Частично, эта статья была опубликована в «Бюллетене Оппозиции» № 82-83 за февраль-март-апрель 1940 г. /И-R/.
24 января 1940 г.
Дискуссия продолжает развивать свою внутреннюю логику. Каждый из лагерей, в зависимости от своей социальной природы и политической физиономии, пытается прощупать у противника слабые и больные места. Именно этим определяется ход дискуссии, а не априорными планами вождей оппозиции. Жалеть сейчас о том, что дискуссия вспыхнула, поздно и бесплодно. Нужно только зорко следить за ролью сталинских провокаторов, которые несомненно имеются в партии и которым поручено отравить атмосферу дискуссии ядовитыми газами и довести идейную борьбу до раскола. Открыть этих господ не так уж трудно: они проявляют чрезмерную ревность, конечно, искусственную, и заменяют идеи и доводы сплетнями и клеветой. Их надо разоблачить и вышвырнуть объединенными усилиями обеих фракций. Но принципиальную борьбу надо довести до конца, т.е. до серьезного освещения наиболее важных из поднятых вопросов. Нужно использовать дискуссию для того, чтобы поднять теоретический уровень партии.
Значительное число членов американской секции, как и всего нашего молодого Интернационала, вышло из Коминтерна эпохи упадка или из Второго Интернационала. Это плохие школы. Дискуссия обнаружила, что широкие круги партии теоретически слабо подготовлены. Достаточно сослаться на то обстоятельство, что, например, нью-йоркская организация партии не реагировала с силой оборонительного рефлекса на попытки легкомысленной ревизии марксистской доктрины и программы, а, наоборот, в большинстве своем поддержала ревизионистов. Это печально, но поправимо, поскольку наша американская партия, как и весь наш Интернационал, состоят из честных элементов, которые искренно стремятся выйти на революционную дорогу. Они хотят и будут учиться. Однако, времени терять нельзя. Именно проникновение партии в профессиональные союзы, вообще в рабочую среду, требует повышения теоретической квалификации кадров. Под кадрами я разумею не «аппарат», а партию в целом. Каждый член партии может и должен чувствовать себя офицером формирующейся пролетарской армии.
«С какого это времени вы стали специалистами по вопросам философии?» иронически спрашивают сейчас оппозиционеры представителей большинства. Ирония тут совершенно неуместна. Научный социализм есть сознательное выражение бессознательного исторического процесса, именно инстинктивного, стихийного стремления пролетариата к переустройству общества на коммунистических началах. Эти органические тенденции рабочей психологии особенно быстро пробуждаются сейчас эпохой кризисов и войн. Дискуссия с бесспорностью обнаружила столкновение в партии мелко-буржуазной тенденции и пролетарской. Мелко-буржуазная тенденция выражает свою растерянность в том, что пытается разменять программу на ряд «конкретных» вопросов. Пролетарская тенденция, наоборот, стремится все частные вопросы свести к теоретическому единству. Вопрос сейчас не в том, в какой мере отдельные члены большинства сознательно применяют диалектический метод. Важно то, что фракция большинства в целом стремится к пролетарской постановке вопросов и именно поэтому восприимчива к диалектике, которая есть «алгебра революции». Оппозиционеры, как мне пишут, залпами смеха встречают самое упоминание слова «диалектика». Напрасно. Этот недостойный прием не поможет. Диалектика исторического процесса уже не раз жестоко карала тех, кто пытался посмеяться над нею.
Новая статья т. Шахтмана («Открытое письмо Льву Троцкому») представляет тревожное явление. Она показывает, что Шахтман не хочет учиться в дискуссии, а продолжает развивать свои ошибки, эксплоатируя при этом не только недостаточный теоретический уровень партии, но и специфические предрассудки её мелко-буржуазного крыла. Все знают легкость, с которой Шахтман группирует различные исторические эпизоды вокруг той или другой оси. Это качество делает Шахтмана талантливым журналистом. К сожалению, одного этого мало. Главный вопрос — в выборе оси. Шахтмана всегда занимают отражения политики в литературе, в прессе. Ему не хватает интереса к реальным процессам классовой борьбы, к жизни масс, к соотношению разных слоев самого рабочего класса и пр. Я читал немало хороших и даже блестящих статей Шахтмана, но никогда не слышал от него ни одного замечания, которое действительно вводило бы в жизнь американского рабочего класса или его авангарда.
Надо оговориться, что здесь не личная только вина Шахтмана, здесь — судьба целого революционного поколения, которое, в силу особого сочетания исторических условий, выросло вне рабочего движения. Об опасности вырождения этих ценных и преданных революции элементов мне приходилось писать и говорить не раз. То, что было в свое время неизбежной чертой молодости, стало слабостью. Слабость превращается в болезнь. Если запустить ее, она примет смертельный характер. Чтобы избежать этой опасности, надо уметь сознательно открыть новую главу в развитии партии. Пропагандисты и журналисты Четвертого Интернационала должны открыть новую главу в своем собственном сознании. Надо перевооружиться. Надо повернуться вокруг собственной оси: спиною — к мелко-буржуазной интеллигенции, лицом — к рабочим.
Видеть причину нынешнего кризиса партии — в консерватизме её рабочей части; искать выхода из кризиса — в победе мелкобуржуазного блока, — трудно придумать ошибку, более опасную для партии. На самом деле сущность нынешнего кризиса состоит в консерватизме мелкобуржуазных элементов, прошедших чисто пропагандистскую школу и не находящих выхода на дорогу классовой борьбы. Нынешний кризис есть последняя битва этих элементов за самосохранение. Каждый из оппозиционеров в отдельности сможет, если твердо захочет, найти себе достойное место в революционном движении. Как фракция, они осуждены. В развернувшейся борьбе Шахтман оказался не в том лагере, где нужно. Как всегда в таких случаях, его сильные стороны отступили на задний план; наоборот, его слабые черты приобрели особенно законченное выражение. Его «Открытое письмо» представляет как бы отвар его слабых черт.
Шахтман потерял мелочь: классовую позицию. Отсюда его необыкновенные зигзаги, импровизации и скачки. Классовый анализ он подменяет разрозненными историческими анекдотами, с единственной целью: прикрыть свой собственный поворот, замаскировать противоречие между вчерашним днем и сегодняшним. Так Шахтман поступает с историей марксизма, с историей собственной партии, с историей русской оппозиции. Он нагромождает при этом ошибку на ошибку. Все исторические аналогии, к которым он прибегает говорят, как увидим, против него.
Поправлять ошибки труднее, чем совершать их. Мы просим у читателя достаточного терпения, чтоб шаг за шагом пройти с нами через все зигзаги мысли Шахтмана. Мы обещаем при этом, с своей стороны, не ограничиваться вскрытием ошибок и противоречий, а противопоставлять по всей линии пролетарскую позицию — мелко-буржуазной, марксистскую — эклектической. Может быть, так мы все кое-чему научимся из дискуссии.
Откуда это у нас, непримиримых революционеров, внезапно появилась мелко-буржуазная тенденция? — возмущается т. Шахтман. Где доказательства? «В чем эта тенденция проявлялась в последний год (!) у авторитетных выразителей меньшинства?» (стр. 2). Почему в прошлом мы не поддавались влиянию мелко-буржуазной демократии? Почему во время испанской войны мы… и пр. и пр. Таков козырный аргумент, с которого Шахтман начинает свою полемику против меня, и который он варьирует на все лады, придавая ему, видимо, чрезвычайное значение. Шахтману совсем не приходит в голову, что я могу повернуть этот аргумент против него.
В документе оппозиции: «Война и бюрократический консерватизм» делается допущение, что Троцкий прав в девяти случаях из десяти, а может быть в 99 из 100. Я прекрасно понимаю условный и чрезмерно великодушный характер этого допущения. Процент моих ошибок, на самом деле, значительно выше. Но как объяснить все же, что через две-три недели после только что цитированного документа Шахтман сразу открыл, что Троцкий:
а) не способен критически отнестись к доставляемой ему информации, хотя одним из информаторов являлся в течение десяти лет сам Шахтман;
б) не умеет отличить пролетарское течение от мелкобужуазного, большевистское от меньшевистского;
в) защищает абсурдную идею «бюрократической революции» вместо революции масс;
г) не умеет дать ответа на конкретные вопросы о Польше, Финляндии и пр.;
д) проявляет склонность капитулировать перед сталинизмом;
е) не понимает, что такое демократический централизм, — и т.д. без конца.
Словом, на протяжении двух-трех недель Шахтман открыл, что я ошибаюсь в 99 случаях из 100, особенно когда дело идет о самом Шахтмане. Мне кажется, что это новое процентное соотношение тоже страдает некоторым преувеличением, — но уже в противоположную сторону. Во всяком случае мою склонность заменять революцию масс «бюрократической революцией» Шахтман открыл гораздо более внезапно, чем я — мелко-буржуазный уклон.
Т. Шахтман приглашает меня привести доказательства существования «мелко-буржуазной тенденции» в партии за последний год; иногда он называет два-три года. У Шахтмана есть все основания не заглядывать в более отдаленное прошлое. Я последую, однако, приглашению Шахтмана и ограничусь последними тремя годами. Прошу внимания! На риторические вопросы моего сурового критика я отвечу несколькими точными документами.
25 мая 1937 г. я писал в Нью-Йорк по поводу политики фракции большевиков-ленинцев в Социалистической партии.
«… я должен процитировать два недавних документа: а) частное письмо от „Макса" о конференции, и б) статью Шахтмана „К революционной социалистической партии". Само название этой статьи показывает неверную перспективу. Мне кажется, что события, включая и последнюю конференцию, говорят за то, что партия развивается не в «революционную» партию, а во что-то наподобие ILP, то есть, в жалкий центристский политический аборт, без какого-либо будущего.
«Утверждение, будто Американская Социалистическая партия сейчас „ближе к позициям революционного марксизма, чем любая партия Второго или Третьего Интернационала", это совершенно незаслуженный комплимент: Американская Социалистическая партия лишь только более отсталая, чем аналогичные формации в Европе — POUM, ILP, SAP, и так далее — … Наша задача заключается в том, чтобы разоблачить это отрицательное преимущество Нормана Томаса и Ко., а не говорить о „превосходстве (резолюции о войне) над всеми другими резолюциями, когда-либо принятыми этой партией…" Это попросту чисто художественная оценка, потому что всякая резолюция должна быть оценена в связи с историческими событиями, с политической ситуацией и её императивной необходимостью…»
Т. Шахтман проявил в обоих цитированных документах чрезмерную приспособляемость по отношению к левому крылу мелкобуржуазной демократии, — политическую мимикричность — очень опасную черту для революционного политика! Крайне важно отметить высокую оценку «радикальной» позиции Н. Томаса по отношению к войне… в Европе. Оппортунисты, как известно, тем радикальнее, чем дальше от событий. С точки зрения этого закона не трудно оценить по достоинству тот факт, что Шахтман и его союзники обвиняют нас в склонности к «капитуляции перед сталинизмом». Увы, сидя в Бронксе, гораздо легче проявлять непримиримость по отношению к Кремлю, чем по отношению к американской мелкой буржуазии.
Если верить т. Шахтману, вопрос о классовом составе фракций притянут мною к делу случайно и без основания. Обратимся и здесь к недавнему прошлому.
3 октября, 1937 г. я писал в Нью-Йорк:
«Я сотни раз говорил, что рабочий, который остается незаметным в „обычных" условиях партийной жизни, открывает в себе поразительные качества при изменении ситуации, когда общие формулы и беглые языки недостаточны, когда знание жизни рабочих и практические способности становятся необходимы. В этих условиях, одаренный рабочий открывает в себе уверенность и показывает также свои общие политические способности.
«Преобладание в организации интеллигентов неминуемо в начальный период развития организации. Но в то же самое время, это является большим препятствием перед политическим развитием наиболее одаренных рабочих… На следующей конференции необходимо привлечь как можно больше рабочих в местные и центральный комитеты. Для рабочего, деятельность в руководящем органе партии является в то же время высочайшей политической школой…
«Трудность заключается в том, что в любой организации существуют традиционные члены комитетов, и что различные второстепенные фракционные и личные соображения играют слишком большую роль в выборе списка кандидатов».
Со стороны т. Шахтмана я никогда не встречал ни внимания, ни интереса к вопросам этого рода.
Если верить Шахтману, вопрос о фракции т. Эберна, как о сплочении мелко-буржуазных элементов, выдвинут мною искусственно и без основания. Между тем 10 октября 1937 г., когда Шахтман шел рука об руку с Кэнноном, и официально считалось, что Эберн не имеет фракции, я писал Кэннону:
«Лишь меньшинство членов партии являются настоящими рабочими со станка. … Непролетарский элемент представляет собой весьма нужную заварку, и я считаю, что мы можем гордиться хорошим качеством этого элемента… Но … наша партия может переполниться непролетарским элементом, и даже может потерять свою революционную суть. Задача, конечно, состоит не в том, чтобы предотвратить наплыв интеллигентов с помощью искусственным мер, … а в том, чтобы ориентировать практически всю организацию лицом к заводам, забастовкам, профсоюзам…
«Вот конкретный пример: мы не можем выделить достаточно или поровну сил на каждый завод. Наша местная организация может выбрать для своей деятельности в следующий период один, два, или три завода в своем районе, и сконцентрировать все силы на этих заводах. Если мы имеем на одном из них двух или трех рабочих, то мы можем организовать специальный комитет помощи из пяти не-рабочих, чтобы расширить наше влияние на этих заводах.
