Глава пятая

На пороге шестидесятых

Смутно и невесело было в ночь на 1 января в тот год.

Чувствовалось: наступают вновь тяжелые времена.

Так и оказалось. В том году начался особо свирепый нажим на церковь. Газеты пестрели фельетонами, направленными против верующих людей, раздавались каннибальские призывы к закрытию храмов и репрессиям. Весной 1959 года была закрыта (якобы на ремонт) Киево-Печерская Лавра; затем был закрыт и превращен в музей Андреевский собор в Киеве.

Из Молдавии, Северной Буковины, Западной Украины и Прикарпатья приходили ужасные сведения о массовом закрытии храмов, обителей, часовен. Из семи духовных семинарий были закрыты (одна после другой) четыре: Киевская, Саратовская, Ставропольская, Белорусская (в Жировицком монастыре); во всех провинциальных городах (в Средней России, Сибири, Поволжье) закрыты были все те храмы, которые были открыты верующим в годы войны.

В газетах и антирелигиозных брошюрках прямо утверждалось, что религия в СССР доживает последние дни. Мне вспоминается фраза из одной рецензии об антирелигиозной литературе, напечатанная в «Советской России»: «Конечно, в скором времени, — говорилось в рецензии, — все и всяческие антирелигиозные книжки, даже самые лучшие, станут ненужными, и они будут фигурировать в музеях, так как религия сейчас доживает последние дни».

Литераторы спешат, выполняя «социальный заказ» — писать антирелигиозные брошюрки.

Наряду с огромным количеством литературного хлама неожиданно появляется повесть «Чудотворная», принадлежащая перу действительно талантливого писателя Владимира Федоровича Тендрякова. В этой атмосфере всеобщего хамского наступления на религию и крикливой антирелигиозной пропаганды происходит уход из церкви проф. Осипова — крупного деятеля и образованного богослова. Этому событию придавалось большое значение.

Все газеты напечатали текст его отречения с самыми лестными комментариями.

«Советская Россия», которая отличалась особым антирелигиозным ражем, даже посвятила новому «антирелигиозному светилу» передовую статью, в которой отчитывала тех партийных работников, которые не уделили этому «событию» должного внимания.

Начались по всей стране гастроли Осипова…

Слушатели и читатели Осипова не были, конечно, посвящены в «закулисную» сторону его отречения. А подоплека его отречения была следующая.

Осипов — выходец из Эстонии, сын русских эмигрантов; с самых ранних лет был одержим карьеристским зудом. Наряду с учением в духовной семинарии он занимался «общественной работой» — принимал активное участие, а затем был председателем Прибалтийского Христианского Студенческого Союза, который занимал отчетливо выраженную антисоветскую позицию. Осипов выступал с антисоветскими докладами и писал антисоветские статьи. Надо, однако, сказать, что литературного дара он не имел. Хороший, хлесткий оратор, митинговщик, талантливый лектор, он писал плохо, и от его статей всегда веяло бульварщиной и дурным вкусом («бойкое перо»). Незадолго до войны он был рукоположен в священники и служил в одном из провинциальных городов Эстонии. После начала войны он был взят в армию, некоторое время был в глубоком тылу старшиной, а затем (после «конкордата» в сентябре 1943 года Сталина с Митрополитом Сергием) объявил начальству о своем сане и был (в качестве священнослужителя) освобожден от военной службы.

После этого он служит священником в городе Перми, а после открытия в Питере Духовной Академии в 1945 году он перекочевал на берега Невы и был назначен инспектором и преподавателем Ленинградской Духовной Академии. Он сразу завоевывает авторитет среди своих слушателей. Это было, впрочем, нетрудно: на сером фоне тогдашних преподавателей немудрено было блистать. Остальные преподаватели были из посредственных выпускников старых академий, которые 30 лет сидели в завхозах и счетоводах.

Александр Александрович Осипов был эпикурейцем, любил хорошо пожить, собирал ценные коллекции и был «бонвиваном». В его личной жизни был надлом: это сыграло впоследствии роковую роль в его судьбе. После того как он очутился в России, его жена осталась в Эстонии, в оккупации, а затем уехала в обозе отступающей немецкой армии на Запад. А. А. Осипов оказался соломенным вдовцом. Будучи православным священником, он не мог жениться вторично. В конце концов, после долгих прелиминариев, Патриарх Алексий разрешил ему второй брак, но с пожизненным запрещением в священнослужении. Этим-то и воспользовались господа из КГБ. В конце 1958 года А. А. Осипов был вызван к уполномоченному КГБ, ведающему церковными делами.

Тот сразу начал разговор напоминанием, что один из коллег Осипова проф. Иванов недавно был уволен из Академии, так как был некоторое время на оккупированной немцами территории под Ростовом.

Это — преамбула. Затем короткое упоминание о прошлом Осипова. И заявление: «Вы понимаете, Александр Александрович, что мы не можем вас оставить в Академии. Что вы думаете делать теперь? Если бы вы не были пожизненно запрещены Патриархом в священнослужении, вы могли бы идти на приход служить священником. А теперь этот путь для вас закрыт».

Профессор смущенно молчит. И тут работник КГБ приходит к нему на помощь. Осторожно он подсказывает ему мысль об отречении.

Семя пало на подготовленную почву. Через месяц Осипов отрекся от веры. Весной 1959 года во всех газетах появилась статья. Он и здесь остался верен своему обычному бульварному стилю. Статья начиналась таким образом: «Да, да, это я, протоиерей, профессор…» — и далее перечисление всех его титулов. А затем изготовленное по шаблону отречение.

Отречение Осипова произвело впечатление на многих: прежде всего на его учеников (священников), затем на его коллег (преподавателей семинарий и академий). Митрополит Николай был поражен. «Кому можно после этого верить?!» — воскликнул он, обращаясь к одному из своих сотрудников.

Многие были ошеломлены.

Пример Осипова нашел подражателей. А в обороте у уполномоченных появилась новая фраза в разговорах со священниками:

«Готовьтесь к всенародному покаянию». И все-таки отречение Осипова не привело к тем результатам, которых ожидали власти. Отрекались от сана, каялись мелкие корыстные людишки, пришедшие в церковь из-за прибыли; слабонервные, трусливые попики становились антирелигиозными пропагандистами. Но таких было меньшинство.

У других в эти тяжелые времена проснулись духовная энергия и сила. К числу таких людей принадлежал, между прочим, Митрополит Николай.

