Конец 1965 года. 21 ноября. Ночь. На Большой Дмитровке — ныне Пушкинская улица. В Москве. Большой шестиэтажный дом. Старинные барские квартиры, потолки с лепными украшениями. В одной из квартир большая комната с внутренней лесенкой, с мезонином. Ночью здесь два человека: двое мужчин — красивые, зрелые. Один с боярской внешностью, с выхоленной бородой, Николай Эшлиман; другой также со старомодной бородкой, имеет наружность провинциального помещика. Я как-то ему сказал: «Вы, Феликс, похожи на картежника XIX века, азартного игрока». В ответ он засмеялся и сказал: «От вас дождешься комплимента!»
Оба взволнованы. Они только что закончили 8-месячную работу: обе петиции — Патриарху и в Совет по делам Православной церкви. Они твердо уверены, что это харизматический момент, что работа закончена благодаря действию Благодати Святого Духа, всегда «немощные врачующей, оскудевающих восполняющей». И, встав перед иконами, они поют пасхальные гимны.
Наутро приходит Глеб Якунин — человек одного с ними духа, но так на них непохожий. Быстрый, суетливый, с блондинистой, рыжеватой бородкой, типичный советский научный работник, аспирант, — мой лагерный дружок Кривой нашел в нем сходство с молодым Бухариным.
13 декабря 1965 года оба священника в рясах отправляются в Чистый переулок в Патриархию. А в Патриархии после отставки Киприана опять перемены. Теперь правит четверка. Патриарх Алексий (в лице своего alter ego — Даниила Андреевича Остапова) Митрополит Никодим («министр иностранных дел»), Митрополит Пимен (управляющий Московской епархией), как всем понятно, будущий Патриарх, и новая фигура — управляющий делами Патриархии Митрополит Таллинский Алексий. Именно перед ним предстали два священника со своей петицией. Надо сказать о нем также несколько слов, тем более что и сейчас он занимает ту же самую должность.
Его фамилия Ридигер. Собственно говоря, барон фон Ридигер. Дед его, из остзейских баронов, занимал высокое положение, ходил в генералах. Жил в Ревеле. После революции отец его принял сан священника и служил в одной из церквей Ревеля, переименованного эстонцами в Таллин. Его собратом, который служил с ним в одном храме, был пресловутый А. А. Осипов.
Затем мировая война, бесконечные перетасовки: советские войска, немцы, опять Советы. Молодой Ридигер поступает в Ленинградскую Духовную Академию, попадает под крыло к старому сослуживцу отца А. А. Осипову, тогда занимавшему пост инспектора Академии. В Академии он пришелся ко двору: на третьем курсе принимает монашество; затем обычная карьера ученого монаха: в 30 лет он уже епископ Таллинский, а затем вскоре управляющий делами Московской Патриархии в сане архиепископа. Вскоре он стал Митрополитом.
Он устраивает всех: прекрасно воспитанный, с изящными, аристократическими манерами, он нравится Патриарху; мягкий по характеру, уступчивый, он умеет ладить с собратьями, тактично руководить подчиненными (это не крикливый, неотесанный, театральный администратор Киприан Зернов), наконец, уступчивый, всегда готовый к компромиссам, он очень устраивает деятелей Совета по делам Православной церкви. К тому же и иностранцам его показать не стыдно: человек голубой крови, с манерами дипломата.
Перед ним предстали два взволнованных священника в морозный день 13 декабря 1965 года. «Мы принесли вам, Владыко, — сказал отец Николай Эшлиман, — документ, адресованный Патриарху, в котором изобличаются вины Патриархии». Архиепископ Алексий тактично спросил: «В чем вы видите ее вины?» В ответ последовала бурная тирада. В заключение реплика иерарха-дипломата: «Ваша петиция будет передана Святейшему Патриарху».
Свое слово он сдержал (к негодованию Даниила Андреевича, который вообще ничего не передавал Патриарху, кроме юбилейных адресов).
Патриарх внимательно прочел. Сказал: «Все правильно. Возражать тут нечего».
В Совете по делам Православной церкви петиция также произвела впечатление. Один из крупных работников сказал: «Да что там. Выгнать их надо!»
На это последовал ответ: «Если это попадет за границу, могут быть неприятности». Он не ошибся: документ действительно вскоре попал за границу.
Авторы петиции постарались ознакомить с ней и всю Русскую церковь: размноженная в нескольких стах экземплярах (до чего трудно было сделать это на машинках, — московские машинистки разбогатели) петиция была разослана всем архиереям Русской церкви.
Французская поговорка гласит, что «кошку надо назвать по имени». Собственно говоря, в петиции не было ничего такого, что не было бы известно решительно всем, кто жил в Советском Союзе.
Патриарх был вполне прав, когда говорил, что в петиции «все правильно». Не только возражать, но даже и сомневаться в чем-либо не приходилось.
Ново было то, что нашлись двое священников, которые, не боясь, во весь голос, перед лицом всего мира сказали правду. Что было до этого? Были простые женщины в платочках, которые не хотели выходить из храмов, когда их закрывали. Но ведь кто обращал на неграмотных старух внимание? Связно изложить то, что происходит, они не могли и не умели. Были почаевские монахи, которые не хотели уходить из монастыря. Но ведь они тоже ничего толком сформулировать не могли и не умели.
Был Левитин-Краснов, основатель религиозного самиздата, религиозный интеллигент эсеровского типа, этот как будто умел и говорить, и формулировать. Но ведь он один. И человек-то нецерковный или полуцерковный, бывший обновленец, полуеврей. А остальные молчат и всем довольны.
И вот два священника теперь провозглашают на весь мир, что церковь в России гонимая, — и Церковь живая, благодатная, истекающая кровью.
И вспомнились мне тут слова Павла Антокольского, поэта, потерявшего на войне сына:
«Сын Человеческий встает,
Как Он вставал когда-то.
Кровь человеческая льет
Из черных ран солдата».
Кровь человеческая из ран солдата, борца за Правду, верующего, священника, воина Христова!
И атмосфера после этого изменилась. Не только в русской церкви. В какой-то мере и во всем мире. Русская церковь перестала быть церковью молчания. Она заговорила. Но это только один из аспектов петиции. И притом не самый главный. Выяснилось, что 48 лет гонений не могли ни уничтожить, ни обескровить Христову Церковь. Голос Церкви раздался, и откуда же — из столицы, из самых недр, из которых исходит наступление на религию, — из самой Мекки мирового атеизма, — из Москвы, из квартиры на Пушкинской улице, от которой всего лишь пять минут ходьбы до Красной площади, мавзолея Ленина и Кремля. Это показывало огромное, не умирающее и не ослабевающее значение христианства. Если так можно выразиться, удельный вес христианства во всем мире повысился, — это показывало, что правы те наиболее дальновидные социалисты и коммунисты всего мира, которые примерно в эти годы прекратили свои наскоки на церковь; более того, стали перед ней расшаркиваться, звать ее себе в союзники. Если уж Ленину, Троцкому, Сталину не удалось ее ни уничтожить, ни подавить, так где уж тут это сделать Торезам да Дюкло, Тольятти да Луиджи Лонго, Хрущевым да Булганиным, Брежневым да Сусловым. «Сила Божия в немощи совершается». Устами двух скромных, и нельзя сказать, чтобы особенно выдающихся людей, заговорил Христос.
