— Моя загадка: по дереву красная лисица бежит.
— Это огонь. Какой манси не знает! Вот он несется вверх по чувалу.
— А и правда: языки огня похожи на лисиц. Скачущие лисицы, красновато-золотистые.
— Хорошо у чувала: огонь не прячется.
— А у нашего учителя печь каменная.
— Не каменная, а кирпичная. Кирпич люди сами сделали, а камень на берегу валяется. Дикий он, как и деревья.
— Моя загадка: какая печь лучше?
— Это кому как: русским, наверно, белая печь, она не дымит, как чувал. А нам, манси, наверно, без чувала плохо будет.
— Почему?
— Огонь спрячет свой танец. Глаза радость потеряют. И загадки загадывать, может, не захочется… Моя загадка: а почему одна сторона чувала почти до потолка открыта?
— Разве это загадка? Думать-то здесь над чем? Наверно, потому чувал открыт, что от него свет в юрте. Без огня ночь стояла бы.
— Моя загадка: в углу дремучего леса стоит чаша со строганиной из нельмы, со строганиной из осетра.
— О, это то, что кушает чувал! Вот они валяются, твои стружки. Сытым будет чувал. Много ты настрогал.
— Моя загадка: хорошей ли едой питается, плохой ли едой питается, а в свой дом заходит.
— Так это нож заходит в ножны. Что ты строгаешь?
— На черный лук натянута острая костяная стрела. Отгадай!
— Костяная стрела… Наверно, это клюв. А какой птицы, не знаю.
— Тогда еще: мужчина в черном кувсе[15] за ночь облазает верховья семи лесных речек, собирая камешки.
— А, глухарь! В его зобу бывают камешки. Как надуешь этот зоб, легкий, прозрачный шар получается. А камешки внутри глухо позванивают.
— Я глухаря и вырезаю.
— А я, знаешь, кого?
— Пока не знаю. У тебя ведь ничего не получилось.
— Тогда моя загадка: в дремучем лесу серебряная дубина валяется.
— Любой манси знает такую загадку: медведь!
— А я не такого хочу вырезать. Не дубину, а страшного, черного, как коряга. Под ветками притаился он. Вот-вот набросится. Увидишь и задрожишь, как голый на морозе. Стра-а-ах!.. Сам дрожал. От коряги убегал, думал: медведь…
Это память моего таежного детства. Я на самом деле видел настоящий чувал. И тоже загадывал такие загадки. А мой приятель их без труда отгадывал. Тогда они мне не казались необычными. Они были так же понятны и естественны, как желтое солнце, звенящая река, голубое небо…
Теперь они мне порою кажутся странными, слишком экзотическими, не похожими на загадки других народов. Но в этой «непохожести» мне видится своеобразный взгляд народа на мир и начало оригинального искусства.
В 1937 году советский павильон Международной выставки в Париже был украшен картинами и панно молодых художников, воспитанников художественной мастерской Института народов Севера. Тысячи парижан восхищались искусством северян. Высоко оценило работы северных художников и жюри выставки, присудив им золотую медаль «Гран-при».
Среди них был и мой земляк — Константин Панков, панно и картины которого и ныне украшают отдел искусства народов Севера Арктического музея в Ленинграде.
Недавно известный ленинградский писатель Геннадий Гор, много сделавший для пропаганды творчества писателей и художников Севера, написал книгу «Ненецкий художник К. Панков», получившую добрые отзывы в печати. В этой книге он называет Константина Панкова выдающимся художником Севера.
Геннадий Гор видит своеобразие К. Панкова в том, что он соединил в своем искусстве фольклорное видение мира, непосредственность и искренность охотника, сына тайги, с современной живописной техникой, с безукоризненным чувством цвета и композиции.
Я смотрю на акварели и картины «Синее озеро», «Горы играют», «Волны», «Охотник», «Ловля птиц», и мне кажется, что я снова вижу родные места.
В таком же амбарчике на резных столбах моя мама — настоящая охотница — хранила добычу.
И у нас была такая же «морда»[16]. И костер с котлом, где уха дымится, — это тоже мой костер, и уха моя.