В эти дни «бархатный» Митрополит, мягкий и склонный к соглашательству, становится неузнаваем. Он находит неожиданно яркие слова; он находит на своей палитре проповедника яркие краски. «Жалкие безбожники! — восклицает он однажды. — Они подбрасывают вверх свои спутники, которые вспыхивают и, погаснув, падают на Землю, как спички; и они бросают вызов Богу, зажегшему солнце и звезды, которые вечно горят на горизонте». (В те времена главным аргументом антирелигиозников были… спутники, о которых писали все газеты.)

Другой раз на Рождественском богослужении в ночь на Рождество в 1959 году в Преображенском храме, выступая с проповедью, он не оставил камня на камне от «мифологической теории», отрицавшей историчность Христа.

В это время начинают портиться отношения у Митрополита с представителями власти. Особенно раздражает Карпова та непреклонность, которую обнаруживал Митрополит, когда шла речь о закрытии некоторых сельских церквей в Московской епархии. Тогда была установка: закрывать храмы руками архиереев. Но на все домогательства о закрытии храмов у Митрополита был один ответ: «Нет, нет, нет».

Как рассказывал один церковный работник, который был у Карпова во время телефонного разговора председателя Совета по делам Православной церкви с Митрополитом, Карпов по окончании разговора в раздражении бросил трубку со всей силы об стол.

В это время вообще в церкви происходит поляризация сил. Совершенно отходит на задний план еще недавно всемогущий Колчицкий. Он был в это время очень тяжело болен, но дело не только в болезни: почуяв опасность, поняв, что наступают новые времена, времена тяжелые, которые требуют смелости в борьбе за церковь, старый хитрец сознательно отходит на задний план. В это время фактически его место занимает (хотя и без всякого официального акта) недавно рукоположенный епископ Пимен Извеков (нынешний Патриарх). В это время я знакомлюсь с этим епископом, о котором говорили, как о восходящей звезде на церковном горизонте.

Нет смысла останавливаться подробно на биографии этого прославленного на весь мир человека. Все же остановлюсь на основных вехах его жизненного пути, постаравшись заполнить те белые пятна, которые имеются в его официальной биографии.

Сергей Николаевич Извеков родился 23 июня 1910 года в городе Богородске Московской губернии в семье провинциального врача. Отец Сергея Николаевича был сыном священника и отпрыском старой духовной династии. Во время гражданской войны отец Сергея Николаевича переезжает в село в качестве местного врача. Связи с духовной средой у врача Извекова никогда не прерывались. В частности, его близким другом является местный священник, сын которого был другом детства будущего Патриарха. Впоследствии (не знаю, как сейчас) его ближайший друг занимал место церковного старосты московского храма Илии Обыденного, в котором часто служит Патриарх.

Сергей Извеков решает в детстве посвятить себя служению церкви. Уже юношей он переезжает в Москву и становится иподиаконом московского архиерея Преосвященного Филиппа Гумилевского, епископа Звенигородского. Особенно часто Сергей Извеков посещает храм «Старого Пимена», в котором исполняет обязанности псаломщика.

В 1931 году Преосвященный Филипп постригает молодого иподиакона в монахи с именем «Пимен» (видимо, в честь любимого им Пименовского храма) в единственном не закрытом скиту Троице-Сергиевой Лавры, в скиту «Параклет», и рукополагает в диакона. Однако он был последним постриженником этого скита. Через месяц скит закрывают, главный покровитель молодого иеродиакона архиепископ Филипп Гумилевский арестовывается. Перед арестом Преосвященный, однако, успел рукоположить молодого иеродиакона в сан иеромонаха.

Уже в то время молодой иеромонах представляет собой импозантную фигуру. Благоговейный, степенный, он кажется ожившей фигурой, сошедшей с византийской мозаики.

Недаром Павел Корин избрал его в качестве одного из персонажей для своей грандиозной картины «В Успенском соборе». Сохранился в числе других эскизов эскиз «Епископ и иеромонах», где иеромонах Пимен изображен стоящим рядом с епископом Антонином Грановским.

Вот уж действительно «гора с горой не сходится, а человек с человеком сходится». Трудно себе представить столь кричащие противоположности, как великий церковный бунтарь и реформатор и любитель церковного благолепия иеромонах Пимен. (Епископа Антонина, впрочем, о. Пимен лично знать не мог, так как епископ умер 14 января 1927 года. Художник сгруппировал два эскиза, сделанные в разное время.)

Далее наступают роковые тридцатые годы.

Что делал в это время иеромонах Пимен? Можно ответить одним словом: скрывался.

Он жил в Москве, изредка бывал в храме, но тщательно скрывал от всех свое духовное звание, хотя, разумеется, не снимал с себя сан и оставался верен монашеским обетам. В это время о. Пимен пробовал учиться в Архитектурном институте, менял профессии.

Этот период, когда будущий Патриарх жил в вечном страхе разоблачения и ареста, конечно, наложил определенный отпечаток на его характер.

Но вот наступает война. Сергея Извекова берут в армию. Способный, исполнительный, храбрый воин (пуль о. Пимен не боялся, он боялся начальства, — поистине извечная, — недаром же Извеков, — черта русского человека, порожденная веками угнетения), Сергей Извеков вскоре получает офицерский чин и работает в части культурного обслуживания армии.

Оканчивается военная карьера молодого иеромонаха грандиозным скандалом: выясняется, что армейский культуртрегер, дослужившийся до чина капитана, — иеромонах. За сокрытие социального положения он попадает в лагерь на шесть лет.

К счастью, времена меняются, и к моменту выхода из лагеря о. Пимен может вновь приступить к церковному служению. Он, действительно, в 1949 году возвращается к священнослужению и становится секретарем епископа Ростовского Сергия Ларина. Затем он переводится в Одессу. Здесь, в Успенском одесском монастыре, становится известным Патриарху Алексию.

Тому понравился иеромонах, благочестивый, как бы сошедший со старинной иконы, и через некоторое время о. Пимен возводится в сан архимандрита, а затем становится наместником Псково-Печерского монастыря.

Здесь о. Пимен проявил себя как деятельный и умный настоятель. Ученик архиепископа Филиппа, человек, знакомый с монашеской средой с детства, постриженник скита Параклет — одного из самых строгих скитов старой России, — о. Пимен здесь был вполне на месте. Затем перевод в Москву в качестве наместника Троице-Сергиевой Лавры и рукоположение в ноябре 1957 года в сан епископа — сначала Балтского, а через месяц Дмитровского — викария Патриарха.

Епископ Пимен был «собинным другом» Патриарха Алексия, его любимцем, и стал играть с 1959 года ведущую роль в Патриархии. О нем нам придется еще говорить много раз.