Петиция, направленная Патриарху, написана неумело, довольно коряво — сразу видно, что писали ее не литераторы. Но, быть может, именно в этом отсутствии профессиональной приглаженности ее сила.
Петиция начинается с самого простого, с того, что знают все верующие, что испытали на себе все те, кому приходилось окрестить в церкви ребенка: то, что для крещения ребенка у родителей требуется предъявление паспортов и письменного удостоверения, заверенного домоуправляющим, в результате чего на родителей сыплются всевозможные кары: от исключения из партии, увольнения со службы до издевательских карикатур в стенных газетах с объявлением антиобщественным элементом (пункт 1 петиции).
Во втором пункте излагается печальная история массового закрытия храмов, православных обителей, духовных семинарий.
В третьем пункте дается оценка государственным узаконениям, согласно которым воспрещается совершение в домах верующих каких-либо религиозных действий.
В четвертом пункте дается оценка совершенно антиканонического порядка, когда под видом якобы «Регистрации» совершается фактически назначение заведомыми атеистами, чиновниками из Совета по делам Православной Церкви, всех православных священнослужителей. Это является не только нарушением всех церковных канонов, но и Советской Конституции, гарантирующей якобы отделение церкви от государства.
В заключительной части петиции в очень почтительной форме показывается, однако, вся лживость представителей Патриархии, которые своими лицемерными заявлениями сбивают с толку мировое общественное мнение и лишают церковь всякой защиты.
Как я сказал, впечатление, произведенное петицией, было огромное. Уже в начале 1966 года она была полностью напечатана на всех европейских языках. Она передавалась полностью и целиком на русском языке радиостанциями Би-Би-Си, «Голосом Америки» и «Свободой». Таким образом, о ней узнала вся русская церковь, о ней заговорили все церковные люди, все священники, монахи, простые миряне.
В эти дни как-то раз на квартире у Клавдии Иосифовны мне сказал Феликс: «Анатолий Эммануилович! Нужен отклик». Отклик действительно не заставил себя долго ждать. В начале 1966 года появляется в самиздате моя статья «Час суда Божия». Я излагал в ней содержание петиции и оценивал ее как час суда Божия — суда над всей накоплявшейся десятки лет неправдой, гнусным издевательством над религиозными чувствами людей и трусливым пособничеством Патриархии.
Затем последовали отклики по радио. Как видно из радиопередач, о петиции писала вся мировая пресса: от «Таймс» и до католических провинциальных газет. Не будет преувеличением сказать, что не было ни одной сколько-нибудь серьезной газеты, которая бы не писала о петиции, о русской Православной церкви, о сложившейся ситуации.
В это время Митрополит Пимен вызвал к себе в Новодевичий двух священников. Первым вошел в кабинет Митрополита Крутицкого отец Николай Эшлиман.
Митрополит, стоя посреди кабинета, приветствовал его ироническим поясным поклоном: «Ну, спасибо, Николай Николаевич, оказали услугу. Теперь мне проходу нет. Меня упрекают: вот ваш ставленник, ваш протеже! Спасибо!» Отец Николай отвечал также довольно резко. Разговор принимал все более и более напряженный характер.
И тут из уст разгоряченного Митрополита вырвалась фраза: «Да что вы лбом стену хотите прошибить? Ну, передаст вашу петицию два раза Би-Би-Си. И на этом конец». Когда вслед за Эшлиманом в кабинет вошел Глеб, Митрополит, все еще красный, разгоряченный, разговаривал и с другим священником все тем же порывистым, взволнованным тоном.
Между тем сенсация, вызванная петицией, не успокаивалась. На протяжении трех месяцев по радио шли все новые и новые сообщения об откликах прессы. Отклики были двух типов: восторженные, приветствовавшие смелость двух героических священников, — таких было большинство — и умеренные, которые осуждали священников за излишнюю резкость. В частности, английская католическая газета «Католик Геральд» приводила мнение одного католического монаха, который, прочтя петицию, вздохнув, сказал: «Я все-таки за стариков. Не годится молодым священникам так осуждать епископов, которые вынесли на своих плечах всю тяжесть ежовщины».
Отец Владимир Родзянко, приобретший широкую известность своими высокоталантливыми лекциями на религиозно-философские темы по Би-Би-Си, призывал молиться об успокоении Русской церкви, стараться договориться с Патриархией.
Все это побудило меня весной 1966 года выступить с новой статьей «Слушая радио». Я приводил в ней много новых фактов из русской провинциальной жизни, в частности из жизни Смоленской епархии, которые свидетельствовали о невероятном падении нравов епископов, о падении нравов рядового духовенства, буквального пронизанного агентами КГБ.
Я указывал на то, что уговорами здесь не поможешь, как не смогли помочь уговорами в начале века русские либералы в главе с дядюшкой отца Владимира (оказалось, что Председатель Государственной Думы приходится ему дедом).
Я говорил необыкновенно резким тоном — и не мог говорить иначе, ибо тема была животрепещущая, близкая сердцу, больная, кровная.
В церкви была накаленная атмосфера. Все ожидали, что будет дальше. Епископы, получившие петицию, по сигналу сверху давали отзывы в Патриархию, причем большинство отзывов, разумеется, были составлены в духе, угодном светскому и духовному начальству. 24 декабря 1965 года последовала резолюция Патриарха: «Священники Московской епархии Николай Эшлиман и Глеб Якунин обратились к нам с так называемым „Открытым письмом“, в котором предприняли попытку осуждения деяний Архиерейского собора 1961 года, а также действий и распоряжений церковной власти.
Не дождавшись какого-либо ответа на свое письмо, они самовольно разослали его копию всем епархиальным архиереям, пытаясь нарушить церковный мир и произвести соблазн в церкви.
Тем самым составители письма не выполнили данное ими перед рукоположением обещание (присягу) „проходить служение согласно с правилами церковными и указаниями начальства“.
Получившие копию письма архиереи присылают в Патриархию свои отзывы, в которых выражают свое несогласие с содержанием письма и возмущаются действиями двух священников, посягающих на церковный мир.
Ввиду изложенного поручить Преосвященному Митрополиту Крутицкому Пимену указать составителям письма на незаконность и порочность их действий, направленных на соблазн Церкви, и на соответствующем докладе Преосвященного иметь о священниках Н. Эшлимане и Г. Якунине особое суждение.
Резолюцию сообщить циркулярно всем Преосвященным»[4].
