук оттуда — подводные работы. Дальше — два зеленых на мачте, один под другим,— водолазные работы; целый ряд красных вдоль воды — дноуглубительные по краю фарватера. Длинный ряд красных с белыми, высоко — целый невидимый состав судов с нефтью.

Мачта с тремя белыми друг над другом — буксир с длиной троса более 200 метров.

Читая огни, я и доплыл.


Тяжело дыша, я выполз на мокрые блестящие камни недалеко от спасалки.

Оттуда доносился радостный женский визг, видно, в основном, там занимаются спасением души!

Я встал, пошатываясь, подошел. Стянул дырявый прожженный жилет и кинул им на крыльцо, как тяжкий немой укор: может, хоть утром что-то поймут! Я вломился в пыльные кусты, сохраняющие дневную духоту, не разбирая дороги, прорвался через них и вышел к даче.

Темнота! Жена мирно спала, и пес с ней (в смысле наша собака).

Я пошел на террасу, поставил чайник на плитку, обессиленно сел.

Да — Кошкин всегда был сволочью… и однажды в меня уже стрелял. В тот раз, к счастью, неудачно. Не знаю, как ему покажется в этот раз!

Да — Кошкин всегда был наглецом, еще когда я только узнал его, когда мы с ним из параллельных групп оба оказались на подводном Северном флоте, отчасти по горячему нашему желанию, отчасти вопреки ему.

Я долго неподвижно сидел на террасе, тупо надеясь, что, может, хоть по телефону он позвонит, поинтересуется, извинится… Как же!

Стояла абсолютная тишина. Интересно — даже у соседей сегодня не бузят. Обычно каждый вечер у них гульба, огромное стечение родственников, заканчивающееся, как правило, дикой дракой. Все в каких-то сложных родственных отношениях и все называют друг друга Сясей. «Сясь! Ну, скажи! Ну, что ж ты ляжишь?» Странный вопрос! Если он жахнул ему по башке — так что же он хочет? «Сясь! Ну, что ж ты молчишь!» Старший Сяся, владелец дома, иногда строго заходит ко мне: «Когда ж вы, демократы, порядок наведете?» Почему-то ярым демократом меня считает, но для него демократы все, кто когда-либо чему-либо учился. «Как же,— думаю,— с вами наведешь!» Но сейчас и там тишина.


Оказавшись на флоте, Кошкин примерно полгода тупо тянул лейтенантскую лямку, потом вдруг дерзко явился к комбригу, капитану первого ранга Гурьеву, и заявил, что хочет создать духовой оркестр — на том основании, что в институте играл в джазе на трубе.

Гурьич, конечно, прекрасно понял, что молодой офицер явно хочет из грязи в князи: руководить оркестром на северной базе лодок, где развлечений нуль, все равно что быть модным тенором в Неаполе.

— Кру-гом!

Музыки, как считалось тут, и так вполне достаточно: утро, в тумане темнеют туши подводных лодок и разносится — та-та, та-та-та-та! Что еще?

Но Кошкин все-таки добил это дело! Как-то выпросился в Мурманск, где сводный оркестр, собранный, в основном, из штатских, встречал новобранцев, и, радостно надудевшись, исчез. Явившись через три дня, прямо с такси явился к Гурьичу: так, мол, и так, испытываю невыносимые муки совести! Позвольте, чтобы загладить свою вину, создать в нашем соединении духовой оркестр! Ну, если загладить — то как можно отказать?

И с той поры нашу лодку на причале встречал не только традиционный жареный поросенок, но и непременно машина с директором ДОФа (дома отдыха офицеров): куда прикажете отвезти? На какое назначить танцы? Сколько пригласительных вам потребуется? Какие вообще пожелания? И обращались со всем этим не к командиру лодки, а к Кошкину!


Еще одна история его. Однажды: ветер два. Оторвало от якорной «бочки» отжимной трос — и понесло лодку на пирс. Мы с Кошкиным на катере с двумя матросиками — туда. Покувыркались изрядно, вымокли, но закрепили конец, дрейф остановили.

Вызывает Гурьич: что хотите за это?

Естественно, что. На берег.

— Но чтобы в восемь ноль-ноль на вахте!

— Есть!

— Колоссальные бабы, колоссальные бабы! — Кошкин бубнил, пока мы с базы в Североморск добирались.

Колоссальные! Одна еще ничего: нос-кнопка. Зато другая! Просто вылитая молодая ведьма: нос фактически загибается к подбородку — может быть, пролезет тонкий бутерброд, но едва ли. Кошкин с порога говорит:

— Эта — твоя!


Или еще… Мы, как вчерашние студенты, проводники прогресса, пытались поначалу и среди льдов за новое бороться.

Один старшина, списанный по психической линии, модернистом-художником себя объявил. Как же нам в стороне? Надо в политуправление идти, юному дарованию (неполных пятидесяти шести лет) дорогу пробивать! В восемьдесят втором году! На флоте! Где в каюте, как в камере тюремной, и только лишь в ленинской комнате чисто и светло!

— Знаешь,— Кошкин говорит.— Пожалуй, двоим нет смысла собою жертвовать! Давай на спичках.

Вытянул, естественно, я! Кошкин коротал время, купаясь в проруби. Возвращаюсь с набитой харей, Кошкин нежится в ледяной воде, и рядом лежит его спичка: тоже без головки, как и моя!


Наконец-то немножко задремал сидя. Да, никаких радостных сообщений сегодня не светит — пошли спать. Посидел еще немного. Телефон в ночи молчит. Зато комар зазудел, зазудел над ухом, пока я снайперским ударом не оглушил его (или себя).

Развесил мокрую одежду перед террасой, пошел в комнату. Тепло. Тихое сопение жены и пса! Не реагируют!


Но в результате всех этих дел Гурьич не то что Кошкина невзлюбил, наоборот — как брата, приблизил. Однажды понял я, что уже давно они в общей связке химичат: командир соединения и придурок-лейтенант. Хорошо, что и я вовремя к ним присоседился: оказались втроем в военном представительстве в Абу-Даби: вилла, бассейн — это из полярных-то льдов!


Походил по террасе…

Ну что ж — для убиенного я не так уж плохо себя чувствую! Стукнула дверь уборной во дворе: Сяся пошел по-крупному. Тоже проблема. Прежние кадры этой промышленности разбежались — новые не пришли. Некому выкачивать! Полным-полно.

Помню, в прошлый приезд сюда Кошкина с Высочанским Кошкин, слегка выпив, предлагал Высочанскому гениальный проект: использовать изобретенные мною с ним вакуумные балластные цистерны (которые нынче в связи с конверсией никому не нужны) для выкачивания данного содержимого. По прежней глупой нашей задумке они водою должны были заполняться, но кому это нужно? А тут ямы можно очищать — любую яму высосет за один всхлип!

