Глава двадцать четвёртая «РОДНУЮ СТРАНУ ПРЕВРАЩАЮТ В ЧУЖБИНУ…»

«Не бойтесь сочувствия слабым…»

В последние годы Валентин Григорьевич уже не мог из-за нездоровья работать над новыми большими произведениями. Но он никогда не уходил в тень. Он оставался художником, мыслителем и патриотом России, чей неподкупный, правдивый, смелый голос постоянно звучал во всех уголках страны. Не случайно его почитали как неутомимого народного защитника и духовного врачевателя, как сеятеля надежды и веры.

Не раз приходилось слышать от Распутина в его беседах с молодыми прозаиками: «Не бойтесь сочувствия слабым и оступившимся, а бойтесь резких приговоров и решительных обвинений своим героям». Об этом Валентин Григорьевич говорил и в нашем диалоге начала двухтысячных годов[43]:

«„Что происходит с нами? Что происходит с нашей страной?“ Этот нелёгкий разговор требовал особенного языка. А сейчас такой горячности, может быть, не требуется. Она остаётся в политических речах, в статьях журналистов, но в художественной литературе она стала как бы избыточной. Читатель, как и писатель, настолько надсадил своё сердце той тревогой, которая терзает его, что он уже не в состоянии выдерживать новые дозы.

Нужны какие-то исцеляющие слова, которые, не уменьшая тревоги, внушали бы читателю надежду, давали бы новые нравственные силы для того, чтобы бороться за добрые перемены. Сейчас не лишни будут лирические, даже в какой-то мере сентиментальные произведения, которые могли бы „удобрить“ душу. Душа сейчас, как никогда, требует „удобрения“, она скукожилась от того, что происходит вокруг, она ушла в себя, замкнулась. А это плохо. Одиночество, на которое настраивает и к которому ведёт вся нынешняя жизнь, ослабление нашей общинности, артельности в труде, в жизни могут привести только к поражению. Человек уходит в себя, особенно в несчастьях, а одному ничего не сделать. Сейчас в обороне ли, в наступлении ли требуется объединённость. Объединённые силы — это наши духовные, нравственные силы. Они должны исходить и от искусства, от литературы.

Мы жалуемся, что нас не печатают, не читают. Это так, но сейчас требуется такое слово, которое бы обязательно прочитали, мимо которого бы не прошли. Бывает на улице: один человек кричит, кричит от горя, а люди проходят мимо, потому что такие крики разносятся всюду. А другой просто смотрит на тебя глазами, полными страдания, — оно идёт откуда-то изнутри, из его души, — и люди останавливаются, замирают от чувства сопереживания. Сейчас слово должно иметь какую-то особую силу, которая не в громкости его, а во внутренней энергетике. Тогда слово преобразит человека, подтолкнёт его к деятельности, вдохнёт в него надежду».

Такое слово Валентин Распутин находил в последние годы — в беседах с журналистами разных изданий, писателями, художниками, литературными критиками.

Счёт к разрушителям

Особое место среди этих бесед занимают диалоги писателя с журналистом газеты «Правда» Виктором Кожемяко, опубликовавшим их в книгах «Последний срок: диалоги о России», «Валентин Распутин. Боль души», «Эти двадцать убийственных лет». В послесловии ко второму сборнику журналист написал:

«…сложился если не дневник, то своего рода ежегодник, в котором последовательно запечатлелось многое из того, что особенно волновало, тревожило, озабочивало Валентина Григорьевича Распутина при переходе из века в век, из тысячелетия в тысячелетие.

Я знаю, ему эта многолетняя работа, которая, надеюсь, ещё продолжится, по-особому дорога. Как документ времени? Нет, пожалуй, даже более, гораздо более того. Как свидетельство души во времени. А работал он над текстами этих бесед по-писательски — по-распутински, я бы сказал. Предельно кропотливо и тщательно, выверяя каждое слово и малейший нюанс. Так же, как работает над повестью, рассказом или очерком.

Значит, и это неотъемлемая часть творчества большого русского писателя на крутом рубеже биографии его Родины, которую он любит поистине больше жизни».

Надо заметить, что даже в тех горячих диалогах, где речь шла о гибельном состоянии страны и её вечного работника, писатель находил и обнадёживающие, и исцеляющие, и вдохновляющие слова. Там же, где беседа касалась разрушителей державы, он бросал в их адрес предупреждающие и отрезвляющие «глаголы» (в пушкинском смысле).

