«Даже не знаю, с чего начать это письмо. Прошу, поймите меня правильно и не обижайтесь, — читала Алла Михайловна грудным голосом, вытирая надушенным платочком слезу. — Мама и папа, я решил поехать на комсомольскую стройку в Тюменскую область, в город Надым. Вы, конечно, возмущены, почему не посоветовался с вами, но у меня на размышления было всего три дня. Почему я решил ехать туда? Вот послушайте мои доводы. Во-первых, в институт нынче я уже опоздал, а в будущем — еще успею. Во-вторых, самое большое за два месяца я получу там специальность строителя и смогу уже по-настоящему работать. Вы должны меня понять, ведь это возможность испытать себя, проверить, на что я способен. Вы скажете — ерунда, ребячество, но это не так…»
Решительные слова юноши задели меня. От них повеяло чем-то знакомым. Дать им совет? А что я могу посоветовать? Может быть, недавно я и сам был таким? И сам был способен на подобное? В душе моей родилось что-то смутное, непонятное. Строки письма, как вспыхивающие огоньки спичек, зажигали потухшие лучины чувств, будили память, склоняли к воспоминаниям. Я был и рядом, и где-то далеко-далеко.
В окно стучал ветер. По стеклу катились капли дождя, крупные, как слезы женщины, читавшей письмо. Эту женщину я видел много раз. Видел ее веселой, гостеприимной, ласковой, суровой, доброй. Но никогда не видел плачущей.
Мать плакала о сыне.
Мать! Твой взгляд я помню нежный.
Треск лучины в тишине.
Вихрь в пыли купался снежный.
Ты тепло дарила мне…
Я помню добрый взгляд моей матери. Но не помню ее слез. Был я еще маленький, когда она ушла в иной мир. Зато она часто являлась ко мне во сне. Я вновь слышал ее родной голос.
Так было и в то утро.
— Пусть еще поспит, — говорила она, точно баюкая, — устал, наверно.
— С чего уставать? С пустой охоты?! Скоро десять лет ему, а все ничего не приносит.
Этот другой — и тоже привычный — голос пытается возвратить меня из светлого сна в мое горькое утро.
— Какой он еще охотник! Поймите, ученик он! — Эти слова баюкают меня. И снова передо мной выплывает полузабытое лицо моей мамы.
— Зачем ему тогда новое ружье купили? Дорогое ружье. А утки где?
Утки летят в голубом моем сне. Летят со свистом. Черными стаями кружатся. Они смеются надо мной, что не могу попасть в них. А на озеро надвигается сумрак ночи. И где-то зычно хохочет филин.
— Когда вырастет, принесет он вам не только уток…
Просыпаюсь. Краешком глаза вижу: наша учительница Ефросинья Ивановна говорит с мачехой. А мне показалось, что это мама.
«Опять проспал!» — мелькает в сознании. И я с ужасом ныряю под теплую оленью шкуру.
— Как проснется, пусть сразу бежит в школу. Он должен учиться! — говорит учительница моей мачехе.
Мачеха была не злой. Никогда не била меня. Только иногда ворчала. А вот однажды пожаловалась на меня. Наговорила учительнице, будто я один съел всю выданную семье пайку хлеба и сахара.
Вызвали меня в кабинет. За большим казенным столом сидела моя учительница. Напротив нее — мачеха. Когда я входил, она что-то торопливо объясняла учительнице, я разобрал только два слова: «Вор! Вор!»
Я стоял перед ними как потерянный. Дрожал, словно на лютом морозе. Мороз ходил не по коже, а пробирался внутрь, леденя душу. Вот-вот и весь оледенею. Последняя надежда: тянусь глазами к учительнице. Но что я вижу?! Она поверила ей!.. Даже стала ругать меня. Та, которая говорила голосом мамы, поверила не мне!
Слезы покатились из глаз. А язык словно примерз Только дрожащие ноги еще могли нести меня. И я побежал. Побежал прочь от холода, от напраслины, от непонимания…
Самая большая дорога у нас — река. По реке привезли меня к мачехе. Я помню это. Река тогда была живой, играла волнами, блестела на солнце. Теперь она замерзла, укрылась белым снегом. Посреди нее змеилась узкая санная дорога. По реке ездили на лошадях, на оленях, ходили пешком. До родной деревни, деревни моего светлого детства, недалеко: каких-то сто километров. И я побежал по снежной реке. Но ветер был колючий. Он жег лицо, пробирался под мех малицы. А наступавшая ночь показалась черной колдуньей Танварпеквой… «Защекочет меня ледяными пальцами Танварпеква, и никогда не увидеть мне родную деревню, друзей детства и тетушку, которая всегда найдет для меня кусочек сахара! — подумал я, остановившись на развилке двух дорог. — Может, на ночь вернуться обратно и выспаться в какой-нибудь стайке, забравшись в сено?..»
Я так и сделал. Забрался на чей-то сеновал, на самый верх. Зарылся в сено. Внизу корова. Я слышу, как она жует. Веселее, когда не один… Я засыпаю. И снится мне жаркое лето. Солнце играет в речке. Купается вместе со мной. Вода теплая. Я плыву. Плыву и почему-то смеюсь и плачу. Брызги радужной воды — соленые, как слезы. И на моем лице слезы. Они стынут ледяными сосульками у ресниц. И ноги почему-то тяжелые. Точно в этой нежной воде они тоже оледенели…
Вдруг сквозь радужный сон слышу чьи-то голоса. Всегда хорошо слышать чей-нибудь голос: и во сне, и наяву. Голоса то удаляются, то снова приближаются. Мне хочется узнать: это голоса настоящих людей или духов?
И духи бывают разные. Одни добрые, другие злые. Так какие же духи идут ко мне? Добрые или злые? Вот голоса все ближе и ближе. Кто-то ходит по мне. Мне больно. Я хочу закричать. Но сон наступил на мой язык. Я только могу стонать. А почему мой стон не может быть сильнее крика? И я застонал. Меня откопали из-под сена. Подняли на руки. Куда-то долго несли…
А утром я проснулся в интернате, среди таких же, как я, ребят. У моей кровати стояла учительница. Она смотрела на меня не так, как вчера.
— Пойдем со мной? — сказала она тихо. Так участливо говорила только мама…
На уроках было хорошо. Я снова был счастлив, почти счастлив. Но дома!.. Там по-прежнему царствовала мачеха.
…Я знаю, что такое мачеха. Потому, быть может, с недоверием смотрю на эту всхлипывающую женщину. Она ведь тоже мачеха. По ее щекам текут крупные, как дождинки, слезы. А разве эти слезы не могут быть настоящими, искренними?
Одна слеза скатилась на письмо. Синь чернил расплывалась на бумаге. Под слезой синело слово: «МАМА». Это он называет ее мамой. Значит, заслужила, значит, стала его матерью. Ведь говорится же: не та мать, что родила, а та, которая вырастила. А растила этого мальчика она. Это уж точно. Сам видел. Помню.
И вот он, вместо того чтобы после службы приехать домой, как положено всем сыновьям, пишет:
«Ну, приеду я домой в конце января, погуляю несколько дней, а потом все-таки придется идти работать. Возникает вопрос: куда? У меня же нет специальности, значит, надо идти учиться, а учиться самое малое шесть месяцев, да и занятия начинаются в конце года.
Если думаете насчет денег, то деньги зарабатывают там большие. На протяжении двух месяцев учебы буду получать сто двадцать рублей в месяц.
Если все устроится, как я думаю, то в Ленинграде буду около двух дней. Еще раз повторяю: если все получится и меня возьмут, то дам телеграмму. Мама и папа, прошу, поймите и простите меня, если я в чем-то перед вами виноват…»
— Виноват?.. Может, мы в чем-то виноваты перед ним, а? — протянула Алла Михайловна, обращаясь к мужу, который не проронил ни слова, пока она читала письмо сына. — Только в чем мы виноваты? Все ему купили. И отпуск отложили, чтобы побыть вместе. А он вон куда! Да что Сибирь лучше Ленинграда?
— Ты ищешь виновника? Вот он! — указывая на меня, не то в шутку, не то всерьез сказал Василий Владимирович. — Кто воспевает в стихах Сибирь, кто пишет о Тюменском Севере, как о каком-то чуде? Писатели!.. Вот с них и спрашивай!
Я не ожидал такого оборота. Из советчика я превратился в подсудимого. А ведь действительно есть на это основания! О чем я писал, как пел, куда звал?
Здравствуй, край мансийский, милый —
со смолистою тайгой,
с молодой отцовской силой,
с материнской добротой!
Машет мне рукой осина,
улыбается вода.
Слышу лепет лебединый…
Так начиналось самое первое мое стихотворение.