Огромное дерево, которое «выросло» посреди акварели «Синее озеро», — тоже мое дерево. И обо всем этом я давно, когда даже не знал о существовании картин К. Панкова, написал:
Здесь незримыми руками
Рыб ловили сети наши.
Билась рыба плавниками,
Брызги ярких радуг краше,
Словно россыпи росинок…
Мы уху с дымком и солнцем
Ели вон под той осиной,
Что вот-вот небес коснется!
А на том мысу, где сосны
Темной лентой мчатся в дали,
Мы бродили вдоль по Сосьве,
Юрких белок промышляли…
Константин Панков родился в деревне Саранпаул Березовского района, где я не раз бывал. Мать его была мансийка, отец — ненец. Он слышал в детстве такие же песни, как и я, такие же загадки загадывал своему приятелю. И загадки те были совсем не странными. Обыкновенными были они, не экзотическими. Каждый манси их понимает с первого слова.
Возможно, кому-то рисунки Панкова покажутся «примитивными», «детскими», «наивными». Это глубокое заблуждение!
Если Панков изображает человека штрихами, давая лишь общие очертания, то это не потому, что он не умеет рисовать. Он это делает так же, как его предки, которые несколькими взмахами топора вырубали на дереве лицо идола или на скалах Урала несколькими штрихами вырезали изображение духа, приносящего людям удачу.
Нет! Это не оригинальничание на западный манер!
Это традиция, это способ выражения своих мыслей, своего состояния. Своеобразный взгляд на мир, идущий с древности. Это подтверждают археологические находки.
Летом 1968 года археологический отряд Московского государственного университета на территории Ханты-Мансийского округа нашел клад — 92 бронзовые отливки.
Загадочные звери с оскаленными пастями, поджатыми лапами, вытянутыми туловищами. Собака или рысь, волк или бобер? Сразу не скажешь, кого изобразил древний мастер, не проявлявший никакого интереса к реальным формам.
Как считает Вадим Старков, руководитель раскопок, эти фигурки, пролежавшие в земле более двух тысяч лет, не украшения, а произведения ритуального искусства. Эти фигурки, поражающие нарочитым схематизмом, изображают предка умершего, его тотема.
И, как утверждают исследователи, «эти находки показали, что археологи столкнулись в Приобье не с какой-то отдаленной ветвью скифского искусства, не с изделиями мастеров, лишь копирующих случайно попавшие к ним образцы, но с высоким и самобытным искусством».
Своеобразное видение мира живет и в современных загадках, орнаменте, надписях на скалах, в пантографическом письме современных манси и хантов. Вот где истоки своеобразного искусства Константина Панкова!
Не забыли ли современные художники Севера оригинальный опыт, зоркий глаз предков?
Недалеко от Саранпаула, где родился Константин Панков, в таежной деревеньке, на берегу той же реки, живет манси Петр Шешкин. Под его охотничьим ножом дерево поет, оживают в дереве рыбаки, добывающие рыбу из-подо льда, охотники, сдающие шкурки пушистых соболей, оленеводы, пасущие стада оленей, росомахи, волки и рыси, хозяева тайги медведи и лоси, филины и орлы…
Но где тот причудливый и волшебный мир, который дал Панкову «другой глаз»? Может, у Шешкина «свой глаз»?
А может, мир этих загадок сейчас стал казаться слишком причудливым? Книги сельской библиотеки, которые перечитал Шешкин, может, изменили волшебный мир мансийских сказок и загадок, казавшийся когда-то таким привычным и обыкновенным? Будто теперь в жизни и загадок не стало. Все ясно, просто, гладко, кругло…
Жизнь манси стала другой, не похожей на прежнюю. Это правда. Но ведь тайга-то осталась. На заре так же токуют глухари, резвятся белки на ветвях, «храпят» в берлоге медведи. И таежные речки все так же бегут к Оби. А великая Обь плавно, не торопясь, несет свои воды на север, к самому Ледовитому океану. И рыбы плещутся, как много веков назад. А бобры валят столетние кедры, строят хаты, сооружают плотины, купаются в своем «море». И медведь не ушел из тайги. Куда ему, зверю, уходить? И хотя манси уже не считают его хозяином тайги, но все же «медвежий праздник» сохранился. Правда, не всюду, а лишь в глухих деревеньках.