«Вот вам жизнь моей родной деревни на реке Ангаре, теперь там Братское водохранилище. Судите сами, жизнь ли это? Почти сорок лет назад моя Аталанка была переселена из зоны водохранилища на елань, сюда же свезли ещё пять соседних деревень. Вместо колхозов стал леспромхоз. В прошлом году (1997-м; беседа состоялась в апреле 1998-го. — А. Р.) он пал смертью храбрых на рыночном фронте. В большом посёлке не осталось ни одного рабочего места. Магазин и пекарню закрыли, школа сгорела, солярку покупать не на что, электричество взблескивало ненадолго в утренние и вечерние часы, теперь, думаю, погасло совсем. Но это ещё бы не вся беда. Воду в „море“ брать нельзя, заражена много чем, а особенно опасно — ртутью. Рыбу по этой же причине есть нельзя. Почту могут привезти раз в неделю, а могут и раз в месяц. Два года назад, в то время леспромхоз ещё слабенько шевелился, мои земляки выкапывали по весне только что высаженную картошку. Что будет этой весной, что будет дальше, сказать не берусь. И если бы в таком аховом положении была одна моя деревня… Их по Ангаре, Лене, Енисею множество. Никакого сравнения не только с войной… сравнить не с чем».

Добавлю к этому собственное впечатление о посёлке, сохранившем название родной деревни писателя. Именно в тот год, о котором идёт речь в диалоге, мы приехали в Аталанку на день втроём: Распутин, я и журналист иркутской газеты. На улице к знаменитому земляку подходили люди — мужчины всё какие-то потерянные, помятые, иные с явными признаками известной слабости, женщины озабоченные, словно бы вдруг вспомнившие, что они способны и улыбаться. Школа-восьмилетка, лишившаяся из-за пожара собственного здания, ютилась в заброшенном детском саду. Мы вошли. Ребята в тот холодный весенний день сидели за старыми домашними столами в верхней одежде, от щелястого пола сквозило. Комнаты с тонкими перегородками и наспех навешенными дверями полнились голосами из соседних «классов». Детей в школе не кормили: власти не имели на это денег… Со сжавшимся сердцем вспомнил я свою маленькую деревню военного сорок второго года, детсад, который был открыт колхозом для нас, голодающих малышей, чистую и тёплую, с домашними печами, начальную школу, куда мы заглядывали иногда к своим старшим братьям или сёстрам. Какие же враги принесли на обогревавшую нас прежде землю такое разорение?

Но вернёмся к диалогу. То, что сказал журналисту Валентин Григорьевич после рассказа о своём разорённом родном уголке, стало для меня и ожидаемым, и неожиданным размышлением:

«Мы не знаем, что происходит с народом, сейчас это самая неизвестная величина. Албанский народ или иракский народ нам понятнее, чем свой. То мы заклинательно окликаем его с надеждой: народ, народ… народ не позволит, народ не стерпит… То набрасываемся с упрёками, ибо и позволяет, и терпит, и договариваемся до того, что народа уже и не существует, выродился, спился, превратился в безвольное, ни на что не способное существо.

Вот это сейчас опаснее всего — клеймить народ, унижать его сыновним проклятием, требовать от него нереального образа, который мы себе нарисовали. Его и без того беспрерывно шельмуют и оскорбляют в течение десяти лет из всех демократических рупоров. Думаете, с него всё как с гуся вода? Нет, никакое поношение даром не проходит. Откуда же взяться в нём воодушевлению, воле, сплочённости, если только и знают, что обирают его и физически, и морально.

Достоевским замечено: „Не люби ты меня, а полюби ты моё“, — вот что вам скажет народ, если захочет удостовериться в искренности вашей любви к нему. Вот эта жизнь в „своём“, эта невидимая крепость, эта духовная и нравственная „утварь“ национального бытия и есть мерило народа.

Так что осторожнее с обвинениями народу — они могут звучать не по адресу.

Народ в сравнении с населением, быть может, невелик числом, но это отборная гвардия, в решительные часы способная увлекать за собой многих. Всё, что могло купиться на доллары и обещания, — купилось; всё, что могло предавать, — предало; всё, что могло согласиться на красиво-унизительную и удало-развратительную жизнь, — согласилось; всё, что могло пресмыкаться, — пресмыкается. Осталось то, что от России не оторвать и что Россия ни за какие пряники не отдаст. Её, эту коренную породу, я называю „второй“ Россией в отличие от „первой“, принявшей чужую и срамную жизнь. Мы несравненно богаче: с нами — поле Куликово, Бородинское поле и Прохоровское, а с ними — одно только „Поле чудес“».