«То же самое можно делать и в профсоюзах. Мы не можем записать не-рабочих членами союза. Но мы можем успешно создать комиссии помощи для устных или журналистских действий в связи с нашими товарищами в профсоюзе. Их неизменным условием должно быть: не приказывать рабочим, а лишь помогать им, давать им советы, вооружать их фактами, идеями, заводскими газетами и особыми листовками, и так далее.
«Такое содействие имело бы огромное образовательное влияние, с одной стороны для рабочих товарищей, с другой стороны, для не-рабочих, которые нуждаются в серьезном переучивании.
«У вас в партии имеется, например, значительное число еврейских не-рабочих элементов. Они могут стать очень ценными дрожжами, если партии удастся постепенно вырвать их из замкнутой среды, и посредством ежедневной деятельности привязать их к фабричным рабочим. Я полагаю, что такая ориентация обеспечила бы заодно более здоровую атмосферу внутри партии…
«Можно уже сейчас установить одно общее правило: член партии, который в течение трех или шести месяцев не может завоевать для партии нового рабочего, не является хорошим членом партии.
«Если мы серьезно повернемся в этом направлении, и если мы будем каждую неделю проверять практические результаты, то мы сможем предотвратить большую опасность: а именно, что интеллигенты и белые воротнички могли бы задавить рабочее меньшинство, обречь его на молчание, превратить партию в весьма интеллигентный дискуссионный клуб, но совершенно негодную для обитания в ней рабочих.
«Это правило следует подобно этому разработать для работы и рекрутирования в молодежной организации, иначе перед нами встанет опасность перевоспитания хороших молодых элементов в революционных дилетантов, а не революционных борцов».
Из этого письма видно, надеюсь, что опасность мелко-буржуазного уклона не была мною изобретена на другой день после советско-германского пакта или после раздела Польши, а выдвигалась мною настойчиво два года и более тому назад. Причем я уже тогда указывал, имея в виду главным образом «несуществующую» фракцию Эберна, что для оздоровления партийной атмосферы необходимо извлечь еврейские мелкобуржуазные элементы Нью-Йорка из привычной им консервативной среды и растворить их в действительном рабочем движении. Именно потому что письмо это (не первое в своем роде) было написано за два года до начала нынешней дискуссии, оно имеет больше доказательной силы, чем все писания вождей оппозиции насчет мотивов, побудивших меня выступить в защиту «клики Кэннона».
Склонность Шахтмана поддаваться мелкобуржуазным, особенно академическим и литературным влияниям, никогда не была для меня секретом. Во время работы комиссии д-ра Дьюи*, 14 октября 1937 г. я писал т. Кэннону, Шахтману и Новаку:
* Комиссия опровержения Московских Процессов; см. книгу «Преступления Сталина»/И-R/.
«… Я настаивал на необходимости окружить Комитет делегатами рабочих групп, чтобы создать связи между Комитетом и массами. … Товарищи Новак, Шахтман и другие выразили свое согласие со мной. Вместе мы обсуждали практические возможности для осуществления этого плана. … Но затем, несмотря на мои повторные вопросы, я никак не мог получить информации об этой проблеме, и лишь случайно я услышал, что товарищ Шахтман был против нее. Почему? Я не знаю».
Шахтман так и не объяснил причин. В своем письме я выражался с крайней осторожностью; но у меня не было ни малейшего сомнения в том, что, соглашаясь со мною на словах, Шахтман на деле опасался задеть чрезмерную политическую чувствительность временных либеральных союзников: в этом направлении Шахтман проявляет исключительную «деликатность».
15 апреля 1938 г. я писал в Нью-Йорк:
«Меня немного поражает форма гласности, которую получило письмо Истмана в „New International". Я согласен с печатанием письма, но объявлять о нем на обложке, и обходить молчанием статью Истмана в журнале „Harper's" кажется мне несколько компрометирующим для „New International". Многие люди истолкуют этот факт, как нашу готовность закрыть глаза на принципы там, где затронута дружба».
Этот упрек предшествовал на несколько месяцев появлению статьи Шахтмана и Бернама против «Отступающих интеллигентов», в частности Истмана.
1 июня 1938 г. я писал Шахтману.
«Мне трудно понять, почему вы здесь так миролюбивы, и даже дружелюбны по отношению к мистеру Юджину Лайонсу. Он, кажется, выступает на ваших банкетах. В то же самое время, он выступает на банкетах белогвардейцев».
Это письмо есть продолжение борьбы за более независимую и решительную политику по отношению к так называемым «либералам», которые, ведя борьбу против революции, хотят оставаться «друзьями дома» при пролетариате, ибо это удваивает их цену на рынке буржуазного общественного мнения.
6 октября 1938 г., почти за год до начала дискуссии, я писал о необходимости для партийной прессы решительно повернуться лицом к рабочим:
«Весьма важным, в этой связи, является отношение „Socialist Appeal". Это, несомненно, весьма хорошая марксистская газета, но это не настоящий орган политического действия. … Я пытался заинтересовать редакционную коллегию газеты в этом вопросе, но успеха не имел».
В этих словах есть оттенок жалобы. И он не случаен. Т. Шахтман, как уже упомянуто, проявляет несравненно больший интерес к отдельным литературным эпизодам давно законченной борьбы, чем к социальному составу собственной партии или читателей собственной газеты.
20 января 1939, в уже цитированном мною письме по поводу диалектического материализма, я снова затронул вопрос о тяготении т. Шахтмана к среде мелкобуржуазной литературной братии.
«Я не могу понять, почему „Socialist Appeal" почти полностью игнорирует Сталинистскую партию. Эта партия сейчас составляет кучу противоречий. Расколы неминуемы. Следующие важные приобретения конечно придут к нам из Сталинистской партии. Наше политическое внимание должно быть обращено на нее. Мы должны наблюдать развитие противоречий повседневно и ежечасно. Кому-то из редколлегии следовало бы все время разбирать идеи и действия сталинцев. Мы могли бы затеять дискуссию и, если можно, публиковать письма шатающихся сталинцев.
«Это было бы в тысячу раз важней, чем приглашать Истмана, Лайонса, и других выражать свои личные сомнения. Я несколько удивился, зачем вы напечатали последнюю незначительную и заносчивую статью Истмана. … Но я совершенно поражен, что вы приглашаете этих людей опоганивать наши, не столь уж и многочисленные страницы „New International". Продолжение этой полемики может заинтересовать нескольких мелкобуржуазных интеллигентов, но не революционные элементы.
«Я твердо убежден, что необходима некоторая реориентация органов „New International" и „Socialist Appeal": подальше от Истмана, Лайонса и т.д.; поближе к рабочим, и в этом смысле, к Сталинистской партии».
Последние события показали, к сожалению, что Шахтман не отошел дальше от Истмана и Ко., а, наоборот, приблизился к ним.
27 мая 1939 г. я писал снова по поводу характера „Socialist Appeal", в связи с социальным составом партии:
«Из конспекта я вижу, что у вас затруднения с „Socialist Appeal". Эта газета очень хорошо выполнена с журналистской точки зрения; но это — газета для рабочих, а не рабочая газета. …
«Сейчас, эта газета поделена между несколькими журналистами, каждый из которых сам по себе весьма хорош, но все вместе они не дают рабочим проникнуть на страницы „Socialist Appeal". Каждый из них говорит за рабочих (и говорит хорошо), но никто самих рабочих не слышит. Несмотря на свой блестящий журнализм, до некоторой степени газета становится жертвой журнальной рутины. Вовсе не слышно, как живут рабочие, как они дерутся, схватываются с полицейскими, или пьют виски. Это очень опасно для газеты, как революционного орудия партии. Задача заключается не в том, чтобы издавать газету совместными усилиями умелых редакторов, а в том чтобы привлекать рабочих говорить самим за себя.
«Для успеха нужно радикальное и смелое изменение. …
«Конечно, дело не только в газете, а во всем направлении политики. Я продолжаю считать, что у вас слишком много мелкобуржуазных мальчиков и девочек, которые очень хороши и преданы партии, но не понимают, что их долг лежит не в дискуссиях между собой, а в проникновении в свежие слои рабочих. Я повторяю мое предложение: каждый мелкобуржуазный член партии, который, если он в течение некоторого времени, скажем три или шесть месяцев, не завоюет для партии рабочего, должен быть понижен до степени кандидата, а через еще три месяца исключен из партии. В некоторых случаях это может оказаться несправедливым, но партия в целом почувствует необходимый оздоровляющий толчок. Нужна весьма резкая перемена».
Предлагая такие драконовские меры как исключение мелкобуржуазных элементов, неспособных связаться с рабочими, я имел в виду не «защиту» фракции Кэннона, а спасение партии от вырождения.
По поводу доходивших до меня скептических голосов внутри Рабочей Социалистической партии я писал т. Кэннону 16 июня 1939 г.:
«Предвоенная ситуация, обострение национализма и так далее, являются естественным затруднением нашего развития и глубокой причиной тяжелого настроения в наших рядах. Но нужно подчеркнуть, что чем больше партия является мелкобуржуазной в своем социальном составе, тем сильнее её зависимость от изменений в официальном общественном мнении. Это является добавочной причиной для смелой и активной ориентации в сторону масс.
«Пессимистичные рассуждение, которые вы замечаете в своей статье, являются, конечно, отражением патриотичного, националистического давления на официальное общественное мнение. „Если фашизм победит во Франции…" „Если фашизм победит в Англии…". И так далее. Победы фашизма важны, но смертельная агония капитализма важнее».
Вопрос о зависимости мелкобуржуазного крыла партии от официального общественного мнения поставлен был, следовательно, за несколько месяцев до начала нынешней дискуссии, а вовсе не был искусственно привлечен для того, чтобы скомпрометировать оппозицию.
Т. Шахтман требовал от меня указать ему «прецеденты» мелкобуржуазных тенденций у вождей оппозиции в течение последнего периода. Я пошел навстречу этому требованию, выделив из вождей оппозиции самого т. Шахтмана. Я далеко не исчерпал имеющийся у меня материал. Два письма, — одно Шахтмана, другое мое, — наиболее, пожалуй, интересные с точки зрения «прецедентов», я приведу еще в другой связи. Пусть Шахтман не говорит, что недостатки и ошибки, о которых идет речь в переписке, могут быть отнесены также и за счет других товарищей; в том числе и представителей нынешнего большинства. Возможно. Вероятно. Но имя Шахтмана повторяется в этой переписке не случайно. Где у других были эпизодические ошибки, у Шахтмана была тенденция.
Во всяком случае в полной противоположности с тем, что теперь говорит и пишет Шахтман по поводу моих будто бы «внезапных» и «неожиданных» оценок, я с документами в руках могу доказать — и, надеюсь, доказал, — что моя статья о «мелкобуржуазной оппозиции» только резюмирует мою переписку с Нью-Йорком за последние три года (на самом деле — за десять лет). Шахтман очень демонстративно требовал «прецедентов». Я представил «прецеденты». Они целиком против Шахтмана.
В кругах оппозиции считают возможным утверждать, что вопрос о диалектическом материализме я выдвинул только потому, что мне нечем ответить на «конкретные» вопросы о Финляндии, Латвии, Индии, Афганистане, Белуджистане и пр. Этот довод, совершенно недостойный сам по себе, представляет, однако, интерес для характеристики уровня известных элементов оппозиции и их отношения к теории и к элементарной идейной лояльности. Не лишним будет, поэтому, сослаться на то, что первая моя серьезная беседа с товарищами Шахтманом и Новаком, немедленно по прибытии в Мексику, в январе 1937 г., в вагоне поезда, посвящена была необходимости настойчивой пропаганды диалектического материализма. После разрыва нашей американской секции с Социалистической партией я всемерно настаивал на скорейшей постановке теоретического органа, имея в виду, опять-таки, необходимость воспитания партии, прежде всего — её новых членов, в духе диалектического материализма. В Соединенных Штатах — писал я, — где буржуазия систематически прививала рабочим вульгарный эмпиризм, надо более, чем где-либо, спешить поднять движение на достойный теоретический уровень. 20 января прошлого года я писал Шахтману по поводу его и Бернама статьи «Отступающие интеллигенты»:
«Раздел о диалектике является наихудшим ударом, который вы, лично, как редактор журнала „New International" могли бы нанести марксистской теории… Хорошо! Мы будем это обсуждать открыто».
Я, таким образом, прямо возвещал Шахтману год тому назад публичную борьбу против его эклектических тенденций. В тот момент не было еще и речи о будущей оппозиции; во всяком случае я был далек от мысли, что философский блок против марксизма подготовляет политический блок против программы Четвертого Интернационала.