Помню, бешено преследовали Высочанского этой идеей — он на пляж от нас подался, потом в лес, а мы все за ним: раз конверсия пошла — давай наши цистерны на колеса, говнобусы делать!

Еле тогда ноги унес. Потом еще в Москву звонили ему: как с идеей говнобуса? Искренне переживали! Но он же ничего не разведал, а нас винит!

Что-то я тут разбушевался в ночи. Хватит! Глубокий освежающий сон!

Потом, уже перед рассветом, наверное, проплыла вдруг в сознании, словно стайка облаков, гирлянда фамилий: Устенкин, Ойтанепотопитытато, Тымойродной, Куприянов, Ладневич, Голован, Жасний… Откуда? Куда? Даешь мозгу отдохнуть, а он вместо того какой-то непонятной деятельностью занимается…

…Проснулся, резко сел в темноте, отбросив шерстяное одеяло с зарницами. Встал, вышел на террасу и даже зажмурился: освещенная низким солнцем, жена с ведрами на коромысле плывет — ну прямо как лебедушка!

— Ну, просто я залюбовался тобой — надо будет новое коромыслице справить тебе, полированное!

— А не боишься, что я коромыслицем этим — по башке тебя? — Пощупала вещи мои, развешанные на веревке.— Вчера вплавь, что ли, добирался?

Знала бы, насколько права!

Тут телефон зазвонил. Голос смутно знакомый: «Ну, как дела?» Хотел было начать отвечать, что сложно все, неоднозначно, как слышу уже — голос мой: «Нормально все! Отлично!» «Что,— думаю,— он городит? Что отлично-то? А-а-а,— думаю потом,— ему видней!»

Крякнув, облился из ведра, гикнув, выпил чашечку кофе.

После отражением своим в зеркальце залюбовался: в лице кровь борется с молоком, уши чуть оттопырены попутным ветром, в быту — ровен, в выпивке — стремителен. Морально уклончив.

— Ну, все! Подай мне те портки, зеленые. Сказочные. Я понесся.

— Когда будешь-то?

— Видимо, к вечеру…

— Значит — видимо или невидимо, но к вечеру будешь?

— Да!

За дом заскочил. Горячая струя треплет листья, серебряными узорами поднимается пар, просвеченный солнцем.

Все! Рванулся вперед — и тут еще пес на меня набросился, вернувшийся с удачного утреннего рандеву. Прыгал на грудь, из ноздрей его закручивались струйки пара. Насобачился.

— Ну, все, все! Для вас я слишком элегантно одет! Отвалите!

Ласково его отшвырнул. Помчался.

— Э, э! — жена вслед кричит.— Сегодня же выходной! Ты куда?!

— Я знаю, знаю!

К морю бежал по темной наклонной улице, между высокими глухими заборами. Раньше были партийные, теперь не знаю чьи. Вдруг стукнула дверца, вылетела позолоченная струйка пацанов. И снова тьма.

Пляж был еще туманный, жемчужно-серый.

Перепрыгнул бурый, как чайная заварка, ручей. Из спасалки по-прежнему радостный женский визг раздавался. Рано начинают! Или поздно заканчивают? Мой рваный жилет — мой немой упрек — остался на крыльце без движения.

Пошел по валунной гряде в мой катер, сел и, не оборачиваясь, приветственно сжал-разжал кулак. Может, хоть кто-то в щель смотрит за тем, что делается в хозяйстве?

Никакой реакции! Крутанул за веревку мотор, тот, как припадочный, затрясся, зачихал. Потянул ручку газа по зубчикам назад — одновременно реверс плавно вперед. Шестеренки ударились, корпус встряхнуло, поволокло. Медленно набавляешь газ — и по широкой дуге в залив!

Рыбаки, застывшие на резиновых лодках, выразительно поглядывали — слегка их заколебал.

Оставляем по борту Кронштадт с собором, форты. А вот уже и город вылезает из воды. На далекий высокий балкон мужик выскочил, схватил что-то быстро с веревки — и назад. Судя по торопливости — голый.

…А вот это уже ближе к делу! Качается понтон, по жестяному его борту играет золотая, отраженная от воды сеть, и два стройных ныряльщика с аквалангами, красиво выгнувшись, мечут себя в воду спиной вперед… Неужто меня ищут? Зачем? Хотел было тормознуть, крикнуть: да вот он я, но скромность не позволила. Добрые порывы нельзя опошлять.

Да… далеко вчера меня шлепнул этот Кошкин, гад,— моего берега и не видать!

Даже разволновался слегка, чуть поворот не пролетел. Тут надо держать ухо востро: Нева нанесла в устье песка, и слева в двух шагах от тебя стоят рыбаки в воде по чресла, а справа впритирку идет трехэтажный сухогруз!


Дальше — в глухом коридоре среди огромных, до неба, темных доков. Сворачиваешь — и уже как в надоевшей коммуналке среди привычного ржавого хлама — к плоскому мусорному мысу. Он слегка поднимается к завалившемуся светло-серому забору, и за ним — самое мое любимое место на земле: заросли, лопухи, словно на заднем дворе сумасшедшего дома. Островок свободы за двумя кордонами ВОХРа. Безветренно. Жара. После долгого давления на уши слух раскупоривается и входят треск пересыхающих стеблей, стрекот насекомых (как и все тут вокруг, строго засекреченных). Под старой кривой грушей стоит голая кровать со ржавым матрасом, рядом длинная ванна с дождевой водой. Сколько раз я безмятежно вытягивался на этом матрасе и, накалившись на солнце, скатывался в холодную воду. Удастся ли еще?


Высочанский кинулся ко мне в пустом коридоре.

— Вы?!

Он явно был переполнен впечатлениями…

После выстрела в меня яхта прошла минуты две безо всякого управления, заскребла килем о камни. Тут Кошкин вдруг приставил пистолет к своей груди и выстрелил. Покачнувшись, он упал, ударился головой о бакен и исчез. Гурьич бросил плавучий якорь, включил ревун, стал шарить прожектором, но в разыгравшихся к ночи волнах ничего не было видно. Их с Гурьичем там кидало почти всю ночь!

— Могу я что-то сделать? — спросил Высочанский, когда уже на свету они причалили.

— Исчезните! — рявкнул Гурьич.

Теперь у Высочанского от волнения зуб на зуб не попадал, называется, прокатились!


— Да-а-а! — произнес Высочанский, получив от меня новый удар, на этот раз полностью неожиданный.