Собеседник, естественно, спросил писателя: так что же, нам оставаться смиренными и терпеливыми? «Они-то, враги наши, не церемонятся, не стесняются! Они и хитры, и наглы, и агрессивны. Может, правомерно острее ставить вопрос о большей жёсткости и непримиримости с нашей стороны? Может, правы те, кто с определённым смыслом напоминает слова Христа: „Не мир Я принёс вам, а меч“?.. В конце концов был схимник Серафим Саровский, но был также инок Пересвет… Скажите, как вы считаете: нужен сегодня герой-боец русской литературе и русскому обществу? Я вспоминаю известную статью Сергея Булгакова „Героизм и подвижничество“, где подвижничество ставится выше героизма. Но в нынешних условиях, по-моему, потребно и то, и другое».

«Согласен с вами, — ответил Распутин, — нужно то и другое, одно другому ничуть не мешает. Подвижничество — как надёжные и обширные тылы, как необходимость укрепления духа и постепенное теснение чужих. И героизм — как передовая, где идёт откровенное борение сил. Без героизма не явятся к нам выдающиеся личности, полководцы, подобные Александру Невскому, Дмитрию Донскому, Георгию Жукову».

Здесь необходимо заметить, что сам Валентин Григорьевич в эти годы не забывал ни «передовой», где нужно было личное участие, ни надёжного «тыла», где требовалось подвижничество. В «тылу» он продолжал быть в центре патриотического сопротивления. На всех съездах Союза писателей России тех лет он избирался его сопредседателем. Входил в Патриарший совет и стал соучредителем Всемирного Русского народного собора. И в том, и в другом качестве он неизменно выступал со страстными обращениями к мыслящей общественности, к читателям. А ещё — на многих других площадках, где обсуждались больные стороны национальной жизни. Например, перед участниками Всероссийских Рождественских чтений, в программе которых значилось обсуждение школьного и вузовского обучения. Мнение писателя по многим вопросам ощутимо влияло на общественное сознание. Председатель Союза писателей России Валерий Ганичев не для красного словца заметил, что именно Распутина считают духовным наставником миллионы сограждан. И писатель стал им, — как сказал в одном из выступлений соратник сибиряка, — «не по тиражам, не по газетно-телевизионному шуму, не по скандалам вокруг его имени и произведений, а потому, что перед ним, как ни перед кем другим, открылась душа русского человека. Трепетная, отзывчивая, порывистая, тонкая… Валентин Григорьевич и есть главный „сбережитель“, „сохранитель“ и спаситель этой души. Ибо увидев её усталую, замёрзшую под холодными порывами ветра, пытаясь её спасти, он брал её в свои руки, дышал на неё, отогревал, радовался её оживлению и выпускал к нам, в мир, на волю, как благовещенскую птаху…».

Отчаяние запрещено!

На родине, в Иркутске, в эти годы Распутин неизменно участвует в благих делах. При его содействии в городе открывается женская православная гимназия, писатель входит вместе с архиепископом Иркутским и Ангарским, владыкой Вадимом в её попечительский совет. Его стараниями в многострадальной Аталанке построили новую школу. Сегодня в кирпичном здании девятилетки — просторные комнаты для занятий, хорошо оборудованный компьютерный класс, библиотека, которая вместе с поселковой предоставляет детям большой выбор книг. Между прочим, в пополнении фондов той и другой библиотек постоянно участвовал сам писатель. В школе хранят одно из его писем, адресованное юным землякам:

«Дорогие ребята из литературно-краеведческого кружка!

Извините, что на вашу просьбу прислать книги отзываюсь с опозданием. Но сейчас, одновременно с этим письмом, отправляю в ваш адрес две бандероли с некоторыми своими изданиями. Позднее вышлю ещё.

То, чем вы решили заняться, нельзя не приветствовать. К сожалению, мы так плохо знаем свой край и его литературу, что слишком часто за нашего брата, сибиряка, становится неловко. Это было и раньше, а в последнее время становится бедствием. Надеюсь видеть в вас, близких моих земляках, если не счастливое исключение из этого нерадостного правила, то, по крайней мере, искреннее движение к тому, чтобы знать и понимать свой край и себя в том числе лучше и глубже.

В этом и желаю вам удач. В. Распутин».