Край лютых морозов и вечной мерзлоты… А мне запомнилась улыбающаяся весенняя вода, не уходящее на ночь летнее солнце. Вот и в прозе так:
«Я проснулся… А в окошко золотым оленем заглядывает солнце. Из дверей золотой птицей летит ко мне солнце. Два веселых солнца сверкнули из дощатой будки — два собачьих глаза, и я бегу на их зов. Бегу к реке. Там золотым язем плещется солнце.
Вместе с утками ныряю в воду. Руки воды — речные струи — прохладные руки. Речная прохлада нежит мое тело. Долго плещется солнце, почти круглые сутки играет в реке северное солнце. И я плещусь вместе с ним, благодарный ему за ласку и свет. И чайки, наверно, благодарны: они заливаются счастливым смехом. Из сверкающих струй чайки выхватывают рыбок и уносят их в тонких клювах. В тальнике гогочут гуси: га-га-га! га-га-га!
— Ветлю! Ветлю! — поет кулик.
И кукушка в роще щедро отсчитывает годы счастья.
Сколько звуков, сколько жизни!»
«Разве это Север?! — может воскликнуть кто-то. — А где же привычное белое безмолвие, длинная полярная ночь, стужа и снег, снег, снег? Не приукрашивает ли автор?»
Но ведь это мой Север! Таким увидел его я. Для других он, может быть, холодный, бесприютный, суровый. А для меня он теплый, как берестяная люлька, как колыбель, в которой качала меня мать, навевая светлые сны. Кому родной край не кажется самым красивым, светлым, теплым? И, может быть, потому в кружении вихря, в снежной пыли мне чудилось волшебное тепло.
Разве я виноват, что даже при лучине жизнь в родном доме кажется светлой?
Но это для меня. А тому парню может показаться все наоборот. Даже не наоборот, а просто в истинном свете: и долгая зима, похожая на промозглую ночь, и лето, звенящее комариным роем. Ничего удивительного здесь нет. Родился и вырос он в большом городе. Разве сравнимо северное бездорожье с асфальтом широких проспектов? Что общего у уютных городских квартир с чумами оленеводов или вагончиками геологов Севера?
— Что такое Тюменский Север? — прервал мои размышления Василий Владимирович. — Расскажи, пожалуйста, объясни. Без стихов, конечно…
Я попытался рассказать моим собеседникам о сегодняшнем Тюменском крае: мол, это гигантская строительная площадка, наш резерв нефти и газа, ударная комсомольская стройка и т. д. и т. д. Не затушевывал и трудностей и недостатков, свойственных любой новостройке в отдаленном краю. Наоборот, я где-то даже сгущал краски, больше обращая внимание на теневые стороны. Но это было своего рода дипломатией: без трудностей, мол, нет и большого дела! А без большого дела — что за жизнь! Ведь парень-то искал настоящего дела. По письму видно…
— Ну что ж, пусть попробует! — сказал отец.
Василия Владимировича Козлова я знал не первый год. Рабочий человек, коммунист, кавалер ордена Ленина не мог сказать иначе. Мы решили встретиться, когда приедет сын, и еще раз побеседовать на эту тему. Но все случилось иначе.
Через несколько дней бывший пограничник, отличник боевой подготовки Анатолий Козлов вместе со своими сослуживцами, не заезжая в Ленинград, уехал прямо на Тюменский Север.
«…Вы должны меня понять, ведь это возможность испытать себя».
В нас клокочет извечное стремление познать себя В этом стремлении мы ищем возможность совершенствоваться.
Есть возможность совершенствования себя. Есть возможность и необходимость совершенствовать родную страну, землю, мир…
«Что за богатый край сия Сибирь, что за мощный край! — восклицал когда-то еще А. Н. Радищев. — Потребны еще века, но когда она будет заселена, она предназначена играть большую роль в анналах мира».
Может, этот молодой человек, действительно, «бежал» в Сибирь, в край новостроек, в край будущего, побуждаемый вечным стремлением человека к познанию себя, к совершенствованию себя?
Может, этот парень, как и многие другие его сверстники, услышав зов времени, почувствовал, что настал его час, когда и он способен внести свой вклад в совершенствование родной земли?
А какой край, какая земля может дать бо́льшие возможности для проявления себя — труженика, строителя, созидателя?
Настал век Сибири, век, когда ей на деле до́лжно играть большую роль в анналах мира.
И вот передо мной первое с дороги письмо от Анатолия.
«Мы летели, — пишет он. — Летели, как в песне. Под крылом самолета пело зеленое море тайги. Тайга, и правда, как море безбрежное. Только это не совсем зеленое море. Деревья сверху смотрятся игрушечными Так и кажется, что кто-то густо натыкал игрушечные деревья на белую бумагу. Тайга — длинная песня. Летели час, два, семь часов… Долго летели. Летели и пели…
Здесь все молодые. Старых будто и нет. Мама и папа, вы ведь тоже молодые. Как жаль, что не летите со мной! Вы бы тоже увидели землю сверху. Сверху все смотрится как-то не так. Помните, вы меня учили путешествовать по карте? Увлекательно, интересно путешествовать по карте. Но в миллион раз увлекательнее, оказывается, видеть все собственными глазами. Я лечу на большой высоте. Летят в пух и прах мои привычные представления… Хорошо лететь. Жаль, что вы не со мной. Вы бы почувствовали сибирский размах, широту, расстояния…»
Итак, летят в пух и прах привычные представления! Познание мира всегда происходило подобным образом: летели в пух и прах привычные представления. Тут уж без свидетельств истории не обойтись.
Я читал это письмо, а в памяти всплывали другие строки:
«Теперь же я хочу рассказать, о чем слышал от Гюраты Роговича, новгородца, который поведал так: «Послал я отрока своего на Печору, к людям, дающим дань Новгороду. И когда пришел отрок мой к ним, то от них пошел на землю югорскую. Югра — народ, говорящий непонятно, и живет в северных странах…»
Это первое сообщение русских летописей о Югорской земле — так тогда называли огромный край от Урала до Енисея.
«Дивное чудо нашли, о котором мы не слыхивали раньше!..»
Так воскликнул древнерусский летописец XI века, передавая рассказ новгородца, который побывал в «полунощных странах».
И, наверно, как сказителя, слушали путешественника, увидевшего неведомые края:
«Есть горы, упирающиеся в луку морскую, высотой, как до неба…»
Наш сравнительно невысокий Урал, заснеженные хребты которого протянулись до самого Ледовитого океана, древнему путешественнику показался высоким и загадочным:
«И в горах тех стоити крик великий, и говор, и кто-то сечет гору…»
Но сквозь это сказочное, фантастическое восприятие прорезается и реальное:
«И в горе той просечено оконце малое, и оттуда говорят, и не понять языка их, но показывают на железо и делают знаки руками, прося железо; и если кто даст им нож ли, они в обмен дают меха…»
Это уже, конечно, охотники Севера. Не понял же их древний новгородец потому, что они говорили на своем языке. А к железу северяне и до сих пор неравнодушны, нож и сегодня лучший подарок для охотника. И он в долгу не останется: за острый нож гость получит щедрый отдарок: «пушистое золото» — дорогие меха.
«Путь же к тем горам непроходим из-за пропастей, снега и леса, потому и не доходим до них никогда; этот путь идет и дальше на Север…»
Но каким бы трудным ни был путь, загадочная Югра манила смелых землепроходцев. Она казалась новгородцам сказочной, богатой страной, где происходят чудеса:
«Вот старики наши ходили на Югру. Сами видели: в полунощных странах спадала туча, а в той туче спадала белка молодая, только что рожденная, вырастала и расходилась по земле; и бывает другая туча: спадают в ней олени маленькие, вырастают и расходятся…»
И в эту страну за Уралом, где белки идут дождем, а соболи скачут черной метелью, где горы золота и драгоценных каменьев, смелые землепроходцы искали неведомые тропы. Эту страну скоро стали называть необычайно емким и масштабным словом — СИБИРЬ.
Сибирью интересовались еще в античные времена. Сведения о ней встречаются в произведениях писателей и ученых Древней Греции и Рима.
В книгах Геродота, Плиния, Птолемея страну, которая находится за загадочными Рипейскими горами, называли то «страной иссейдонов», то «землей иборборейских скифов». Сказывали, что у Рипейских гор дует ветер и никогда не сходит снег. Он мягким, лебяжьим пухом кружится и стелется по земле. Там много дней светит ослепительным светом солнце, а наступит ночь — много дней солнца не дождешься, лишь звезды сияют. Страною Тьмы называли Сибирь.
«Никакое другое название не дает такого ясного представления об отличительных свойствах и характере страны во всяком смысле, как СИБИРЬ, — писал менее ста лет назад сибирский историк В. Андриевич. — Для всех она есть страна холода, непригодная для жизни и ценная для государства лишь в смысле ссылки… Справедливость этой оценки подтверждается… исторической жизнью этого громаднейшего в мире пустыря…»
Совсем, кажется, недавно Сибирь представлялась сплошным царством мрака, невежества, бесприютности. Какой же она показалась юноше с Невы?