Мы стояли с ним в пивной «Трюм», где все дышало морем, особенно пиво.

Я открыл ему тайну унитаза. После того как благодаря блистательному красноречию Высочанского нас перестало финансировать государство, на территории нашей верфи, построенной еще при Петре, пошли чудеса.

Сначала все поросло лопухом и стало тихо, потом вдруг возник отвратительный АОЯПП, полностью соответствующий своему мерзкому звучанию; взяв все, что его интересовало, он якобы лопнул, потом появился какой-то загадочный финско-японский Ексель-Моксель, который тоже взял все лучшее и исчез. И, наконец, появился таинственный заказчик, которому очень нравятся наши лодки, акромя унитазов — это исчадие дьявола они не хотят видеть вообще. В припадке откровенности я признался Высочанскому, что мы уже кормились некоторое время, искореняя унитазы и продавая лодки без них, но то все было старье, с которым расстаться было — одно удовольствие… А тут они потребовали нашу любимую «Акулу» — ее «очищением» мы и занимались вчера!

— Начинаю понимать,— пробормотал Высочанский.— Но я же встречался с официальными представителями этих стран… Мы поселили их в номера с унитазами… и ничего!

— Дипломатическое коварство! — воскликнул я.— На самом деле их религия запрещает прикасаться плотью к общему унитазу. Коварство их не поддается описанию!

— Значит, у них есть деньги? — вздохнул Высочанский.

— А у вас?.. Думаете, нам легко отдавать им в гарем «любимую дочку»? А что делать? Теперь вы, может, понимаете срыв Кошкина?!

— Срыв? — проговорил Высочанский.— Вы, едва не погибший, называете это срывом? По-моему, слишком мягкое слово!

— Всем этим мы обязаны вам, поэтому слово выбирайте вы, какое вам нравится! — любезно сказал я.

Мы умолкли. За открытой дверью тянулась улица Зольная, засыпанная золой, от нее отходило два крытых пролета, еще в прошлом веке названные Малый Сквозняк и Большой Сквозняк, сейчас своему названию не соответствующие: такая неподвижная там стоит жара!

Конечно, Высочанский тоже не виноват — ему еще в ранней молодости больше удавалась борьба, нежели созидание, и каждый выбирает то, что ему удается. И все мы помогали ему. У нас в России уважают борцов. И я всегда уважал. И остальные. Ну, раскидал студент на территории верфи, где практику проходил, листовки, призывающие не праздновать день Великой Октябрьской революции. Ну, раскидал и раскидал. Так нет — сам директор завода лично занялся им, на суде обвинителем выступал! Главное, директор завода, крупный, талантливый кораблестроитель — и на суд пошел, время выкроил, тайно мечтая на один уровень значительности встать: ему, известному человеку,— со студентом-недоучкой, который сразу же выше нашего директора взлетел, заслуженного строителя, члена-корреспондента и т. д. Зачем это было нужно ему? Чтобы со студентом сравняться! Абсурд — только в России возможный! Сколько бы Высочанскому кряхтеть пришлось, чтобы все баллы набрать, как наш Ефименко? А так — бац — и он даже выше! Все революции от этого и проистекают: кому охота шестнадцать классов чиновничьих поочередно проходить, а так — бац — и ты губернатор! Ну, не праздновал бы годовщину Октябрьской — и все. Ан нет!

И главное — должен был Ефименко сообразить: у нас в России он эту борьбу проиграет стопроцентно! Директором, может, и останется (и остался!), но борец с ним все равно выше его взлетит, у нас в России иначе не бывает, так зачем надо было свое высокое плечо ему подставлять?! И вот результат — приезжает закрывать нашу контору, с директорской плеши взлетев!

Вся беда нашей жизни в том, что не хватает в России умных консерваторов. Не модно это. Борцом — моднее. Демократам легче — они вестники будущего, они обещают только «завтра» (а «завтра», как известно, не существует — только «сегодня»). А умному человеку, да еще о своей репутации заботящемуся,— вдруг консерватором стать, говорить, что «сегодня» можно что-то сделать? Зачем? Позорно даже. Ясное дело — кому может нынешняя реальная жизнь понравиться? Фи! Лучше немедленно отмежеваться от нее! В «завтра» звать!

— …Вы когда уезжаете?

— Сегодня на «стреле»!

— Сегодня? Странно! А я почему-то думал — завтра.— Вы думаете… с Кошкиным… самое плохое? — наконец выговорил он.

— Да!

…Больше всего в этой истории мне не понравилось то, что Кошкин, падая, ударился о бакен головой. Случайность — самое опасное, что есть. Именно через случайности и прокрадывается все чуждое тебе, именно через случайности и смерть прокладывает свой путь, презрительно отвергая и как бы даже не замечая пути нашего. Плевать ей на наши сюжеты. Она сама — сюжет!

Наивно думать, что можно использовать ее в своих целях, командовать ею и даже сказать с ее помощью что-то свое! Никогда! Играться — можно, пока ее нет, но, когда она есть, ты — в ее сценарии, как правило, никому не понятном! И все непонятные, неожиданные случайности на самом деле — ее твердая поступь!


Все телефоны Кошкина, включая самые конспиративные, не отвечали. В связи с этим все больше как-то меня настораживало, что Гурьич на яхте до рассвета искал. Если бы думал, что Кошкин выплыл,— поиск только бы изобразил.

Вообще не так давно было дело — Кошкин из-за одной несусветной красавицы стрелял в себя. Работала она в какой-то иностранной конторе… Керолайн! Трудно тут не потерять голову, вот Кошкин и потерял. И однажды, уходя от нее, забыл у нее кейс с тактико-техническими данными! Прибегает через час. Керолайн, нагло покуривая, говорит, что все листы уже по факсу передала куда надо. Кошкин тут же вышел в сквер под ее окнами и застрелился! И надо сказать, что наша «Пиранья» здорово после этого на международном рынке пошла. Из-за ерунды человек стреляться не станет! Потом, к сожалению, «Пиранья» не такая уж мощная оказалась, как написано было в тех бумагах. В каких, впрочем, тех?

Через месяц мы с Керолайн случайно в «Клуб-дипломатик» зашли и буквально обомлели: Кошкин с какими-то мулатками отплясывает! Элементарная операция, называется «Ванька-встанька»,— обычно все четко по плану шло. А сейчас?

Неужели вопреки известной пословице сначала было фарсом, а повторилось — трагедией?

Уж сколько раз доказывали ему: все кончено! Послушно ложится, а через секунду — стоит, покачиваясь: «Забыл — что кончено-то?»

— Не бегите по эскалатору, не задерживайте отправления поезда!