Валентин Григорьевич не забывал и о районной библиотеке. В сентябре 2011 года он отправляет в Усть-Уду сотруднице библиотеки — одну за другой — две посылки с сопровождающими письмами:

«Уважаемая Любовь Германовна!

Посылаю первую порцию книг с автографами, посвящёнными мне, т. е. В. Распутину. Первую — но если подобного рода книги не заинтересуют читателя, то и последнюю. Посмотрите, а я попозже позвоню. Всего Вам доброго! В. Распутин».

«Как же не заинтересуют? — ответили ему. — Таких книг с дружескими обращениями авторов к своему коллеге нет, наверно, ни в одной библиотеке страны!»

И Валентин Григорьевич шлёт ещё одну посылку.

«Уважаемая Любовь Германовна!

Высылаю вторую порцию книг с автографами авторов. И на этом остановлюсь. Если Вам что-то покажется неинтересным и ненужным — безжалостно изымайте. В. Распутин».

В районной библиотеке мне дали список ста пяти книг, которые здесь бережно хранят. Перебирая книги, читаю автографы Евгения Носова, Фёдора Абрамова, Владимира Чивилихина, Миколы Бажана, Сергея Залыгина, Василия Белова, Владимира Крупина, Иона Друцэ, Станислава Куняева, Глеба Горбовского, Анатолия Жигулина, Юрия Кузнецова… Сколько душевных нитей протянулось сюда, в таёжное ангарское село, из всех краёв огромной России благодаря писателю!

А у истории с дарением книг библиотеке было продолжение. Однажды мне понадобилось зайти к Валентину Григорьевичу по какому-то срочному писательскому делу. В назначенное время он ждал меня не дома, а у подъезда.

— Должен подойти один предприниматель, — пояснил Распутин. — Он решил подарить мне легковой автомобиль. Ничего подарочек, а? Я ему говорю: мне машина не нужна, а вот если подарите её администрации Аталанки, буду благодарен. Сейчас договоримся.

Я постарался побыстрее уйти, чтобы не мешать встрече.

Этим поклонником писателя, как выяснилось, оказался Андрей Владимирович Чернышёв, известный в регионе человек, депутат Законодательного собрания области от города Братска. В свои молодые годы он учился в прославленном МГИМО, позже окончил два факультета в других вузах, создал и руководил многопрофильной фирмой, которая честно зарабатывала деньги строительством жилья, другими видами обслуживания земляков. Чернышёв и до той личной встречи с Распутиным помогал школам, больницам, людям, нуждающимся в поддержке. Почему-то решил, что скромному классику не на чем добираться даже до дачи, и предложил помощь…

Просьбу писателя он воспринял как некий наказ: посмотрите, мол, Андрей Владимирович, какой скудный бюджет у сельских администраций, как делят они крохи на фельдшерские пункты, клубы, библиотеки, помогите им.

И Чернышёв постарался наказ выполнить (да и теперь старается!). Подарил легковые машины не только Аталанке, но и администрациям соседних сёл — Аносово, Светлолобово, Подволочной. Пожаловался на бедность отдел культуры Усть-Удинского района — и ему пригнал новенький автофургон: развозите в подведомственные библиотеки книги из обменного фонда, организовывайте в округе лекции, концерты…

В Иркутске как раз к семидесятилетию Распутина издали четырёхтомное собрание его сочинений и ещё несколько сборников и альбомов, в которые вошли произведения писателя, фотографии его родных мест, редкие снимки из семейного архива. Как не приобрести такие издания библиотекам Усть-Удинского района? И здесь на помощь пришёл Андрей Владимирович: привёз на грузовике более сотни экземпляров новых книг. В первый же приезд в районный центр Распутин на каждой книге написал тёплые пожелания своим читателям. Я видел те, что стоят на полках в библиотеке Усть-Уды. Ни один автограф не повторяет другой.

Чуть позже писатель подарил землякам все имевшиеся у него тома знаменитой «Библиотеки всемирной литературы», выходившей в семидесятых годах прошлого века.