В деревне Ломбовок, где живет Петр Шешкин, можно и сейчас побывать на представлениях загадочных и таинственных, где сказка и жизнь связаны, играя одну игру.
Это не «праздник медведя», как утверждают некоторые горе-атеисты, видящие в любом национальном и непонятном для них «религиозные представления», а народный театр. Своеобразный театр. Большое искусство народа. Об этом еще Лев Толстой писал:
«И недавно я прочел рассказ о театре у дикого народа вогулов. Одним из присутствовавших описывается такое представление: один большой вогул, другой маленький, оба одеты в оленьи шкуры, изображают один самку оленя, другой — детеныша. Третий вогул изображает охотника с луком и на лыжах, четвертый голосом изображает птичку, предупреждающую оленя об опасности. Драма в том, что охотник бежит по следу оленьей матки с детенышем. Олени убегают со сцены и снова прибегают. Такое представление происходит в маленькой юрте. Охотник все ближе и ближе к преследуемым. Олененок измучен, жмется к матери, мать лижет ему рану. Охотник натягивает другую стрелу. Зрители, как описывает присутствующий, замирают, и в публике слышатся тяжелые вздохи и даже плач. И я по одному описанию почувствовал, что это было истинное произведение искусства»[17].
А вот каким бывает этот праздник охотников сейчас.
— Пух! Пух! Пух! — раздаются выстрелы.
— Сколько выстрелов?
— Семь.
— Значит, низвели «его».
Медведя не называют, а величают иносказательно: «он». И не говорят «убили», а «низвели». Услышит медведь — обидится. Зачем обижать родственников? Манси и ханты думали, что медведь предком людей является. Только он живет в лесу. Поэтому называют его Вортолнут — «В лесу живущий», значит.
Сейчас никто не верит, что люди произошли от медведя. Но старая традиция еще осталась. Хорошо ли, плохо ли, кто знает. Только встречать медведя интересно не одним детям, но и взрослым. И как же может быть не интересно, если в снежки играют даже старики! И снегом моют друг друга, и водой опрыскивают.
Снимут с медведя шкуру, и самый искусный мастер делает чучело медвежьей головы. Поставит голову медведя на «священный» стол, заиграет пятиструнный санквалтап, зальется волшебными звуками многострунный торыг — и в пляс идут ноги. И не узнаешь, кто плывет в огненном танце: молодые ли, старые ли, потому что все в берестяных масках.
— У-ку-лу-лу! У-ку-лу-лу! Что вы делаете? — кричит на весь дом одна берестяная маска.
— Мы медвежий танец пляшем, — тянет в лад музыке другая.
— А это что за зверь? — спрашивает первая.
(Те, что в масках, медведя могут называть не только по имени.)
— Если ты не знаешь — посмотри на стол!
— Твой зверь плохой, черный.
— Наши звери хороши. Сочиню я песню о твоем звере, взобравшемся на стол. Твоего зверя застольного буду колоть словами.
— Умеешь — так пой!
И «берестяной нос» — как называют маску — поет хулу на медведя:
Его руки —
Лопаты, которыми женщины копаются в потухшем костре.
Глаза —
Круглые берестяные чумики с черной водой.
Но хозяин «священного» стола не обижается. Ведь говорит кто? Не человек, а берестяная маска. У него нет лица.
Осмеивают всех, не одного только медведя. Лишь бы слова были яркие и ум острый.
В дом, полный людьми, влетает какая-то птица.
— Чайка! — узнает кто-то.
Птица хватает со стола сияющую серебром чашу, прячет ее за пазуху и мчится в танце.
За ней едет богатырь. Он одет в лисьи и собольи меха. Конь у него деревянный. А бубенчики — настоящие, звенят.
— Мирсуснэхум! — говорят люди. — Он гонит чайку, дерзнувшую украсть народное счастье.
— Когда прошла чайка? — молвит он человеческим голосом.