В руках у меня новые его письма.
«Сегодня суббота. Вот я и прилетел. Прилетел в Надым. Надым — в переводе «счастье». Пока это еще не город, а большая строительная площадка, но магазины, столовая и другие бытовые дома уже есть. Поселили нас в новый дом. В комнате пять человек. Общежитие. Питаемся в столовой.
Можете меня поздравить: в понедельник выхожу на работу. Назначили меня пока плотником-бетонщиком второго разряда. Вечером буду ходить на курсы. Хочу получить специальность сварщика.
Мама, а какой у дяди Ювана адрес?»
Это обо мне. Очевидно, хотел узнать адрес моих родителей. По сибирским масштабам мой отец, братья, сестры живут рядом — каких-то полтыщи километров от Надыма. А газопровод, который берет начало в Надыме, пройдет всего в нескольких десятках километров от деревни моего детства.
«…Погода не очень холодная — минус шестнадцать, но бывает за сорок. Высылать мне никаких теплых вещей не надо. Мы все тут получили. Вы не представляете, как тут красиво! Вчера ходили в лес. Вы знаете, сколько тут дичи: куропатки, зайцы, медведи, олени…»
Да, так и написано: «Как тут красиво!»
Неужели мой суровый край, родной мне Крайний Север и на самом деле кому-то кажется красивым?! Или это опять «глаза детства»? По молодости и по неопытности, так сказать… Или изменилось время, а вместе с ним и взгляд человека вообще?
Когда-то в этих краях побывал знаменитый зоолог Брем. Ученый-немец с раздражением писал в дневнике, что природа здесь нищая и однообразная, а худосочная и бедная земля, мол, не может прокормить много народу, и потому люди селятся поодиночке.
И другие дореволюционные путешественники вторили ему. Тайга представлялась авторам этих сочинений безмолвным, безжизненным лесом. Углубляясь в лесную чащу, путешественники всегда испытывали ужас. Мрачной пустыней казалась им сибирская тайга.
«Жутко и угрюмо в урмане, — писалось в одной из таких книг. — По обеим сторонам дороги высятся громадные сосны, ели, пихты и кедры, достигающие нескольких обхватов толщиной. В глубине чащи виднеются гигантские стволы упавших деревьев, гниющих там в продолжение многих лет. Кругом стоит мертвая тишина. Ни зверя, ни птицы. Разве только иногда где-нибудь, в глубине леса, простучит дятел, нарушая гробовое молчание, да скрип подгнившего дерева возмутит эту торжественную тишину, нагоняя тяжелое уныние на душу…»
Увидеть красоту в хмуром, суровом, необжитом крае — может быть, это своеобразный талант?.. Или просто первый восторг неопытной юношеской души? Может, парень еще не «нюхал» истинного Севера, а глядит на него, как на экзотическую картину? Картина издали всегда смотрится по-особому. А стоит подойти близко, как очарование пропадает… Не произойдет ли подобное и с этим юношей?
А пока письма в том же тоне.
«…Вторник. Когда получите это письмо, будет уже новый год… Увы, я слишком далеко забрался, и письма будут долго идти. Впервые за двадцать лет я стал сам зарабатывать деньги. Ну, до денег еще далеко, а вот лом и лопата — мои лучшие друзья. Немножко трудновато было, особенно в первые дни, но с трудностями я уже научился бороться. Работы много, а времени мало. Знаете, работать на Севере, оказывается, интересно…»
В чем люди видят смысл жизни? Что привлекает молодежь? В чем ее интерес? Совсем, кажется, недавно я над этим вопросом еще не ломал голову. Сам был молодым. И все мне казалось ясным, как безоблачное весеннее утро… А теперь я думаю о сыне, о дочери, о солнце над их головами, об их стремлениях, их интересах. Многие знакомые мне юноши и девушки уехали на великие стройки Родины. Собственными руками строят города, возводят гигантские плотины, ищут романтику в труде, путешествиях, открытиях… А как там, в капиталистическом мире? Это не может нас не интересовать. Вот что запомнилось мне, вычитанное из газетной хроники:
«…Молодая американка Джинни Кокс установила «новый мировой рекорд», провисев 61 день на флагштоке Коммерческого центра в своем родном городе Спокан».
«…Австралиец Джон Найдер был счастлив. Выиграв на аукционе старых вин в Сиднее в ожесточенной борьбе с конкурентами и заплатив 380 австралийских долларов, он стал обладателем бутылки 52-летнего портвейна. Однако редкий экземпляр, который мог бы стать украшением его коллекции, буквально выскользнул у него из рук. Найдер расплакался, когда доставшаяся с таким трудом и такой дорогой ценой бутылка уникального вина разбилась на каменных ступенях гостиницы. Лишь осколок с этикеткой будет напоминать теперь Джону, что в течение нескольких минут в его коллекции старых вин был редкостный портвейн выпуска 1922 года».
«…Как известно, в окрестностях Парижа нет ни скалистых кряжей, ни горных вершин. Может быть, именно по этой причине пятеро молодых парижан решили совершить восхождение на вершину… Эйфелевой башни (300 метров над уровнем Марсова поля). Вооружившись альпинистским снаряжением, они начали карабкаться по наружным фермам наклонной колонны башни. Максимальной отметки 40 метров достигли только двое, так как дальнейшему восхождению группы помешал полицейский наряд».
«…Когда полиция прибыла на место происшествия — в филадельфийскую фирму «Брейс энд компания, где был взломан сейф, то на письменном столе она обнаружила официальный бланк, где в соответствующих рубриках значилось: «Прибыл — 22.15. Отбыл — 23.50. Выполненная операция — взлом сейфа. Финансовый эффект — 77 415 долларов 50 центов». В графе «Примечания» гангстер написал: «Хватит бюрократии. Займитесь делом!»
«…Восьмилетний сын итальянского банкира Витторио Манелли был безутешен: его отец видел, как возле их виллы разбился самолет, а сам он пропустил это захватывающее зрелище. Пришлось папаше финансировать вторую авиакатастрофу. Синьор Манелли все же проявил великодушие: он разрешил пилоту выпрыгнуть на парашюте».
«…В Сан-Франциско открылась школа для желающих получить… плохое воспитание. Администрация школы объявила в газетах: «Из каждого желающего за тридцать дней мы сделаем стопроцентного хама».
«…В 1949—1969 годах на сто тысяч молодых американцев приходилось 4,8 самоубийства в год. Теперь этот показатель возрос до 9,2… Доктор Трефферт, директор психиатрического института в Виннебаго, считает, что в резко возросшем числе самоубийств среди подростков США повинны мифы, распространяемые официальной пропагандой. К этим мифам он отнес следующее: 1. «Чем больше богатство человека, тем более он счастлив». 2. «Чем больше человек делает денег, тем более он значителен». Эти мифы для многих оканчиваются психиатрической лечебницей или самоубийством, заявил Трефферт».
Всегда с интересом читаю подобную мозаику сообщений. Всегда полезно сравнить, сопоставить: кто есть кто? Кто мы и кто они?
Читаю и невольно вспоминаю о Толе Козлове.
«…Да, да, да!
Питаюсь я хорошо, сплю вдоволь, так что можете не волноваться. И что вы заладили одно и то же! Животное я, что ли?! Может, я еще и мыслящее существо! Меня сегодня мучают вопросы: кто я такой? Кем могу и должен стать, каковы мои возможности и перспективы, что я могу сделать в жизни? Вам все ясно? А мне — нет, нет, нет! Или в ваших представлениях я еще младенец? Не хотите ли молочка предложить мне?
Вы пишете, что приготовили комнату, хлопочете, как бы лучше устроить меня на теплое местечко. Неужели думаете, что уютная квартира с ванной, с теплым туалетом — предел моих мечтаний? Может, я хочу испытать себя на более высоком уровне? Я ведь совсем не знаю себя. Главное, не знаю, на что способен. В институте, на вечернее отделение которого я поступил перед самым призывом в армию, мне совсем не понравилось. Пошел так просто, чтобы не перечить вам. Теперь хватит, я давно уже не маленький! Не нужно водить меня за ручку и подталкивать в спину: иди сюда, а не туда!..