А сколько хлопот было у Валентина Григорьевича, когда в Усть-Уде возводился храм! За его строительство он много лет горячо ратовал вместе с давними знакомыми — Николаем Михайловичем Рупосовым, Эрнестом Дмитриевичем и Изольдой Александровной Алымовыми, другими сельчанами. Писатель обращался ко всем, кто мог бы внести лепту в богоугодное дело, — к соратникам, знакомым и незнакомым предпринимателям, о чьём меценатстве был наслышан. Он и сам внёс триста тысяч рублей, а когда храм был построен, отдал свою очередную литературную премию на приобретение колоколов. Сегодня церковь Богоявления одна из красивейших в епархии…

* * *

А что касается участия Валентина Распутина в схватках на «передовой, где идёт откровенное борение сил», — он никогда не страшился становиться под удар. В каких только поездках не участвовал писатель в составе тех «десантов», которых ждали единомышленники в разных уголках России — в Чечне и Санкт-Петербурге, в Волгограде и Белгороде и многих-многих других местах. Однако встреч с писателями-патриотами ожидали не только их почитатели, но и озлобленные оппоненты, и «отвязанные» провокаторы.

Станислав Куняев передал мне копии неопубликованных писем Валентина Григорьевича к нему, одно из них, от 6 февраля 1989 года, как раз касается такой «жаркой» поездки. Группа литераторов, в которую входил и Распутин, побывала в Северной столице по приглашению патриотических молодёжных организаций города. Куняев, тоже собиравшийся участвовать во встречах, неожиданно заболел и не смог поехать. Спустя несколько дней Валентин Григорьевич рассказал ему в письме об атмосфере бесед с читателями.

«Дорогой Стас! Как ты поправляешься? Наверное, передавали тебе, что в Ленинграде на каждой встрече о тебе спрашивали. Слух, что ты в больнице, среди своего народа распространился быстро, и потому спрашивали не из любопытства.

Ленинград мы не „взяли“, как Рязань, никто, кроме местного Фонда культуры знаться с нами не желал, а Фонду удавалось организовать встречи всё больше в заводских клубах. Но народ туда собирался грамотный, и встречали хорошо. Правда, опытному глазу всякий раз можно было рассмотреть ребят-афганцев, готовых утихомирить провокаторов, но до этого, кроме одного случая в первый день, когда меня не было, не доходило. Напряжение порой чувствовалось, не без этого. Парню, который подвёз нас с Володей Крупиным, всю машину исцарапали свастикой.

Но дело не в этом. Меняется и Ленинград. Прочитал сейчас статью Вадима Кожинова в „Нашем современнике“[44] и вспомнил, каким же простофилей тогда, в 1969-м, был и я. Природа за ночь без книг и радио успевала кое-что внушить заблудшему сыну, но приходил день и опять всё то же давление со всех сторон. И обработка действовала ещё несколько лет.

Не знаю, выслали ли тебе последний номер „Литературного Иркутска“, на всякий случай высылаю. В следующем номере даём твою статью[45]. Прекрасная статья! Постоянное сопротивление и давление сделало вас с Вадимом замечательными бойцами и мыслителями.

Обнимаю тебя. Гале и сыну поклоны. Твой В. Распутин».

Уже в новом, XXI веке, испытав, что называется, на своём хребте все прелести либеральных «реформ», аудитория на встречах с писателями, единомышленниками Распутина, стала воспринимать их доводы не так, как совсем недавно. Об этом можно судить по записанной мной позже, в 2002 году, беседе с Распутиным («Пишу, когда не могу не писать…»).

«А. Р: А как всё же добиться, чтобы писателя сегодня услышали? Ведь власть всё делает для того, чтобы правдивое слово не дошло до читателя. Тиражи книг и журналов мизерны, телевидение и газеты закрыты для писателей-патриотов. Как в этих условиях сохранить умного, деятельного читателя, как усилить воздействие художественной литературы на человеческие души?

В. Р: Ты знаешь, власть перебарщивает. Так называемые „демократические“ средства информации, писатели, обласканные властью, — они настолько перебарщивают, что достигают обратного результата. Их уже меньше слушают, а если слушают, то хорошо понимают, что идёт оголтелое враньё. Да, нас мало печатают. Журналы выходят небольшими тиражами, книги издаются редко. Но вот встречи…