Характер прорвавшихся наружу разногласий только подтвердил мои старые опасения — в отношении социального состава партии, как и в отношении теоретического воспитания кадров. Мне ничего не пришлось менять или «искусственно» выдвигать. Так обстоит дело с фактической стороны. Прибавлю еще, что я испытываю чувство неловкости по поводу того, что приходится объяснять, почти оправдывать выступление в защиту марксизма внутри одной из секций Четвертого Интернационала!
В своем «Открытом письме» Шахтман ссылается, в частности, на то, что т. Винсент Дан выражал свое удовольствие по поводу статьи об интеллигентах. Но ведь и я высказался об ней очень похвально: «Many parts are excellent» (Многие отрывки замечательны). Однако, как говорит русская пословица, ложка дегтю может испортить бочку меда. Именно об этой ложке дегтя у нас идет речь. Глава, посвященная диалектическому материализму, заключает в себе ряд чудовищных, с марксистской точки зрения, мыслей, целью которых являлось, как теперь ясно, подготовить политический блок. Ввиду того упорства, с каким Шахтман повторяет, что я придираюсь к статье без основания, приведу снова центральное место интересующей нас главы:
«… никто не доказал до сих пор, что согласие или несогласие относительно наиболее абстрактных доктрин диалектического материализма необходимо задевает (!) сегодняшние и завтрашние конкретные политические вопросы, — а политические партии, программы и бои основаны на таких конкретных вопросах.» („The New International", January, 1939, p. 7).
Разве этого одного не достаточно? Поражает прежде всего недостойная пролетарских революционеров формула: «политические партии, программы и бои основаны на таких конкретных вопросах». Какие партии? Какие программы? Какие бои? Все партии и все программы взяты здесь за общие скобки. Партия пролетариата не есть партия, как другие. Она вовсе не основана на «таких практических вопросах». Она в самой основе своей противоположна партиям буржуазных дельцов и мелкобуржуазных штопальщиков. Она имеет своей задачей подготовить социальный переворот и возрождение человечества на новых материальных и моральных основах. Чтоб не сломаться под давлением буржуазного общественного мнения и полицейских репрессий, пролетарскому революционеру, тем более вождю, нужно ясное, всестороннее, до конца продуманное миросозерцание. Только на основе целостной марксистской концепции возможен правильный подход к «конкретным» вопросам.
Именно здесь начинается измена Шахтмана — не простая ошибка, как я хотел надеяться в середине прошлого года, а прямая теоретическая измена, как видно теперь. Вслед за Бернамом, Шахтман поучает молодую революционную партию, будто «никто не доказал», что диалектический материализм задевает (affects) политическую деятельность партии. «Никто не доказал», другими словами, что марксизм приносит пользу борьбе пролетариата. У партии не может быть, следовательно, мотивов усваивать и защищать диалектический материализм. Это есть отказ от марксизма, от научного метода вообще, жалкая капитуляция перед эмпиризмом. В этом и состоит философский блок Шахтмана с Бернамом, а через Бернама — со жрецами буржуазной «Науки». Именно об этом, и только об этом, я говорил в своем письме 20 января прошлого года.
5 марта Шахтман ответил мне:
«Я перечитал январскую статью Бернама и Шахтмана о которой вы пишете, и хотя, если бы статья была написана заново, в свете ваших заметок я предложил бы кое-где (!) иную формулировку, я не могу согласиться с вашими возражениями по существу».
Ответ, как всегда бывает у Шахтмана в критических случаях, по существу ничего не выражает; но все же Шахтман как будто оставлял за собою открытым мост отступления. Теперь, в состоянии фракционного ража, он обещает делать «то же самое завтра снова и снова». Что именно: капитулировать перед буржуазной «Наукой»? отрекаться от марксизма?
Шахтман пространно объясняет мне (насколько основательно, увидим дальше) пользу тех или других политических блоков. Я же говорю о вреде теоретических измен. Блок может быть оправдан или нет, это зависит от его содержания и условий. Теоретическая измена не может быть оправдана никаким блоком. Шахтман ссылается на то, что его статья имеет чисто политический характер. Я говорю не о статье, а о той главе, которая заключает в себе отречение от марксизма. Если бы в курсе физики заключались всего две строки о боге, как движущем начале, то я имел бы право заключить, что автор является обскурантом.
Шахтман не отвечает на обвинение, а старается отвлечь внимание читателей посторонними разговорами. «В чем именно то, что вы называете моим "блоком с Бернамом в области философии" — спрашивает он — отличается от ленинского блока с Богдановым? Почему последний блок был принципиальным, а наш — беспринципен? Я был бы очень признателен за ответ на этот вопрос». О политическом отличии, вернее, о противоположности двух блоков речь впереди. Сейчас нас интересует вопрос о марксистском методе. В чем разница, спрашиваете вы? В том, что Ленин никогда не говорил, в угоду Богданову, о ненужности диалектического материализма для «конкретных политических вопросов». В том, что Ленин никогда теоретически не растворял большевистскую партию в партиях вообще. Он органически не мог сказать такой пошлости. И не только он, но и никто из серьезных большевиков. В этом разница. Понятно? Шахтман саркастически обещал мне «признательность» за ясный ответ. Надеюсь, ответ дан. Признательности я не требую.
Плачевнейшей частью плачевной работы Шахтмана является глава «Государство и характер войны». «Какова наша позиция? — спрашивает автор, — просто-напросто такова: невозможно прямо вывести нашу политику по отношению к специфической войне из абстрактной характеристики классового характера государства, вовлеченного в войну, более точно, из форм собственности, господствующих в этом государстве. Наша политика должна вытекать из конкретного анализа характера войны в отношении к интересам международной социалистической революции» (стр. 7, подчеркнуто мною). Какая путаница! Какой клубок софизмов! Если невозможно вывести нашу политику прямо из классового характера государства, то почему этого нельзя сделать не-прямо? Почему анализ характера государства должен оставаться абстрактным, тогда как анализ характера войны должен быть конкретным? Формально с таким же, а по существу с несравненно большим правом можно сказать, что нашу политику в отношении СССР нельзя вывести из абстрактной характеристики войны, как «империалистской», а только из конкретного анализа характера государства в данной исторической обстановке.
Основной софизм, на котором Шахтман строит все остальное, прост: так как экономический базис определяет явления надстройки не непосредственно: так как одной лишь классовой характеристики государства для разрешения практических задач недостаточно, то… мы можем обойтись без анализа экономики и классовой природы государства, заменяя их, как выражается Шахтман на своем журналистском жаргоне, «реальностями живых событий» (стр. 10).
Тот самый прием, который Шахтман пустил в ход для оправдания своего философского блока с Бернамом (диалектический материализм не определяет непосредственно нашу политику, следовательно… он вообще не задевает «конкретных политических задач»), повторяется здесь, слово в слово, в отношении социологии Маркса: так как формы собственности не определяют непосредственно политику правительства, то можно вообще выбросить за борт социологию Маркса при определении «конкретных политических задач».
Почему бы не пойти дальше? Так как закон трудовой стоимости не определяет цены «прямо» и «непосредственно»; так как законы естественного подбора не определяют «прямо» и «непосредственно» рождение поросенка; так как законы тяготения не определяют «прямо» и «непосредственно» падение пьяного полисмена с лестницы, то… то представим Марксу, Дарвину, Ньютону и всем другим любителям «абстракций» покрываться пылью на полках. Это есть не что иное, как торжественные похороны науки, ибо весь путь её развития идет от «прямых» и «непосредственных» причин к более отдаленным и глубоким, от многообразия и пестроты явлений — к единству движущих сил.
Закон трудовой ценности определяет цены не непосредственно, но он их определяет. Такие «конкретные» явления, как банкротство Нью Дил, объясняются в последнем счете «абстрактным» законом стоимости. Рузвельт этого не знает, но марксист не смеет этого не знать. Не непосредственно, а через целый ряд посредствующих факторов и их взаимодействие, формы собственности определяют не только политику, но и мораль. Тот пролетарский политик, который пытается игнорировать классовую природу государства, неизбежно кончит так же, как полисмен, который игнорирует законы тяготения, т.е. разобьет себе нос.
Шахтман явно не отдает себе отчета в различии между абстрактным и конкретным. Стремясь к конкретности, наше мышление оперирует абстракциями. Даже «эта», «данная», «конкретная» собака есть абстракция, потому что она успеет измениться, например, опустить хвост, в тот «момент», когда мы указываем на неё пальцем. Конкретность есть понятие относительное, а не абсолютное: то, что конкретно в одном случае, в другом оказывается абстрактным, т.е. недостаточно определенным для данной цели. Чтобы получить понятие достаточно «конкретное» для данной потребности, надо сочетать воедино несколько абстракций, — как для того, чтобы воспроизвести в фильме кусок жизни, которая есть движение, надо скомбинировать ряд неподвижных фотографий. Конкретное есть комбинация абстракций — не произвольная или субъективная комбинация, а такая, которая отвечает законам движения данного явления.
«Интересы международной социалистической революции», к которым апеллирует Шахтман против классовой природы государства, представляют в данном случае худшую из абстракций. Вопрос, который нас занимает, как раз ведь в том и состоит, на каком конкретном пути можно служить интересам революции. Не мешает также вспомнить, что социалистическая революция имеет своей задачей создать рабочее государство. Прежде, чем говорить о социалистической революции, нужно, следовательно, научиться различать такие «абстракции», как буржуазия и пролетариат, капиталистическое государство и рабочее государство.
Поистине, напрасно Шахтман тратит свое и чужое время на доказательство того, что национализованная собственность не определяет «сама по себе», «автоматически», «прямо», «непосредственно» политику Кремля. По вопросу о том, какими путями экономический «базис» определяет политическую, правовую, философскую, художественную и пр., «надстройку», существует богатая марксистская литература. Взгляд, будто экономика прямо и непосредственно определяет творчество композитора или хотя бы вердикты судьи, представляет старую карикатуру на марксизм, которую буржуазная профессура всех стран неизбежно пускала в ход, чтобы прикрыть свою умственную импотенцию*.
* Молодым товарищам я рекомендую изучить по этому вопросу работы Энгельса («Анти-Дюринг»), Плеханова и Антонио Лабриола. — Т.
Что касается непосредственно занимающего нас вопроса: о взаимоотношении между социальными основами Советского государства и политикой Кремля, то напомню забывчивому Шахтману, что уже 17 лет, как мы стали открыто устанавливать возрастающее противоречие между заложенным революцией фундаментом и тенденциями правительственной «надстройки». Шаг за шагом мы следили за ростом независимости бюрократии от советского пролетариата и за ростом её зависимости от других классов и групп, как внутри страны, так и вне ее. Что именно Шахтман желает прибавить в этой области к тому анализу, который уже проделан?
Однако, если экономика определяет политику не прямо и непосредственно, а лишь в последней инстанции, то она все же определяет ее. Именно это марксисты утверждают в противовес буржуазным профессорам и их ученикам. Анализируя и обличая возрастающую политическую независимость бюрократии от пролетариата, мы никогда не упускали из виду объективные социальные пределы этой «независимости», именно национализованную собственность, дополняемую монополией внешней торговли.
Поразительное дело! Шахтман продолжает поддерживать лозунг политической революции против советской бюрократии. Вдумывался ли он когда-нибудь серьезно в смысл этого лозунга? Если бы мы считали, что социальные основы, заложенные Октябрьской революцией, «автоматически» проявляются в политике правительства, зачем тогда понадобилась бы революция против бюрократии? С другой стороны если бы СССР окончательно перестал быть рабочим государством, дело шло бы не о политической революции, а о социальной. Шахтман продолжает, следовательно, защищать лозунг, который вытекает: 1) из характера СССР, как рабочего государства, и 2) из непримиримого антагонизма между социальными основами государства и бюрократией. Но, повторяя этот лозунг, он подкапывается под его теоретические основы. Не для того ли, чтобы еще раз продемонстрировать независимость своей политики от научных «абстракций»?
Под видом борьбы с буржуазной карикатурой на диалектический материализм, Шахтман открывает настежь двери историческому идеализму. Формы собственности и классовый характер государства оказываются у него фактически безразличны для политики правительства. Само государство выступает, как личность неизвестного пола. Утвердившись на этом фундаменте из куриных перьев, Шахтман очень внушительно разъясняет нам, — ныне, в 1940 г. — что, помимо национализованной собственности, существует еще бонапартистская сволочь и её реакционная политика. Как это ново! Не показалось ли Шахтману случайно, что он попал в детскую комнату?
Чтобы прикрыть свое непонимание сути вопроса о природе Советского государства, Шахтман ухватился за слова, которые Ленин направил против меня 30 декабря 1920 г., во время так называемой профсоюзной дискуссии:
«Товарищ Троцкий говорит о рабочем государстве. Позвольте, это абстракция … у нас государство на деле не рабочее, а рабоче-крестьянское… Наше теперешнее государство таково, что поголовно организованный пролетариат защищать себя должен, а мы должны эти рабочие организации использовать для защиты рабочих от своего государства и для защиты рабочими нашего государства».