Выскочил на метро «Пионерская». Где-то тут чугунные пионеры стояли. Убрали?

Если кто и мог его по-настоящему погубить — то только ОНА, чугунная пионерка!

Помню период страстной его любви: мы стояли на базе Гаджиево, а она в Североморске библиотекаршей была. Отсюда и не понять вам, как это далеко. Но это и разжигало. Нашему человеку только и подай что-нибудь недоступное. Тут рядом — нормальные были. Так нет: «Иду к ней!» — «Как?» — «Вот так!» Надевает обычный армейский полушубок. «Первый же патруль заберет!» — «Мне сказали — вездеходный!» — Кошкин с гонором говорит… И потом рассказывал, как шел. Полярная ночь. Северное сияние. Вдруг — патруль, озверевший от мороза. «С-стой!» Кошкин протягивает им свое скромное удостоверение. Те даже повеселели от такой наглости: «И все?» Вдруг начальник патруля лезет в карман кошкинского полушубка, выворачивает его — там какой-то черный штемпель. Цифры какие-то, буквы, к тому же размазанные. Начальник патруля вгляделся — и буквально оцепенел. Потом откозырял. «Ради Бога, простите!» И так Кошкин и шел. Навстречу новому патрулю прямо заранее выворачивал карман: «Смир-рна!» Потом даже самосвал карманом остановил.

Такой был человек!.. Неужто — «был»? Так. Улица Степана Уткина. Тормози!

Я подошел к дому, поднялся по лестнице, позвонил.

Валя, бывшая первая красавица гарнизона, стояла в дверях.

Помню, как все возвышенно было у них. Может — излишне возвышенно? Дом их поначалу задуман был, как островок свободы, как место без вранья. Страшный эксперимент!

— Свобода приходит нагая! — с упоением Кошкин декламировал.

Д-а-а… «Свобода приходит нагая». Но уходит — одетая!

«Давай поглядим друг другу в глаза!»

Долго с ним пытались это сделать, но не смогли.

После Севера и Абу-Даби мы вместе три года на Ладоге служили, жили в одной деревянной избе, в двух больших, почти без мебели комнатах, топили печь…

Почему-то осталась в памяти картинка: низкое красное солнце светит в большую кухню. Их маленькая дочка, нажимая ручонкой, топит в тазу обрывки газеты. Почему-то любимое ее занятие было тогда. Где теперь та кухня и где дочь?

Странная была тогда жизнь, вроде бы переходная откуда-то куда-то, но теперь вдруг вспоминается как самая счастливая.

Ладога! Пора надежд! В июле — снег. Вьюга помыла окна.

Первая фраза их дочки: «Какое снежное лето!»

А сколько друзей было там! Больше так не было никогда… Друзья-коллеги, агрономы-луководы, колхоз «Легкий путь», великий селекционер Клыхнин: «Я на пороге открытия! Мои ученые бараны (с мешком под хвостом) срут больше, чем жрут!»

Наша секретная база, на которую то и дело забредали ягодники, грибники.

Скромные трибунки в глухом лесу, с которых партийные руководители уговаривали лосей, кабанов и прочную живность сдаться им…

Дело мы имели, в основном, с металлом, но неожиданно из нашей суровой повседневной работы явилась вдруг абсолютно неучтенная белоснежная яхта «Венера» из стеклопластика!

Кошкин на партийном собрании:

— …Как я мог? Как я мог?!

По тайной нашей договоренности с ним я против него общественным обвинителем выступал. Голос общественности всегда для меня был как родной.

— Как ты мог?!

Кошкин:

— Как я мог? Как я мог?!

В конце концов даже наш главный коммунист Сероштан не сдюжил.

— Ладно,— гаркнул,— значит, мог, коли сделал!

В это время уже гуманизм начинался, всяческая перестройка, разрядка. Американские врачи приглашали к себе в центр по излечению от алкоголизма: вся разнарядка почему-то, минуя штатских, к нам была спущена. Сероштан Кошкина вызвал (универсальный кандидат):

— Эт-та… ты за месяц от пьянки сможешь излечиться?

— А за сколько надо?

— Я т-тя спрашиваю: не за скока надо, а за скока можешь?

— За скока нада, за стока и смогу!

Тут даже Сероштан вспылил:

— Есть у тебя вообще что-то святое?

Кошкин резонно ответил:

— Ну, не пьянка же?

— Отвечай — алкоголик аль нет? — Сероштан, потерявший терпение, по-партийному кулаком грохнул.

— Как потребуется! — четко Кошкин отвечал.

В таких вот задушевных беседах годы и шли. Кошкин подрабатывал еще подпаском, на звероферме шкуры сдирал. Однажды в пьяном угаре накинулся на кабана.

Но почему-то не нравилось ему все это, решил боксом оттуда выбиться — провел двести боев, и все неудачно.

— Надо бороться, вырываться отсюда! Ты что?!

— …Да я даже смотреть на тебя устал, не то что бороться!

Помню, как однажды в дикий шторм подвсплыли на лодке: мотало чей-то катер, потерял управление. Двое, старик и молодой, в каюте по колено в воде, деликатно сделали вид, что не удивились нашему появлению, и вежливо попросили у нас медную проволочку — от всего остального отказались, что мы ни предлагали. С того раза интеллигентность я представляю именно так.

Помню, как наконец уплывали оттуда — ночью, на нашей яхте, молчаливо представляя себе, на скольких сразу экранах мы светимся: на ракетных планшетках ПВО, на инфракрасном ночном прицеле танков, в перископах, на экранах охраны дач…

Зачем уехал оттуда? Отлично бы жил, вторую корову уже менял!

Но для Вали, жены Кошкина, там, точно, была лучшая пора — местной суперинтеллигенткой была!

…Желтый теплый свет, отраженный от неподвижной воды, греет кожу. Голоса, долетающие по воде с невидимого берега. Вот оттуда пришли две волны, уютно хлюпнули под мостками: кто-то там, садясь в лодку, качнул ее.

— Ты, наверное, пришел звать его на очередную гулянку? Должна разочаровать тебя: по крайней мере один из вас свое уже отгулял!

Как?! Даже качнуло! И это она спокойно называет — разочаровать? Потом мелькнула дикая надежда: может, она меня имеет в виду, может, это я отгулял?.. Но почему?

Неужели смерть мужа вызывает в ней такое торжество? Вообще есть такие люди! Принципы — важней. Она — такая!

— Считаю, что он достойно ушел из жизни!

Не понимаю — как он раньше-то с нею жил?

— Достойно — это как?

— Действительно… Откуда тебе знать, что такое «достойно»?

Сделала свое дело — могла бы отдохнуть немножко, не оскорблять! За десять минут устал! Представляю — каково ему десять лет! Неужели действительно сломался?