Тем не менее священников пока не трогали. Косная и тяжкая на подъем бюрократия, видимо, была озадачена и никак не могла сообразить, что надо делать и что следует предпринять. Наконец в мае оба священника опять были вызваны к Митрополиту Крутицкому. На этот раз в кабинете присутствовал при беседе его секретарь. В этом отчасти виноват был я, так как в своей статье «Час суда Божия» я привел слова Митрополита: «Что вы стену лбом прошибить хотите, что ли?». В связи с этим Митрополиту в Совете было сказано: «Неужели вы действительно могли это сказать?»
А один из архиереев говорил по моему адресу: «Он пишет статейки, а из-за него летят архиереи». Впрочем, у страха глаза велики. Никто из-за моих статеек не полетел, а улетел лишь я сам: сначала в тюрьму, потом в лагерь, потом в вынужденную эмиграцию. А архиереи остались на месте.
Майский разговор с Митрополитом Пименом носил совсем не тот характер, что в декабре. На этот раз спокойный, учтивый (что, вообще говоря, ему свойственно не было), Митрополит сказал: «До сих пор Церковь матерински ожидала вашего покаяния. Сейчас я призвал вас, чтобы спросить: не произошло ли каких-либо изменений в вашей позиции?» После отрицательного ответа Митрополит благословил священников и учтиво с ними простился. Через несколько дней оба священника получили Указ Патриарха о запрещении в священнослужении, под которым они состоят вплоть до настоящего времени.
Приводим документы, относящиеся к этому печальному делу. Тотчас после беседы с Митрополитом Пименом оба священника подали на имя Патриарха заявления следующего содержания:
«Его Святейшеству
Святейшему Патриарху Московскому и всея Руси
Алексию
от священника Покровской церкви,
что на Лыщиковой горе г. Москвы,
Эшлимана Николая
12 мая 1966 года я был вызван Высокопреосвященнейшим Пименом, Митрополитом Крутицким и Коломенским, который предложил мне от имени Вашего Святейшества вопрос о моем нынешнем отношении к содержанию „Открытого письма“, адресованного Вам нами 13 декабря 1965 года.
Его Высокопреосвященство спрашивал меня, во-первых, не раскаиваемся ли мы и не сожалеем ли о написании письма и, во-вторых, намерены ли мы предпринимать какие-либо дальнейшие шаги, аналогичные вышепоименованному письму.
Позвольте сказать Вашему Святейшеству, что лично я, да, как мне известно, и отец Глеб Якунин, считаю милостью Божией авторское участие в создании этого письма, и ни о какой перемене в отношении мыслей, нашедших в нем выражение, не может быть и речи. Что же касается раскаяния, то в отношении содержания и формы распространения письма ни я, ни отец Глеб не считаем себя совершившими проступок, ежели только верность Апостольскому преданию и повелениям Святой Церкви Христовой не являются в современном „каноническом мышлении“ преступлением.
По поводу осуждения, выраженного нам в Вашей резолюции от 24 декабря 1965 года, я посмею почтительнейше адресовать Ваше внимание к VI Правилу II Вселенского Собора.
Относительно второго вопроса, предложенного нам Его Высокопреосвященством, то я считаю, что содержание нашего письма достаточно определенно отвечает на него.
В заключение еще раз смею перед Господом и Вами, Ваше Святейшество, свидетельствовать об истинности наших обвинений в адрес высшего церковного управления.
Вашего Святейшества недостойный богомолец
священник Н. Эшлиман
12 мая 1966 г.»
«Его Святейшеству
Святейшему Патриарху Московскому и всея Руси
Алексию
от Якунина Глеба,
священника храма Казанской Божией Матери
гор. Дмитрова.
Ваше Святейшество!
12 мая 1966 года я был вызван к Высокопреосвященнейшему Митрополиту Коломенскому Пимену и имел с Его Высокопреосвященством вторичную беседу по поводу „Открытого письма“ от 13 декабря 1965 года и резолюции Вашего Святейшества.
Во время беседы Преосвященнейший Владыка предложил мне ответить на следующие вопросы:
1. Продолжаю ли я придерживаться тех же взглядов, которые были выражены о. Н. Эшлиманом и мною в „Открытом письме“?
2. Как я отношусь к резолюции Его Святейшества от 24 декабря 1965 года?
3. Намерен ли я предпринимать какие-либо действия, подобные „Открытому письму“?
Отвечая на эти вопросы, я считаю своим долгом еще раз засвидетельствовать перед Вашим Святейшеством свою готовность принести церковную присягу на Кресте и Евангелии в знак удостоверения того, что было изложено в „Открытом письме“. В отношении резолюции Вашего Святейшества от 24 декабря 1965 года я не могу не выразить своего удивления по поводу того, что она впадает в прямое противоречие с каноническим правом и практикой Святой Церкви (VI Правило II Вселенского Собора). Кроме того, резолюция Вашего Святейшества совершенно неосновательно ставит под сомнение нравственные побуждения, которыми мы руководствовались при составлении и распространении письма.
Я продолжаю быть глубоко уверенным в необходимости отмены антиканонических постановлений Архиерейского Собора 1961 года и готов участвовать в любом правильном церковном действии, направленном на осуществление этого благого дела.
Вашего Святейшества недостойный богомолец
священник Г. Якунин
12 мая 1966 г.».
Текст документа о запрещении обоих священников гласит следующее:
«Как видно из объяснений священников Н. Эшлимана и Гл. Якунина, соблазнительное упорство в их вредной для церкви деятельности продолжается.
В целях ограждения Матери-Церкви от нарушения мира церковного считаем необходимым освободить их от занимаемых ими должностей с наложением запрещения в священнослужении до полного из раскаяния, причем с предупреждением, что в случае продолжения ими их порочной деятельности возникнет необходимость прибегнуть в отношении них к более суровым мерам, согласно с требованием правил церковных.
Патриарх Алексий
13 мая 1966 г.».
(Цитирую по тексту Апелляции священников Н. Эшлимана и Г. Якунина от 23 мая 1966 года.)
Мне врезался в память теплый майский день, когда отец Глеб праздновал свое новоселье. Он сумел приобрести квартиру в жилищном кооперативе, во вновь отстроенном многоэтажном доме. Были все свои, а также староста из храма, где служил Глеб. Хорошая квартира, все было новое, стол, накрытый белой скатертью, на столе много яств, традиционное шампанское. Но было грустно. Только что хозяину дома был вручен документ с резолюцией Патриарха. Отныне он был под запрещением.
В его жизни, да и в жизни всех начиналась новая эра. Эра открытой оппозиции Патриархии.