Приводя эту цитату и спеша заявить, что я повторяю свою «ошибку» 1920 г., Шахтман не успел заметить заключающейся в цитате капитальной ошибки в определении природы советского государства. 19 января сам Ленин писал по поводу своей речи 30 декабря:
«Я сказал: «У нас государство на деле не рабочее, а рабоче-крестьянское»… Читая теперь отчет о дискуссии, я вижу, что я был не прав… Мне надо было сказать: «Рабочее государство есть абстракция. А на деле мы имеем рабочее государство, во-первых, с той особенностью, что в стране преобладает не рабочее, а крестьянское население; и, во-вторых, рабочее государство с бюрократическим извращением».
Из всего этого эпизода следует два вывода: Ленин придавал столь большое значение точному социологическому определению государства, что счел нужным сам себя поправить во время горячей полемики! А Шахтман так мало интересуется классовой природой советского государства, что не заметил ни ошибки Ленина, ни его поправки через 20 лет!
Не буду останавливаться на вопросе о том, в какой степени правильно Ленин направил свой аргумент против меня. Думаю, что неправильно: в определении государства я с ним не расходился. Но дело сейчас не в этом. Теоретическая постановка вопроса о государстве, данная Лениным в приведенной цитате, — с той капитальной поправкой, которую он сам внес через несколько дней — является совершенно правильной. Послушаем, однако, какое невероятное употребление делает из определения Ленина Шахтман.
«Точно так же, как 20 лет тому назад — пишет он — можно было о термине «рабочее государство», говорить, как об абстракции, так же сегодня можно говорить, как об абстракции, о термине «выродившееся рабочее государство» (стр. 10).
Ясно: Шахтман совершенно не понял Ленина. 20 лет тому назад вовсе нельзя было говорить о термине «рабочее государство», как об абстракции вообще, т.е. как о чем-то не реальном или не существенном. Определение «рабочее государство», будучи само по себе правильным, по отношению к определенной задаче, именно, защите рабочих через профсоюзы, было недостаточным и, в этом смысле, абстрактным. Однако, по отношению к вопросу о защите СССР от империализма то же самое определение являлось в 1920 г., как является и теперь, незыблемой конкретностью, обязывая рабочих защищать данное государство.
Шахтман не согласен.
«Так же точно, — пишет он, — как некогда было необходимо, в связи с вопросом о профессиональных союзах, говорить конкретно, какого рода рабочее государство существует в Советском союзе, так теперь необходимо установить, в связи с нынешней войной, степень вырождения рабочего государства… А степень вырождения режима может быть установлена не абстрактными ссылками на существование национализованной собственности, но только путем наблюдения реальности (!) живых (!) событий (!)».
Непонятно, почему для 1920 г. вопрос о природе СССР берется в связи с профсоюзами, т.е. частным внутренним вопросом режима, а ныне — в связи с защитой СССР, т.е. в связи со всей судьбой государства. В одном случае рабочее государство противостоит рабочим, в другом случае — империалистам. Немудрено, если аналогия хромает на обе ноги; то что Ленин противопоставлял, Шахтман отождествляет.
Но все же, если принимать слова Шахтмана за чистую монету, то выходит, что у него вопрос идет лишь о степени вырождения (чего? рабочего государства?), т.е. о количественных различиях в оценке. Допустим, что Шахтман точнее установил (где?) «степень», чем мы. Каким, однако, образом чисто количественные различия в оценке вырождения рабочего государства могут влиять на решение вопроса о защите СССР? Понять это совершенно невозможно. На самом деле Шахтман верный эклектизму, т.е. себе самому, включил вопрос о «степени» только для того, чтоб попытаться сохранить равновесие между Эберном и Бернамом. Действительный спор ведется вовсе не о степени, которая определяется «реальностями живых событий» (какая точная, «научная», «конкретная», «экспериментальная» терминология!), а о том, перешли ли количественные изменения в качественные, т.е. остается ли СССР рабочим государством, хотя бы и переродившимся, или же превратился в новый тип эксплоататорского государства. На этот основной вопрос у Шахтмана ответа нет и он не чувствует потребности в ответе. Его довод есть просто акустическое подражание словам Ленина, сказанным в другой связи, имевшим другое содержание и заключавшим в себе прямую ошибку. Ленин, в исправленной версии, говорит: «данное государство — не просто рабочее государство, а рабочее государство с бюрократическим извращением». Шахтман говорит: «данное государство — не просто переродившееся рабочее государство, а…» дальше Шахтман ничего не говорит. И оратор и слушатели остаются с открытыми ртами.
Что наша программа понимает под «переродившимся рабочим государством»? На этот вопрос она отвечает с той степенью конкретности, которая вполне достаточна для разрешения вопроса о защите СССР, именно: 1) те черты, которые являлись в 1920 г. «бюрократическим извращением» советской системы, стали ныне самостоятельной бюрократической системой, пожравшей советы; 2) диктатура бюрократии, несовместимая с внутренними и международными задачами социализма, внесла и продолжает вносить глубокие извращения также и в экономику страны; 3) в основном, однако, система планового хозяйства, на базисе государственных средств производства, сохранилась и продолжает оставаться грандиозным завоеванием человечества. Поражение СССР в войне с империализмом означало бы ликвидацию не бюрократической диктатуры, а государственного планового хозяйства; расчленение страны на сферы влияния; новое упрочение империализма; новое ослабление мирового пролетариата.
Из того обстоятельства, что «бюрократическое извращение» выросло в систему бюрократического самодержавия, мы делаем тот вывод, что защита рабочих при помощи профессиональных союзов (подвергшихся тому же перерождению, что и государство) сейчас, в отличие от 1920 г., совершенно нереальна; необходимо низвержение бюрократии; задача эта осуществима лишь при создании нелегальной большевистской партии в СССР.
Из того обстоятельства, что перерождение политической системы еще не привело к разрушению планового государственного хозяйства, мы делаем тот вывод, что долгом мирового пролетариата остается защищать СССР от империализма и помогать советскому пролетариату в его борьбе против бюрократии.
Что же именно находит Шахтман в нашем определении СССР абстрактного? Какие конкретные дополнения он предлагает? Если диалектика учит, что «истина всегда конкретна», то этот закон относится так же и к критике. Недостаточно назвать определение абстрактным. Надо указать, чего именно ему не хватает. Иначе сама критика становится бесплодной. Вместо того, чтоб конкретизировать или заменить определение, которое он объявляет абстракцией, Шахтман ставит на его место дыру. Этого недостаточно. Дыру, хотя бы и претенциозную, надо признать худшей из всех абстракций: её можно заполнить любым содержанием. Немудрено, если теоретическая дыра, заменяющая классовый анализ, порождает политику импрессионизма и авантюризма.
Шахтман цитирует далее слова Ленина: «политика есть концентрированная экономика», и в этом смысле политика «не может иметь первенства над экономикой». Шахтман делает из слов Ленина тот нравоучительный вывод по моему адресу, что я-де интересуюсь только «экономикой» (национализованными средствами производства) и прохожу мимо «политики». Эта вторая попытка эксплоатировать Ленина не лучше первой. Ошибка Шахтмана имеет здесь поистине беспримерный характер! Ленин хочет сказать: когда экономические процессы, задачи, интересы получают сознательный и обобщенный («концентрированный») характер, они тем самым входят в область политики, образуя её существо. В этом смысле политика, как концентрированная экономика, возвышается над повседневной, раздробленной, неосознанной, не обобщенной экономической действительностью.
Правильность политики, с марксистской точки зрения, определяется именно тем, в какой мере она глубоко и всесторонне «концентрирует» экономику, т.е. выражает прогрессивные тенденции её развития. Мы базируем, поэтому, нашу политику прежде всего на анализе форм собственности и классовых отношений. Более детальный и конкретный анализ факторов «надстройки» возможен для нас только на этом теоретическом фундаменте. Так, например, если мы обвиняем противную фракцию в «бюрократическом консерватизме», то мы сейчас же ищем социальных, т.е. классовых корней этого явления. В противном случае мы остаемся «платоническими» марксистами, если не просто звукоподражателями.
«Политика есть концентрированная экономика». Это положение относится, надо думать, так же и к Кремлю. Или же, в изъятии из общего закона, политика московского правительства является не «концентрированной экономикой», а проявлением свободной воли бюрократии? Наша попытка свести политику Кремля к национализованной экономике, преломленной через интересы бюрократии, вызывает неистовый отпор со стороны Шахтмана. Сам он в своем отношении к СССР руководствуется не сознательным обобщением экономики, а «наблюдением реальностей живых событий», т.е. глазомером, импровизацией, симпатиями и антипатиями. Эту импрессионистскую политику он противопоставляет нашей социологически обоснованной политике, обвиняя нас в то же время… в игнорировании политики. Невероятно, но факт! Разумеется, в последнем счете шаткая и капризная политика Шахтмана тоже является «концентрированным» выражением экономики, но, увы, экономики деклассированной мелкой буржуазией.
Напомним снова азбуку. В марксистской социологии исходным пунктом анализа является классовое определение данного явления: государства, партии, философского направления, литературного течения и пр. Голого классового определения бывает, однако, в большинстве случаев недостаточно, ибо класс состоит из разных слоев, проходит через разные этапы развития, попадает в разные условия, подвергается воздействию других классов. Эти факторы второго и третьего порядка необходимо бывает привлекать для полноты анализа, разрозненно или совместно, в зависимости от преследуемой цели. Но никакой анализ для марксиста невозможен без классовой характеристики исследуемого явления.
Кости и мышцы не исчерпывают анатомии животного. Тем не менее, анатомическое описание, которое попытается «отвлечься» от костей и мышц, повиснет в воздухе. Война есть не орган, а функция общества, т.е. его правящего класса. Нельзя определять и изучать функцию, не зная органа, т.е. государства; нельзя научно познать орган, не зная общей структуры организма, т.е. общества. Скелетом и мышечной системой общества являются производительные силы и классовые (имущественные) отношения. Шахтман считает возможным «конкретно» изучать функцию, именно войну, независимо от производящего её органа, т.е. государства. Не чудовищно ли?
Эта основная ошибка дополняется другой, столь же вопиющей. Оторвав функцию от органа, Шахтман в изучении самой функции, идет, вопреки всем своим обещаниям, не от абстрактного к конкретному, а наоборот, растворяет конкретное в абстрактном. Империалистская война есть одна из функций финансового капитала, т.е. буржуазии определенного возраста, опирающейся на капитал определенной структуры, именно монополистский капитал. Такое определение достаточно конкретно для основных политических выводов. Но распространяя термин: империалистская война также и на советское государство, Шахтман у самого себя вырывает почву из-под ног. Чтобы получить хотя бы внешнее право называть одним и тем же именем экспансию финансового капитала и экспансию рабочего государства, Шахтман вынужден вообще отвлечься от социальной структуры обоих государств, объявив ее… абстракцией. Так играя в прятки с марксизмом, Шахтман конкретное именует абстрактным, а абстрактное выдает за конкретное!
Эта теоретически возмутительная игра не случайна. Назвать «империализмом» всякий территориальный захват готов решительно всякий мелкий буржуа в Соединенных Штатах, особенно теперь, когда Соединенные Штаты не занимаются территориальными приобретениями. Но скажите тому же мелкому буржуа, что империализмом является вся вообще внешняя политика финансового капитала, независимо от того, занимается ли он в данное время аннексиями или «защищает» Финляндию от аннексий, — и наш мелкий буржуа отпрыгнет в священном негодовании. Конечно, вожди оппозиции весьма отличаются от среднего мелкого буржуа, по своим целям и по своему политическому уровню. Но увы, корни мышления у них общие. Мелкий буржуа неизменно стремится оторвать политические явления от их социального фундамента, ибо классовый подход к фактам органически враждебен положению и воспитанию мелкого буржуа.
Проверим теперь на особенно важном вопросе, как Шахтман справляется с «реальностями живых событий» при помощи теоретической дыры. «Мы никогда не поддерживали — пишет он — интернациональную политику Кремля… Но что такое война? Война есть продолжение политики другими средствами. Тогда почему же мы должны поддерживать войну, которая является продолжением интернациональной политики, которую мы не поддерживали и не поддерживаем» (стр. 12). Этому рассуждению нельзя отказать в цельности. В форме голого силлогизма здесь дана законченная теория пораженчества. Просто, как Колумбово яйцо! Так как мы никогда не поддерживаем интернациональную политику Кремля, то мы никогда не должны защищать СССР. Так и надо говорить.
Политику Кремля, внутреннюю и внешнюю, мы отвергали до германо-советского пакта и до вторжения Красной армии в Польшу. Значит «реальность событий» прошлого года тут не причем. Если мы в прошлом были оборонцами по отношению к СССР, то только вследствие непоследовательности. Шахтман ревизует не только нынешнюю политику Четвертого Интернационала, но и прошлую. Раз мы против Сталина, значит мы должны быть и против СССР. Сталин такого мнения держится уже давно. Шахтман пришел к этому выводу только недавно. Из отвержения политики Кремля вытекает полное и безраздельное пораженчество. Так и надо говорить!