Дайте мне чуточку свободы!.. А знаете ли вы, что один промысловик, работающий на нефтяных промыслах Тюменского Севера, стоит трех, которые трудятся в более старых и обстроенных районах нефтегазодобычи страны? Известен ли вам такой факт: чтобы получить определенное количество кубометров газа на Медвежьем или Уренгойском месторождениях (это здесь, у нас), достаточно пробурить, скажем, десять скважин? Для этих же целей в Коми АССР таких скважин потребуется почти в десять раз больше, а на месторождениях Украины уже в двадцать раз больше? И не беспокойтесь, не одичал я тут. У нас каждый вечер концерты, лекции, интересные встречи… Недавно был космонавт, министр приезжал. Папа, а на вашем заводе часто бывает министр?.. Впрочем, не это главное… Главное — один здешний рабочий трех других стоит! Вот это да!
Ямал… Край земли. Девять месяцев зима, остальное — лето. Работать же на Севере — не тещиными блинами, угощаться. Так здесь говорят. Не всякий уживается. Так что…
Впрочем, я, как и всякое мыслящее существо, которое сомневается, мудрствует, утверждает, понимает, отрицает, чувствует, ошибается, разве не могу и ошибиться? Надеюсь, вы мне тогда не откажете в уютном угле с музыкой и теплым туалетом? А пока я буду дерзать! У вас там были всякие Магнитки, целина, Абакан — Тайшет. Почему не может быть города, построенного моими руками?
Я вам писал: Надым — по-ненецки «счастье». Мы строим в тундре город Счастья… Уже поздно, кончаю писать. Мои товарищи давно спят. Завтра на работу. Вставать рано. До свидания!»
У меня в руках книга «У вогулов», написанная в конце прошлого века К. Д. Носиловым, этнографом, писателем, гуманистом, который с таким проникновением и болью писал о северянах…
«Любопытная, дикая еще до настоящего времени страна, — читаю я. — Сколько раз я останавливался в очаровании перед твоими деревянными, бревенчатыми, старенькими юртами, спрятанными в ветвях ели, сколько раз я любовался, как умел этот дикарь («Я — дикарь?» — кольнет меня вопрос) маскировать свое селение для зверя и птицы, которая налетала и выбегала порой к самому окну дикаря; сколько раз я приходил в очарование от твоих торных тропинок, убегающих в чащу леса, и сколько раз я останавливался там при виде удивленных, но милых, черных женских глаз, пугливо спрятавшихся за какой-нибудь веткой пихты… Очаровательный, дикий край, где на каждом шагу было все новое, где на каждом шагу все говорило мне, что это новая, неведомая еще для нас, интересная жизнь и в далеком прошлом, и в настоящем, где становилось, глядя на нее, страшно за ее будущее с этой открытой, доброй душой дикаря и с его неопытностью перед русской цивилизацией… Откуда ты пришел сюда, дикарь, откуда ты принес такое доброе сердце в эту суровую природу, и какие места юга оглашали прежде, в доисторическое время, мелодии твоих былин и песен, которые ты поешь теперь при каждом случае: садишься ли ты в свой легкий челнок или отдаешься своей торной тропинке, или тонешь в этом вечно молчаливом, мрачном, пустынном лесу? Пой их, пока тебя не обеспокоила наша цивилизация, пой их, пока тебя не знает еще наше горе…»[1].
Возможно, меня и не тронуло бы, не взволновало бы так слово «дикарь», если бы это писал человек враждебный, холодный, если бы не говорил он так проникновенно о моих предках, если бы не коснулся их сути, стараясь найти выход из бедственного положения, бросившись на борьбу с чиновничье-капиталистическими порядками, которые окончательно закабалили северян, если бы…
Дикарь… Это слово могло бы относиться и ко мне. Ведь речь идет о недавних временах. 1884 год. Носилов мог встретить моего деда, который прожил сто лет и который успел поведать мне сказки о старом времени, когда слова «остяк», «вогул», «дикарь» имели одинаковый смысл…
«Я — Человек… Значит, должен я думать: так называться даны ли права мне?!» — воскликнул я в стихах. Наверно, этот вопрос не риторичен и не случаен. И не так уж просто сломить сложившееся веками представление о «дикаре», о неполноценности северян, детей природы, которым якобы опасна цивилизация…
Песня, самоутверждающее слово писателей Севера в этом смысле имели свое определенное значение.
И прежде, чем произнести: «Я — человек. Перед именем этим быть мне пожизненно в строгом ответе!» — прежде, чем произнести это, нужен был большой самоанализ — от древних ощущений близости с природой (медведем, кедром, лягушкой, водой, лебедем, землей, небом) до гордости чувствовать себя гражданином Страны Советов…
И когда я пел про синий ветер каслания, я думал не столько о цвете ветра и игре звуков под копытами оленей, сколько о жизни с ее запахами и красками, о ее вечном ритмичном движении. Задача моя была скромной: донести до слуха читателя древнюю музыку моего Севера, поведать о белой тайге, где бродит жизнь рядом со сказкой.
Этой сказкой, может быть, дышали когда-то все народы… Я ею дышал еще вчера. Вот я иду по зимнему лесу. Один иду. А мне кажется, что я не один в тайге. Вот добрым духом смотрит на меня медведь. А где-то рядом меня подкарауливает и злой дух. Он может на меня науськать своих покорных слуг — зубастых зверей.
Потом я познал иную жизнь. И дерево для меня стало просто деревом, и медведь уже не казался больше духом. Все же и теперь я иногда чувствую себя древним-древним человеком. Может, потому, что тетя моя еще совсем недавно пасла оленей, а отец мой ловит сосьвинскую селедку, и братишки, хотя и научились управлять машинами, все так же бегают на охоту, как их деды.
Но, понимая, что вернуться к тому состоянию духа я уже не в силах, — я пел. Может быть, это песни и других моих сородичей, ушедших на завод, к штурвалу самолета или теплохода, в светлые классы школы или на буровую. И они, наверно, вспоминают об оленях, нельмах, глухарях… И они, конечно, подчас возвращаются к жизни предков. Но навсегда смогут ли вернуться?!
У новой жизни светлый дух и скорость. Кто прикоснулся к ней, тот уже не вернется в древность. Лишь сновидения таежные порой тревожить будут… Наверно, и об этом были мои сказания…
Как стал я писателем — это отдельный рассказ. Но для меня ясно было одно — немаловажную роль сыграл в выборе моей будущей профессии вопрос: «Кто я в этом мире?» Может, не случайно встал этот же вопрос и перед Анатолием?
Время и на Севере уже летит не быстроногим оленем, а космическим кораблем. На этом корабле и я. С высоты полета своего времени я стараюсь пристальнее взглянуть на мир и, призадумавшись, уловить суть происходящего не только во мне, но и в душе моего современника, во всем сложном и противоречивом мире.
Словно клинок мне врезался в тело,
словно до срока осиротел я,
словно мне ворон выклевал очи, —
так мое сердце плакало ночью.
Прыгало сердце раненой рыбой,
Горе на сердце — каменной глыбой:
ночь без пощады. Мрак без луны.
Давят и душат сны…
Это мой старый сон. Но что-то подобное я видел и сегодня. Что это? Кошмары недавнего прошлого не дают покоя? Или в мире снова что-нибудь случилось?
Вскакиваю с постели, включаю радиоприемник.
Говорит Москва.
Мир как бы ускорил движение. События, сменяющие друг друга на международной арене, сложны, порой противоречивы. Одни радуют людей, другие вызывают беспокойство, тревогу…
Сквозь штору, как сквозь смеженные веки, пробивается серый утренний рассвет. Он уже наполнен привычным шумом проснувшейся улицы. Шаг улицы ритмичен. Рассвет спокоен. Радио вселяет надежду. Надежду на мир, на сосуществование, на взаимопонимание. Но радио доносит и другое:
«…Израильские танки вторглись вчера на территорию Ливана…»
Рассвет нового дня, наполненный привычным шумом просыпающегося мира, врывается в квартиру, в мое сознание, кружится и живет уже во мне, донося в шорохе радиопередач дыхание земли, дух времени…
В р е м я… Время родиться, время умирать, время молчать, время говорить, время разрушать, время созидать… Какое сегодня время? Сумрачное время? Звездное время? Московское время. Солнечное время…
Зима — лучшая пора для размышлений. Я снова тянусь к письмам юноши, будто в них заключено что-то для меня очень важное.
«Входите, ребята, в соприкосновение со временем, — сказал нам бригадир, вручая лопаты и мастерки. — Теперь вы строители. Мы строим новую энергетическую базу страны… В капиталистическом мире — энергетический кризис. У нас его не будет. Не только потому, что недра нашей земли богаты и общественный строй другой, но и… В общем, настраивайтесь, ребята, входите в соприкосновение со временем, с нашим временем».