Что скажу я сейчас? У А. Ф. Кони, в его воспоминаниях «На жизненном пути», есть блестящая страница, посвященная Николаю II.

«Иногда говорят, — пишет Кони, лично хорошо знавший царя, — что Николай II был неумен и необразован. Это неверно, он был и умен, и образован ровно настолько, насколько это нужно для гвардейского полковника», но для властителя огромной страны в такое страшное время — это было недостаточно.

Это можно применить к Патриарху Пимену: он и благочестив, и умен, и талантлив ровно настолько, насколько это нужно для настоятеля провинциальной обители. Но в роли ведущего иерарха, а тем более Патриарха Московского и всея Руси, он абсолютно беспомощен и бесполезен и представляет собой чисто декоративную фигуру, красочную марионетку, которой представители власти пользуются в своих интересах.

Я побывал у епископа в Чистом переулке, вручил Владыке «Библиографические заметки». Он принял меня ласково, любезно. Личное впечатление у меня осталось хорошее. У него не было тогда той нездоровой полноты, которая так мучит и уродует его в настоящее время. Он производил впечатление еще не старого (ему тогда было 49 лет) и одухотворенного монаха.

В это время Патриарх бился как рыба об лед, добиваясь встречи с Хрущевым. Он писал ему многочисленные письма; однако все они оставались без ответа. Дело доходило до комизма. Однажды Патриарх написал Хрущеву письмо в Пицунду (пригород Сочи), где, как точно было известно, находился на даче Хрущев. Заказное письмо пришло обратно с почтовой пометкой «адресат выбыл»; разыскать Хрущева для почты, видимо, было невозможно.

В этой атмосфере всеобщего страха и безнадежности мы с Вадимом продолжали свою деятельность. «Библиографическими заметками» дело не ограничивается. «Вкус приходит во время еды». Мои ответы на различные антирелигиозные статьи продолжают распространяться.

Что касается Вадима, то он в весенние дни 1959 года начинает писать свою автобиографию, которая носила название: «Весенние размышления (Исповедь человека, который верит в Бога)».

История этого произведения такова: в то время в моде были «автобиографии верующих людей, которые отреклись от Бога». Дулуман оказался родоначальником нового жанра: «Исповеди ренегата». Основной темой этой исповеди был переход якобы «глубоко верующего человека» к атеизму. Вадим Шавров решает показать, как он, сын известного коммуниста, героя гражданской войны, сам офицер, инвалид Отечественной войны, многократный орденоносец, — вследствие размышлений о смысле жизни, вследствие многих переживаний, в середине многотрудного жизненного пути пришел к Богу. Исповедь Вадима имела огромный успех (пожалуй, больший, чем мои «Библиографические заметки»). В сотнях экземпляров она разошлась по всей стране: знали и читали ее от Прибалтики до Средней Азии, от Сибири до Кавказа.

Надо сказать, что церковный самиздат имел большие преимущества перед всеми другими видами самиздата. Нам не нужно было искать способов распространения, не надо было налаживать для этого никаких организационных форм. Организация уже существовала. Эта организация — Церковь.

Достаточно было отпечатать пятнадцать-двадцать экземпляров и пустить их по церквам, как сразу начинали работать пишущие машинки. В мгновение ока по семинариям, академиям, храмам, монастырям начинал работать самиздат.

Таким образом, церковь (в лице духовенства и церковной молодежи) получила могучее орудие для борьбы с антирелигиозной пропагандой. Наша цель была тройная: 1) разоблачить имеющие место несправедливости; 2) поднять дух верующих — показать, что борьба за церковь возможна и что есть люди, которые не сложили оружия; 3) вооружить семинаристов, академиков, молодых священников аргументами в борьбе за веру.

Все эти три цели были достигнуты. В последующие годы антирелигиозная пропаганда должна была перейти от наступления к обороне и постепенно отказаться от особо хамских выпадов.

В это время нас было только двое; Вадим и я.

Написал письмо Дороманскому, и на время замолк отец Сергий Желудков.

Где-то, на далекой периферии, в Вятке, начинал свою деятельность Борис Владимирович Талантов, но об этом тогда еще никто не знал. Его деятельность не выходила за пределы областных масштабов, и о ней узнали лишь через 5–6 лет.

Между тем над Вадимом и надо мной стали вскоре собираться грозные тучи. Одновременно и в личной жизни у него и у меня происходили важные перемены. 1 мая после продолжительной и мучительной болезни умер отец Вадима — Михаил Юрьевич Шавров. Я же в это время получил с берегов Невы тревожные известия: в январе опасно заболела мой старый, долголетний друг Дора Григорьевна Персиц. Чем и отчего — так и осталось невыясненным. В течение полугодия у нее была высокая температура (около сорока), и никто не мог найти причину. В июне я поехал в Питер. Она была в больнице на Фонтанке. Я был у нее 9 июня 1959 года. Она лежала как пласт, не могла поднять головы от подушки. Во время разговора ей стало дурно. Я позвал врача. Он ей сделал укол. Обернувшись ко мне, она сказала: «Finité la comédie».

Это были последние слова, которые я от нее услышал. На другой день она умерла.

Летом 1959 года произошло событие, которое имело для Вадима и для меня большие последствия.

В июле 1959 года мне обещали дать билет на американскую выставку, которая открылась в это время в Сокольниках и о которой в это время говорила вся Москва. Это было первое окно в Европу после десятилетней сталинской одури, когда миллионы людей, запертые от всего света, знали об остальном мире лишь по дурацким книжкам и газетным статейкам, из которых явствовало, что на Западе все умирают с голода и жаждут мировой революции, которая, однако, почему-то не происходит.

Я обещал моей соседке, очень хорошей женщине, сходить вместе с ней на выставку. Мне, однако, дали не два билета, как я ожидал, а только один. По-джентльменски я уступил этот билет даме; она, однако, его уступает мне. Происходит борьба великодуший. И в этот момент приходит Вадим. Послушав наш спор, он восклицает: «Так отдайте билет мне!» «Пожалуйста!» — и я торжественно вручаю билет Вадиму. На другой день он отправился на выставку. Далее происходит следующее.

Не обнаружив на витринах никакой религиозной литературы, Вадим обращается к администрации выставки с вопросом: «А почему нет религиозной литературы?»

Главный администратор выставки: «Да я не знаю. Мы считали, что этим в Советском Союзе не интересуются».

«Напрасно считали. Мы здесь очень всем этим интересуемся».