Однако, у Шахтмана не хватает на это духу. Одной страницей раньше он пишет: «Мы говорили — меньшинство продолжает говорить и ныне, — что, если империалисты атакуют Советский Союз с целью сокрушить последние завоевания Октябрьской революции и превратить Россию в группу колоний, мы будем защищать Советский Союз безусловно» (стр. 11). Позвольте, позвольте, позвольте! Международная политика Кремля реакционна, война есть продолжение реакционной политики, мы не можем поддерживать реакционной войны. Как же это неожиданно оказывается, что если злые империалисты «нападут», и если у злых империалистов будет непохвальная цель превратить СССР в колонию, тогда, при этих исключительных «условиях», Шахтман будет защищать СССР… «безусловно». Где тут смысл? Где тут логика? Или Шахтман, по примеру Бернама, тоже относит логику к области религии и других музейных вещей?
Разгадка путаницы в том, что фраза: «мы никогда не поддерживали интернациональную политику Кремля» есть абстракция; её надо расчленить и конкретизировать. В своей внешней политике, как и внутренней, бюрократия защищает прежде всего свои собственные паразитарные интересы. Постольку мы ведем против неё смертельную борьбу. Но в последней инстанции через интересы бюрократии преломляются, в крайне искаженном виде, интересы рабочего государства. Эти интересы мы защищаем — своими методами. Так, мы вовсе не боремся против того, что бюрократия охраняет (по своему!) государственную собственность, монополию внешней торговли или отказывается платить царские долги. Между тем в войне между СССР и капиталистическим миром — независимо от поводов войны и «целей» того или другого правительства — дело будет идти о судьбе этих именно исторических завоеваний, которые мы защищаем безусловно, т.е. независимо от реакционной политики бюрократии. Вопрос сводится, следовательно — в последней и решающей инстанции — к классовой природе СССР.
Политику пораженчества Ленин выводил из империалистского характера войны; но он на этом не останавливался: империалистский характер войны он выводил из определенной стадии в развитии капиталистического режима и его правящего класса. Именно потому, что характер войны определяется классовым характером общества и государства, Ленин рекомендовал, при определении нашей политики по отношению к империалистской войне, отвлекаться от таких «конкретных» обстоятельства, как демократия и монархия, агрессия и национальная защита. В противовес этому Шахтман предлагает нам поставить пораженчество в зависимость от конъюнктурных условий. Классовый характер СССР и Финляндии для этого пораженчества безразличен. Достаточны: реакционные черты бюрократии и «агрессия». Когда аэропланы и пушки из Англии, Франции или Соединенных Штатов ввозятся в Финляндию, это для определения политики Шахтмана не имеет значения. Но когда в Финляндию вступят английские войска, тогда Шахтман поставит термометр под мышку Чемберлену и определит, какие у него намерения: только ли спасать Финляндию от империалистской политики Кремля или сверх того еще опрокинуть «последние остатки завоеваний Октябрьской революции». В строгом соответствии с показаниями термометра пораженец Шахтман готов превратиться в оборонца. Вот что значит отказаться от абстрактных принципов в пользу «реальности событий»!
Шахтман, как мы уже знаем, настойчиво требует указания прецедентов: где и когда в прошлом вожди оппозиции проявляли мелко-буржуазный оппортунизм? Ответ, который я уже дал ему на этот счет, следует дополнить здесь двумя письмами, которыми мы обменялись с ним по вопросу об оборончестве и методах оборончества, в связи с событиями испанской революции. 18 сентября 1937 Шахтман писал мне:
« … Вы говорите, „Если бы мы имели члена партии в Кортесе, то он бы проголосовал против военного бюджета Негрина". Если это не типографская ошибка, то это кажется нам недоразумением. Если, как мы все утверждаем, элемент империалистской войны не преобладает в настоящий момент в борьбе в Испании, и если решающий элемент, это все еще борьба между гниющей буржуазной демократией, и со всем, что из этого вытекает, с одной стороны, а с другой стороны, с фашизмом, и если, дальше, мы обязаны оказать военную помощь в борьбе против фашизма, то мы не понимаем, как можно голосовать в Кортесе против военного бюджета. … Если большевика-ленинца на фронте в Хуэска спросят его социалистические товарищи, почему его представитель в Кортесе проголосовал против предложения Негрина выделить миллион песет на покупку винтовок для фронта, то что мог бы тогда ответить большевик-ленинец? Нам кажется, что хорошего ответа у него не нашлось бы…» (подчеркнуто мною).
Письмо поразило меня. Шахтман готов был выразить доверие предательскому правительству Негрина на том чисто-отрицательном основании, что «элемент империалистской войны» не является господствующим в Испании.
Я ответил Шахтману 20 сентября 1937 г.:
«Проголосовать за военный бюджет правительства Негрина означало бы выразить ему политическое доверие… Это было бы преступлением. Как объяснить наше поведение перед рабочими анархистами? Очень просто: мы нисколько не доверяем в способность этого правительства вести войну и обеспечить победу. Мы обвиняем это правительство в защите богачей и в море бедных голодом. Это правительство нужно сбросить. До тех пор пока мы недостаточно сильны заменить его, мы сражаемся под его командой. Но при всяком случае мы открыто выражаем наше несогласие с ним: это единственная возможность мобилизовать массы политически против этого правительства, и подготовить его свержение. Любая иная линия являлась бы предательством революции».
Тон моего ответа лишь слабо отражает то … изумление, которое вызвала во мне оппортунистическая позиция Шахтмана. Отдельные ошибки, разумеется, неизбежны. Но сейчас, через 2 1/2 г., эта переписка освещается новым светом. Раз мы защищаем буржуазную демократию против фашизма, — так рассуждал Шахтман, — то мы не можем отказать в доверии буржуазному правительству. В применении к СССР та же теорема превращена в обратную: раз мы не доверяем кремлевскому правительству, то мы не можем защищать рабочее государство. Мнимый радикализм и на этот раз есть только оборотная сторона оппортунизма.
Шахтман напоминает нам, что войны буржуазии в один период были прогрессивны, в другой — стали реакционны, и что поэтому недостаточно дать классовое определение государства, ведущего войну. Это рассуждение не выясняет вопрос, а запутывает его. Буржуазные войны могли быть прогрессивны, когда весь буржуазный режим был прогрессивным, другими словами, когда буржуазная собственность, в противовес феодальной, являлась фактором движения и роста. Буржуазные войны стали реакционными, когда буржуазная собственность стала тормозом развития. Хочет ли Шахтман сказать в отношении СССР, что государственная собственность на средства производства успела стать тормозом развития, и что расширение этой собственности на другие страны является элементом экономической реакции? Шахтман этого явно не хочет сказать. Он просто не доводит собственных мыслей до конца.
Пример национальных буржуазных войн действительно заключает в себе чрезвычайно поучительный урок, но Шахтман прошел мимо него, не задумавшись. Маркс и Энгельс стремились к объединенной республиканской Германии. В войне 1870-71 гг., они стояли на стороне немцев несмотря на то, что борьба за объединение эксплоатировалась и искажалась династическими паразитами.
Шахтман ссылается на то, что Маркс и Энгельс немедленно же повернулись против Пруссии, когда она аннексировала Эльзас и Лотарингию. Но этот поворот только ярче иллюстрирует нашу мысль. Нельзя ни на минуту забывать, что дело шло о войне между двумя буржуазными государствами. Таким образом классовый знаменатель был общим у обоих лагерей. Решать, на какой стороне было «меньшее зло», — поскольку история вообще оставляла выбор — можно было только в зависимости от дополнительных факторов. Со стороны немцев дело шло о создании национального буржуазного государства, как арены хозяйства и культуры. Национальное государство являлось в тот период прогрессивным фактором истории. Постольку Маркс и Энгельс стояли на стороне немцев, несмотря на Гогенцоллерна и его юнкеров. Аннексия Эльзаса и Лотарингии нарушала принцип национального государства, как в отношении Франции, так и в отношении Германии и подготовляла войну реванша. Естественно, если Маркс и Энгельс резко повернулись против Пруссии. Они при этом отнюдь не рисковали оказать услугу низшей системе хозяйства против высшей, так как в обоих лагерях, повторяем, господствовали буржуазные отношения. Еслиб Франция была в 1870 г. рабочим государством, Маркс и Энгельс с самого начала были бы на её стороне, так как они — неловко снова напоминать об этом — руководствовались во всей своей деятельности классовым критерием.
Сейчас для старых капиталистических стран дело вовсе не идет о решении национальных задач. Наоборот, человечество страдает от противоречия между производительными силами и слишком тесными рамками национального государства. Плановое хозяйство на основе обобществленной собственности, независимо от национальных границ, является задачей международного пролетариата, прежде всего — в Европе. Эта задача и выражается нашим лозунгом «Социалистические Соединенные Штаты Европы». Экспроприация собственников в Польше, как и в Финляндии сама по себе является прогрессивным фактором. Бюрократические методы Кремля занимают такое же место в этом процессе, как династические методы Гогенцоллерна — в объединении Германии. Когда мы стоим перед необходимостью выбора между защитой реакционных форм собственности при помощи реакционных мер и введением прогрессивных форм собственности при помощи бюрократических мер, мы вовсе не ставим обе стороны на одну доску, а выбираем меньшее зло. В этом так же мало «капитуляции» перед сталинизмом, как мало было капитуляции перед Гогенцоллерном в политике Маркса и Энгельса. Незачем прибавлять, что роль Гогенцоллерна в войне 1870-71 гг. совершенно не оправдывала общей исторической роли династии, ни самого её существования.
Мое замечание, что Кремль своими бюрократическими методами дал в Польше толчок социалистической революции, Шахтман превратил в утверждение, будто, по-моему, возможна «бюрократическая революция» пролетариата. Это не только не правильно, но и не лояльно. Мое выражение строго взвешено. Речь идет не о «бюрократической революции», а только о бюрократическом толчке. Отрицать этот толчок значит отрицать очевидность. Народные массы в Западной Украйне и Белоруссии, во всяком случае, почувствовали толчок, поняли его смысл и воспользовались им для совершения радикального переворота в отношениях собственности. Революционная партия, которая не заметила бы во время толчка и отказалась бы использовать его, была бы годна только для мусорного ящика.
Толчок в направлении социалистической революции был возможен только потому, что бюрократия СССР сидит корнями в экономике рабочего государства. Революционное развитие «толчка» украинскими и белорусскими массами было возможно в силу классовых отношений в оккупированных областях и в силу примера Октябрьской революции. Наконец, быстрое удушение или полуудушение революционного движения масс было возможно благодаря изолированности этого движения и могуществу московской бюрократии. Кто не понял диалектического взаимодействия трех факторов: рабочего государства, угнетенных масс и бонапартистской бюрократии, тому лучше воздерживаться от разглагольствований о событиях в Польше.
При выборах в Народные собрания Западной Украйны и Западной Белоруссии избирательная программа, предписанная, разумеется, из Кремля, заключала в себе три важнейших пункта: присоединение обеих провинций к СССР; конфискация помещичьих земель в пользу крестьян; национализация крупной промышленности и банков. Украинские демократы, судя по их поведению, считают, что быть объединенными под властью одного государства, есть меньшее зло. И, с точки зрения дальнейшей борьбы за независимость, они правы. Что касается двух других пунктов программы, то, казалось бы, в нашей среде сомнений в их прогрессивности быть не может. Пытаясь оспорить очевидность, именно, что только социальные основы СССР могли навязать Кремлю социально-революционную программу, Шахтман ссылается на Литву, Эстонию и Латвию, где все осталось по старому. Удивительный аргумент! Никто не говорит, что советская бюрократия всегда и всюду хочет и может совершить экспроприацию буржуазии. Мы говорим лишь, что никакое другое правительство не могло бы совершить того социального переворота, который кремлевская бюрократия, несмотря на свой союз с Гитлером, увидела себя вынужденной санкционировать в Восточной Польше: без того она не могла бы включить её в состав СССР.
О самом перевороте Шахтман знает. Отрицать его он не может. Объяснить его он не способен. Но он все же пытается спасти лицо.
«В польской Украйне и Белоруссии, где классовая эксплоатация усиливалась национальным гнетом, — пишет он, — крестьяне начали захватывать землю сами, изгонять помещиков, которые уже были наполовину в бегах» и т.д. (стр. 15).
Красная армия не имела, оказывается, ко всему этому никакого отношения. Она вступила в Польшу только, «как контр-революционная сила», чтобы подавить движение. Почему, однако, рабочие и крестьяне не устроили революции в захваченной Гитлером западной Польше? Почему оттуда бежали, главным образом, революционеры, «демократы» и евреи, а из восточной Польши — главным образом помещики и капиталисты? Шахтману некогда над этим задумываться: он спешит объяснить мне, что идея «бюрократической революции» есть абсурд, ибо освобождение рабочих может быть только делом самих рабочих. Не в праве ли мы повторить, что Шахтман явно чувствует себя в детской комнате?
В парижском органе меньшевиков, которые, если возможно, еще более «непримиримо» относятся к кремлевской внешней политике, чем Шахтман, рассказывается: «в деревнях, — часто уже при приближении советских войск (т.е. еще до их вступления в данный район, Л. Т.) — возникали всюду крестьянские комитеты, первичные органы крестьянского революционного самоуправления»… Военные власти спешили, разумеется подчинить эти комитеты установленным ими в городских центрах бюрократическим органам, но они все же оказались вынуждены опереться на крестьянские комитеты, ибо без них проведение аграрной революции было бы невозможно.