Бригадир наш — человек, хотя и говорливый, но в общем-то деловой. На вид он не богатырь. Не слишком широк в плечах, не слишком уж рослый. А так, среднего роста. И одежда на нем видавшая виды: потрепанная шапка-ушанка, обитые валенки, ватная куртка, потерявшая цвет. Хотя одежда у него не такая модная, как у наших парней с Невского, человек он видный. Я сразу же почувствовал его особый внимательный взгляд и ощутил какое-то непонятное притяжение к нему. Почему? Не знаю. И лицо у него вроде ничем не примечательное, простое, русское, обветренные скулы, губы потрескавшиеся. Но он нравится мне. Вся его невзрачная фигура дышит спокойствием, уверенностью. С таким бригадиром не пропадешь, и заботится он о нас, как о собственных детях. А это очень важно: жить здесь не сладко. Тундра и лед — не мед. И работать тоже не легко. Строить начали сразу, без всякой репетиции. Мы, конечно, не артисты. Но все же поучиться бы не мешало…
Летает лопата, летают кирпичи, шлепает раствор… Спина каменеет, будто охваченная цементом. В глазах появляются радужные круги. Тяжко…
Опустишь руки, распрямишься и тут же чувствуешь, как начинают деревенеть кончики пальцев. Ноздри слипаются. А рот будто затыкают ледяной варежкой. Кажется, еще мгновение — и ты превратишься в сосульку. Стоять нельзя. Снова летает лопата, летят кирпичи, шлепается раствор… Стонет металл глухо, надрывно.
Машины урчат шумно и монотонно, споря между собой. И ребята соревнуются. Кто быстрее, кто проворнее, кто лучше справится с нормой, перекроет план… Потные робы превращаются в ледяные панцири. Стужа дышит промозглым туманом. Но наши сердца накалены до предела. Руки горят. Горит работа. С трудом дотягиваем до нормы. Потом постепенно перекрываем план.
Глаза бригадира смеются. И нам жарко. Как после рукопашного боя. Мы идем в белый от снега вагончик. Лишь устроившись где-нибудь в углу прорабки, вдруг почувствуешь усталость. Но эта усталость какая-то особая. В ней есть неведомая сладость. Сладость победы над морозом, над самим собой… Наиглавнейшая победа — победа над самим собой. Теперь-то я признаюсь вам: ведь в первые дни я здорово струхнул. Закрались мысли: не рвануть ли домой? В уютную, теплую квартиру, к вам под крылышко. На душе было неспокойно, грустно. И товарищи тоже были какие-то хмурые, настороженные, неуверенные. Может, и они думали о том же?.. Но я гнал эти позорные мысли прочь!
«Придется вам хлебнуть лиха, — сказал бригадир, когда в первый раз привел нас на строительную площадку. — Но вы, я вижу, хлопцы бывалые, испытанные на прочность. Не со школьной скамьи, а отслужили в армии. Вся надежда теперь на вас, на комсомольцев-добровольцев!»
И это доверие как-то прибавляло силы.
На второй день, видя, как я неловко орудую инструментом, он подошел ко мне. Посмотрел внимательным взглядом. Улыбнулся.
«Не тужи. Бери время за рога. Да посмелее. Здесь шустрить нужно, мозгами раскидывать. Одними мускулами и желанием норму не выполнишь, — и показал: целый ряд на моих глазах выложил. — Усек?»
В общем, «старик» наш мне понравился. Принципиальный, деловой, толковый. Кто-то из наших прозвал бригадира «стариком», хотя он всего на несколько лет старше нас, а уже испытанный «северянин». Не первый год он здесь. Приехал же из Москвы, тоже по комсомольской путевке. Учится заочно в институте. Но уезжать отсюда не собирается. Был делегатом областной комсомольской конференции. При слове «романтика» хмурится. Для меня он — еще загадка. Присматриваюсь к нему, думаю. Думаю о нем, о себе, о своих товарищах. Думаю над его словами: «Входите, ребята, в соприкосновение со временем»…
«Опять я чего-то не понимаю. Приятеля моего, с которым мы прослужили вместе два года, будто подменили. Здесь он все говорит о рублях. Подсчитывает, за сколько времени заработает на машину. Днем с нами работает, а ночью идет сторожить склад. Впрочем, склад сторожит собака, а он отсыпается в будочке. А деньги текут. И не простые, а с северным коэффициентом. Все кладет на сберкнижку. На питание оставляет крохи. Если до аванса денег не хватит, пойдет брать в долг, а с книжки не снимет. Книжка для него как святое капище. Рубль для него стал идолом.
В воскресенье ездили в лес на отдых. Были на Святом мысу, жертвенном месте ненцев и хантов, кочевавших когда-то здесь. Они, говорят, поклонялись солнцу, луне, звездам, которые служили им в безлесной тундре путеводителями, горам и деревьям, в которых было что-нибудь особенное. Проезжая мимо Святого мыса, иные ненцы, говорят, и до сих пор бросают монеты, сыплют табак или льют вино. Разумеется, на Святом мысу теперь нет ничего святого, если не считать стройных лиственниц да груд оленьих рогов, брошенных в кучу на белой поляне.
А когда-то здесь, говорят, стояли идолы. Как ни странно, но этим деревянным чурбанам молились люди. Дикость!
А вот мой приятель молится рублю. Тоже идолопоклонник! Но это, наверное, страшнее! На вид вроде нормальный парень. Стройный, молодцеватый. Рабочий по всем приметам. Только смотрит на труд и на этот рубль по-своему.
«Вот заработаю и уеду», — говорит он мечтательно.
Ему кажется, что купит легковую машину, модный костюм, шляпу — и тогда заживет в полную силу. А разве сейчас он лишь делает вид, что живет?
Я не против машины и комфорта. Но глупо превращаться в раба вещей и денег. Микроб накопительства — коварный и опасный враг духовного здоровья человека. Он порождает ненасытность, уродует, калечит человеческую душу. Такой человек становится слепым, глухим к интересам коллектива, общества. Это новый, страшный идолопоклонник! Об этом страшном идолопоклонстве мы поговорили вчера на открытом комсомольском собрании.
А что в Ленинграде нового?»
«Мы поймем смысл всех людских занятий, если вникнем в суть развлечения!» — воскликнул когда-то один философ.
Человек должен увлечься, должен обмануть себя, убедив, что обретет счастье, должен выдумать себе цель и потом страстно стремиться к ней… Как бы ни был опечален человек, но придумайте для него развлечение — и он на время обретет счастье, и как бы ни был счастлив человек, отнимите у него все заботы и развлечения, не дающие возможности задуматься, и он сразу помрачнеет и почувствует себя несчастным. Вот почему люди любят шум и движение…
Так рассуждал философ, живший во времена королей, рыцарей и рабов. Теперь королей и рыцарей нет. Нет и рабов. Время изменилось. Намного ли изменился человек? Письма Толи Козлова как сигналы из иного, нового мира.
«На днях тут случай был. С нашим крановщиком. Забарахлил кран. А объект сдавать надо. И как можно быстрее. Ведь стройка-то всесоюзная. Сдашь же его в срок только тогда, когда каждый механизм будет работать четко, без перебоев.
Смена подходила к концу, когда остановился кран. Сразу причину неисправности установить не удалось. Полярная ночь. Темень. И никто не заметил, что крановщика в вахтовой машине не оказалось. Он остался на строительной площадке один на один с краном и морозом. А мороз в тот вечер был на славу. Сколько ковырялся парень в механизме — знает только ночь. Повреждение он все-таки нашел. Оказалось, треснула ведомая шестерня редуктора поворота кабины. Пошел в мастерскую. Мастерская, естественно, закрыта. Какой дурак будет ночью сидеть в мастерской!
Всех поднял на ноги: и главного механика, и завгара. Другой бы махнул рукой, ушел бы в тепло отдыхать. А он нет. И доставили ему шестерню… Всю ночь возился с металлом. И утром кран работал. Лишь потом мы узнали, что в ту ночь он отморозил пальцы…
Кран работал. Объект сдали вовремя.
Нужно, наверное, иметь удивительную человеческую совесть, чтобы ради коллектива так не жалеть себя. В чем тут дело? Наверное, в том, что человек отвечает не только за себя. Сопричастность большому, общему делу… Не в этом ли наше соприкосновение со временем?»
Когда-то, проснувшись, я бежал к реке. В ее струях плескалось солнце. Теперь, проснувшись, я тоже бежал. Бежал по каменной лестнице. Бежал к почтовому ящику. Вынимал оттуда, конечно, не солнце. И в моих руках трепетала не рыба золотистая. В моих руках — газета. Там было написано:
«…Мы уверенно вышли в космос и идем в авангарде научно-технической революции современности; мы научились строить суда, каждое из которых больше 86, построенных за первую пятилетку, создавать турбины, равные мощностью, как подсчитали любители сравнений, всей коннице Чингизхана; мы завершаем переход ко «всеобщему среднему» и стали интеллектуально самой высокоразвитой страной…»
Время. Московское время. Шаги саженьи Страны Советов. Девятая пятилетка. Первая пятилетка.