В толпе начинаются иронические реплики стукачей. Вадим дает резкие ответы. Тогда главный администратор подает Вадиму руку и отходит на несколько шагов, продолжая внимательно слушать. Вадим продолжает спор. Кончается дело тем, что Вадим во весь свой привыкший командовать голос произносит 20-минутную громовую речь в защиту религии. Собирается огромная толпа. В толпе много иностранцев. Но вот речь окончена. Стукачи возражать не решаются. Вадим сворачивает в одну из аллей огромного Сокольнического парка. Тут к нему подходят несколько типов, предъявляют удостоверение агентов КГБ, говорят классическую фразу: «Пройдемте». Вадим: «Никуда я не пойду!» Затем быстрым шагом на площадку выставки, где он только что выступал с речью и где публика еще не успела разойтись. Снова призыв: «Товарищи, вы слышали, что я сейчас говорил о религии, и вот они меня уже хватают, представители КГБ». Агенты от него брызнули в разные стороны, а Вадим с видом победителя следует по парку. Агенты КГБ следуют за ним поодаль, а подойти не решаются. Сделав несколько туров по парку, Вадим входит в читальню. За ним шпик, делает вид, что смотрит газеты. Вадим к библиотекарше, американке: «Видите этого человека. Это — шпик. Он за мной следит только потому, что я сейчас говорил о том, что я верю в Бога».

Американка (тактично): «Может быть, вы преувеличиваете?» Наконец Вадим идет в комендатуру. Ему навстречу элегантный солидный человек с наружностью дипломата. Вадим: «Я к вам с жалобой. КГБ сейчас устроил провокацию. Я сказал, что я верю в Бога, а они меня хватают на глазах иностранцев».

«Дипломат»: «Вадим Михайлович Шавров? (ему уже все известно). Ну, зачем, Вадим, вы выступали? Не надо было. Ну, идите, пожалуйста, никто вас не тронет».

Однако, когда Вадим вышел из парка, на него наскочило человек 10 дружинников. Вадим от них отбивается. Говорит: «Отставить или я сейчас начну действовать ногами». Наконец, после долгих разговоров, Вадима ведут в милицию. Проверяют документы. Вдруг, как из-под земли, вырастает эмгебист-дипломат. «Зачем это? Я же говорил, что не надо его трогать. Товарищ Шавров, идите домой, а затем у меня к вам просьба: в течение недели как можно чаще приходите на выставку».

«У меня же нет больше билета».

«Ничего, спросите в кассе меня, я буду проводить».

В те времена хрущевские политики и дипломаты усиленно играли в либерализм и очень боялись неприятных откликов за границей.

Таким образом, как будто бы окончилось все благополучно.

Но вот проходит два месяца. Осень. Вадим уехал в Киев. У меня начался учебный год. В один прекрасный день я получаю открыточку от Павла Сергеевича Попова. «Над нашим другом нависли тучи. Прошу вас зайти ко мне». Захожу. Павел Сергеевич спрашивает:

«Вы знаете о том, что в октябре выходит по инициативе Хрущева новый журнал „Наука и религия“?»

«Еще бы! Во всех газетах его рекламируют».

«Так вот что. Там будет статья о Вадиме. Большая статья. Надо, чтобы Вадим ее не видел».

Я: «Это чепуха! Как это можно ее скрыть? А я завтра сам отправлюсь в редакцию».

«Как? Вы пойдете?»

«Пойду!»

На другой день я отправляюсь к Политехническому музею, напротив ЦК. В подвальчике находится редакция. В редакции новоиспеченного журнала, первый номер которого должен выйти, люди, хорошо знакомые по фамилиям, «деятели» существовавшего до войны Союза Воинствующих Безбожников, писавшие до войны в грязных антирелигиозных листках, прикрытых Сталиным в первые дни войны: Колоницкий, Олещук и другие.

Вхожу, говорю: «Мне стало известно, что вы подготовляете клеветническую статью против моего друга Вадима Шаврова. Если у вас есть какие-то недоумения, все материалы о Вадиме Шаврове я вам представлю. Если же вы все-таки эту статью опубликуете, я разоблачу вас перед всем миром».

«Никаких материалов не надо. Все уже проверено. А если вы напишете обоснованные опровержения и мы найдем это нужным, мы напечатаем», — говорит старый чекист Олещук.

«Я вовсе не нуждаюсь в ваших услугах. Опубликую и без вас», — отвечаю я со свойственной мне запальчивостью.

«Ну, уж не знаю, как это вы сумеете у нас это опубликовать», — тонко замечает Олещук.

«Об этом я вовсе не собираюсь с вами советоваться», — отвечаю я и выхожу, хлопнув дверью.

В октябре действительно вышел долгожданный номер. Наиболее интересной там была статья «Вадим Шавров и другие», подписанная псевдонимом «Андреев» и принадлежавшая, как потом выяснилось, старому чекисту Бартошевичу. Что это была за статья! Поток грязной лжи и клеветы. Все строилось на копании в личной жизни Вадима, хотя, собственно говоря, почему надо требовать, чтоб крепкий тридцатилетний неженатый мужчина вел обязательно монашеский образ жизни и бегал от женщин как от огня, — так и осталось неизвестным. Впрочем, все факты были извращены; ложь была буквально на каждой строчке. Чувствовалась грязная рука бывшего чекиста, который даже для хрущевских времен был слишком одиозной личностью. Вадим в это время был в Киеве. Отправил ему телеграмму: «Дружески обнимаю. Все здесь возмущены грязной клеветой. Анатолий».

А статью между тем перепечатал ряд газет. Вадима лишили пенсии. Словом, расправились с ним в лучших бериевских традициях. Только не арестовывали. Слишком он стал уже известен.

Через два месяца добрались и до меня.

В один прекрасный день вызывает меня директор школы к себе в кабинет. Протягивает мне «Учительскую газету». Там статья о каком-то провинциальном учителе, который оказался верующим. Читаю. Кладу газету. Спрашиваю: «Ну, и что же?»

«Что если про вас будет такая статья?» «Ну, будет, так будет, что я могу сделать?»

«Ну, так она будет: ко мне приходил сотрудник журнала „Наука и религия“. Он собирает материал».

«Ну, и пусть себе собирает!»

«Слушайте, если про вас будет такая статья, вы сами понимаете, я вынужден буду вас уволить с формулировкой: „Уволен как незаслуживающий доверия“. Ни один суд вас на работе не восстановит. Ведь на судебном столе будет лежать журнал со статьей о вас. Далее мне скажут: вас предупреждали, что это за личность. Зачем вы его взяли? Я, возможно, лишусь партбилета, а с директорства меня снимут во всяком случае. Далее: в коллективе у вас много друзей. Школу замучают комиссиями, и многие также пострадают. Не лучше ли вам уйти по собственному желанию?»