Вождь меньшевиков Дан писал 19 октября:
«по единодушному свидетельству всех наблюдателей, появление советской армии и советской бюрократии дает не только в оккупированной ими территории, но и за её пределами… толчок (!!!) общественному возбуждению и социальным преобразованиям».
«Толчок», как видим, выдуман не мною, а «единодушно засвидетельствован всеми наблюдателями», у которых есть глаза и уши. Дан идет дальше, высказывая предположение, что «рожденные этим толчком волны не только сравнительно скоро и сильно ударят по Германии, но, в той или иной степени, докатятся и до других государств».
Другой меньшевистский автор пишет:
«как ни старались в Кремле избегнуть всего, от чего еще веет великой революцией, самый факт вступления советских войск в пределы восточной Польши, с её давно пережившими себя полуфеодальными аграрными отношениями, должен был вызвать бурное аграрное движение: при приближении советских войск крестьяне начинали захватывать помещичьи земли и создавать крестьянские комитеты».
Обратите внимание: при приближении советских войск, а вовсе не при их удалении, как должно было бы вытекать из слов Шахтмана. Я привожу свидетельство меньшевиков, потому что они очень хорошо информированы из источников дружественной им польской и еврейской эмиграции, обосновавшейся во Франции, и потому что, капитулировав перед французской буржуазией, эти господа никак не могут быть заподозрены в капитуляции перед сталинизмом.
Свидетельство меньшевиков подтверждается к тому же корреспондентами буржуазной прессы.
«Аграрная революция в Советской Польше развилась в стихийное движение. Как только распрастранилось известие, что Красная Армия перешла реку Збруч, крестьяне начали передел помещичьей земли. Первыми получили землю малоземельные крестьяне, и таким образом примерно 30 процентов сельскохозяйственных земель было экспроприировано» („New York Times", 17 января 1940 г.).
В виде нового возражения, Шахтман преподносит мне мои собственные слова насчет того, что экспроприация собственников в восточной Польше не может изменить нашу оценку общей политики Кремля. Конечно, не может! Никто этого не предлагает. При помощи Коминтерна Кремль дезориентировал и деморализовал рабочий класс, чем не только облегчил взрыв новой империалистской войны, но и чрезвычайно затруднил использование этой войны для революции. По сравнению с этими преступлениями социальный переворот в двух провинциях, оплаченный к тому же закабалением Польши, имеет, конечно, второстепенное значение и не меняет общего реакционного характера политики Кремля. Но, по инициативе самой оппозиции, вопрос поставлен сейчас не об общей политике, а об её конкретном преломлении в определенных условиях времени и места. Для крестьян Галиции и Западной Белоруссии аграрный переворот имел величайшее значение. Четвертый Интернационал не мог бойкотировать этот переворот на том основании, что инициатива исходит от реакционной бюрократии. Прямым долгом было принять участие в перевороте на стороне рабочих и крестьян и, постольку, на стороне Красной армии. В то же время необходимо было неутомимо разъяснять массам общий реакционный характер политики Кремля и те опасности, какие она несет оккупированным областям. Уметь соединить эти две задачи или, вернее, две стороны одной и той же задачи — в этом и состоит большевистская политика.
Обнаружив столь своеобразное понимание событий в Польше, Шахтман с удвоенным авторитетом обрушивается на меня по поводу событий в Финляндии. В статье о «мелко-буржуазной оппозиции» я писал, что «советско-финская война, видимо, уже начинает дополняться гражданской войной, в которой Красная армия на данной стадии находится в том же лагере, что финские мелкие крестьяне и рабочие». Эта крайне осторожная формула не встретила одобрения сурового судьи. Уже моя оценка событий в Польше выбила его из равновесия. «Я нахожу еще меньше (доказательств) для ваших — как бы сказать? — изумительных замечаний насчет Финляндии», пишет Шахтман на стр. 15 своего «Письма». Очень сожалею, что Шахтман изумился вместо того, чтобы подумать.
В Прибалтике Кремль ограничил свои задачи стратегическими выгодами, с несомненным расчетом на то, что опорные военные базы позволят в дальнейшем советизировать и эти бывшие части царской империи. Успехи в Прибалтике, достигнутые дипломатическими угрозами, натолкнулись, однако, на сопротивление Финляндии. Примириться с этим сопротивлением означало бы для Кремля поставить под знак вопроса свой «престиж» и тем самым свои успехи в Эстонии, Латвии и Литве. Так, вопреки первоначальным планам, Кремль счел себя вынужденным прибегнуть к военной силе. Тем самым, перед каждым мыслящим человеком возник вопрос: хочет ли Кремль просто напугать финляндскую буржуазию и вынудить её к уступкам или же его задачи идут теперь дальше? На этот вопрос, конечно, не могло быть «автоматического» ответа. Надо было — в свете общих тенденций — ориентироваться по конкретным признакам. Вожди оппозиции оказались к этому не способны.
Военные действия начались 30 ноября. В тот же день Центральный Комитет финляндской коммунистической партии, пребывающий несомненно в Ленинграде или Москве, обратился по радио с воззванием к трудовому народу Финляндии. «Второй раз в истории Финляндии — гласит воззвание — финский рабочий класс начинает открытую борьбу против гнета плутократии. Первый опыт рабочих и торпарей в 1918 г., окончился победой капиталистов и помещиков. На этот раз… должен победить трудовой народ!» Уже одно это воззвание ясно показывало, что дело идет не о попытке запугать буржуазное правительство Финляндии, а о плане вызвать в стране восстание и дополнить вторжение Красной армии гражданской войной.
В опубликованной 2 декабря декларации так называемого Народного правительства говорится: «В разных частях страны народ уже восстал и провозгласил создание демократической республики». Это утверждение, видимо, вымышлено, иначе манифест назвал бы те места, где произошли попытки восстания. Возможно, однако, что отдельные попытки, подготовленные извне, закончились неудачей, и что именно поэтому лучше было не уточнять вопроса. Во всяком случае, сообщение о «восстаниях» означало призыв к восстанию. Более того, декларация сообщала о формировании «первого финского корпуса, который в ходе предстоящих боев будет пополняться добровольцами из революционных рабочих и крестьян». Было ли в «корпусе» 1000 человек или только 100, значение «корпуса» для определения политики Кремля являлось бесспорным. Одновременно телеграммы сообщали об экспроприации крупных земледельцев в пограничной полосе. Нет ни малейших оснований сомневаться, что так оно и происходило во время первого продвижения Красной армии. Но даже, если считать и эти сообщения выдумкой, они полностью сохраняют значение, в качестве призыва к аграрной революции. Я имел таким образом все основания заявить, что «советско-финская война, видимо, уже начинает дополняться гражданской войной.» Правда, в начале декабря я имел в своем расположении только часть этих данных. Но на фоне общей обстановки и, позволю себе прибавить, с помощью понимания её внутренней логики, отдельные симптомы позволяли сделать необходимые выводы о направлении всей борьбы. Без таких полу-априорных выводов можно быть только резонером-наблюдателем, но никак не активным участником событий.
Почему, однако, призыв «Народного правительства» не встретил непосредственного массового отклика? По трем причинам: во-первых, в Финляндии полностью царит ныне реакционная военщина, поддерживаемая не только буржуазией, но и верхними слоями крестьянства и рабочей бюрократией; во-вторых, политика Коминтерна успела превратить финляндскую компартию в незначительную величину; в третьих, режим СССР отнюдь не способен вызывать энтузиазм в финляндских трудящихся массах. Даже на Украйне в 1918-1920 гг. крестьяне очень медленно отзывались на призывы к захвату помещичьих земель, ибо местная советская власть была еще слаба, а каждый успех белых влек за собой беспощадные карательные экспедиции. Тем менее приходится удивляться, если финские крестьяне-бедняки медлят откликаться на призыв к аграрной революции. Чтобы сдвинуть с места крестьян, нужны были бы серьезные успехи Красной армии. Между тем, после первого плохо подготовленного продвижения, Красная армия терпела одни неудачи. При таких условиях не могло быть и речи о восстании крестьян. Самостоятельной гражданской войны в Финляндии на данной стадии нельзя было ждать: мое предположение говорило совершенно точно о дополнении военных операций мерами гражданской войны. Я имел в виду — по крайней мере, до разгрома финляндской армии — лишь оккупированную территорию и смежные с нею районы.
Сегодня, 17 января, когда пишутся эти строки, телеграммы из финляндского источника сообщают, что в одну из пограничных провинций вторглись отряды финских эмигрантов, и что там в буквальном смысле брат убивает брата. Что это, как не эпизод гражданской войны? Не может быть, во всяком случае, ни малейшего сомнения в том, что новое продвижение Красной армии в Финляндию, будет на каждом шагу подтверждать нашу общую оценку войны. У Шахтмана нет ни анализа событий ни намека на прогноз. Он ограничивается благородным негодованием и, поэтому, на каждом шагу попадает впросак.
Декларация «Народного правительства» призывает к рабочему контролю. Какое это может иметь значение? — восклицает Шахтман. Рабочего контроля нет в СССР, откуда же ему взяться в Финляндии? Увы, Шахтман обнаруживает полное непонимание обстановки. В СССР рабочий контроль есть давно превзойденный этап. От контроля над буржуазией там перешли к управлению национализованным производством. От управления рабочих — к командованию бюрократии. Новый рабочий контроль означал бы теперь контроль над бюрократией. Он мог бы быть создан не иначе, как в результате успешного восстания против бюрократии. В Финляндии рабочий контроль означает пока еще только вытеснение туземной буржуазии, место которой рассчитывает занять бюрократия. Не нужно к тому же думать, будто Кремль так глуп, что собирается управлять Восточной Польшей или Финляндией при помощи импортированных комиссаров. Самая неотложная задача Кремля — извлечь новый административный аппарат из трудящегося населения оккупированных областей. Эта задача может быть разрешена лишь в несколько этапов. Первым этапом являются крестьянские комитеты и комитеты рабочего контроля*.
* Эта статья была уже написана, когда мы прочитали в "New York Times" от 17 января следующие строки о бывшей Восточной Польше:
«В промышленности, резкие меры экспроприации в обширном объеме еще не были проведены. Основные центры банковской системы, железные дороги и многие крупные промышленные предприятия являлись государственными задолго до русской оккупации. В средних и мелких предприятиях рабочие осуществляют сейчас рабочий контроль над производством.
«Промышленники формально остаются владельцами в собственных предприятиях, но они вынуждены представлять рабочим делегатам для их обсуждения сметки о производственных расходах, и так далее. Эти последние, совместно с предпринимателями устанавливают заработные платы, условия труда и "справедливую норму прибыли" для промышленника».
Мы видим, что «конкретность живых событий» совершенно не подчиняется педантским и безжизненным схемам вождей оппозиции. Между тем, наши «абстракции» превращаются в плоть и кровь. — Т.
Шахтман цепляется даже за то, что программа Куусинена «есть формально программа буржуазной демократии». Хочет он этим сказать, что Кремль больше заинтересован в насаждении буржуазной демократии в Финляндии, чем во включении Финляндии в состав СССР? Шахтман сам не знает, что хочет сказать. В Испании, которую Москва не собиралась присоединять к СССР, дело действительно шло о том, чтобы показать способность Кремля охранять буржуазную демократию от пролетарской революции. Эта задача вытекала из интересов кремлевской бюрократии в определенной международной обстановке. Сейчас обстановка другая. Кремль не собирается доказывать свою полезность Франции, Англии и Соединенным Штатам. Финляндию он, как показывают его действия, твердо решил советизировать, — сразу или в два этапа. Программа правительства Куусинена, если уж подходить с «формальной» точки зрения, не отличается от программы большевиков в ноябре 1917 г. Правда, Шахтман издевается над тем, что я вообще придаю значение декларации «идиота» Куусинена. Я позволю себе, однако, думать, что «идиот» Куусинен, действующий под указку Кремля и при поддержке Красной армии, представляет собою несравненно более серьезный политический фактор, чем десятки легкомысленных умников, не желающих вдумываться во внутреннюю логику (диалектику) событий.
В результате своего замечательного анализа Шахтман на этот раз открыто предлагает пораженческую политику по отношению к СССР, прибавляя, на всякий случай, что он отнюдь не перестает быть при этом «патриотом своего класса». Принимаем к сведению. На беду, однако, вождь меньшевиков Дан еще 12 ноября писал, что в случае, если бы Советский Союз вторгся в Финляндию, мировой пролетариат «должен был бы занять определенно пораженческую позицию по отношению к этому насильнику». («Социалистический Вестник», № 19-20, стр. 43). Надо прибавить, что при режиме Керенского Дан был неистовым оборонцем; пораженцем он не был даже при царизме. Только вторжение Красной армии в Финляндию сделало Дана пораженцем. Разумеется, он не перестает быть при этом «патриотом своего класса». Какого именно? Вопрос не лишен интереса. В отношении анализа событий Шахтман разошелся с Даном, который ближе к театру действий и не может заменять фактов вымыслами; зато в отношении «конкретных политических выводов» Шахтман оказался «патриотом» того же класса, что и Дан. В социологии Маркса этот класс, с разрешения оппозиции, называется мелкой буржуазией.