— Сказал, что устал обманывать и уходит из жизни!

— Как?

— Это уже меня не интересует!

Странно! Могла бы помочь…

— Он что — звонил?

— …Да.

Врешь, косая, не возьмешь!

Никогда он ничего заранее не решал: «Откуда я могу знать, какое настроение там появится?» Умно.

— Впрочем, я его похоронила уже давно!

— Как?!

— С тех пор, как он начал лгать!

Ну, тогда можно считать, что он вообще не рождался!

Потом я ехал на трамвае и вспоминал, как мы однажды тут с Кошкиным ехали, смотрели в окно на запорошенные пустыри и говорили друг с другом: «Это Невский, что ли? Ну да — вон же Казанский собор. А вот — Исаакиевский…» Пока кто-нибудь из соседей, потеряв терпение, не начинал орать: «Какой Невский! Что вы городите?..» Но то посторонние люди, а то — жена!

Потом на цоколе сидел у метро, возле чугунных пионеров… Чугунная пионерка! «…похоронила… давно!»

Совершенно обессиленный тут сидел… Что такое, ё-мое? Не принять ли мумие?


…Помню, оказались мы с ним в разлуке: я на солнечной Кубе лодки сдавал, он, как более ловкий, в солнечной Монголии. Переписывались. И тут придумал он мыльную марку! Наклеиваешь марку, осторожно намыливаешь, на нее ставят штамп — на том конце связи стираешь штамп вместе с мылом, снова намыливаешь марку, отправляешь.

Может, и жизнь можно намылить — чтоб много раз?

Ну что? На дачу? Сутуло попить чайку, после — глубокий освежающий сон?

Нет!


— Здравствуйте.

— О! Давно у нас не были!

Даже и этих заведений перемены коснулись. Раньше сами красавицы были строго одеты, а теперь даже кассирша-диспетчерша сидит нагишом.

— Друга моего нет?

— Давно уже не было. Раздевайтесь.

— …Попозже зайду.


Потом еще в баню заглянул, где мафия смывает грехи. Однажды было с ними дело: начальник их наше учреждение в карты выиграл. Договорились — делать «ванек-встанек» на валюту. Наполнитель: по документам — свинец, а на самом деле — титан. Поставили сто тысяч штук, валюту огребли. Оказалось — по документам — свинец, а на самом деле — чугун! Русская игрушка «ванька-встанька»! Какая разница — как, главное, чтобы стоял! Обиделись почему-то, честность взыграла! С автоматами на нас пошли. Пришлось дыхнуть на них пламенем, чтобы поняли, что к чему!

— Ванька не заходил?

— Не было.

Где же этот сатрап режима, теперь неизвестно уже какого?


…Не хотел сюда заходить, напоследок оттягивал. Но что делать? В студенческие годы халтурили тут, обмывали привезенных после несчастных случаев — со всего города свозили сюда. Работы хватало! С тех пор шутили, мол, в морге блат. Иногда заходили.

— Типа этого… не было тут?

Наш друг, теперь кандидат наук, как-то косо смотрел.

— Да давно вас жду!

— В каком смысле?

— В прямом! Хана вам пришла, как и всем нам! Давайте, пока еще на пол не кладу! Давно нас могила ждет! Пользуйтесь, пока я тут, недолго осталось!

Да — мрачно. Но несколько общо.

— Значит, пока не было его?

Молчит. Гляжу — и глазам своим не верю: два знаменитых артиста — Юсупов и Харламов,— знаменитые и к тому же живые!

— Нам куда?

Хозяин мрачно:

— Пройдите в тот зал!

Ушли — и оттуда сразу же выстрелы, вопли донеслись.

— Что это?! — говорю.

— Дожили! — он говорит.— Зал один сдаем под дубляж фильмов!

Ну, это неплохо, наверное. Искусство и смерть. И когда я уходил, оттуда дикий хохот раздавался. Это посильнее, чем «Фауст» Гете.

У орлов спрашиваю — «Не было». У девиц-красавиц — «Нет!». Значит, одному мне тянуть лямку вампира? Прихожу на вокзал. Появление Кошкина с зеленоватым лицом эффектней бы было, но этого гада и на том свете работать не заставишь! По вокзалу метался, успокаивал себя: «Умо-ляю, ты же в хол-ле! Я апеллирую к твоему интеллекту!» Уговорил.

Наконец подали поезд. А вот и Высочанский движется, размышляя о судьбах страны. Встал у него на пути.

— О! И вы здесь? — вздрогнул.— Откуда?

— Из морга,— глухо проговорил.

Он деликатно не стал выспрашивать, как там. Явно, что хорошего — ничего. Скорбно помолчали — пока время не стало поджимать.

— Ну так вот,— торопливо Высочанский говорит.— Вашу лодку, конечно, мы никому не отдадим! Сами доделаем! Так что можете унитаз обратно приваривать! — Улыбнуться попытался, но я не поддержал.

Хотел он хотя бы шаг ускорить, но я не поддержал. Медленно шли.

— И на регату мы с вами пойдем,— он меня взбадривает.— Только, конечно, без этого солдафона вашего!

Я метнул на него взгляд. Он осекся.

— Впрочем, сами решайте! — торопливо заговорил. Все что угодно уже мог обещать, лишь бы из этого цепенящего Царства Смерти ноги унести! Не сдержавшись, глянул на башенные часы.

— Год уже стоят! — мрачно выговорил я. Он вздрогнул.

Но поезд все же ушел.


Кого это он солдафоном назвал? Гурьича нашего? Чушь! Вот первый командир наш, Пигасов,— вот это был солдафон! Входишь — лежит, грязными носками к тебе.

— Разрешите доложить?

— Докладывайте!

— Извольте встать!

— Что-о-о-о?! Пять суток ареста.

Ну, арест на подводной лодке — значит, не обедаешь со всеми в кают-компании, а на вахту исправно ходишь и на занятия.

Через пять суток являемся оба.

— Разрешите доложить.

— Докладывайте.

— Извольте встать.

— Десять суток!

Являемся через десять суток.

— Разрешите доложить.

— Докладывайте.

— Извольте встать.

— …Пятнадцать суток!

Весь флот уже следил за нашей титанической борьбой — только о нас в кают-компаниях и говорили. Вдруг является на лодку комбриг, капитан первого ранга Гурьев.

— Почему отсутствуют в кают-компании офицеры Кошкин и Петров?

— Находятся под арестом!

— Ясно.

В очередной раз являемся к Пигасову.

— Разрешите обратиться?

— Обращайтесь.

— Извольте встать.

— Двадцать суток.