Подумав, я ответил: «Хорошо». И написал заявление об уходе. 1 декабря 1959 года — важная веха в моей жизни: 1 сентября 1935 года я первый раз переступил порог школы в качестве учителя. 1 декабря 1959 года я переступил порог школы в последний раз.

Была подведена некая черта.

Далее наступают месяцы ожидания. Наступает новый, 1960 год. Я встречал его у Евгения Львовича. Нас было трое: он, его жена и я. Настроение было хорошее у всех троих. Никто не ожидал, что наступивший год будет последним годом в жизни хозяина и годом больших пертурбаций в жизни гостя.

В марте почему-то меня вдруг все знакомые начинают спрашивать, читал ли я в последнем номере «Наука и религия» статью некоего Львова «Эйнштейн и мы». «Да, читал». — «Ну, и что же?» — «Да ничего особенного». «Ах, да, ничего особенного?» — и странный взгляд на меня. Я действительно просматривал эту статейку, и она меня не заинтересовала.

Как вдруг Вадим говорит: «Да неужели же ты не заметил, что эта статья про тебя?» «Как? Что?» — «Так, читай». Стал читать. Статья представляет собой действительно резкую полемику с моими «Библиографическими заметками». Моя фамилия, впрочем, не названа, а лишь говорится: «Скрываясь под чужой фамилией, наш церковник скачет и играет вокруг Эйнштейна». Далее грубая и неубедительная полемика.

Наконец май 1960 года.

Номер 5 журнала «Наука и религия». Статья некоего Завелева, скрывшегося под псевдонимом Воскресенский. Статья «Духовный отец Вадима Шаврова». Статья ядовитая и грязная. О ее содержании читатель может составить себе понятие по моему опровержению, по статье «Мой ответ журналу „Наука и религия“», которую печатаю в приложении.

И в мае еще одно событие. Говорит мне Вадим: «Умер Пастернак. Объявление в „Литературке“».

Я потрясен. Звоню к Евгению Львовичу — моему старому другу, которого видел за месяц перед этим. Уж тот наверное знает, когда похороны любимого нами обоими поэта. Подходит к телефону дочь.

«Олечка, попросите к телефону папу».

«Анатолий Эммануилович, папа умер».

«Как? Когда? Я хотел узнать о похоронах Пастернака».

«Он умер в один день с Пастернаком и в один час с ним».

И хоронили их тоже в один день. Я пошел на похороны Евгения Львовича и стоял в толпе его знакомых литераторов и историков. Его сожгли в крематории. Потом урну с прахом хоронили на Новодевичьем. Жаркий июньский день. Произносились официальные речи. Было тоскливо. Умер близкий друг. В жизни опять подводилась какая-то черта.

Во время похорон стоял, погруженный в тяжелую думу. Хотелось что-то обобщить, найти определение. И вдруг мелькнула в уме ассоциация студенческих лет: «Гамлет». И я почувствовал, что в это определение укладывается все: и «Доктор Живаго», и Пастернак, и все пережитое и перечувствованное в последние годы.

Интермеццо. Гамлет

«Гул затих. Я вышел на подмостки.

Прислонясь к дверному косяку,

Я ловлю в далеком отголоске

Что случится на моем веку.

На меня наставлен сумрак ночи

Тысячью биноклей на оси.

Если только можно, Авва Отче,

Чашу эту мимо пронеси.

Я люблю твой замысел упрямый

И играть согласен эту роль.

Но сейчас идет другая драма,

И на этот раз меня уволь.

Но продуман распорядок действий,

И неотвратим конец пути.

Я один, все тонет в фарисействе.

Жизнь прожить — не поле перейти».

И все. Ни слова о Гамлете. Но стихотворение называется «Гамлет», и автор стихотворения Юрий Живаго, за спиной которого один из лучших в России переводчиков и знатоков Шекспира — Борис Леонидович Пастернак («Доктор Живаго», т. II, часть 17. Издание Société d'Editionetd'Impression Mondiale, 1959, стр. 600).

Он прав. Нельзя более глубоко выразить сущность гамлетизма. «Он один, все тонет в фарисействе. Жизнь прожить — не поле перейти». Он один был тогда, в XVII веке, когда так странно возник в Лондоне, на шершавой бумаге, под пером странного человека, такого простого и такого загадочного — предприимчивого антрепренера и плохого актера, удачливого дельца и глубокого провинциала, забулдыги, убитого пивной кружкой во время пьяной драки, — величайшего из драматургов, поэтов, сердцеведов всех времен и народов.

Гамлет — величайшая загадка — сфинкс. О нем писали два больших человека, которым никто никогда не отказывал ни в глубине, ни в тонком понимании искусства: Гете и наш Тургенев. Они пришли к выводу, что Гамлет — тип интеллектуала, сильного в мысли и бессильного в деле, — слабовольного, мечущегося, вечно колеблющегося. Но этому совершенно противоречит конец пьесы, где Гамлет изображен решительным, смелым, действенным. Он расстраивает замысел короля Клавдия, хитрейшего, ловкого интригана, отправляет в Англию на верную смерть своих убийц, подделав приказ короля. Он принимает, не задумываясь, вызов Лаэрта, убивает Клавдия, разоблачив перед всем миром его тайну.

Человек действия. Никаких колебаний, сомнений в решительный момент. Гегель пытается в своих лекциях по эстетике найти «золотую середину»: Гамлет, дескать, не очень уверен в том, что видение отца было действительным, а не галлюцинацией. Однако и это объяснение неубедительно: после «мышеловки», когда он имеет в руках уже совершенно бесспорное доказательство, что Клавдий — убийца, он все так же тянет, юродствует и не мстит.

Л. Н. Толстой, который очень не любил ломать себе голову над чужими замыслами, разрубил гордиев узел. «Никакой загадки нет, просто Шекспир — бездарный писатель, который сам не понимал, что писал, — никакой последовательности и смысла в его писаниях нет».

Однако и сейчас, когда прошло уже почти сто лет со времени появления «разгромной» статьи Л. Н. Толстого о Шекспире, которая уже давно всеми забыта, Шекспир остается одним из самых любимых и популярных драматургов мира. И на наших глазах русский актер Иннокентий Смоктуновский приобрел мировую славу, сыграв в кино Гамлета.

Борис Пастернак почувствовал Гамлета на какой-то очень большой глубине, сроднился с ним и стал его побратимом. Гамлет и Пастернак — сиамские близнецы. Отныне нельзя говорить о Гамлете, не упоминая Пастернака, нельзя ничего понять в Пастернаке, не зная Гамлета. Мы будем писать о них обоих.