Чтоб оправдать свой блок с Бернамом и Эберном — против пролетарского крыла партии, против программы Четвертого Интернационала и против марксистского метода — Шахтман не пощадил историю революционного движения, которую он — по собственным словам — специально изучал, чтоб передать великие традиции новому поколению. Цель, разумеется, прекрасна. Но она требует научного метода. Между тем Шахтман начал с того, что принес научный метод в жертву блоку. Его исторические примеры произвольны, не продуманы и прямо ложны.
Не всякое сотрудничество есть блок, в собственном смысле слова. Нередки эпизодические соглашения, которые отнюдь не превращаются и не стремятся превратиться в длительный блок. С другой стороны, принадлежность к одной и той же партии вряд ли может быть названа блоком. Мы с т. Бернамом принадлежим (и, надеюсь, будем принадлежать до конца) к одной и той же международной партии; но это все же не блок. Две партии могут заключить между собою длительный блок против общего врага: такова политика «народных фронтов». Внутри одной и той же партии близкие, но не совпадающие тенденции могут заключить блок против третьей фракции.
Для оценки внутрипартийных блоков решающее значение имеют прежде всего два вопроса: 1) против кого или чего блок направлен? 2) каково соотношение сил внутри блока? Так, для борьбы против шовинизма внутри собственной партии вполне допустим блок интернационалистов с центристами. Результат блока будет в этом случае зависеть от ясности программы интернационалистов, от спаянности и дисциплинированности, ибо эти черты бывают нередко важнее для определения соотношения сил, чем голая численность.
Шахтман как мы уже слышали, ссылается на блок Ленина с Богдановым. Что Ленин не делал Богданову ни малейших теоретических уступок, уже сказано. Сейчас нас интересует политическая сторона «блока». Нужно прежде всего сказать, что дело шло в сущности не о блоке, а о сотрудничестве в общей организации. Большевистская фракция вела независимое существование. Ленин не вступал с Богдановым в «блок» против других течений собственной организации. Наоборот, он вступал в блок даже с большевиками-примиренцами (Дубровинский, Рыков и др.) против теоретических ересей Богданова. По существу вопрос шел у Ленина о том, можно ли оставаться с Богдановым в одной и той же организации, которая именовалась «фракцией», но имела все черты партии. Если Шахтман не рассматривает оппозицию, как независимую организацию, то его ссылка на «блок» Ленина — Богданова рассыпается прахом.
Но ошибка аналогии этим не ограничивается. Большевистская фракция-партия вела борьбу с меньшевизмом, который в это время уже окончательно обнаружил себя, как мелко-буржуазная агентура либеральной буржуазии. Это гораздо более серьезно, чем обвинение в так называемом «бюрократическом консерватизме», классовых корней которого Шахтман не пытается даже определить. Сотрудничество Ленина с Богдановым являлось сотрудничеством пролетарской тенденции с сектантски-центристской против мелко-буржуазного оппортунизма. Классовые линии ясны. «Блок» (если употреблять в данном случае это слово) оправдан.
Не лишена, однако, значения дальнейшая история «блока». В письме к Горькому, которое Шахтман цитирует, Ленин выражал надежду на то, что удастся отделить политические вопросы от чисто философских. Шахтман забывает прибавить, что надежда Ленина совершенно не оправдалась. Разногласия прошли от вершин философии по всем вопросам, до самых злободневных. Если «блок не скомпрометировал большевизм, то только потому, что у Ленина была законченная программа, правильный метод, тесно спаянная фракция, в которой группа Богданова составляла небольшое и неустойчивое меньшинство.
Шахтман заключил с Бернамом и Эберном блок против пролетарского крыла собственной партии. Выскочить из этого нельзя. Соотношение сил в блоке полностью против Шахтмана. У Эберна есть фракция. Бернам, при содействии Шахтмана, может создать подобие фракции из интеллигентов, разочарованных в большевизме. Ни самостоятельной программы, ни самостоятельного метода, ни самостоятельной фракции у Шахтмана нет. Эклектический характер «программы» определяется противоречивыми тенденциями блока. В случае распада блока, — а распад неизбежен, — Шахтман выйдет из борьбы только с ущербом для партии и для себя.
Шахтман ссылается далее на то, что в 1917 году Ленин и Троцкий объединились после долгой борьбы, и неправильно было поэтому напоминать им их прошлые разногласия. Пример этот несколько скомпрометирован тем, что Шахтман однажды уже использовал его для объяснения своего блока с… Кэнноном против Эберна. Но и помимо этого неприятного обстоятельства историческая аналогия ложна в корне. Вступив в партию большевиков, Троцкий признал полностью и целиком правильность ленинских методов построения партии. В то же время непримиримая классовая тенденция большевизма успела исправить неправильный прогноз. Если мы не поднимали в 1917 г. заново вопроса о «перманентной революции», то потому что он для обеих сторон был уже разрешен самим ходом вещей. Базой совместной работы были не субъективные и конъюнктурные комбинации, а пролетарская революция. Это — солидная база. К тому же дело шло не о «блоке», а об объединении в одной партии — против буржуазии и её мелкобуржуазной агентуры. Внутри партии октябрьский блок Ленина-Троцкого был направлен против мелкобуржуазных колебаний в вопросе о восстании.
Не менее поверхностна ссылка Шахтмана на блок Троцкого с Зиновьевым в 1926 г. Борьба шла тогда не против «бюрократического консерватизма», как психологической черты некоторых неприятных индивидуумов, а против могущественнейшей в мире бюрократии, с её привилегиями, самовластием и реакционной политикой. Широта допустимых разногласий в блоке определяется характером противника.
Соотношение элементов внутри блока тоже было совершенно иное. Оппозиция 1923 г. имела свою программу и свои кадры, вовсе не интеллигентские, как утверждает Шахтман, вслед за сталинцами, а преимущественно рабочие. Оппозиция Зиновьева-Каменева, по нашему требованию, признала в особом документе, что оппозиция 1923 г. была права во всех основных вопросах. Тем не менее, так как у нас были разные традиции, и мы сходились далеко не во всем, слияния не произошло; обе группы оставались самостоятельными фракциями. В некоторых важных вопросах оппозиция 1923 г. делала, правда, оппозиции 1926 г. — против моего голоса — принципиальные уступки*, которые я считал и считаю недопустимыми. То обстоятельство, что я не протестовал открыто против этих уступок, было скорее ошибкой. Но для открытых протестов оставалось вообще немного места: мы работали нелегально. Обе стороны, во всяком случае, хорошо знали мои взгляды на спорные вопросы. Внутри оппозиции 1923 г. 999 из тысячи, если не более, стояли на моей точке зрения, а не на точке зрения Зиновьева или Радека. При таком соотношении двух групп в блоке могли быть те или другие частные ошибки, но не было и тени авантюризма.
* Троцкий имеет в виду, в первую очередь, вопрос о теории перманентной революции, по которому он и его единомышленники расходились с фракцией Зиновьева-Каменева. См. сборник «Перманентная революция» /И-R/.
Совсем иначе обстоит дело с Шахтманом. Кто прав был в прошлом, и в чем именно? Почему Шахтман был сперва с Эберном, потом с Кэнноном, теперь снова с Эберном? Разъяснения самого Шахтмана насчет прошлой ожесточенной борьбы фракций достойны не ответственного политического деятеля, а детской комнаты: немножко Джон был не прав, немножечко Макс, все были немножечко неправы, а теперь все немножечко правы. Кто в чем именно был не прав, об этом ни слова. Традиции нет. Вчерашний день вычеркивается со счетов. И все это почему? Потому, что тов. Шахтман играет роль блуждающей почки в организме партии.
Ища исторических аналогий, Шахтман обходит один пример, с которым его нынешний блок имеет действительное сходство: я имею в виду, так называемый, августовский блок 1912 г. Я принимал активное участие в этом блоке, в известном смысле создавая его. Политически я расходился с меньшевиками по всем основным вопросам. Я расходился так же и с ультра-левыми большевиками, впередовцами. По общему направлению политики я стоял несравненно ближе к большевикам. Но я был против ленинского «режима», ибо не научился еще понимать, что для осуществления революционной цели необходима тесно спаянная, централизованная партия. Так я пришел к эпизодическому блоку, который состоял из разношерстных элементов и оказался направлен против пролетарского крыла партии.
В августовском блоке ликвидаторы имели фракцию. Впередовцы так же имели нечто вроде фракции. Я стоял изолированно, имея единомышленников, но не фракцию. Большинство документов было написано мною, и они имели своей целью, обходя принципиальные разногласия, создать подобие единомыслия в конкретных политических вопросах». Ни слова о прошлом! Ленин подверг августовский блок беспощадной критике, и особенно жестокие удары выпали на мою долю. Ленин доказывал, что, так как я политически не схожусь ни с меньшевиками, ни с впередовцами, то моя политика есть авантюризм. Это было сурово, но в этом была правда.
В качестве «смягчающих обстоятельств» укажу на то, что моей задачей было не поддержать правую и ультра-левую фракции против большевиков, а объединить партию в целом. На августовскую конференцию были приглашены также и большевики. Но так как Ленин наотрез отказался объединяться с меньшевиками (в чем он был совершенно прав), то я оказался в противоестественном блоке с меньшевиками и впередовцами. Второе смягчающее обстоятельство состоит в том, что самый феномен большевизма, как подлинно революционной партии, развивался тогда впервые: в практике Второго Интернационала прецедентов не было. Но я этим вовсе не хочу снять вину с себя. Несмотря на концепцию перманентной революции, которая открывала несомненно правильную перспективу, я не освободился в тот период, особенно в организационной области, от черт мелко-буржуазного революционера, болел болезнью примиренчества по отношению к меньшевикам и недоверчивого отношения к ленинскому централизму. Сейчас же после августовской конференции блок стал распадаться на составные части. Через несколько месяцев я стоял уже не только принципиально, но и организационно вне блока.
Я повторяю ныне по адресу Шахтмана тот упрек, который Ленин сделал по моему адресу 27 лет тому назад: «Ваш блок беспринципен». «Ваша политика есть авантюризм». От души желаю, чтобы Шахтман сделал из этих обвинений те выводы, которые в свое время сделал я.
Шахтман выражает изумление по поводу того, что Троцкий, «лидер оппозиции 1923 г.», может поддерживать бюрократическую фракцию Кэннона. Здесь, как и в вопросе о рабочем контроле, Шахтман снова обнаруживает отсутствие чувства исторической перспективы. Правда, в оправдание своей диктатуры, советская бюрократия, эксплоатировала принципы большевистского централизма. Но по существу она превращала их в свою противоположность. Это ни в малой степени не компрометирует методы большевизма. Ленин, в течение многих лет воспитывал партию в духе пролетарской дисциплины и сурового централизма. Ему при этом приходилось десятки раз выдерживать атаки со стороны мелко-буржуазных фракций и клик. Большевистский централизм был глубоко прогрессивным фактором, и в конце концов обеспечил победу революции. Не трудно понять, что борьба нынешней оппозиции в Социалистической Рабочей Партии не имеет ничего общего с борьбой русской оппозиции 1923 г. против привилегированной бюрократической касты, зато чрезвычайно похожа на борьбу меньшевиков против большевистского централизма.
Кэннон и его группа являются, по словам оппозиции, «выражением того типа политики, который лучше всего может быть описан, как бюрократический консерватизм». Что это значит? Господство консервативной рабочей бюрократии, участницы в прибылях национальной буржуазии, было бы немыслимо без прямой и косвенной поддержки капиталистического государства. Господство сталинской бюрократии было бы немыслимо без ГПУ, армии, судов и пр. Советская бюрократия поддерживает Сталина именно как бюрократа, который лучше всех других защищает её интересы. Профсоюзная бюрократия поддерживает Грина или Люиса, именно потому, что их пороки, как умелых и ловких бюрократов, обеспечивают материальные интересы рабочей аристократии. На чем же основана тенденция «бюрократического консерватизма» в СРП? Очевидно не на материальных интересах, а на подборе бюрократических индивидуальностей — в противовес другому лагерю, где подбираются новаторы, инициаторы и динамические натуры. Никакой объективной, т.е. социальной основы под «бюрократическим консерватизмом» оппозиция не указывает. Все сводится к чистому психологизму.
В этих условиях всякий мыслящий рабочий скажет: возможно, что т. Кэннон действительно грешит бюрократическими тенденциями — мне трудно судить об этом на расстоянии; но если большинство ЦК и всей партии, отнюдь не заинтересованное в бюрократических «привилегиях», поддерживает Кэннона, значит не за его бюрократические тенденции, а несмотря на них. Значит у него есть какие-то другие достоинства, которые далеко перевешивают этот личный недостаток. Так скажет серьезный член партии. И, по-моему, он будет прав.