«…Сейчас… интересно мысленно вернуться к той поре созидательного энтузиазма, которая обозначена рубежами первой пятилетки», — писалось в газете. — Страницы «Правды» 1932 года… Снимок во всю ширь — в пене волн дуга Днепровской плотины — «крупнейшей гидроэлектростанции в мире»… «Урало-Кузнецкий комбинат — несокрушимый оплот на Востоке Союза». Сообщения об успехах первых автомобильных и тракторных заводов… Статья, начинающаяся с объяснения слова «комбайн», репортажи об открытии «первой троллейбусной линии в Москве», о выпуске «первой советской пишущей машинки» и «первого советского блюминга». На Чукотском полуострове, «там, где кочуют племена и народности, сохранившие в своем быту остатки родового строя», открылись первые три школы. И тут же другое сообщение: «По всему Союзу всеобщее обязательное начальное обучение введено».
Время. Время родиться. Время расти. Время сопоставлять. Время думать. 1932 год. Меня еще не было. Но был Север, белое безмолвие, где кочевали племена, сохранившие в своем быту остатки родового строя. По белому безмолвию уже шел мой отец, стараясь распутать мудрый соболиный след. Белой тишиной наслаждалась моя мать, мечтая о моих сказочных шагах. Белую сказку сказывала бабушка, стараясь согреть очаг сказочным слогом. Белую тишину нарушал камланием дедушка, стуча в божественный бубен из священной шкуры белого оленя. Криком бубна он отгонял злых духов, звал добрых. Дедушка славился своей ворожбой. Тогда это еще было славой в краю белой тишины.
Дедушка… Всегда внимательный к чужой беде, серьезный, он внушал к себе доверие. Он говорил, что имеет постоянное общение с духами, служа посредником между ними и людьми. Таежные люди верили духам больше, чем себе. От духов, казалось им, зависела не только удача в промыслах и здоровье, но и сама жизнь. В школу недавно построенной культбазы таежники не хотели отдавать своих детей. Пустовала и новая больница. Люди шли к шаманам. С малыми просьбами, с малыми делами шли к малым шаманам. Тропинки к «священным урочищам» не заросли еще травой. Там стояли капища. В капищах «сидели» идолы богов. Идолам приносили жертвы. Перед ними устраивали шумные игрища, камлания. На игрищах в селеньях чудодействовал шаман. Отец мой не успел стать коммунистом. О колхозах на Севере тогда еще только подумывали.
Камлание… На поляне среди кедров горят костры. Бегают люди. Трещит огонь. Шум голосов. Дым черной тучей тянется к небу. Небо темнеет. На кострах корчатся ветки. Отблески пляшущего пламени на ветвях могучих кедров, на задумчивых лицах людей, на глазах оленей, привязанных к стволам деревьев. Олени пугливо поглядывают по сторонам, жмутся к стволам, обдаваемые светом и дымом. Белый священный олень — главная жертва богам. У него красивые ветвистые рога, на боку метка в виде солнечного круга. Выпуклыми черными глазами он смотрит на громадный чугунный котел, висящий над костром. Над котлом струится пар тающего снега. Пар еще не пахнет мясом. Но боги жаждут мяса. Большие рты идолов еще не намазаны кровью. Но скоро хлынет кровь. Горячая, священная кровь белого оленя. И вот красавца ведут к костру. Он упирается, дико смотрит на пляску огней. Хрипит от веревки, сдавливающей шею. Гремит бубен шамана, свистят стрелы. Олень прыгает, падает на колени, снова встает. В боку его торчит стрела. Краснеет белый снег. Деревья, как идолы, стоят — не шелохнутся. В глазах оленя ужас смерти.
Сверкнули ножи. Из горла животного хлынула кровь. С широкой груди содрали шкуру. Обнажились внутренности. Синее тело, голые ноги, костлявый череп… Давно ли над белым снегом белым красавцем красовался белый олень! Теперь это груда мяса, над которой струится пар, пахнущий кровью. Кровь смотрит из деревянных чаш. В чашах почки, сердце, уши, печень, мозг. Котлы перестали кипеть, затихли, дождавшись мяса. В ожидании мяса, кажется, замерло и капище, в котором сидел идол. К нему уже протоптана дорожка. Шаман берет чашу с кровавыми жертвами и направляется в капище, к главному идолу. Капище — древний амбарчик на двух столбиках — стоит под кустами молодых кедров. Над маленькой крышей из-под снега торчат оленьи рога. Шаман поднимается по лесенке в капище, открывает дверцу, ставит чашу перед идолом — духом этого леса, священным предком людей, пришедших на жертвоприношение. Идол… В темноте амбарчика среди мехов сидит кукла. Как человек сидит. На голове его остроконечная шапка из черного, красного, синего сукна, отороченная мехом. Шапка надвинута на глаза. Глаза оловянные, смотрят тускло. Лица почти не видно из-за мехов и шерстяного шарфа, накинутого на шею.
Идол, сидящий в темноте амбарчика, с громадным уродливым носом, высунувшимся наружу, смотрит своими тусклыми широко раскрытыми глазами на идолопоклонников. Завидев его немигающий и холодный взгляд, идолопоклонники с криками падают на колени, воют дикими, отчаянными голосами. Они молятся, стараясь перекричать друг друга. Намазав рот идола кровью, начинает говорить шаман. Он говорит горячо и страстно, махая руками. В лад взмахам его руки люди падают в снег, поднимаются, снова падают, издавая то заунывные, то страшные, то визгливые возгласы. Посреди пляшет костер. Над ним тоже, кажется, кружится какое-то неведомое существо.
Огонь в хороводе молитв закружился.
Мир в карусели молитв закружился.
Светлый разум людской закружился.
Духи с огнем затеяли пляс.
Темень сожрала солнечный глаз.
Кутаясь во тьму, молчит лес. Время будто остановилось в темноте первобытности. Идолопоклонство. Жертвоприношения. Дикость…
1932 год… Идолы и идолопоклонники в тайге. Идолы и идолопоклонники в мире. Гитлер и Муссолини рвутся к власти. Уверенный шаг первой пятилетки. Мировой кризис капитализма…
Вчитываюсь в страницы тех далеких по времени лет. Сопоставляю с действительностью проходящего года. Поражает сходство некоторых мрачных известий из стран капитализма.
Сообщения конца 1932 года: США — конвейеры замирают, кризис на заводах Форда. Германия — 9 миллионов безработных. Франция — неуклонное падение по всем показателям. Англия — бои между безработными и полицией…
Сообщение конца 1974 года: США — Форд уволил 25 процентов рабочих.
«Стабильность советской экономики, — пишет английская газета «Таймс», — выделяется резким контрастом на фоне безудержной инфляции, энергетического кризиса и других болезней, поразивших столь значительную часть мира».
Энергетический кризис, безработица, инфляция… Эти слова порою кажутся пустыми идолами. А я ведь уже не идолопоклонник. Но когда читаешь их в сообщениях иностранных газет, то задумываешься над ними, как над чем-то реальным, существующим в наше время.
А иностранная печать мельтешит сегодня вот какими сообщениями:
«Исполнительный директор Национального совета организации по проблемам детей и юношества в США Джудит Холмс подсчитала, что в условиях стремительной инфляции до 70 процентов бюджета в семьях бедняков уходит на приобретение продуктов, причем самых дешевых и малопитательных. За последние два года стоимость бобов, одного из основных продуктов питания американской бедноты, поднялась на 256 процентов, риса на 114 процентов. Бедняки не могут обеспечить детей нормальным питанием… Ежедневно пять миллионов ребятишек ложатся спать голодными».
Лондонская «Ивнинг Стандарт» начала помещать материалы под новой рубрикой «Кулинария в период кризиса». Первым был опубликован рецепт: «Как испечь пирог без сахара».
В голландских газетах появилось объявление: «Требуется на работу пастух». Поступило 240 предложений. В том числе от бывшего директора школы, врача-психиатра, инженера-строителя, адвоката, учителя, медсестры. Остальными кандидатами оказались безработные самых разных профессий.
Ничего утешительного. Две трети населения Австрии не видят никаких перспектив улучшения положения в новом году. Для страны характерны пессимизм и разочарование — к такому выводу пришли социологи Института рыночного и социального анализа (ИМАЗ) в Линце, проведя опрос общественного мнения по стране. Особую озабоченность своим будущим высказали ремесленники и крестьяне Австрии. 84 процента опрошенных этой категории лиц заявили, что новый год несет дальнейшее разорение и безработицу…
Память опять возвращает меня в детство. Шла Великая Отечественная война… Мы идем по узкой таежной тропе. Громадные кедры, пихты, ели стоят, будто схватившись за руки, охраняя угрюмую тишину леса. Лишь ветер иногда пробежится по вершинам деревьев. А так — ни птицы, ни зверя. И мы на грани голодной смерти. Об этом говорил дедушка. Вчера и сегодня говорил. Поэтому жители нашей маленькой деревушки решили пойти на «святое место» — к капищу таежных богов.