И это продолжается почти год. Но служим четко.

И вот однажды — сидим с Кошкиным верхом на торпеде, и вдруг взмыленный командир нашей БЧ-4 с очень подходящей для подводника фамилией Непийвода.

— Там от Гурьича вестовой. Вас спрашивает.

Сверкая шевронами, вестовой, слегка брезгуя, сажает нас на белый комбриговский катер, мчит.

Предстаем перед Гурьичем. Тот встает, здоровается за руку, предлагает нам садиться. Каюта красного дерева, бюро, кресла — Гурьич сидит с чуть приспущенным галстуком, курит тонкую папиросу, сверкают золотые запонки. Дружески расспрашивает нас — как служится, входит ли в наши намерения стать в ближайшее время вахтенными офицерами. Рубим: так точно!

Потом вдруг Гурьич говорит нам:

— Сегодня в нашем театре открываются гастроли казанской оперетты «Фиалкой Монмартра». Хочу вас пригласить!

Мы цепенеем. Тупо бормочем — мол, как же так, в промасленных комбинезонах? Гурьич чуть поворачивается к вестовому.

— Съездите, голубчик, за их парадной формой!


И вот весь рейд видит, как мимо всех кораблей летит наша парадная форма! К пирсу подается автомобиль. Едем.

Кончается «Фиалка». Зал аплодирует. Мы, стоя в царской ложе, тоже хлопаем белыми перчатками. Овации нарастают, и вдруг в зале постепенно все поворачиваются — и аплодируют нам!.. Что нужно в жизни еще?


Я взял в гараже машину и мчал по шоссе к Гурьичу на мызу. Там разберемся.


Нашли реакционера! Когда плавали уже вместе, сколько они с Кошкиным набирали брошюр: религия, мистика, забытые цивилизации, НЛО! По очереди среди ночи врывались ко мне в каюту то один, то другой: «Что несет этот мракобес!» — «Успокойтесь, дайте хоть немножко поспать!» Глубина — сто двадцать, цистерны не продуть, а у них проблема — кто и откуда на Землю прилетел!


Конечно, с Высочанским у них с ходу не сложилось: когда тот еще местным депутатом был, но уже пытался нас красивой жизнью от суровых трудовых будней отвлечь.

Помню, устраивал прием во дворце Белогривских, великие князья из-за границы пожаловали. Гурьич нацепил свой иконостас — на нем, ясное дело, и знакомые профили мелькали. Высочанский слегка поморщился. Гурьич посуровел.

Высочанский говорит:

— Вот затеваем тут парусную регату под девизом «Великая Россия». Цель — восстановить порванные нити, возродить генеалогические древа. Вам, как прямому потомку графского рода, я думаю, это интересно?

Посмотрел я вокруг — фраки, чопорная речь. Интересно, до чего быстро демократы монархистами оказались!

Гурьич:

— К сожалению, еще в сороковом написал, что родственников за границей не имею!

Высочанский кинул возмущенный взгляд: «Как он мог!»

— Но тем не менее, разумеется,— Высочанский спасательный круг ему кинул,— вам близки идеалы дворянства, старинных русских родов?

— Идеалы? — Гурьич говорит.— Даже не знаю. Все ведь не однозначно, знаете. Вот мой отец преподавал в артиллерийском Михайловском училище. Негласно, конечно, но брали туда представителей только самых древних родов — Черкасские, Оболенские…

Услышав магические имена, вся «чистая публика» около нас стала собираться с бокалами, удовлетворенно кивая. Но я-то Гурьича знал, поэтому продолжения ждал с опаской.

— Интересно! — Высочанский удовлетворенно кивал, из бокала прихлебывал.

— А поскольку мы уже были крайне бедны в те годы,— Гурьич продолжил,— то отец брал в офицерской столовой обеды на семью и в судках приносил. А среди аристократии это позором считалось — обеды полагались, но никто не брал. И отца все эти знаменитые фамилии на офицерский суд чести вызвали: или перестань брать обеды, или уходи. И он ушел.

Все застыли высокомерно, потом, фыркая, стали расходиться. Они, конечно же, казенных обедов никогда не брали!

Поэтому не было у них с Высочанским любви. А Гурьичей таких отпихивая, «новые аристократы» и просчитались! Как и старые.

Он, впрочем, и не обиделся. Сказал: «Какая разница — паруса-то все равно нам поднимать. Как и при коммунистах».

Нашли солдафона! Помню, на День Военно-Морского Флота Гурьич на дачу ко мне приехал разряженный, как петух. Джинсы, курточка, кепочка. «Ну как?» Тут мгновенно и Сяся подтянулся, как вечный немой укор, одетый, как и положено — какие-то опорки на ногах, летние кальсоны, сальная гимнастерка.

— Кто ж вы будете, интересно? — На Гурьича уставился.

— Да так,— Гурьич отвечает.

— Вот я, к примеру,— почесываясь, Сяся говорит,— двадцать третьего года — к войне мне только шестнадцать было, участвовать не успел, но, если кто славу нашу затронет, глотку перегрызу!

Вслед ему глядя, Гурьич говорит:

— Странно. Я тоже в двадцать третьем году родился, но мне почему-то к началу войны было восемнадцать, и я всю ее прошел от звонка до звонка!

Господи! Нашли врага!

Помню, когда в очередной раз отдел наш разогнали (чтобы через два года снова согнать), Кошкин рванул в какую-то китобойную флотилию, плавал на судне-самке, добывал крайне ценную сперму кита; я устроился в редакцию «Катера и яхты» (Высочанский был главным редактором), а Гурьич оказался начальником курсов усовершенствования гостиничного персонала! Горничных усовершенствовал, официантов, барменов. А главное — с бандитами разобрался, с ходу те почтением прониклись к нему. Год всего проработал на курсах — назначили заместителем городского головы по хозяйственной части! Я говорил Гурьичу: «Не понимаешь? Слетит скоро голова, все события к этому идут!» — «Мне это безразлично,— Гурьич отрубил.— Бачки при всех системах должны работать!» Ну и, конечно, был вместе с головой сметен гневом демократических масс, ну, то есть, конечно, не совсем сметен, точнее даже, был оставлен на прежнем месте, пока новые власти еще не разобрались (что долго длится), но с официальной должности был как бы снят как осколок реакции.

Помню заседание городской комиссии по распределению помещений, новое начальство за длинным столом, просители по стенам (мы с Высочанским новое помещение для редакции просили), а сбоку, за каким-то обшарпанным столиком, Гурьич сидит, как бы разжалованный: мол, потерпите немножко этого солдафона, вот только с делами разберемся, его уберем. Обычно Гурьич всегда выглядел щегольски, особенно тщательно кудри свои укладывал (на ночь даже сеточку надевал), а тут он сидел почему-то непричесанный, с воротом открытым и даже без галстука (как бы теперь не полагался ему галстук).