Гамлет — не только психологический парадокс. Это прежде всего воплощенная философия истории.

Мы сейчас несколько отойдем от принца, будем говорить о его отце, короле Гамлете. По словам сына, он идеал человека:

«Смотрите, сколько прелести в одном,

Лоб, как у Зевса, кудри Аполлона,

Взгляд Марса, гордый, наводящий страх,

Величие Меркурия с посланьем,

Слетающего наземь с облаков.

Собранье качеств, в каждом из которых

Печать какого-либо божества,

Как бы во славу человека…»

(Акт 3, сцена 4, перевод Пастернака)

Однако из беглых намеков людей, знавших короля, вырисовывается совсем другой образ. Образ дикого самодура. Увидев его призрак, Горацио вспоминает: «И так же хмур, как в незабвенный день, когда при ссоре с выборными Польши он из саней их вывалил на лед». (Издеваться над послами — это даже с точки зрения феодальной этики вопиющее безобразие.)

Более сообразно с правилами рыцарства завоевание Норвегии путем поединка двух королей. Но и здесь разбой.

«Король, чью тень мы с вами только что видали, — рассказывает опять Горацио, — однажды насмерть бился на мечах с былым и павшим в этом поединке властителем норвежцев Фортинбрасом».

Пред боем обусловили статью,

Что победитель получает право

На землю побежденного. Страну

Убитого взял победитель Гамлет.

Такого положенья никогда

Не мог снести наследник Фортинбраса,

Носящий то же имя по отцу…

Сам призрак короля Гамлета следующим образом характеризует свои земные дела:

«Я дух родного твоего отца,

На некий срок скитаться осужденный

Ночной порой, а днем гореть в огне,

Пока мои земные окаянства

Не выгорят дотла…»

(Акт 1, сцена 5)

Король Клавдий, убивший брата, является, однако, во всем остальном верным продолжателем его дела: он требует полной покорности от норвежцев и заставляет своего вассала, норвежского короля, усмирить Фортинбраса; он так же самовластно распоряжается Англией, завоеванной в свое время (в IX веке) датским оружием.

В области политики убитый им брат не мог бы сделать ему ни одного упрека.

Конечно, принц Гамлет мог бы свергнуть и убить Клавдия, заняв его престол. Это никого бы не удивило. Все исторические хроники Шекспира оканчиваются именно так:

1. «Ричард II». Короля убивают сторонники герцога Болинброка, который начинает царствовать под именем Генриха IV.

2. «Генрих V». Завоевание английским королем Франции и узурпация французского престола.

3. «Генрих VI». Свержение короля герцогом Йоркским, который начинает царствовать под именем Эдуарда V.

4. «Ричард III». Свержение и умерщвление брата и племянников герцогом Глостером — Ричардом III, который в свою очередь свергнут Тюдором, царствовавшим под именем Генриха VII.

Впрочем, только ли так в хрониках? Так и в жизни. Шекспир видел пять королей; из них трое запятнали себя чудовищными преступлениями:

1. Генрих VIII — убийца всех своих жен, тиран, не знавший ни в чем никакого удержу; этот превзошел даже нашего Грозного.

2. Мария Кровавая, покрывшая всю страну кострами инквизиции.

3. Наконец, Елизавета, казнившая Марию Стюарт, своего бывшего любовника Эссекса и еще бесконечное количество людей.

И наконец, Мария Стюарт, поэтический образ которой пленяет сердца уже почти 400 лет. При этом ее поклонники забывают, что она тоже очень неплохо умела казнить и даже жечь на кострах (причем в числе ее подвигов имеется и убийство мужа), — большой вопрос: легче ли, чем ей, пришлось бы Елизавете, если бы та попала в плен к шотландской королеве.

Вся история, рассказанная в «Трагической истории о Гамлете, принце Датском», вполне в духе той эпохи (впрочем, и наша эпоха не очень далеко отошла от той!), и ничего удивительного в ней нет. Удивительно другое. Вот перед нами наследник датского престола, и в его устах странные слова:

Гамлет: Чем прогневали вы, дорогие мои, эту свою Фортуну, что она шлет вас сюда в тюрьму?

Гильдестерн: В тюрьму, принц?

Гамлет: Дания — тюрьма.

Розенкранц: Тогда весь мир — тюрьма!

Гамлет: И притом образцовая, со множеством арестантских, темниц и подземелий, из которых Дания — наихудшее.

Розенкранц: Мы не согласны, принц.

Гамлет. Значит, для вас она не тюрьма, ибо сами по себе вещи не бывают ни хорошими, ни дурными, а только в нашей оценке. Для меня она тюрьма.

(Акт 2, сцена вторая.)

Тут черта, отдаляющая Гамлета от всех — от предков, современников, потомков. Такую фразу не мог произнести ни его отец, король Гамлет, ни Клавдий, ни Фортинбрас, ни Полоний, ни современные нам Полонии — поклонники Сталина, Гитлера, Муссолини, Черчилля, де Голля, — современные нам консерваторы, либералы, лейбористы, коммунисты.

Далее знаменитый монолог: «Быть или не быть».

«…Вот, что удлиняет

Несчастьям нашим жизнь на столько лет,

А то, кто снес бы униженья века,

Позор гоненья, выходки глупца,

Отринутую страсть, молчанье права,

Надменность власть имущих и судьбу

Больших заслуг перед судом ничтожеств…».

(Акт 3, сцена первая)

Такова характеристика Гамлетом того общества, которым ему предстоит править.

Я помню, лет тридцать назад, когда я проходил с учениками десятого класса «Гамлета» в одной из московских школ и речь зашла о Полонии, мои ученики выразили искреннее недоумение:

«Он же прекрасный человек. Чем он не нравится Гамлету? Его наставления сыну Лаэрту великолепны. Это же все, что написано в уставе нашей школы и в уставе комсомола».

Так говорили школьники. Но нечто подобное говорит про Полония и столь почтенный исследователь творчества Шекспира, как всемирно-известный датский литературовед Брандес.

Действительно, и Полоний, и Лаэрт — прекрасные люди, но люди своей эпохи, живущие по канонам и правилам.

А Гамлет вне канонов и правил. Вне не только своей, но и вообще всяких эпох. Отсюда мучительный разрыв со всеми окружающими. Он ощущает неправду мира, рвется на борьбу с ложью, с философией золотой середины, правящей миром. Но даже любящие его люди его не понимают: ни его мать, ни Офелия, ни даже Горацио.

Когда-то Станиславский в своей известной книге «Работа актера над собой» определил «сквозное действие» Гамлета формулой: «Хочу спасать мир».