В эти майские дни под свежим впечатлением совершившейся несправедливости я пишу свою статью «Любовью и гневом», неслыханную по резкости, направленную Патриарху. Перечитал ее сейчас (через 13 лет), и многое покоробило. Многое показалось излишне резким. Очень шероховатым. Сейчас я ее написал бы совсем не так. Многие были также шокированы этой статьей, беспримерно резкими выпадами в адрес 89-летнего старика. Но писал я ее в порыве крайнего раздражения, раздражения, вполне обоснованного и справедливого. Форма была слишком резкая, исходящая от человека страстного, порывистого, эмоционального, но по существу я был прав, и вся дальнейшая жизнь лишь подтвердила правильность статьи, в чем читатель может убедиться, так как я печатаю ее в приложении к этой главе.
Статья называется «Любовью и гневом». Мною действительно владели два эти мощные стимула: любовь к Правде и к обиженным друзьям и гнев против тех, кто их гонит.
Эта статья была межой. С этого времени все представители официальной церкви видят во мне врага. Но имею я и многих друзей.
Ребята из Семинарии, из Академии по-прежнему днюют и ночуют в домике в Ново-Кузьминках. С женой мы все еще по ряду причин жили раздельно. Причем с бурсаками я и сам становился бурсаком. Во мне пробуждался мальчишка. Помню, раз в Исторической библиотеке я встретил одного знакомого журналиста из журнала «Наука и религия». Сказал ему: «Я хочу дать вам про себя материал. Знаете ли, что я делал вчера весь день? Играл с бурсаками по-солдатски в дурака на щелбаны (щелчки)».
Он ответил: «Тоже одолжили. Подумаешь! Уж на старости лет вы могли бы хотя бы стать морфинистом».
Морфинистом я не стал, но мальчишества и безалаберности у меня было хоть отбавляй. И в это же время в церкви появляются новые люди. Расскажу о них.
«Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал».
Это прежде всего отец Павел Максимов, новый настоятель нашего Вешняковского храма. Старый, бывалый человек. Сын известного в дореволюционные времена московского протоиерея.
Как-то я заметил на нем своеобразный крест с украшениями. Он меня заинтересовал. С приятельской фамильярностью я его взял в руки, стал рассматривать. На оборотной стороне было написано «I. В.» (И — десятеричное). Он сказал: «Ну-ка, угадайте, чьи инициалы?» Подумав, я сказал: «Иоанн Восторгов». (Это был очень известный в дореволюционные времена человек — один из основателей Союза Русского Народа, настоятель храма Василия Блаженного, расстрелянный летом 1918 года.) Он сказал: «Правильно. В 18-м году мой отец сидел с ним вместе в Бутырках. Перед тем как его вызвали на расстрел, он подарил отцу наперсный крест». Его отец был настоятелем храма Рождества Богородицы на Бутырском хуторе. Мальчиком он прислуживал отцу. Окончил Московскую Духовную Семинарию. Но тут подоспела революция. Много мытарствовал. Служил и в поварах, и счетоводом, и бухгалтером. Имел семью. Хорошая, веселая жена (церковная певчая) и двое сыновей — хорошие, рослые мужчины, инженеры, глубоко верующие, всегда бывали в алтаре, когда служил их папа. Внук также в алтаре прислуживал деду.
Служил истово, с большим чувством. Проповедовал хорошо, с жаром, приводил примеры из жизни. Был любим прихожанами. Мы с ним были очень дружны. Беседовали часто часами. Вполне откровенно.
Добрый, умный человек. Умер от страшной болезни — от рака печени. О своей болезни знал, но служил до самой последней минуты. Говорил: «Я, когда служу, забываю, что болен». Умер, когда я был в тюрьме. Обо мне беспокоился, как о родном, много молился.
Недавно я беседовал с одним приехавшим сюда представителем катакомбной церкви, который с фанатичной ненавистью говорил о Русской Православной церкви; отрицал он в ней благодать. И я вспомнил слова преп. Макария Великого. На вопрос о том, сходит ли благодать на дары, если совершает службу неверующий священник, он ответил: «Сходит для тех, кто верующий». — «А если половина неверующих?» — «Тоже сходит для тех, кто верует. И если есть хоть один верующий, то для него и сходит благодать».
Пока есть в Русской церкви такие люди, как отец Павел Максимов, как отец Димитрий Дудко, как отец Александр Мень, как сотни других достойных пастырей, имена которых я не называю по понятным причинам, — в Русской церкви не оскудеет Благодать, она будет изливаться широким потоком и питать всех алчущих и жаждущих правды.
И о другом Павле мне хочется здесь вспомнить. Об иеромонахе Павле Максименко. Своеобразна судьба этого человека.
В миру Федор — из терских казаков, уроженец города Георгиевска (на Кавказе). Был в армии, служил в танкистах. Офицер, капитан танковых войск. Жена — коммунистка, заведующая местным Районным отделом Народного образования. Был и сынишка, которого он безмерно любил. И было вдруг ему «видение, непостижимое уму, — и глубоко впечатление в сердце врезалось ему».
Раз утром сидит он в своей комнате. Жена ушла на работу. Он задремал и вдруг видит что-то белое, что пронеслось мимо него. И слышит голос: «Федя, я твой ангел. Федя, будь верующим. Федя, проснись, а то забудешь!» Он проснулся и, как был, в мундире, в погонах, бросился на колени перед иконами. Иконы хозяйки этого дома. В этот момент вошла и сама хозяйка дома и увидела своего жильца-офицера, в погонах, молящегося со слезами на коленях перед иконами. Она потом сказала жене: «С Федей что-то неладное: я застала его на коленях перед иконами». Он действительно начал после этого долго и много молиться. И решил поступить в Духовную семинарию в Ставрополе. Но тут семейная драма. Жена — коммунистка, администратор, заведующая роно, глава всех учителей района. Перед ней дилемма: уйти из партии, лишиться профессии или развестись с мужем. С душевной болью, после долгой внутренней борьбы, она избрала второе. Совершился развод, и Федя поступил в Духовную семинарию, окончил ее блестяще, одним из первых. И получил направление в Московскую Духовную Академию.
Но дальше опять коллизия: «Что делать дальше?» С женой сойтись невозможно. Жениться второй раз — это значит лишиться возможности принять священство. (Согласно канонам, второбрачный не может быть рукоположен в священный сан.) После долгих раздумий Федор избрал монашество. На 3-м курсе Академии он был пострижен в монахи в Троице-Сергиевой Лавре с именем «Павел» и вскоре рукоположен в иеромонахи. Он блестяще кончает Духовную Академию. Его кандидатская диссертация — о значительном русском богослове-догматисте проф. Ф. Голубинском — одна из лучших за время существования Академии. Он живет в монастыре, исполняет монастырские послушания. Однажды он чистит снег, скалывает лед. В это время двое молодых людей, видимо приезжих из Москвы, останавливаются поодаль, о чем-то перешептываются, потом подходят к нему. Спрашивают: «Скажите, вы носите брюки?» Павел откидывает полы рясы, показывает синие домотканые брюки, которые носили тогда все монахи Троице-Сергиевой Лавры, говорит: «А как же, — монах в синих штанах. Все как полагается».