Выступает очередной проситель, просит помещение, обосновывает. Новый городской голова, Шелбанов, как бы сам принимает решение, долго молча что-то пишет (или чертиков рисует) и в конце уже как бы вскользь обращается к Гурьичу: «Имеете что-то добавить?» И Гурьич спокойно, без тени обиды, наоборот, с ласковой улыбкой «добавляет» все: дом такой-то и такой-то, построен в таком-то году, не работает третий стояк, нуждается в ремонте, требуемое помещение занимает пуговичный магазин, нужен ли он городу — решайте сами.

Другой проситель. Красивая задумчивая пауза «головы», потом как бы вскользь, из чистой вежливости,— к Гурьичу: что можете добавить?.. Нашли врага!


Чуть было поворот на Рамбов не проскочил — еле вывернул!


Высокопарно звучит, но держал он жизнь на плаву, без него бы… Помню — ехали на автобусе из Мурманска в Североморск, на одной остановке — штурмуют освобожденные зэки, завербовавшиеся. С улюлюканьем раскидывают толпу, рвутся ко входу — человек двенадцать, морды убойные! Главный, с белыми глазами, отпихивает беременную женщину, лезет сам. Гурьич, не спеша, встает с места и ногой в начищенном ботинке прямо в морду бандита выпихивает! Тот вскакивает, выхватывает нож… Гурьич спокойно смотрит на него.


Даже не понимал, как может моряк на что-то пожаловаться, на минуту опоздать или на секунду не доработать, но зато и не понимал, как может моряк, оказавшись на берегу, минимум через десять минут не оказаться в шикарном будуаре у роскошной красавицы. Если встречал нас с Кошкиным на бульваре, недоуменно бровь поднимал: «Как?» А где взять роскошный этот будуар, если вокруг сопки да олений мох? Но он — находил! Или так считал… Помню, когда я от «страшенной» прежде времени сбежал — Гурьич усек, сразу же к себе вызвал: «Стыдись, моряк!»

Помню, в городе уже, когда на время раскидало нас — Кошкин по сперме, я в говне,— загулял как-то дней на пять, дома все расхерачил, в вытрезвиловку попал. Не получилась жизнь! Повеситься, что ли? Брел, словно на плаху, к себе домой. Мгла, мороз. И как последняя надежда — мимо Гурьича решил пройти. Горит окошко! Мемуары пишет! Пришел. Сразу же чай поставил (он один уже тогда жил), бутыль коньяку: «Не куксись никогда, не винись! Сами же бабы этого не любят!» И действительно, жена моя, к какой-то жуткой сцене приготовясь, страшно благодарна была, что я бодрый, веселый пришел! «Мол-чать!» Сразу поняла, от кого!

Поэтому, ясное дело, мы сразу же ринулись назад, как только восстановили отдел, Кошкин всю ценную сперму забыл, моментально примчался!


На темной пустой дороге бесшумно обогнал мощный «мерседес» с непрозрачными стеклами. Вот это жизнь!

И вдруг, по-детски как-то запищав, к обочине свернул, дверца распахнулась, выскочил водитель и, расстегивая на ходу ширинку, кинулся в кусты… У всех свои сложности.


И сейчас последняя надежда — что у Гурьича Кошкин. Можем, конечно, с ним долго куражиться, гоношиться, но когда нигде уже нету жизни — подавайся к Гурьичу.

На булыжники свернул, затрясло. Машина какими-то рывками пошла — видно, свечи закидало… Ну, дохлая!


Конечно, Кошкин — это фрукт! Помню, как он меня со спичками обвел, когда решали, кому к замполиту насчет абстракционизма идти. Вокруг пальца, можно сказать обвел!.. Но разве трудно — обойти вокруг пальца, если человеку это приятно?


Конечно, нельзя не учитывать того, что Кошкин в меня уже не в первый раз стрелял! Во второй.

Когда мы под руководством Гурьича в Абу-Даби оказались, на известной военной ярмарке, это и произошло. Как бы я, вырвавшись из суровой жизни подо льдом в сказочную реальность, сорвался, загулял. Кошкин сварливо требовал эту роль себе, доказывая, что у него в Вятской губернии четыре поколения предков-алкоголиков, так почему же роль пьяницы поручена не ему?

— Именно поэтому! — Гурьич отрубил.

Но Кошкину тоже хорошая досталась роль: порывисто он вошел в грязный бар, где я, окончательно уже опустившись, «выбалтывал тайны» за стакан виски (а также джина, а также вермута, а также коньяка), и, сверкая праведным челом, всадил в меня обойму «макарова»!

После он не раз говорил, что с огромным наслаждением это сделал!

А мне что? Свинцовый гроб… Потом — отпуск. Потом — награда нашла героя. А Кошкину — шиш!


А вот и мыза Гурьича на мысу. Шикарное место. Как Гурьич говорит: «Положено, как ветеринару войны».

Дом темный весь, словно бы сливается с темным морем, нет ничего, только в небе уже висит освещенное окно, и в нем — Гурьич.

Долго неподвижно смотрел, не шевельнув даже трубкой в зубах, как я останавливаюсь, вылезаю… Потом спустился.

— Этот — у тебя?

— …Нет.

Ну, все. Коли и здесь его нет! Даже из машины не стал вылезать.

— Ладно. В баню иди погрейся. Обсудим!

Разлегся в сауне, размечтался.

Вспомнил, как на Ладоге еще, сидя на рыбалке в резиновой лодке, мы с Кошкиным одновременно увидели красавицу нашу — будущую «Акулу». Причем висела она в воздухе ровно посередине между нами, и чего не видел один, то видел другой.

— Тупица! — поочередно радостно кричали мы и били друг друга ладошками в лоб.


И главное — ведь добрый был человек. Помню, как волновался: «Как там страшенные наши? К страшенным-то пойдем?»


Я выскочил из сауны, плюхнулся в туманную речку, и, когда вбежал назад, в предбаннике за тесаным столом сидели двое шейхов в бурнусах, разливая водку.

От возмущения я выскочил в уборную — там стоял унитаз, тот самый!

Даже струей его противно касаться!

Когда я вернулся и заметил, что негоже им распивать, младший, не поднимая балахона, сказал:

— Но водка же прозрачная, и стаканы прозрачные. Никто и не увидит, что мы пьем.

Глупо? Но чего можно ждать от людей столь низкого интеллектуального уровня?!