В подтверждение своих жалоб и обвинений, вожди оппозиции приводят разрозненные эпизоды и анекдоты, которые в каждой партии насчитываются сотнями и тысячами, причем объективная проверка в большинстве случаев немыслима. Я далек от мысли пускаться в критику анекдотической части оппозиционных документов. Но об одном эпизоде я хочу высказаться, как участник и свидетель. Лидеры оппозиции очень высокомерно рассказывают о том, как легко, будто бы, без критики и размышления, Кэннон и его группа приняли программу переходных требований. Вот что я писал 15 апреля т. Кэннону по поводу выработки программы:
«Мы послали вам проект переходной программы и короткое заявление о рабочей партии. Без вашего визита в Мексику, я бы никогда не смог написать проект программы, потому что я узнал из дискуссии множество важных вещей, позволивших мне писать более открыто и конкретно…»
Шахтман прекрасно знает об этих обстоятельствах, так как он тоже участвовал в прениях.
Слухи, личные догадки и просто сплетни не могут не занимать большого места в мелко-буржуазных кружках, где люди связаны не партийной, а личной связью, и где нет привычки классового подхода к событиям. Из уст в уста передается, что меня посещают исключительно представители большинства и сбивают меня с пути истины. Дорогие товарищи, не верьте этому вздору! Политическую информацию я собираю теми же методами, какими вообще пользуюсь в своих работах. Критическое отношение к информации входит органической частью в политическую физиономию каждого политика. Если я не способен отличить ложные сообщения от правильных, какую цену могут иметь мои суждения вообще?
Я знаю лично не менее 20 членов фракции Эберна. Некоторым из них я обязан дружественной помощью в моей работе, и всех или почти всех их я считаю ценными членами партии. Но в то же время я должен сказать, что всех их отличает, в той или иной степени, налет мелко-буржуазной среды, отсутствие классового опыта и, до известной степени, отсутствие потребности в связи с пролетарским движением. Их положительные черты связывают их с Четвертым Интернационалом. Их отрицательные черты связывают их с наиболее консервативной из всех фракций.
«Противо-интеллигентское настроение стучится в головы членов партии», жалуется документ о «бюрократическом консерватизме» (стр. 25). Этот довод притянут за волосы. Дело идет не о тех интеллигентах, которые полностью перешли на сторону пролетариата, а о тех элементах, которые пытаются перевести партию на позиции мелко-буржуазного эклектизма. «Распространяется пропаганда против Нью-Йорка, — говорит тот же документ, — которая в основе играет на предрассудках, далеко не всегда здоровых». (стр. 25). О каких предрассудках идет речь? Видимо, об антисемитизме. Если в нашей партии имеются антисемитские или иные расовые предрассудки, то с ними нужна беспощадная борьба, при помощи открытых ударов, а не туманных намеков. Но вопрос об еврейской интеллигенции и полуинтеллигенции в Нью-Йорке есть социальный, а не национальный вопрос. В Нью-Йорке имеется огромное количество еврейских пролетариев. Однако, фракция Эберна состоит не из них. Мелко-буржуазные элементы фракции не сумели до сих пор найти путей к еврейским рабочим. Они удовлетворяются собственной средой.
В истории бывало не раз, — вернее сказать, в истории иначе не бывает, — что при переходе партии из одного периода в другой, те элементы, которые в прошлом играли прогрессивную роль, но оказались неспособны своевременно приспособиться к новым задачам, сплачиваются теснее перед опасностью и обнаруживают не свои положительные, а почти исключительно отрицательные черты. Такова именно ныне роль фракции Эберна, при которой Шахтман состоит в качестве журналиста, а Бернам — в качестве теоретического вдохновителя.
«Кэннон знает, — упорствует Шахтман, — каким подлогом является вводить в нынешнюю дискуссию „вопрос об Эберне"; он знает то, что знает всякий осведомленный лидер партии и многие её члены, именно, что в течении нескольких последних лет не было ничего подобного группе Эберна».
Я позволю себе сказать, что, если, кто здесь искажает действительность, то именно Шахтман. Я слежу за развитием внутренних отношений в американской секции около 10 лет. Специфический состав и особая роль нью-йоркской организации стали мне ясны прежде всего. Шахтман, вероятно, помнит, что еще на Принкипо я советовал Центральному Комитету переселиться на время из Нью-Йорка, с его атмосферой мелко-буржуазной склоки, в какой-либо провинциальный промышленный центр. С переездом в Мексику я получил возможность лучше ознакомиться с жизнью Соединенных Штатов, ближе освоиться с английским языком и, благодаря многочисленным посещениям северных друзей, составить себе более живое представление о социальном составе и политической психологии разных группировок. На основании своих личных и непосредственных наблюдений за последние три года я утверждаю, что фракция Эберна потенциально, если не «динамически», существовала непрерывно. Членов фракции Эберна, при некотором политическом опыте, легко узнать не только по социальным признакам, но и по подходу ко всем вопросам. Формально, эти товарищи отрицали существование своей фракции. Был период, когда некоторые из них действительно пытались раствориться в партии. Но они это делали с насилием над собой, и во всех критических вопросах выступали по отношению к партии, как сторона. Они гораздо менее интересовались принципиальными вопросами, в частности вопросом об изменении социального состава партии, чем комбинациями на верхах, личными конфликтами и вообще происшествиями в «штабе». Это школа Эберна. Многих из этих товарищей я настойчиво предупреждал, что вращение в искусственном кругу неизбежно приведет раньше или позже к новому фракционному взрыву.
Вожди оппозиции иронически и пренебрежительно говорят относительно пролетарского состава фракции Кэннона; в их глазах эта случайная «деталь» не имеет никакого значения. Что это, если не мелко-буржуазное высокомерие в сочетании со слепотой? На Втором съезде российской социалдемократии, в 1903 г., где произошел раскол между большевиками и меньшевиками, на несколько десятков делегатов было всего трое рабочих. Все три оказались с большинством. Меньшевики издевались над тем, что Ленин придавал этому факту огромное симптоматическое значение: сами меньшевики позицию трех рабочих объясняли их недостаточной «зрелостью». Но прав, как известно, оказался Ленин.
Если пролетарская часть нашей американской партии является политически «отсталой», то главнейшая задача «передовых» должна была бы состоять в том, чтобы поднять рабочих на более высокий уровень. Почему же нынешняя оппозиция не нашла пути к этим рабочим? Почему она предоставила эту работу «клике Кэннона?» В чем тут дело? Рабочие ли недостаточно хороши для оппозиции? Или же оппозиция не подходит для рабочих?
Нелепо было бы думать, что рабочая часть партии совершенна. Рабочие лишь постепенно дорабатываются до ясного классового сознания. Профессиональные союзы всегда создают питательную среду для оппортунистических уклонов. С этим вопросом мы неизбежно встретимся на одном из ближайших этапов. Партии придется не раз напоминать своим собственным тред-юнионистам, что педагогическое приспособление к более отсталым слоям пролетариата не должно превращаться в политическое приспособление к консервативной бюрократии тред-юнионов. Всякий новый этап развития, всякое расширение рядов партии и усложнение методов её работы открывают не только новые возможности, но и новые опасности. Работники профессиональных союзов, даже самого революционного воспитания, нередко проявляют склонность освободиться от контроля партии. Однако, сейчас дело идет совсем не об этом. Сейчас непролетарская оппозиция, тянущая за собой непролетарское большинство молодежи, пытается пересмотреть нашу теорию, нашу программу, нашу традицию, — и все это легкомысленно, вскользь, для удобства борьбы с «кликой Кэннона». Сейчас неуважение к партии проявляют не тред-юнионисты, а мелко-буржуазные оппозиционеры. Именно для того, чтобы тред-юнионисты не повернулись в дальнейшем спиной к партии, нужно этим мелко-буржуазным оппозиционерам дать решительный отпор.
Нельзя к тому же забывать, что действительные или возможные ошибки товарищей, работающих в профессиональных союзах, отражают давление американского пролетариата, каким он является сегодня. Это — наш класс. Мы перед его давлением не собираемся капитулировать. Но это давление указывает нам вместо с тем нашу основную историческую дорогу. Ошибки оппозиции, наоборот, являются продуктом давления другого, чуждого нам класса. Идеологический разрыв с ним есть элементарное условие дальнейших успехов.
Крайне фальшивы рассуждения оппозиции о молодежи. Разумеется, без завоевания пролетарской молодежи революционная партия развиваться не может. Но беда в том, что у нас есть почти только мелко-буржуазная молодежь, в значительной степени с социалдемократическим, т.е. оппортунистическим прошлым. Лидеры этой молодежи имеют несомненные достоинства и способности, но, увы, воспитаны в духе мелко-буржуазных комбинаторов, и если их не оторвать от привычной среды, если не отправить их в рабочие районы, без всяких высоких чинов, для повседневной черной работы в пролетариате, они могут навсегда погибнуть для революционного движения. По отношению к молодежи, как и во всех других вопросах, Шахтман занял, к сожалению, в корне ложную позицию.
Насколько, под влиянием ложной исходной позиции, снизилась мысль Шахтмана, видно из того, что он изображает мою позицию, как защиту «клики Кэннона», и несколько раз возвращается к тому, что я во Франции столь же ошибочно поддерживал «клику Молинье». Дело сводится к поддержке мною отдельных людей или групп, совершенно независимо от их программы. Пример с Молинье способен только напустить лишнего туману. Попытаемся рассеять его. Молинье обвиняли не в том, что он отступает от программы, а в том, что он проявляет недисциплинированность, произвол, и пускается во всякого рода финансовые авантюры для поддержания партии и своей фракции. Так как Молинье — человек большой энергии и несомненных практических способностей, то я находил необходимым — не только в интересах Молинье, но прежде всего в интересах самой организации, — исчерпать все возможности убеждения и перевоспитания его в духе пролетарской дисциплины. А так как многие из его противников имели его недостатки, но не имели его достоинств, то я всячески убеждал не спешить с расколом, а проверить Молинье еще и еще раз. К этому сводилась моя «защита» Молинье в младенческий период существования нашей французской секции.
Считая терпеливое отношение к заблуждающимся или недисциплинированным товарищам и повторные попытки их революционного перевоспитания абсолютно обязательными, я применял эти методы отнюдь не только по отношению к Молинье. Я делал попытки привлечения и сохранения в партии Курта Ландау, Фильде, Вейсборда, австрийца Фрея, француза Трона и ряда других лиц. Во многих случаях мои попытки оказывались тщетны; в некоторых случаях удалось все же сохранить ценных товарищей.
Во всяком случае, в моем отношении к Молинье не было ни малейших принципиальных уступок. Когда он решил создать газету на основании «четырех лозунгов», взамен нашей программы, и приступил самостоятельно к исполнению этого замысла, я был в числе тех, которые настаивали на его немедленном исключении. Не скрою, однако, что во время учредительного съезда Четвертого Интернационала я был сторонником того, чтобы еще раз проверить Молинье и его группу в рамках Интернационала, если они успели убедиться в ошибочности своей политики. Попытка и на этот раз ни к чему не привела. Но я не отказываюсь повторить ее, при подходящих условиях, снова. Курьезнее всего, что среди крайних противников Молинье были люди, как Верекен и Снефлит, которые, после того, как они порвали с Четвертым Интернационалом, благополучно объединились с Молинье.
Ряд товарищей, которые знакомились с моими архивами, дружески упрекали меня в том, что я тратил и трачу слишком много времени на убеждение «безнадежных» людей. Я отвечал им, что мне приходилось много раз наблюдать, как люди меняются с обстоятельствами, и что я поэтому не склонен объявлять людей «безнадежными» на основании нескольких, хотя бы и серьезных ошибок.
Когда для меня стал ясен тот тупик, в который Шахтман загоняет себя и известную часть партии, я написал ему, что, если бы у меня была возможность, я немедленно сел бы на аэроплан, прибыл бы в Нью-Йорк и спорил бы с ним трижды 24 часа подряд. Я спрашивал его: нельзя ли нам все же встретиться? Шахтман не ответил мне. Это его полное право. Весьма возможно, что те товарищи, которые будут знакомиться с моими архивами, скажут и на этот раз, что мое письмо Шахтману было с моей стороны ложным шагом, и приведут эту мою «ошибку» в связи с моей слишком настойчивой «защитой» Молинье. Они не убедят меня. Формировать международный пролетарский авангард в нынешних условиях есть задача исключительной трудности. Гоняться за отдельными лицами в ущерб принципам было бы, разумеется, преступлением. Но сделать все, чтобы вернуть выдающихся, но ошибающихся товарищей на путь нашей программы, я считал и считаю своим долгом.
Из той самой профсоюзной дискуссии, которую Шахтман использовал явно неудачно, я процитирую слова Ленина, которые Шахтману следует твердо запомнить себе: «всегда ошибка начинается с маленького и становится большой. Всегда разногласия начинаются с маленького. Всякому случалось получать ранку, но если эта ранка начинает загнивать, то может получиться смертельная болезнь». Так говорил Ленин 23 января 1921 г. Не ошибаться нельзя. Все ошибаются, одни — чаще, другие — реже. Долг пролетарского революционера — не упорствовать в ошибке, не ставить амбицию выше интересов дела, а вовремя остановиться. Т. Шахтману пора остановиться! Иначе, царапина, успевшая уже превратиться в нарыв, может довести до гангрены.