Но спасать нельзя, и не с кем спасать. В этом трагедия Гамлета. Заколдованный круг.

«Вечерняя черта зари,

Как память близкого недуга,

Есть верный знак, что мы внутри

Неразмыкаемого круга».

(Блок)

Здесь разгадка его непонятного поведения.

Свергнув Клавдия, он автоматически становится королем.

Гамлет — король? Король, подобный своему отцу и дяде? Для этого он должен переродиться или погибнуть.

Переродиться он не может: он человек сильной, яркой индивидуальности. Такие не меняются. Значит, гибель. Король с таким мировоззрением, для которого государство — тюрьма, не процарствует и двух недель.

Феодалы умеют расправляться с подобными королями.

Значит, гибель. Гибель в любом случае! От Клавдия или от будущих вассалов.

А третьего не дано. Обреченный на гибель.

Гамлет — первый и все еще самый яркий (и теперь, через 370 лет) образ одинокого человека, выпадающего из среды, переросшего свою эпоху, и не только свою эпоху: в любую эпоху он будет чужой — и мучительно ищущий выход из тупика. Когда-то, в студенческие годы, я говорил, что комплекс Гамлета — наиболее устойчивый комплекс: вся мировая литература вращается вокруг этого комплекса.

Сейчас, через сорок лет, я готов повторить то же самое. Тогда я старался проследить те линии, по которым возможно разрешение комплекса Гамлета:

1. Линия борьбы за правду, за торжество справедливости. По этой линии идет развитие классического Гамлета в трагедии Шекспира. Гамлет находит в себе силы пойти против царства лжи, пошлости, насилия и погибнуть с честью. По этому пути пошел в конце концов и Гамлет наших дней — Борис Леонидович Пастернак.

2. Путь отчаяния, декадентства, беспросветный мрак. Им шли многие наши современники: Сергей Есенин и Юрий Олеша, еще ранее Федор Сологуб и в какой-то мере Александр Блок. В нашем демократическом движении — таковы демократы-романтики: благородные самоубийцы Илья Габай и Анатолий Якобсон, недавно наложивший на себя руки в Израиле.

3. Путь религиозного, мистического порыва к преображению мира в сюрреалистическом плане (это вся наша богоискательская русская интеллигенция, от нее же последний «есмь аз»).

4. Путь «сверхчеловека», гордого одиночества, замыкающегося в своей индивидуальности. Байронические герои, Печорин. Трагический гений Ницше и бесконечное множество меньших братьев Ницше — ибсеновских, гамсуновских, киплинговских героев.

Разумеется, очень редко эти типы встречаются в чистом виде. В жизни эти типы, линии, жизненные пути перекрещиваются, исчезают, переходят один в другой. Жизнь знает бесконечное множество переходных типов, полутонов, промежуточных характеров. Но все их пути намечены в образе Гамлета. Говоря о всех этих типах, родоначальником которых является Гамлет, мы, разумеется, не имеем в виду многочисленных парнишек (хиппи и битников), у которых «гамлетизм» — возрастная болезнь и юношеское позерство. Обычно до женитьбы. А там быстро перерождаются в Полониев. Да еще хорошо, если только в Полониев. Почтенных службистов и отцов семейств. Бывает хуже! Много хуже!

И невольно вспоминается комплимент, который когда-то сделал своим студентам знаменитый русский историк Н. И. Костомаров: «Я не вижу здесь (в аудитории Петербургского университета) Робеспьеров — я вижу лишь Репетиловых, из которых завтра выйдут Расплюевы».

Между Клавдием и Фортинбрасом.

Гамлет между Клавдием и Фортинбрасом. Клавдия он ненавидит, Фортинбраса перед смертью благословляет на царство. Но оба они ему одинаково чужды.

Ни тот, ни другой не знают колебаний: бестрепетной рукой убивает Клавдий брата, чтобы жениться затем на его жене и занять престол. Его цель — королевство, власть. И он ее достигает. И до последних мгновений за нее цепляется.

Цель Фортинбраса как будто такая же, как у Гамлета, — отомстить за смерть отца и возвратить похищенный у него престол. Но он не знает ни колебаний, ни раздумий, ни сомнений: уверенно и твердо идет он к намеченной цели и, достигнув ее, сразу входит в роль завоевателя, властелина. Клавдий — хищник, изверг и в то же время слабый, жалкий человек. Фортинбрас — рыцарь с головы до ног. Воплощение чести, благородства, всех качеств, любезных сердцу Шекспира (его любимые герои — рыцари: герцог Перси в «Генрихе IV» и Генрих V). Но оба они одинаково далеки от Гамлета. Далеки, как небо от земли.

И так же далеки от враждующих партий родной страны Юрий Живаго и его alter ego Борис Пастернак. Рядом с Юрием — Лариса. Они сродные натуры. И она между Клавдием и Фортинбрасом.

Роль Клавдия в романе играет адвокат Комаровский. В нем наиболее ярко воплощена вся пошлость буржуазного общества. Он — «Клавдий». Эгоизм и лицемерие — сущность его характера. Даже ситуация в чем-то схожая. И там, и здесь кровосмешение. Клавдий женится на жене брата. Комаровский соблазняет дочь своей любовницы. Мягко, хитро, умно. Развратив девушку, он не говорит ей ни одного грубого слова — даже выражает раскаяние, даже выражает желание жениться (впрочем, только на словах, не шевельнув пальцем, чтобы осуществить свое обещание) — и в то же время ведет себя так, что она каждую минуту ощущает свою от него зависимость.

После отчаянного поступка Ларисы — выстрела в него — он ведет себя, по-видимому, благородно: заминает дело, отводит от Ларисы всякую ответственность (в этом он, впрочем, заинтересован не менее ее, так как на суде могут выявиться скандальные подробности, компрометирующие Комаровского). Он играет роль патрона в ее браке с Пашей, но опять задняя мысль: он все еще хочет иметь Ларису (молодую, очаровательную), и только запрещение Ларисы приезжать к ней на время отодвигает его планы. И в то же время революция 1905 года, зверства, ограниченность революционеров Ларису отталкивают. Она ни в тех, ни в этих. В том же положении и Юрий; еще в детстве лишившийся отца и матери, круглый сирота, отпрыск разорившегося семейства, он чувствует себя чужим в том обществе, к которому мог бы принадлежать по рождению.

И его воспитатель под стать ему: Николай Иванович — расстриженный священник, тоже изгой: ни то ни се.