Рядом с тропинкой зияли глубокие ямы, заросшие ельником, травой, мхами, из ям торчали колья, какие-то острые железяки на древках…
— Осторожно! Самострелы! — сказал кто-то. — Может, еще не сгнили.
Тропинка, по которой было так страшно идти, выскочила к светлой полянке. Посреди нее стояла лиственница. Она была высокой, будто и на самом деле упиралась в небо. Так говорят в сказках про высокое дерево. Эта лиственница, действительно, казалась сказочной. Такая толстая — только вдвоем и обхватишь. На ветвях, похожих на корявые руки великана, висели рога оленей, и черепа лошадей, и какие-то чаши, и стрелы с поржавевшими железными наконечниками, и истлевшие лоскутья шкур и тканей. На вершине дерева что-то чернело.
— Это гнездо, — сказал мне дедушка. — Его свила орлица.
Орлица — птица вещая. И дерево, на котором она вьет гнездо, священное.
Некоторые узоры на стволе мне показались знакомыми. Я их видел на «говорящих дощечках» дедушки. Дедушка пытался научить меня читать эти знаки, как школьники читают книгу. Грубо вырубленные линии напоминали лягушку. Это был собственный знак другого старика — давнего приятеля дедушки, который жил в соседней избушке. На лодке-калданке был вырезан этот знак, и на весле, и на топоре. Говорят, его род произошел от лягушки. А мы — от медведя. На лиственнице немало изображений медвежьих лап. Значит, наш род был когда-то немаленьким. Такая пятипалая лапа вырезана и на прикладе старой ржавой берданки с кремнем и пороховницей. Это дедушкино ружье лежало рядом с чучелом медвежьей головы в священном углу чердака. Летели по стволу и крылатые рога лося. И маленький тетерев сидел, склонив набок голову. Скакал соболь, смотрело круглое солнце, плыла щука, выставив вперед зубастую челюсть.
— Это подписи людей, — объяснили мне старшие. — Много народу побывало у этого священного дерева. Разные люди. У каждого своя подпись.
Это было большое жертвенное дерево, про которое я не раз уже слышал от дедушки. И, застыв перед деревом, как перед богом, он бормотал:
— Расти, живи, священное дерево, на вершине которого большая-большая птица свила большое гнездо. Есть гнездо — птенцы будут. Есть птенцы — птицы будут. Если птица кричит — значит, зверь где-то рядом. В таком лесу бить зверя и птицу можно лишь в год большой нужды и горя. Год нужды и горя наступил. Сыновья земли проливают на фронте кровь. Ловушки женщин пустые. Священный дух тайги, услышь молящихся, оживи леса и реки, наполни добычей ловушки наших слабых женщин…
Потом разожгли костер. Принесли в жертву петуха. Его кровью намазали и ветки этой лиственницы, и рты страшных деревянных идолов, стоявших, как немые стражи, вокруг поляны. Я сидел у костра, и мне казалось, что огонь смотрит на меня своими горящими глазами. И боялся даже шелохнуться.
А ночью мне приснилось капище — избушка на четырех ножках, где сидели таежные боги, разнаряженные в меха и сукна. Они смотрели на меня холодными пуговками глаз. И дерево казалось богом… Кто же я? Мне было жутко…
А утром мама пела песни в лесу. Пела громко и радостно. А дятел подыгрывал ей, стуча острым клювом по дереву, как по струнам санквалтапа[2]. И дерево звенело весело и задорно. Глухарь токовал, как будто подпевал. И рябчик насвистывал в лад этой музыке. Веселая музыка плыла по тайге, где недавно мне почудились хмурые боги.
— А где боги? — спросил я маму, удивляясь, что в лесу она совсем не боится.
— Какие боги?
— Священные деревья, капище, камни…
— Они живут, и мы живем. У каждого своя жизнь. Если будешь хорошим, никто тебя не заметит. Не тронет тебя даже медведь.
И понятно было мне это. И не понятно было мне это…
Я знаю, что такое голод. Но то было во время войны. Я видел, как поклонялись люди идолам. Но то были неграмотные, суеверные люди. Мне совсем недавно казалось, что научи всех людей грамоте, вооружи их знанием, которое накопило человечество, и исчезнут не только идолы, идолопоклонники, суеверие и темнота, но и не будет на земле больше голода, войн, болезней. Может, это совсем не так просто?!
Простыми были мои шаги. Время осветило их своим добрым светом.
Помню осень. Ту волшебную осень, когда из мира дедушкиных сказов я сделал шаг в иной мир.
Сначала осень была обыкновенной. Птицы собирались в стаи. И желтый песчаный берег, и серебряный плес становились по утрам черными от уток и гусей. И небо темнело, когда стаи поднимались на крыльях. Покружившись вокруг плеса, над лесом, над деревьями, птицы снова льнули к земле. Будто они кого-то искали, зовя его в свою стаю. И ребята тоже казались другими. Они собирались не на охоту. Самый большой дом с самыми светлыми окнами стоял на краю деревни. Школа. Там есть горн. Флаг красный. А еще учительница. У нее — книги. С картинками. Утки и рыбы нарисованы. И дома, и лодки, и мальчики, такие же как я, на страницах тех изображены. Мой дедушка так бы не вырезал на дереве. А кто-то смог… Ни дедушка, ни мама не знали, что такое школа. Это счастье выпало мне. И вот вместе с ребятами я иду в этот большой дом, где есть горн, красный флаг и книги.
Первая книга, которую я узнал, называлась «Букварь». Еще одно название было у нее — «Новый путь». Путь — это то же самое, что и дорога. К нашей деревне вела одна большая дорога — река. По ней приезжали знакомые и незнакомые, родные и гости.
А зимой река замерзала. И тогда ездили лишь на оленях да на лошадях. По узкой санной дороге. О каком пути может говорить эта книга? Может, в ней начало и моей дороги? А какая мне нужна дорога? И книги увели меня в свой чудесный мир. Они оказались интересными не только своими красочными рисунками. Буквы, собираясь в строчки, шли и шли, как стадо оленей по горной тропе, спускаясь с одной мысли, поднимаясь к другой. Прочтешь страницу — будто тропу пройдешь, вторую прочтешь — на незнакомую гору подымешься, а всю книжку прочтешь — в волшебной стране побываешь, все ее дороги и тропинки узнаешь. Мир оказался бескрайним и огромным. С шелестом страниц он стал раскрываться передо мной, озаренный светом истины великого Ленина. Не забыл русский брат о маленьком народе манси, подал руку, и шагнули манси через тысячелетия.
И я уже не боялся «священного» дерева — лиственницы. Это обыкновенное и веселое дерево с воздушно-зеленой листвой, а идолы — слепые деревяшки, обрубки бревен с грубыми чертами. И странно мне: как можно им молиться? А ведь молилась им моя родня!
Однажды мне приснился город белой ночи. Мосты, повисшие над водами, адмиралтейская игла, гранитные набережные. Может, это был уже не сон. Ведь каждый день со мной говорила книга. Она уводила меня далеко-далеко то от привычного завывания вьюги за окном, то от морозного звона высоких сибирских звезд. Мыслями я уже жил в «чудесном чуме» — Институте народов Севера, слушал лекции профессоров и сам пытался творить. Знал: лишь только там изучают мой родной мансийский язык, на котором говорит всего несколько тысяч человек. Неужели на этом языке нельзя сложить стихи так же складно, как Пушкин на русском?
Обыкновенная студенческая аудитория. Обыкновенные юноши и девушки с берегов Оби и Енисея, из таймырской тундры и с Кольского полуострова, из витимской тайги и с Чукотки слушают обыкновенную лекцию. Читает профессор Михаил Григорьевич Воскобойников. Не впервые я слушаю его. Почему бы мне так волноваться? Может, потому, что в первый раз слушал Воскобойникова семнадцатилетним, когда переступил порог этого института? А может, потому, что эта лекция — о моем творчестве? О ужас! Как-то неловко мне! Михаил Григорьевич, несмотря на свои шестьдесят лет, с каким-то юношеским задором говорит о моих стихах и прозе. Никак не могу свыкнуться с этим. Ведь совсем недавно, кажется, сам слушал лекции, как эти юные северяне. Тогда такого курса — «Литература народов Севера» — не было и в помине! Были лишь первые попытки северян сказать свое слово. А теперь студенты-северяне должны сдавать зачеты и по моему скромному творчеству.