Лишь человек, совсем далекий от нас, не знает, что у каждой лодки своя душа. Откуда слетает она? Неизвестно. Но появляется раньше, чем хребет. И когда она вдруг оказывается легкая и прелестная (что случается почему-то гораздо чаще, чем мы этого заслуживаем) — все идет легко, все любят друг друга, комплектующие приходят вовремя и как бы сами сплетаются между собой. И ты где-нибудь на бегу вдруг останавливаешься и замираешь: Господи! За что такая милость?


И вот — спуск! Отдаешь любимую дочку! Впервые за полмесяца мы с Кошкиным бреемся. Каждый час звоним в гидрометеослужбу… Минус сорок… Минус сорок пять! Имеется в виду — уровень воды в Неве по сравнению с ординаром. Вас бы, абсолютно беспомощного, с такой высоты! Директор, все отлично понимая, тем не менее жмет: когда? Тут еще одна деталь: мэр, с которым в другое время нас мало что связывает, в субботу улетает в Италию. Италия нам тоже далека, но главное понятно: значит, в пятницу!

В спусковой эллинг, продуваемый ледяным ветром насквозь (несмотря на клеенчатый занавес), набирается народ. Занавес хлещет, бьется, завивается, будто не весит несколько пудов. За ним слышится стук: трутся друг о друга ледяные осколки в темной воде. На щитах, положенных на козлы в конце эллинга,— мэр, Высочанский (крестный), другие крупные «звезды» (не эстрады, разумеется). Хотел прийти священник, но Гурьич отказал: «Хватит Высочанского».

Толпа — на трехъярусной эстакаде вдоль стены. На наклонных спусковых полозьях — она, наша красавица. Я отвожу взгляд (глаза слезятся) в сторону и наверх… О, надо же — на самых высоких стеклах у почти поднебесной крыши висят, как пауки, два мойщика со швабрами… не успели кончить к приезду мэра?.. Или специально зависли: отличный вид!

Невнятные речи, отдуваемые ветром, потом мэр берет привязанную фалом бутылку шампанского… хлопок! Оркестр дует марш. Ураганный ветер, залетая под занавес, надутый почти горизонтально, ломает звук. И вот — тишина. Лучший газорезчик с медлительностью церемониймейстера (или палача?) подходит к задержнику — железному пруту, удерживающему лодку за самый кончик. Это палач опытный: он щегольски режет задержник не насквозь, оставляет струнку, которую лодка, порываясь в море, должна порвать сама! Или?.. Затяжная пауза… Порвала! Радостный рев… обрывается… Прыжок! Стук ледышек о корпус…

Только что звонили в гидрометеослужбу — минус сорок пять!

Я зажмуриваюсь… Мы уже ориентировочно прикинули, что в легком корпусе сломается, как латать. Снова рев! Я открываю глаза: Кошкин, уже успевший обежать все внутри, пляшет на носу с двумя поднятыми большими пальцами: обошлось! Объятия, вопли! Все ликуют. Я поднимаю глаза — два «паука» под крышей радостно трясут швабрами.

И это все, что мы имеем… Но кто имеет больше?

Снова рев — это Кошкин уже решил добавить от себя и словно бы случайно сверзился в черную воду!

Хохот, овации!

У нас любят не тех, кто служит тихо, а тех, кто служит лихо!


…Когда больше месяца уже не сходишь с лодки, начинается жуткое: ничего уже не хочется! К обеду всегда пол-литра «каберне», в кают-компании всегда коньяк, но не хочется ничего. Кок уже буквально стоит на голове — то подаст солененькую рыбку, то еще что-то остренькое, чтобы хоть как-то разбудить организм. Но не хочется ничего — второй месяц ты почти без движения!

Хлеб и булка хранятся в спирту — кладут в печку, спирт испаряется, хлеб и булка всегда как бы свежие,— но не хочется ничего.

С момента выхода в море тебе начисляется валюта, но тут как-то перестаешь это воспринимать… Зачем? И главное — перестает играть какую-либо роль время. Смотришь — четыре часа: утра или вечера,— тебе безразлично. Знаешь, что через час — на вахту, но что там наверху — темно или светло, тебе наплевать. Снова засыпая, слышишь, как при новом заглублении трещат «варыши» — будто хрустят под землей твои ребра… но тебе все равно.

Стук. Гурьич:

— Прошу в кают-компанию.

Задумчиво скребешь подбородок, идешь. Почему-то битком — все свободны от вахты.

— Где этот Кошкин опять?

Все, как всегда, ищут Кошкина.

— А в рундучной смотрели?

Гурьич, как фокусник, распахивает торт.

— Ну… с днем рождения тебя!

Появляется Кошкин и его менестрели — такие же бледные, пухлые, как и все мы. И тут, на страшной этой глубине, дудит оркестр.

У нас любят не тех, кто служит тихо, а кто служит лихо!

Лицо Гурьича, похожее на терку, скребет по моей щеке.

— Какой-то вы сегодня утомительно нежный,— бормочу я.


Бычок барабанит по леске, словно телеграфирует.

— Спим на вахте? — хрипит над моим ухом Гурьич.

— Никак нет!..

Рядом, разбив лазурь, плюхается Кошкин — видно, все же решил покончить с постылой жизнью! Из каюты выполз Высочанский, огляделся хмуро, словно перед ним и не Канны. Поднимает бинокль.

Увы, все всегда немножко не так, как мечталось! Он — автор регаты «Моря — яхтам», Главный Носитель Идеи. Его знают правительства, одобряют мэрии. Пока идут официальные церемонии, все более-менее ничего… Но только официальная тощища заканчивается — все накидываются абсолютно случайно почему-то на нас. На него же смотрят как-то вскользь. Видно, всех по-прежнему интересуют не Великие Идеи, а разные мелкие гадкие подробности. Увы!

И все надеются, напоив нас, выведать их. Ну что ж, дерзайте. Здоровье, скажу вам по секрету, уже не то. А еще по большему секрету скажу: то.

Ну, ничего. Хоть сами напьются. Тоже хорошо.

— Кока, дай-ка бинокль! — вылезая из воды, говорит Кошкин.

С тех пор как Высочанский окрестил нашу «Акулу» «Камбалой» и спас ее, Кошкин его иначе как кокой (крестным) не зовет. Высочанский почему-то обиженно отдает бинокль. Чего обижаться-то? Кошкин обшаривает берег.

— Ну, что? Есть там страшенные-то?

— Е-есть!

— Возьмем его к страшенным-то? — спрашиваю я Кошкина.

Бычок, пользуясь моей мечтательностью, скушал наживку и ушел. Ну, ничего. Это мы можем себе позволить.


Санкт-Петербург

Загрузка...