Через некоторое время он получает новое послушание — становится «Гостиником», заведует привилегированной монастырской гостиницей, в которой останавливаются архиереи. В это время происходит мое с ним знакомство. Я приехал к одному высокому лицу. В Лаврском дворе нас с ним познакомили. Впоследствии, когда мы с ним крепко подружились, он показывал мне запись в своем дневнике, одновременно лестную и обидную для меня:
«Познакомился с Красновым. Боже, какой же немощный сосуд Ты избрал!» Впрочем, еще раньше один из его друзей-монахов говорил ему про меня: «Он маленький, невзрачный…» В вечер нашего знакомства он сказал своему собрату: «Познакомился с Красновым». — «Ну, и что?» — «Да то, что ты говорил».
Все шло хорошо. Отец Павел считался одним из лучших иноков. Интеллигентный, начитанный, он в то же время много работал, собирался защищать магистерскую диссертацию. Но тоска по сыну его мучила. Он, конечно, ему помогал. Как-то поехал в Чистополь, городок Казанской области, куда перебралась в это время его бывшая жена, к своим родителям. Жена категорически запрещала ему видеться с сыном. Он обычно приходил к родителям жены, которые жили отдельно от дочери. Они предварительно брали к себе ребенка, чтобы он мог увидеться с ним украдкой. Как-то раз, когда он сидел у родителей жены, держа на руках сынишку, пришла жена. Произошла встреча бывших супругов, впервые за много лет. Было бурное объяснение. Жена сказала:
«Я ничего не знаю о Боге. Я знаю только, что у меня нет мужа, а у моего ребенка нет отца». Это были ее последние слова. Больше он ее не видел. Он рассказывал мне об этом волнуясь. А я вспомнил при этом слова из воспоминаний когда-то популярного, а теперь забытого русского писателя XIX века Н. И. Греча, писавшего по поводу изгнанного декабриста, которого развели с женой потому, что кто-то донес, что они когда-то вместе крестили ребенка, а, следовательно, являются кумовьями. «Да будут прокляты те, кто из-за предрассудков портят людям жизнь!» В данном случае из-за антирелигиозных, коммунистических предрассудков.
Печальна была судьба моего друга иеромонаха Павла. Пока он жил в монастыре, все было хорошо. Но вот один из иноков Лавры, достигший архиерейства, был назначен управляющим Смоленской епархией. И возымел он на беду мысль взять к себе из монастыря Павла. Отец Павел стал служить в соборе в Смоленске. Жил он в келье, в помещении древнего собора. Приезжал я к нему туда раз в ноябре 1965 года вместе с ребятами. Гостил у него. Смотрели Смоленск, древний город, отмеченный рядом исторических событий.
Тяжело Павлу тут было. Уж очень неприятный причт: все, почти без исключения, стукачи. Предложили заняться этим делом и Павлу. Категорический отказ. Любили и уважали его в народе. Но здесь случилось одно обстоятельство, которое оказалось роковым для о. Павла. Он, как бывший танкист, хорошо знал автомобиль. И сам был великолепным шофером и знал механизм автомобиля, как настоящий специалист. И вот, Преосвященный поручил ему связаться с местными шоферами, чтобы договориться о ремонте архиерейской легковой машины. И тут началось знакомство о. Павла с шоферами. А шоферы, как известно, любители выпить. И проснулся тут у Павла старинный русский недуг, который был у него наследственный: и отец его, и дед — оба были алкоголики. К тому же в Смоленске, среди шумного города, стала одолевать его с особой силой тоска по жене и сыну, чего в стенах монастыря, при размеренной монастырской жизни, не было. Несколько раз о. Павел крепко выпил. Этим воспользовались агенты КГБ; отца Павла отстранили от священнослужения. То был предлог: настоящая причина — отказ работать в КГБ и крепкая дружба со мной.
Отец Павел на некоторое время возвращается в Лавру. Ко мне не идет. Я передаю ему через знакомого диакона: «Моряки своих друзей не забывают. Пусть приходит ко мне, если не боится». На другой день пришел ко мне. Сказал: «Я думал, что вас не застану». Написал записку: «Моряки своих друзей на замки не приглашают. Зачумленные зачумленных не боятся. Если не боитесь, приезжайте ко мне в Лавру. Я живу в корпусе для приезжих».
Вскоре получил назначение в Иркутск, а через некоторое время в Псково-Печерский монастырь. Как-то раз, в 1968 году, собрался ехать из монастыря в Псков. Увидел автомобиль. Подошел ближе (роковую роль играли в его жизни автомобили). В этот момент грузовик неожиданно дал задний ход, сбил отца Павла с ног, затем проехал по нему. Через два дня он был похоронен в пещерах Псково-Печерской обители.
Царство Небесное и мир твоему праху, отец Павел, хороший русский человек, с чистым сердцем и с чуткой совестью! Молюсь за него ежедневно. Иерейство и иночество и добрую твою душу да помянет Господь Бог во Царствии Своем.
И еще об одном человеке с трагической судьбой хочется вспомнить, хоть и очень тяжело вспоминать. О Марке Васильевиче Доброхотове.
Примечательна судьба этого человека. Его дед — соборный протоиерей из Рязани. Его отец агроном, сельскохозяйственник, профессор Тимирязевской сельскохозяйственной Академии. Человек серьезный, стойкий, глубоких знаний. В 40-е годы, после войны не ладил с Лысенко, утверждал с фактами в руках то, что теперь каждый знает и всякому понятно, что знаменитый и даже, как тогда говорили придворные льстецы, великий агроном — обыкновенный шарлатан.
Как известно, в 1948 году, после печально знаменитой «дискуссии» в Сельскохозяйственной Академии, «великий агроном» бросил на весы самый веский из всех научных аргументов: «Тут была записка: как относится ЦК к моему докладу. Отвечаю: ЦК (т. е. тов. Сталин) рассмотрел и одобрил мой доклад». Против такого аргумента оказались бессильны все научные доводы. А после закрытия сессии противники Лысенко были немедленно сняты со своих должностей и многие из них арестованы. В том числе и проф. Доброхотов. Через несколько дней его жена с юношей-сыном были выброшены из казенной квартиры в Петровском-Разумовском. Жена профессора вскоре вышла замуж за другого, а юноша Марк (так звали профессорского сына) остался фактически беспризорным. Он пробовал многие профессии, одно время был музыкантом в красноармейском ансамбле. И много читал. Любил книги. Потом женитьба на женщине старше него, медицинской сестре из больницы им. Склифосовского. Он пытается поступить в Духовную семинарию. Его не приняли, так как оказалось, что он освобожден от службы в армии как шизофреник. Он поселяется в женином доме, деревянном домишке на Новослободской улице, против Пименовского храма. У него рождается сын. В это время начинается «эпоха позднего реабилитанса» — хрущевских амнистий. Возвращается из лагеря его отец, постаревший, физически немощный, но не сломленный. Он поселяется в родной Рязани. Там работает в Институте. Как бывший работник Сельскохозяйственной Академии, доктор наук, получает довольно большую зарплату. Начинает помогать сыну. Между тем сын все свои деньги тратит на книги. Собирает ценнейшую богословскую библиотеку. Этим он приобретает известность в церковных кругах. Когда в Духовной Академии отсутствует какая-либо книга, посылают к Марку. У него она почти всегда оказывается.