Комплекс Гамлета — основная черта Юрия. И рядом с ним его товарищ, друг детства Миша Гордон, так на него похожий. Все, что говорится о Мише, вполне применимо к Юрию. А о Мише говорится следующее:

«Все движения на свете в отдельности были рассчитанно-трезвы, а в общей сложности безотчетно пьяны общим потоком жизни, который объединял их. Люди трудились и хлопотали, приводимые в движение механизмом собственных забот…

Из этого правила мальчик был горьким и тяжелым исключением. Его конечною пружиной оставалось чувство озабоченности, и чувство беспечности не облегчало и не облагораживало его…

С тех пор как он себя помнил, он не переставал удивляться, как это при одинаковости рук и ног и общности языка и привычек можно быть не тем, что все, и притом чем-то таким, что нравится немногим и чего не любят?» («Доктор Живаго», том 1, стр. 20.)

Миша Гордон — еврей; его переживания осложнены национальным чувством. Юрий Живаго — русский, но все, что говорится о Гордоне, можно слово в слово повторить и о Юрии. Гамлет окружен людьми типа Полония и Лаэрта — людьми честными, но ограниченными. То же и Юрий. Еще в начале романа. Выволочнов — толстовец. Благородный человек. Но родной брат шекспировскому Полонию: «Это был один из тех последователей Льва Николаевича Толстого, в головах которых мысли гения, никогда не знавшего покоя, улеглись вкушать долгий и неомраченный отдых и непоправимо мельчали». (Там же, стр. 51.)

А потом пойдут Лаэрты: люди смелые, благородные, но тоже невозможно ограниченные: революционеры, комиссары, военачальники. Комиссар Гинц, затем символическая фигура Погоревших — глухонемого, выучившегося говорить, но лишенного возможности понимать чужую речь, который является кандидатом в вожди революции. И в результате:

«Он (Живаго) опять поступил на службу в свою старую больницу. Она по старой памяти называлась Крестовоздвиженской, хотя община этого имени была распущена. Но больнице еще не придумали подходящего названия.

В ней уже началось расслоение. Умеренным, тупоумие которых возмущало доктора, он казался опасным, людям, политически ушедшим далеко, недостаточно красным. Так очутился он ни в тех, ни в сих, от одного отстал, к другому не пристал». (Там же, стр. 214.)

Это — лейтмотив романа; здесь как бы пунктиром намечена вся судьба доктора Живаго.

Во втором томе, где герои вступают в эпоху гражданской войны, все становится еще более четким и определенным. Снова Клавдии и Фортинбрасы.

Клавдий — это наш старый знакомый адвокат Комаровский, великолепно приспособившийся к новым условиям, плавающий как рыба в воде в мутных волнах гражданской войны. Он достиг своей цели: увез с собой Ларису, испоганил ее, отнял у нее дочь и бросил где-то на перепутье.

И Лаэрты. Герой гражданской войны Ливерий. Человек убежденный, преданный идее, идущий на гибель, но узкий и ограниченный до невозможности. И он — отражение других, более высоких, направляющих революцию оттуда, из Москвы. Таких же самоуверенных, негнущихся, фанатичных и ограниченных, тех, чьи портреты в каждом углу, чьим именем двигают вперед мир, о ком поют песни:

«Да здравствует Ленин,

Вождь пролетарский,

Да здравствует Троцкий

Вождь армии Красной».

И народ движется за ними сплошным потоком. Им противостоит Белая армия.

Нет ничего удивительного в том, что русская эмиграция потопталась около Пастернака, а затем его забыла — постаралась забыть — и изданный иностранцами на русском языке трехтомник лежит мертвым грузом на складах издательств и книжных лавок. Сторонник Белого движения не найдет в «Докторе Живаго» ни одной строчки в свою пользу, как не найдет и сторонник Красной армии. И белые, и красные — Клавдии и Фортинбрасы — одинаково чужды Пастернаку.

Чужды они и трем его любимым героям: Юрию Живаго, Ларисе и Павлу.

Про Ларису пишет Юрию жена Антонина Александровна:

«Перед отъездом с этого страшного и такого рокового для нас Урала я довольно коротко узнала Ларису Федоровну. Спасибо ей, она была безотлучно при мне, когда мне было трудно, и помогала мне при родах. Должна искренне признать, она хороший человек, но не хочу кривить душой, — полная мне противоположность. Я родилась на свет, чтобы упрощать жизнь и искать правильного выхода, а она — чтобы осложнять ее и сбивать с дороги». (Том 2, гл. 13, стр. 484.)

Сбивать и сбиваться. И погибнуть где-то в лагерях, в неизвестности.

И Живаго. Вот как характеризует его соперник, все тот же адвокат Комаровский;

«Есть некоторый коммунистический стиль. Мало кто подходит под эту мерку. Но никто так явно не нарушает этой манеры жить и думать, как вы, Юрий Андреевич. Не понимаю, зачем гусей дразнить. Вы — насмешка над этим миром, его оскорбление. Добро бы это было вашею тайной. Но тут есть влиятельные люди из Москвы. Нутро ваше им известно досконально. Вы оба страшно не по вкусу здешним жрецам фемиды. Товарищи Антипов и Тиверзин точат зубы на Ларису Федоровну и на вас». (Там же, стр. 488.)

И рядом с ними — третий, революционер и романтик Павел Павлович Стрельников, которому душно и мутно среди Клавдиев и Фортинбрасов обеих сторон. Прототип Ильи Габая и Анатолия Якобсона.

Романтики-самоубийцы. Пленные рыцари. Гамлеты, для которых весь мир тюрьма и родная страна — наихудшее из ее отделений. И единственный выход — смерть.

«Мчись же быстрее, летучее время!

Душно под новою броней мне стало.

Смерть, как приедем, подержит мне стремя,

Слезу и сдерну с лица я забрало».

(Лермонтов)

«Доктор Живаго» — трагический роман. Он кончается гибелью трех главных героев: Юрия Живаго, Ларисы, Павла Стрельникова.

Треугольник романа — треугольник смерти.

Борис Пастернак тоже умер одиноким и никому не понятным. Но, как Гамлет, пораженный отравленным оружием, уходя, он бросил огненное слово обличения царству зла и лжи.

И здесь катарсис. И трагический оптимизм. После трагедии, после крови и грязи — свет.

И монолог под занавес:

«Другие по живому следу

Пройдут твой путь за пядью пядь,

Но пораженья от победы

Ты сам не должен отличать.

И должен ни единой долькой

Не отступаться от лица,

Но быть живым, живым и только,

Живым и только до конца».

И все это вспомнилось в жаркий июньский день — в день похорон Бориса Пастернака и моего друга Евгения Львовича Штейнберга.

Загрузка...