— Семь дней тому назад проходила мимо нас чайка, — отвечают ему люди.
Мирсуснэхум подпрыгивает на одной ноге, напевая:
Золотую чашу, из которой питается народ мой,
Похитила чайка.
Конь мой с пестрыми боками,
Зверек мой, быстрей, быстрей!
— Когда прошла чайка? — опять спрашивает.
— Вчера прошла, — говорят сидящие на полу.
И опять едет, пляшет, напевая:
Как сохнущая таежная речка,
Живот моего народа высох.
И сердце жаждет пищи.
Богатую чашу с народной пищей
Своровала чайка.
Немного едет — видит белую птицу. Догоняет, бьет — чайка падает. А Мирсуснэхум забирает сверкающую чашу.
— Вот ваша чаша! — говорит он народу, бросая чашу в руки людям. И удаляется в огненном танце.
Не бессмысленна эта сценка!
Таков древний праздник манси и хантов, в котором Лев Толстой видел зерна истинного произведения искусства.
А ведь недавно многие утверждали, что у народов Севера нет и не может быть искусства. Отрицалась возможность существования у них танцев. «Танец, дочь веселья, — читаем в многотомной «Истории танцев мира» С. Н. Худякова, — конечно, не мог найти себе места среди вечных льдов и холода, и поэтому у эскимосов, круглый год окутанных звериными шкурами, непрерывно влачащих свое скудное существование среди снежных вьюг и морозов, не могло родиться желание веселиться посредством танца». В других исследованиях с той же самоуверенностью своеобразное, экзотическое, непонятное европейцам искусство малых народов объяснялось «бессмысленными выходками дикарей» или просто шаманством.
Татьяна Федоровна Петрова-Бытова — ныне заслуженный деятель искусств РСФСР, — посвятившая себя созданию национальной хореографии Севера, доказала, что и под холодным небом рождаются огненные пляски, что древние, неевропейские танцы северян обладают огромной выразительностью, яркой впечатляющей простотой, они так же многоцветны, как пляшущие сполохи северного сияния.
Кружок национальной хореографии северных народов выступал уже на первом фестивале народного танца в Москве — в 1935 году. И с большим успехом: нанайская шуточная борьба сразу перекочевала в ансамбль народного танца И. А. Моисеева. Потом стараниями Петровой-Бытовой был создан ансамбль «Северное сияние». Он существует уже тридцать лет, и популярность его растет. Помню, как меня самого потрясли сцены народных игрищ манси. В известной мере они воссоздавали знакомый мне с детства «медвежий праздник». Когда-то к нему относились пренебрежительно, объявляли шаманским действом. Петрова-Бытова сумела переосмыслить его, выделить из него все, в чем проявились талант, характер, самобытность моего народа.
Сейчас у народов Севера развиваются и музыка, и литература, и живопись. Истинные произведения искусства есть и у манси Петра Шешкина (его скульптуры экспонировались на Всесоюзной художественной выставке самодеятельных художников), и у молодого хантыйского художника Геннадия Раишева.
Раишев свободно владеет искусством причудливого северного орнамента, представляющего, кстати, не просто бессмысленные, красивые завитушки, а письмо, которое старики могут читать…
Раишев в какой-то мере продолжает начатое Панковым. Но было бы печально и неестественно остановиться на том же уровне. Было бы грустно, если бы творчество художника ограничивалось подражанием. Жизнь нашего века кипучая, сложная. Уложится ли она в древнюю загадку и орнамент? Нет! К счастью, Раишев, по-моему, идет дальше. Современный человек, знающий и Шекспира, и Толстого, и Пикассо, Раишев лишь отталкивается от видения мира своих предков и ищет собственные пути отображения многогранной действительности.
Трудно передать, описать содержание, тематику экзотической и остросовременной графики Раишева.
Скажу только, что автор этих строк благодарен Раишеву за истинно северное оформление книги поэм «Песня последнего лебедя», которая вышла в издательстве «Советский писатель».
И манси Петр Шешкин, и хант Геннадий Раишев, и ульчский художник Александр Дятала, и нанаец Андрей Бельды — каждый по-своему открывают мир кистью художника.