Далее. Начинаются его знакомства с букинистами. Он широко занимается обменом книг. Любовь к книгам сочетается у него с коммерческими способностями.
Он постепенно становится профессиональным книжным торговцем. Профессия, существующая во всех странах и всюду считающаяся полезной и почетной. Но по диким советским понятиям и это преступление. Книги ведь не апробированные. Вдруг проскочит какая-либо крамола.
Я познакомился с ним в 1964 году, в самый разгар преследования меня как тунеядца. Мы с ним стали приятелями.
Что нас связывало? У проф. Б. М. Эйхенбаума в его книге о Л. Н. Толстом есть интересное рассуждения — об архаистах и архаизаторах. Архаист — это человек крайне консервативных убеждений. Архаизатор может быть человеком самых прогрессивных и даже революционных воззрений, но по своим вкусам, по своей психологии он тянется к старине.
Марк был архаист, я (несмотря на свои социалистические убеждения) глубокий архаизатор. Я влюблен в Россию XIX века, как социалист Анатоль Франс был влюблен (по его же словам) в средневековую Францию. Меня очень часто называли человеком XIX века; и действительно, по своей психологии я ничем не отличаюсь от русских интеллигентов 80-х, 90-х годов прошлого столетия.
Это меня и сблизило с Марком. Я любил зайти к нему вечером, побеседовать с ним. Мы говорили о том, о чем говорить уже не с кем или почти не с кем ни там, в России, ни здесь, в эмиграции. О старой России. Когда мы беседовали с ним, казалось, оживала Россия XIX века; мы погружались в старину. Он был поклонником Константина Леонтьева, я любил Владимира Соловьева и увлекался народниками. И мы с ним говорили о произведениях этих писателей, как о новинках, и спорили о них так, как будто они появились только вчера. Мы оба любили гулять. И в хорошую погоду, весной и летом, много и долго гуляли, делали по московским улицам турне по 10–12 километров.
Потом пришло в его жизнь то, с чего, по французской поговорке, начинается преступление, — женщина. Неожиданно Марк страстно, до одури, влюбился в женщину, которая много старше его, чужую жену, жену священника. Развод с женой. Семейная драма. Как раз в это время сносят их чудом оставшийся от старой Москвы утлый домишко. Марк получает квартиру в новом доме, в районе-новостройке. Мы попрощались с Марком в августе 1966 года. Он не приглашал меня к себе в новое жилище. Я понимал почему. Там я мог встретиться с моей старой знакомой, женой священника, встреча с которой у Марка была бы неприятной, неудобной и нежелательной.
И вот однажды (это было 28 ноября 1966 года, как теперь помню) я звоню к Вадиму. Его мама Екатерина Димитриевна мне говорит: «Звонил некто Марк Доброхотов, он просит вас быть дома 29 ноября. Он будет у вас по делу». У меня телефона не было, и многие из церковных людей, которым надо было меня видеть, звонили к Вадиму, зная, что мы с ним очень часто видимся.
Я добросовестно ждал Марка до 2-х часов дня. Была не по-московски теплая погода. Солнце и желтые листья на деревьях. Золотая осень. Марк не пришел. А через несколько дней я узнал, что он зверски убит в Ново-Кузьминках (видимо, по дороге ко мне) в пустующем, предназначенном к сносу доме по Рязанскому проспекту.
Было долгое следствие. Вызывали по этому делу многих, в том числе и меня. Ничего выяснить не удалось. Известно лишь следующее. В 12 часов к милиционеру, стоящему на посту, подошли дети и сказали: «Какой-то дяденька лежит в пустующем доме и стонет». Это был двухэтажный небольшой дом, принадлежавший Министерству путей сообщения, из которого теперь выехали жильцы, так как дом был предназначен к сносу. На втором этаже нашли Марка Доброхотова, лежащего на полу без сознания. Его погрузили на автомобиль, повезли в больницу. По дороге, не приходя в сознание, он умер. Первое вскрытие показало, что смерть могла последовать от удара чем-то тяжелым, обернутым в мягкое, по голове. Ноги были также в ссадинах. Видимо, его с первого этажа втаскивали по лестнице на 2-й этаж.
Я был на отпевании в Пименовском храме. Марк лежал в гробу как живой, красивый, помолодевший. У гроба плакала жена. Было тяжело и как-то жутко.
Через два года эта история всплыла снова. Началось новое следствие. Дело в том, что многие из тех, кого вызвали в КГБ в качестве свидетелей, а также многие арестованные, когда надо было что-то сказать о месте, где произошла та или иная встреча или где происходило то или иное совещание, или надо было объяснить, от кого был получен тот или иной документ, — показывали на Марка. Есть такой прием — валить на покойника, пойди-ка, проверь! В результате Марк вырос в глазах КГБ в какую-то огромную демоническую фигуру. Между тем Марк, будучи человеком весьма консервативных воззрений, никогда никакой нелегальщиной не занимался и всякой конспирации боялся как огня.
Началось новое следствие. На этот раз его вела не милиция, а прокуратура. Было извлечено из могилы несчастное тело Марка (уже истлевшее). Исследование вновь показало, что череп Марка был пробит чем-то тяжелым. Однако, как и в первый раз, ничего толком установить не удалось. Как предполагалось, Марк имел свидание в пустующем доме (по дороге ко мне) с кем-то из книжных жучков, среди них были грязные и часто уголовные типы. И те на почве коммерческих разногласий убили несчастного Марка.
Сейчас жена его также умерла. Дом, в котором был убит он, снесен, а на его месте высится каменная громада. Снесен и другой Дом, деревянный, в котором я бывал в течение двух лет частым гостем.
Сын его, эмигрировавший в прошлом году из СССР, находится сейчас в Вене в психиатрической больнице. И уже мало кто помнит о Марке и о таинственной драме, происшедшей на Рязанском шоссе, по дороге в Ново-Кузьминки. Но да помянет и его, и его страдания, и его стремление к истине, и его религиозность Тот, у Кого в Его Царстве вечный покой.
«Ангельские лики, вечное хваленье,
Дым благоуханий
У Творца-Владыки вечное забвенье
Всех земных страданий».
Мы говорили о покойниках. Труднее говорить о живых. Когда говоришь о них (да еще тех, кто живет в Москве), вновь оживают перед тобой следовательские кабинеты, столы под зелеными лампами, аккуратно разложенные на столе папки дел. Ты чувствуешь себя снова свидетелем, и приходится взвешивать каждое слово.