Как-то всему этому не верится… Но слова Михаила Григорьевича о том, что это одна из цикла лекций о творчестве известных советских писателей — чукчи Рытхэу, нанайца Ходжера, нивха Санги, — приводят меня в реальный мир. Ведь все они недавно были обыкновенными студентами Ленинграда. Теперь они обыкновенные, как и я, писатели. Почему же я тогда так волнуюсь? Может, потому, что через несколько минут перед этими новыми студентами-северянами должен выступить и я?
Знаю: после такого яркого слова ветерана североведа Воскобойникова мне будет нелегко. Я медленно набираю дух. Вижу: пытливые глаза ждут. Чувствую: я должен найти живые слова и краски, сказать во весь голос о необыкновенном нашем времени. И я говорю.
Сны мои и мечты сбылись. Таково время. Советская власть открыла народам Севера все дороги, вместе с ней в жилища нанайцев и чукчей, эвенков и нивхов пришел свет добра и правды, свет равенства.
Серый утренний сумрак как-то незаметно растаял.
И за окном уже гулял день. Безоблачный, ясный день. В каждом окне стоял свой золотой олень. Рога и копыта оленя пылали золотым пламенем. Под этим ослепительным светом засверкал тусклый, мокрый асфальт. Голые деревья, как полярники, впервые увидевшие солнце после долгой полярной ночи, будто заплясали, протянув корявые, сучковатые ветви к солнцу.
Утро… Оно смотрит ясным взглядом солнца. Дышу всей грудью. Пью солнце. Вдыхаю солнце. Мир становится солнечнее. Щедрей становится мир. Счастье!..
Я думаю о тебе, Родина. Все хорошее и доброе ассоциируется с тобой. Ты — свобода. Любовь. Надежда. Правда. Ты — моя неспетая песня. Ты — начало моей думы. Думаю о Земле, о противоречивом и сложном мире.
Вспоминаю свой род, вспоминаю высокую лиственницу — жертвенное дерево манси, деревянных идолов… Как это далеко от сегодняшней моей жизни!
Задумываюсь над исповедью южноафриканского писателя Алекса Ла Гума, с которым познакомился на пятой конференции стран Азии и Африки в Алма-Ате. Вот его слова:
«Когда я пишу, что бедняки в Южной Африке вынуждены покупать даже воду у своих поработителей, я также испытываю тайную надежду, что кто-нибудь из прочитавших то, что я написал, вдохновится на борьбу против грабителей, превративших мою страну в материальную и культурную пустыню для большинства ее жителей…»
Алекс Ла Гума, лауреат премии «Лотос», живет в эмиграции, вдали от родины, в туманном Лондоне.
Первый его роман «Шаг в ночи», получивший широкую известность в ЮАР, на его родине, был запрещен, второй роман «Тройные узы» он написал в тюрьме.
Да, мир разделен не только на континенты. Есть мир социальной справедливости и созидания, но есть и мир гонений, холода, отчужденности, зла. На земле и сегодня убивают, идет война… И писатель не может оставаться спокойным, не имеет права стоять в стороне от проблем всей земли. Думаю об этом и шепчу:
Там, где гаснет огонь,
Где сердца холодны,
Там беззвучно рождается
Ветер войны,
Тихой-тихой змеей он ползет по земле —
Не забудьте, земные, о мирном тепле!
Не забудь, человек, о высоких кострах,
Даже если солнце в твоих теремах…
Я думаю о человеке. Думаю о себе, о современниках… Себя я знаю, конечно, больше других. Но знаю очень мало. Еще меньше знаю о других. Что я знаю, например, о моих ровесниках, которым скоро будет сорок, или о Толе Козлове? Лишь некоторые факты их жизни — не больше! А человек ведь должен не только знать, но и чувствовать и понимать другого.
Не махнуть ли снова и мне в Сибирь, в страну моих воспоминаний, где сегодня куется СИБИРСКОЕ УСКОРЕНИЕ — новое ускорение жизни? В страну, где, по легенде, белки идут дождем, а соболи скачут черной метелью, где горы золота и драгоценных каменьев, где еще древние землепроходцы искали неведомые тропы?
Письмо зовет меня в дорогу на Тюменский Север, в город Надым. Совсем, кажется, недавно про такой город я и слыхом не слыхивал. Мне еще не пришлось бывать в этом уголке родной земли. Но теперь, после душевных писем Толи Козлова, хочется поскорее прикоснуться к этой земле, увидеть все своими глазами.
Вот что пишет Толя Козлов о городе, который он строит:
«…Вы спрашиваете о городе, который строю? Надым расположен на песчаной возвышенности, со всех сторон его окружают непроходимые болота. Сообщение зимой — только по воздуху, а летом — по рекам. Главная река здесь — Обь. Надым на город пока мало похож, больше на строительную площадку. Готовыми стоят всего с десяток жилых домов. Но когда построим — будет красотища!.. Он задуман и спроектирован очень умело, даже любовно. И не могло быть иначе! Ведь проектировал его не кто-нибудь, а наши, ленинградские архитекторы!..
Выстраиваясь полукружием, многоэтажные жилые здания закрывают город от ледяного дыхания океана. На улицах будет бесноваться вьюга, а в домах — тепло, светло, уютно. Архитекторы спроектировали квартиры просторными, с большими кухнями, удобными ваннами, в коридорах — стенные шкафы. Это тоже не мелочи. У северян много одежды… А как быстро восстанавливает силы промерзшего до костей человека горячая ванна! Я уже это испытал…
А когда построим «теплую улицу», морозы и на улице будут не страшны.
Вы спросите, что такое «теплая улица»? Представьте себе: за окном темень полярной ночи, вой вьюги, а выйдешь из квартиры — непогоды будто и нет. Ровный свет неоновых ламп освещает теплый переход из одного здания в другое. Не чувствуя дыхания вьюжной полярной ночи, можно пройти в кафе, спортзал, универсам, в библиотеку, в кино, к друзьям в Дом молодежи… Часть «теплой улицы» можно видеть и сейчас. Но строительство ее остановлено. Говорят, нашлись какие-то «дубы» (только странно, как на таком морозе выживают бюрократы!), которые запретили дальнейшее строительство «теплой улицы». Но мы будем бороться! Если бы не боевой характер надымчан, не было бы сейчас здесь парка с вековыми кедрами, лиственницами. По проекту его не было. Но горожане, особенно комсомольцы (впрочем, здесь все, в основном, комсомольского возраста), выступили в защиту рощи, редкой для этих мест: «Городу нужен парк, а такого в тундре не вырастить и за двести лет!» Проектировщикам пришлось пересмотреть свое решение. Теперь в этой прекрасной девственной роще парк.
Мы будем бороться за свою «теплую улицу». И думаю — победим!
Мама и папа, вам приходилось, бороться за что-нибудь? А здесь так романтично! Представьте только, что я уже строитель! Строитель Надыма — города молодости и счастья. Так у нас не только говорят, но и поют в песнях… Ребята у нас не только ворочают камни, возятся с бетоном и кирпичами, но и складывают песни. Пришлите мне, пожалуйста, гитару…
Надым — теперь мой город. Разница во времени с Ленинградом — всего два часа. Рассветает в девять часов, а темнеет в пятнадцать. Солнце не намного поднимается над горизонтом, такой розовый круглый шар. Это невозможно описать — надо самому увидеть, просто сказочная красота…»
Помнится, когда Алла Михайловна читала это письмо, она уже не плакала. Наоборот, в ее голосе было столько гордости за сына, что трудно передать.
— Неужели на Севере такое красивое солнце?! — удивлялась она.
— Все зависит от того, как смотреть и что видеть! — произнес Василий Владимирович, о чем-то глубоко задумавшись.
Много на земле радостей. Огонь дарит тепло. Вода утоляет жажду. Но есть ли выше радость, которую обретает отец в сыне? С помощью сына отец в будущем утверждает себя, видит свое бессмертие…
А будущее сегодня начинается в Сибири.
С и б и р ь…
Это будущее и свет.
Это сияющая нельма, плывущая на нерест.
Это пестрый рябчик, висящий на молодой сосне.
Это крепкий, ядреный, смолистый дух, как у молодой сосны.
Это могучий лес, вобравший в себя здоровую крепость морозов и яркость летнего солнца.
Это горы и степи, бескрайние, дышащие смолистым ароматом таежные пространства, белое безмолвие тундры.
Это особый ритм и размах, ощущающийся в характере и мышлении людей, в неистощимой энергии рек и человека.
Сибирь — буровая вышка с радужным фонтаном нефти.
Горящий факел газа во тьме полярной ночи.
Сибирь, ты — олень железный, мчащийся по дороге железной.
Ты — корабль, улетающий в космос.
Лететь не в космос — а на работу в Сибирь…
Она без нас ведь вдруг остынет?
Сибирь — новая моя сказка, которую я расскажу, когда заря зажжется и на проснувшихся травах заблестит роса…