А сначала была просто загадка.
И от причудливой загадки может вырасти оригинальное искусство, нужное людям.
Кто сегодня продолжает складывать песню человека северного сияния?
Вспоминаю одно событие. Было это в Салехарде, лет пять-шесть назад. Чум… Древнее жилище оленеводов. Посреди — краснощекая печь. Жарко. А спину холодит. На улице мороз за пятьдесят градусов. Рвется он в чум сквозь шкуры, лежащие на шестах. У древнего огня — люди. Идет семинар молодых писателей пяти национальных округов Севера.
В глазах некоторых гостей удивление. Космические корабли, сияющие огнями города — и конусообразный чум из шкур? Лайка, лежащая у порога теплого жилища. Олененок Авка, протягивающий безрогую головку к ласковому теплу огня. Домашний олененок. Весной он осиротел. Беспомощную и слабую Авку люди взяли в чум. Смотрит Авка доверчивыми смолистыми глазами на людей, на огонь и радуется теплу.
Полный чум народу. Человек двадцать. Сидят плечом к плечу. Вокруг огня сидят. Откуда знать олененку, что людям из разных концов земли порой необходимо посидеть у одного огня и поразмышлять о жизни, поделиться теплом и опытом? А на улице мороз такой, что карликовые сосенки трещат. Жизнь… Что это такое?! Люди, олени, собаки — все перед лицом стужи собрались вместе. А иначе не проживешь.
Итак, полный чум молодых писателей-северян!
Порадовал всех участников семинара своим серьезным отношением к жизни, к товарищам, к творчеству хантыйский писатель Роман Ругин. После окончания Ленинградского педагогического института имени Герцена он работал директором школы. Находил время для стихов и прозы. За эти годы он издал книгу стихов на хантыйском языке, на русском — сборник рассказов «Погоня». В его стихах не только зоркость и меткость охотника, но и свежесть, глубина мысли современного северянина, который давно перестал думать только об охоте.
Однажды мне подумалось: почему не занимаюсь вековым занятием моих предков, а пишу книги? Неужели пасти оленей, ходить за зверем не так уж интересно, как слагать стихи? Неужели в труде оленеводов, охотников нет поэзии? Или писать книги просто легче? Почему так дружно взялись за перо мои собратья-северяне? Я попытался взглянуть на творения товарищей. У них чуть ли не главное место занимает вопрос: «Кто я в этом мире?» И у меня вначале было то же самое.
Кто я? Старинная сказка
так про меня говорила:
будто сидит меж плечами
рот разговорчивый мой.
Плечи снуют, словно челюсти,
очи, как два полумесяца,
не на лице моем светятся,
а на груди ледяной…
Кто я в этом мире? Этот вопрос не так уж риторичен. Особенно если вспомнить недавнее прошлое, когда человека тайги и тундры считали дикарем…
Роман Ругин в своем творчестве рассказывает о таежном народе ханты. Сегодня он секретарь райкома КПСС одного из районов Ямала.
Ямал — край земли. Девять месяцев — зима, остальное — лето. Ямал — одна из крупнейших газовых кладовых страны, из тех, что уже снабжают страну голубым топливом.
Роман Ругин живет, работает среди людей, добывающих огонь земли. Он сам добытчик огня. Как это отразится на его творчестве? Не померкнет ли северное сияние перед огнем земли? А может, все предстанет в новом сиянии — в сиянии добра и света? Не будем загадывать. Ответ скажет время. У новой жизни светлый дух и скорость. Кто прикоснулся к ней — тот уже не вернется в древность.
Лишь сновидения белого безмолвия будут порой тревожить. Но как бы ни развивалась научно-техническая революция, с каким бы ускорением ни добывались газ, нефть и строились города в безмолвной тайге и тундре, как бы ни менялся и сам человек, он, овладевший мощью могучей техники, огнедобытчик, первопроходец, в минуты раздумий — поэт.
Какие новые песни напишет Роман Ругин — не знаю. Знаю, верю — он будет человеком, добывающим огонь для людей. Поэт — по сути своей теплотворец.
— Каким был твой первый шаг? — иногда кольнет меня вопрос.