Скажу поэтому лишь о двух, которые и так широко известны и повредить им нельзя. (Да и о них я уже писал.)
Расскажу о Евгении Барабанове и о Льве Регельсоне. И промолчу о всех остальных.
У Вадима был близкий друг — очень своеобразная дама, жена коммуниста, ответственного работника, обратившаяся к религии. Натура экспансивная, увлекающаяся, она была «экстазеркой», молилась дни и ночи, была уверена в том, что существуют одержимые бесами, что бесов можно изгонять людям, обладающим на это особой силой. К таким людям она причисляла и себя. Однажды она мне сказала, что в Лосиноостровском есть юноша, также сын ответственного работника, директора военного завода, который обратился к религии и хотел бы со мной познакомиться. Было решено, что она придет ко мне вместе с ним в ближайшее воскресенье. Это было летом 1963 года, в жаркий воскресный день. В час дня в моем деревянном домишке появляется молодой человек, очень молодой, почти мальчик, белобрысый, долговязый. Входит, знакомимся. Это Евгений Барабанов, из Лосиноостровского. Говорит: «Я с товарищем». Любезно отвечаю: «Пожалуйста, позовите и товарища. Очень рад». Вводит и товарища — молодого парня. Помню, меня удивило анекдотическое созвучие фамилий: он Барабанов, его товарищ — Барабанщиков. Знакомимся, садимся. Начинается разговор. Вижу, мои гости чем-то смущены. Далее выясняется целая история. Оказывается, оба парня только что убежали из дома.
Дело было так: Барабанщиков приехал к Евгению из Питера в гости, от чего отец Евгения в восторг не пришел. Барабанщиков был также религиозным молодым человеком. Накануне отец Евгения Барабанова имел с ним серьезный разговор. Позвав сына, он в ультимативном тоне изложил ему следующий «меморандум»:
«Вот деньги. Купи билет своему товарищу в Ленинград, и чтоб этого юродивого в моем доме завтра не было».
(В характеристике молодого человека папаша, кажется, не очень ошибся.)
Далее: «Завтра принеси мне все имеющиеся у тебя иконы и книги религиозного содержания. Я все это сожгу на твоих глазах. И чтоб больше обо всех этих глупостях я не слышал. Тебе надо поступить в институт и заниматься делом».
Ночью оба молодых человека убежали из дома, причем Евгений оставил перед уходом родителям мелодраматическое письмо. Они переночевали у местного церковного сторожа. А днем направились ко мне.
Через некоторое время после этого разговора пришла дама из Лосиноостровского. Пообедали. Я оставил обоих переночевать. Под утро стал думать, что делать мне с ними дальше. Нашел выход. Я в то время был в связи со Псковом. По поручению псковского Владыки (бывшего келейника Патриарха Сергия) писал большую монографию о покойном Патриархе. Кстати сказать, она пропала в бумагах Владыки. А жаль! Там собран большой и малоизвестный исторический материал. Косвенно был я также связан и с Псково-Печерским монастырем. Туда я и решил отправить юношей.
Задумано — сделано. Дал я им письмо к Наместнику отцу Алипию с просьбой приютить на несколько дней молодых богомольцев и сказал, что через несколько дней сам буду в монастыре. Я должен был быть в Пскове у Владыки. Так и сделали.
Ребята, однако, задержались на несколько дней в Москве, так как предстоял праздник в Троице-Сергиевой Лавре. 18 июля они были в Лавре. Когда Женя возвращался из Лавры в поезде, он неожиданно увидел свою мать, которая, как оказалось, выследила его в Лавре. Видимо, хорошая женщина, безумно любящая сына; недавно она умерла от рака. Царство ей Небесное!
Она стала говорить взволнованно и горячо. Смысл ее речи: «Делай что хочешь. Только, ради Бога, возвращайся домой».
Евгений, однако, был тверд. Он сказал, что он едет в Псково-Печерский монастырь, потом решит что делать.
Через два дня ребята выехали в монастырь. Я поехал в Псков. Приезжаю через несколько дней в обитель. Алипий в бешенстве: «Это паразиты! Это болваны! Чего вы их прислали?»
Что такое? Оказывается, ребята, выходцы из советской буржуазии, не умеющие ничего делать, барчуки, в монастыре не пришлись ко двору. Спят себе до 8 часов, как привыкли дома, молятся, занимаются религиозными размышлениями. Хозяйственному мужику, хамоватому, полуграмотному человеку Алипию этот тип интеллигентных юношей-богоискателей неведом и непонятен. (Кажется, единственный писатель, которого он читал, это Куприн.)
Иду в кельи, хочу видеть ребят. Евгений бросился ко мне, как будто у меня в руках спасательный круг, а он утопающий. Монастырь его также очень разочаровал. Он думал, что найдет здесь ответы на все вопросы, увидит здесь людей, похожих по меньшей мере на преподобного Сергия, а вместо этого нашел хозяйственного мужика Алипия и других таких же мужичков, хозяйственных и еще менее впечатляющих, чем Алипий (тот, по крайней мере, был неглупым человеком — природный практический ум у него был).
Я посоветовал молодым людям нанять комнатку вне монастыря. Помог им это сделать. Через некоторое время Евгений вернулся под родительский кров, и здесь уже он мог начать говорить с «позиций силы» как самостоятельный человек, который может и уйти из дому снова. Характерна позиция отца-коммуниста и полковника. Он вышел к сыну с целой коллекцией антирелигиозных брошюрок и заявил: «Теперь я сам буду с тобой спорить». Крестьянский сын, выходец из семьи звенигородского мужичка-коммуниста, он, видимо, считал, что этими брошюрками можно кого-то в чем-то убедить.
Мало того, через некоторое время Евгений, возвратясь домой, застал в гостях у отца молодого человека, приехавшего из Киева. Это был не кто иной, как «сам» Дулуман, специально выписанный отцом Евгения, чтобы убеждать сына. Разумеется, все эти попытки не привели ни к чему.
Как известно, впоследствии Евгений окончил университет и затем стал церковным писателем, имя которого известно в церковных кругах и в России, и за границей.
Более сложен путь другого молодого человека, который появляется на нашем горизонте в это время. Это также ныне приобретший известность Лев Львович Регельсон.
Здесь я должен вернуться назад к другим, давно уже перевернутым страницам своей биографии.
Ровно 35 лет назад, летом 1944 года, в Ташкенте я сдавал кандидатский минимум по русской литературе у довольно известного ленинградского профессора Мейлаха. Присутствовал при этом и другой профессор — знаменитый В. М. Жирмунский. Все мы были там, в Ташкенте, в эвакуации. Вместе со мной сдавал кандидатский минимум молодой симпатичный москвич Виктор Моисеевич Регельсон. Я его видел в первый раз. Но потом мы с ним встретились в Среднеазиатском университете, где я тогда читал лекции по истории русского театра. Разговорились. Познакомились и подружились. Ныне этой дружбе, как я сказал выше, 35 лет.