— Он, наверное, мало чем отличался от первого шага любого человека каменного века, — отвечаю себе.
— А когда ты научился твердо стоять на земле, как ты шагал потом?
— А потом я делал шаги через тысячелетия.
— «Шаги через тысячелетия»?! Это что — поэтическая гипербола? Или запоздалая фантазия на тему «машина времени»?
— Нет, так было со мной на самом деле! Посуди сам:
«Маленький мальчик моего детства, выходя из своей яранги и направляясь в школу, каждое утро перешагивал через тысячелетия, не задумываясь над этим. Вечером он возвращался назад, в привычный старый уклад жизни. Его родственники, устроившись на моржовой коже между разложенными книжками и тетрадями, опускали рукав плаща в сосуд с морской водой: так они гадали о течениях в проливе, о стадах моржей, идущих на лежбище. Они просили у богов помощи в житейских делах, в охотничьем промысле. Кто-то бормотал заклинания… А в это время мальчик читал вслух стихи Пушкина, Лермонтова, Маяковского. Но порою его отвлекали от книги, чтобы помазать лоб жертвенной кровью… Ни я, ни мои родичи не видели в этом ничего необычного…»
Об этом чуде поведал миру мой ровесник, сын Чукотского Севера Юрий Рытхэу. Но ведь то же самое происходило и со мной! И я в детстве, как и все мои сверстники-северяне, по утрам перешагивал через тысячелетия. Удивительную «машину времени» подарила детям Севера Советская власть!
Недавно я перечитывал безыскусные слова эвенка Никиты Сахарова, написанные им еще в тридцатых годах, и повеяло на меня чем-то очень знакомым.
«На дворе стужа, ночью даже от мороза трещали деревья. Но в чуме было тепло. Мне казалось, что нет в жизни ничего дороже нашего жилья. Всю ночь тлел очаг посреди чума. Я лежал на мягких оленьих шкурах, а когда наступали сильные морозы, бабушка засовывала меня в меховой мешок… Раньше бабушка рассказывала много сказок про зверей. Больше всего в них говорилось о коварстве хитрой лисы…
…Через несколько лет пришла ко мне на встречу совсем другая судьба… Я сидел в большом «чудесном чуме». Только «чум» этот назывался «Ленинградский институт народов Севера». И когда однажды в «чудесном чуме» выступал Алексей Максимович Горький, рассказывал нам, студентам, про знаменитую русскую сказительницу Ирину Федосову, я вспоминал бабушку и ее сказки. Те сказки, которые я запомнил от своей бабушки, я напечатаю на родном языке».
Немного сказок успел напечатать на родном языке Никита Сахаров, один из зачинателей эвенкийской литературы: он смертью храбрых погиб в боях за Берлин. Не успел! Эстафету подхватили другие.
Чтобы идти вровень с веком, надо быть первопроходцем. Надо работать много — и за себя, и за того парня! Не потому ли мой ровесник, эвенкийский писатель Алитет Немтушкин так смело взялся за перо и выпускает одну книгу за другой не только на родном ему языке?
Чтоб шагать через тысячелетия, надо дерзать.
Улыбчивое воспоминание нанайца Акима Самара — первого члена Союза писателей из народностей Севера, покажется, думаю, очень типичным и привычным для многих, будто он говорил не только о себе:
«В 1933 году я однажды зашел… в типографию. Там я первый раз увидел, как печатается газета. На меня это произвело большое впечатление. Я не ограничился одним посещением типографии, я стал часто заходить туда. В типографии я научился, как набирать газету и как ее надо печатать. В том же 1933 году в Найхин[18] пришли нанайские буквари и две маленькие нанайские книжечки, написанные В. А. Аврориным и А. Бельды: «Бедный человек Тара» и «Как Бага пошел учиться». Я прочитал эти книжечки, и у меня возникла мысль: «Попробую и я что-нибудь написать». Эту мысль я долго носил в себе и никому не говорил. Очень хотел писать, но как-то боязно было начинать — думал, ничего не выйдет. Потом решил, что боязнь — плохое дело. Боятся зайцы, а человек — не заяц.