Виктор Регельсон — мой старый друг — великолепный человек! Порядочнейший, многогранный, мыслящий, влюбленный, как и я, в русскую литературу XIX века. В одном отношении мы лишь никогда не могли с Виктором сойтись. Это наиболее безрелигиозный человек из всех, кого я встречал. Сын коммунистов (коммунистами были и его отец, и мать), он просто не понимал и не воспринимал религии. Или, точнее, он мог понять ее лишь в одном аспекте — в аспекте чисто нравственном, как потребность в моральном регулировании и очищении. Это характерно, — сам он человек исключительно высокой морали.
Проходит со времени нашего знакомства и с начала нашей Дружбы 20 лет. И вот как-то утром появляется он у меня в Ново-Кузьминках, причем лицо у него такое, что я невольно спрашиваю: «Что случилось?» Ответ: «Несчастье».
У меня сразу сработала мысль на свой манер: «Тебя вызывали в КГБ?» Удивление: «Да нет, какой КГБ? Что ты! Племянник у меня сошел с ума». Вспоминаю, что еще в те далекие ташкентские времена он мне рассказывал, что брат на фронте и от него было получено письмо, что он сражается на родине Инсарова.
«Это какой племянник? Сын того брата, Инсарова?»
«Ну да, ты же его у нас видел».
И я вспомнил, что в 1948 году, когда оба мы уже жили в Москве, я однажды был у него (он тогда жил на московской окраине, на Беговой улице, вместе с матерью). Во время нашей беседы вошел мальчик лет семи, брюнетик, с довольно угрюмым видом. Виктор ему сказал: «Лева, дай руку». Потом ко мне: «Анатолий Эммануилович, дайте и вы вашу руку. (Мы тогда еще были с ним на вы.) Вот, смотрите, оба вы гибриды. Это мой племяш. Мать у него, как и у вас, русская. Смотрите: пальцы у вас грубые, скифские, но здесь грубость скифских конструкций несколько смягчена еврейским интеллектом».
С тех пор прошло уже 20 лет. И вот теперь оказывается, что его племянник, уже взрослый, женатый человек, по его убеждению… сошел с ума. И только я могу ему помочь.
«Но чем же?» — с изумлением спрашиваю я. Оказывается, племянник стал верующим, и я должен его убедить лечиться. «Ты для него авторитет. Он о тебе слышал».
В тот же вечер я действительно познакомился с Львом Регельсоном. Все оказалось, разумеется, совершенно не так, как предполагал дядюшка Льва: все много сложнее.
Льва Регельсона отделяли от религии, от Церкви, от Христа еще более тяжелые глыбы, чем Евгения Барабанова. Сын еврея, воспитанный в еврейской семье, матери он почти не знал, — она была с давних пор в разводе с мужем. Так же, как и Барабанов, он был отпрыском коммунистической династии: коммунистами были и его дед, и бабка, и отец, и дядя — мой приятель. Убежденными коммунистами.
Лев Регельсон еще в ранней юности был искатель. Когда-то он состоял в «Университете молодого ленинца» — была такая полуофициальная организация студенческой молодежи. Тогда он увлекался Ницше, считал, что можно его как-то соединить с марксизмом. Затем увлекся Фрейдом и сделал в этом духе доклад в Университете марксизма, наделавший много шума среди молодежи. Затем увлечение Бердяевым, Достоевским. И — как результат всего этого — приходит к христианству.
Он к этому времени уже окончил физико-математический факультет, был по специальности астрономом. Работал в Московском планетарии. Став верующим христианином, он не делал из этого тайны от своих друзей и коллег. Те — люди с вывернутой наизнанку советской психикой — нашли нужным информировать об этом директора Планетария. И Лев был уволен из Планетария. Мало того, директор счел нужным известить об этом Льва Моисеевича — отца Левы, известного профессора-физика, работавшего в Московском университете.
И тот помчался к психиатрам, которые порекомендовали поместить Льва Регельсона в психиатрическую больницу.
Кстати, о советской психиатрической школе. О ней писали уже много, известно, что она собой представляет. Но мало кто обратил внимание на один аспект этой школы.
Так называемая школа Снежневского прежде всего свидетельствует о глубоком загнивании советского режима и советской коммунистической идеологии. Как известно, основой этой школы является «адаптация» того или иного человека с обществом.
Адаптируется — значит, нормальный. Не адаптируется — значит, ненормальный. Эталоном нормального человека объявляется мещанин, покорный «духу времени», думающий исключительно о своем благополучии. Характерен вопрос, который задал советский психиатр моему ученику, который, как и я, полемизировал с официальным идеологом Ильичевым: «Ильичев за это деньги получает, а ты зачем это пишешь?»
По этой теории сумасшедшими должны быть объявлены прежде всего сын еврейско-немецкого банкира некто Карл Маркс, сын немецкого миллионера Энгельс, сыновья симбирского действительного статского советника Александр и Владимир Ульяновы. О других — о декабристах, князьях и графах, о дочери министра Перовского, о яснополянском графе — я уж не говорю. Все ведь они не адаптировались со средой. Да еще как не адаптировались! Ничего нет удивительного в том, что подобные «знатоки человеческих душ» признали сына еврея-коммуниста, обратившегося к вере, ненормальным. К счастью, нашлись и другие психиатры, настоящие психиатры, которые признали Льва Львовича абсолютно нормальным человеком и успокоили в этом отношении отца. Затем начинается для Льва Регельсона тяжелый крестный путь. Путь церковного деятеля. Недавно вышла в свет и приобрела известность его книга «Трагедия русской церкви», изданная в Париже.
Я рассказал о двух религиозных деятелях, которые ни в коей мере не являются моими учениками. Я был лишь свидетелем их обращения к Христу и способствовал этому как мог.
Но вокруг меня была сплоченная группа моих непосредственных учеников и ближайших друзей, которые были со мной во все тяжелые моменты моей жизни.
Не так давно отец Сергий Желудков, который, вообще говоря, дает многим людям обо мне не очень хорошие отзывы, упрекнул меня в том, что из моих учеников ни из кого ничего не вышло. На это я уже отвечал, отвечаю и еще раз: гении не нуждаются в учителях, мои ученики были хорошие русские ребята, семинаристы, студенты, рабочие. Все они были и остались верующими христианами. Что с ними будет дальше, то знает Бог. Но они будут христианами, даже если и не объяснят в особых книжках, «почему и они христиане».
Что касается меня, то я могу, подобно Александру Ивановичу Введенскому, сказать перед смертью: «Я сделал что мог. Кто может сделать больше, пусть сделает».
Это было только самое начало религиозного движения молодежи. Движения, которое с тех пор стало мощным и широким, хотя далеко еще не достигло высшей точки своего расцвета.
То, что я способствовал как мог возникновению этого движения, я считаю контрапунктом своей деятельности.