Я написал небольшую заметку о нарушении дисциплины одним комсомольцем. Эту заметку я отнес в редакцию газеты «Учебный путь», издававшейся в Найхине. Вскоре я прочитал свою заметку в газете. Это был первый мой, если так можно выразиться, писательский почин».
И этот талантливый зачинатель нанайской литературы пал смертью храбрых, защищая священные стены Сталинграда. Но его «писательский почин» с достоинством понесли дальше поэт Андрей Пассар и романист Григорий Ходжер, создавший эпический цикл романов о своем таежном народе, в которых века спрессованы в десятилетия.
Шаг через тысячелетия… Это не поэтическая гипербола и не фантазия. Это сама наша советская действительность!
«Однажды мне довелось прочесть письмо Максима Горького, адресованное моим сородичам, тому поколению нивхов и орочан, которому суждено было первым войти в мир знаний, — пишет нивхский писатель Владимир Сайги. — Я с волнением читал каждое слово великого гуманиста, и казалось, письмо это адресовано мне, хотя написано оно было за несколько лет до моего рождения. Вот что писал Горький из далекого Сорренто: «…Я получал письма от детей европейцев. Конечно, их письма тоже радовали меня, но не так глубоко, как ваше письмо, дети гиляков, тунгусов, орочан. Ведь не удивительно, что дети европейцев грамотны, удивительно и печально, что среди них есть безграмотные. А вы — дети племен, у которых не было грамоты, ваших отцов избивали, грабили русские и японские купцы, двуногие звери, ваших отцов обманывали и держали в темноте шаманы, такие же обманщики, как европейские попы. И вот вы учитесь. А через несколько лет вы сами будете учителями и вождями ваших племен…»
Пророческие слова Горького сбылись. Многие из первых грамотных северян стали не только прекрасными учителями, но и руководителями национальных округов, учеными, художниками, писателями.
Поучительна в этом смысле жизнь Василия Николаевича Увачана. Сын эвенкийского охотника, ныне первый секретарь Эвенкийского национального округа, стал доктором исторических наук и видным общественным деятелем страны. Он депутат Верховного Совета СССР, член Центральной Ревизионной Комиссии КПСС.
Читая книгу Увачана «Путь народов севера к социализму» (изд-во «Мысль», 1971 г.), еще и еще раз зримо чувствуешь, какая гигантская работа проделана Коммунистической партией, если за каких-то полвека народы, стоявшие на стадии развития каменного века, шагнули в социализм и встали с «веком наравне».
В старину мои предки манси пели:
Мы уйдем, покинем землю,
Чтобы больше не родиться…
Наши лодки, как могилы,
На песках сгниют тоскливо,
И в деревнях опустелых
Будут жить одни лишь мыши…
Этот крик души родила жизнь, печальная и темная. В иной мир — небытие — люди не хотели уходить молча. В грустную мелодию песни они вплетали крик истерзанной души.
И если в песнях сегодняшних певцов Севера много света, солнца, то это не случайно. После долгой полярной ночи появление солнца — ч у д о.
Рождается ребенок — растет. Глаза его жадно смотрят на мир. Он всему удивляется. И журчащей воде, и полету уток, и бегу оленей. Но впервые за тысячелетия в жизни народов Севера это первое детское удивление, первый юношеский восторг не омрачены ужасами жизни, горьким опытом отцов и дедов.
Окрыленный ленинской философией жизни, певец Севера запел во весь голос. Послушайте солнечные песни эвенка Алитета Немтушкина. Задумайтесь над радужно-философскими строками эвенка Василия Лебедева. Вникните в орнамент души северной женщины, которую рисует чукотская поэтесса Антонина Кымытваль, посидите у юкагирского огня Уруло Адо, и вы поймете многое.
Эти полвека, прошедшие с образования СССР, оказались равными тысячелетиям.
Это было прекрасное время пробуждения человека. Если он был на уровне развития каменного века, он простился с ним. Теперь ему доступны вершины литературы и искусства. Творчество Григория Ходжера, Владимира Санги, Юрия Рытхэу — яркое свидетельство тому. Их книги издаются миллионными тиражами, переводятся на разные языки. И, наверное, не в экзотике причина их успеха. Каждый из них нашел свой ключ художественного постижения действительности.
А рассказать им есть о чем. Север, который совсем недавно казался многим мертвой снежной равниной, где витал дух вымирания, оказался кладовой сокровищ. Золото Чукотки, цветные металлы Таймыра. Нефть и газ ханты-мансийской земли имеют огромное значение.
Изменяется экономика Севера. Развивается и совершенствуется культура. Новые художественные проблемы решают и писатели народов Севера. Долгая полярная ночь кончилась. Настал долгий день невиданной путины, время больших раздумий. Северянин прозрел, и от своих певцов он ждет теперь глубоких песен «о времени и о себе». Молодые писатели малых народов, идущие вслед за первыми, понимают это. Подтверждение тому — роман юкагирского писателя Семена Курилова «Ханидо и Халерха» и повесть нанайца Петра Киле «Птицы поют в одиночестве».
Петр Киле этой своей небольшой, но емкой по мысли повестью как бы говорит о неисчерпаемости духовных и творческих возможностей малых народов. Его песни — это тоже песни пробуждения человека. Но это другое пробуждение. Ему уже неведомы шаманские сновидения. Древняя мелодия нанайской земли удивительно причудливо вплетается в его современную песню. Музыка и мысль, емкость слова и краткость фразы. Скорость реактивного самолета и тихое вечное бормотание таежной речушки.
«…Природа, думал я, это все, что вокруг… Ивы, луг. Шиповник посреди села… Ночная река, полная тайн и такая теплая. Мухи, собаки с глазами, облепленными мошкой. Природа — это шерсть медвежьей шкуры и мои страхи. Метели. Мир прекрасного — это школа, книги, русская речь. Природа меня закабаляла, культура — освобождала. Я хотел снять с себя природное и перейти весь в мир культуры. В школе я проделывал это и радовался, как легко мне стало удаваться это превращение. Я пел песни. Я читал книги. Я знаю: я живу в России, я свободен и счастлив, но я не могу забыть и об индейцах в резервациях, о неграх в гетто, и тени их унижения и позора я чувствую на моем лице…»
Блок, Толстой, Чайковский пробуждают в герое Петра Киле самого себя и влекут к исповеди:
«Ребенком мне хотелось умереть и где-то в России родиться заново, об этом много мечтал.
Теперь уже не песни, а книги меня спасали. Я лежал на кровати и читал целыми днями, читал до сумерек, а в сумерки уже не разберешь, где ты и где тот страшный чужой мир с огнями городов, с автомобильными катастрофами, с изнасилованными женщинами, с небоскребами и яхтами. В сумерки слова обретают реальные формы и уже не поймешь: ты глядишь в окно на стога, на фиолетовые облака — или это сон… В сумерки такая отчетливая тишина: слышно — стукнули дверью на другом конце села, слышно — промерзает вода вдоль берега, и все кажется, что где-то в пустом доме плачет ребенок. В сумерки слышишь пространства. Гималаи и Кордильеры, Ганг и Амазонка, американские прерии и африканская саванна — все обступает меня близко, и снова мне неуютно…
…Я лежу ничком на кровати, подо мной подушка, в руках роман Драйзера, нет — «Манон Леско», нет — «Тихий Дон», нет — «География частей света»… Я приподнимаюсь и включаю радио — голос знакомый поет «Синий платочек», и снова мир в душе моей, я спокоен и счастлив!»
Сегодня художник Севера поет не только о прекрасном времени таяния снегов и о своем человеческом пробуждении, но и глубоко задумывается о смысле жизни и о своей причастности к огромному и сложному миру. Произведения писателей-северян читают русский, украинец, литовец не только потому, что они открыли им свой суровый и экзотичный край, но и потому (в этом главное!), что читатель в их произведениях видит многогранную жизнь советского человека, находит в них немало созвучного своим думам.
Советская власть окрылила человека северного сияния, дала возможность выразить себя в искусстве, литературе, труде и тем самым приобщиться к творчеству истории, созиданию новых человеческих отношений.