Приходится много ездить по России. Было время, когда на встречи с писателями не ходили. Например, на рубеже восьмидесятых — девяностых годов, когда интеллигенция обманула народ. Это надо сказать прямо. Правда, обманула интеллигенция вовсе не национальная, но для наших граждан неважно, национальная или не национальная. И отношение было одинаковым: вы все виноваты, зачем слушать вас! Сейчас многое изменилось. Сейчас люди понимают, у кого сохранился нравственный авторитет, а кто его полностью потерял, кого просто противно слушать. Есть такие признания. И я получаю письма, в которых читатели называют имена писателей и говорят, что этих господ омерзительно слушать, откуда бы их голоса ни раздавались: из Америки или Германии, из Москвы или Санкт-Петербурга. Но вот выступает группа писателей, придерживающихся национально-патриотических взглядов, и залы полные. Так было в Белгороде, в Орле, в Калуге, в Санкт-Петербурге — в последние два года я частенько бывал в Санкт-Петербурге, а это город в известной степени космополитический — но и там залы полны народа. Читатель каким-то особым чутьём понимает, кого нужно слушать. Он всё-таки знает, что литература — это нравственное служение, и ищет публикации того писателя, который сохранил своё достоинство, свою честь в совершенно мерзких обстоятельствах. Эта разборчивость читателя становится явной. Я думаю, со временем она станет ещё более явной».

Зажги свечу — растает тьма

Журналист Виктор Кожемяко с понятным разочарованием спрашивал писателя: «А результаты? Почему результаты откровенных и горьких бесед, ярких публикаций так незаметны? Когда соотечественник откликнется на них?» Вот ответ Распутина, прямой и жёсткий:

«…политическая фразеология надоела, обличение разбоя и бесстыдства в обществе, где стыд отменён, результата не приносит: они, воры и растлители, своего добились и теперь лишь ухмыляются, глядя на то, как наша энергия уходит на ветер. Теперь нужны дела. Чем обличать тьму, лучше зажечь свечу. Подобного рода разговоры, как наши с вами, нужны лишь в двух случаях — когда они дают поучительный и глубокий анализ происходящего и когда предлагают надежду. Надежда, сейчас больше всего нужна надежда — и она есть, её только нужно назвать.

Я склонен считать, что ни одного патриота, то есть человека, гражданина, способного выработать в себе любовь к исторической России, но не выработавшего её по недостатку нашей агитации, мы не потеряли. Патриотизм не внушается, а подтверждается — много ли стоили бы мы, если бы нас нужно было учить думать и говорить по-русски! Я не знал слова „патриот“, но сызмальства нёс в себе благодарность родной земле за своё рождение и за свою принадлежность к русскому народу. Убить эту благодарность можно было только вместе со мной.

Отошедшие, отслоившиеся от России, сознательно или бессознательно вступившие с нею в противоречие, в конфликт с самой природой её бытия, так и должны были поступить. Российский демократ образца 80–90-х годов — это особый тип человека, созданного не убеждением, а каким-либо изъяном, нравственным или психическим, какой-либо неполнотой, неуравновешенностью, неукоренённостью. Сейчас это сделалось особенно заметно. Юрий Афанасьев, один из вождей начальной демократии, позже признавался, что он по характеру не строитель, а разрушитель; небезызвестный Виталий Коротич, сбежавший от плодов своей „деятельности“ в Америку, читает в Бостонском университете курс лекций на тему „Ненависть как основная категория общественного сознания“ — речь идёт о России. Ненавистник России, он пытается свою душонку выдать за душу страны, которой пакостил. Нормальный человек на такое не способен.

Я говорю это к тому, чтобы мы знали, с кем имеем дело. Вспомните Бурбулиса, Гайдара, Козырева — да это же всё гоголевские типы! А ныне восседающие?!

Вся властная верхушка опутана подобными отношениями: кто кому обязан, все сплетены в один клубок зависимо-корыстных связей — до России ли им, до народа ли, до его ли христианских и нравственных чувств? Это уже и возмущения не вызывает, а только глубокую боль: а ведь доведёте, господа, доведёте, лопнет христианское терпение. Власть Божьего попущения и Господом не защищается. Года три-четыре назад по стране прокатилась волна самосудов, матери сами, не доверяя продажным и „гуманным“ судам, расправлялись с насильниками своих малолетних дочерей. Сейчас рабочие коллективы то в одном, то в другом местах начинают брать в заложники руководителей-воров. Самосуд оправдывать нельзя, но и осуждать этих людей у меня не поворачивается язык: народ вынужден сам защищать себя, если его не защищает государство.

То, что вытворяет телевидение, — это и множественное, и жестокое насилие над всеми нашими детьми и внуками, и если такое действие не подпадает под государственный Уголовный кодекс, то не может где-то не зреть назначающий наказание кодекс народный. Не переусердствуйте, господа! Это — Россия. Вы по 1993 году должны были запомнить, что первый адрес накапливающегося возмущения — „Останкино“. Всякое имя, говорят, имеет свой сакральный смысл».

Жрецы «новой» культуры

Круг вопросов, которые задавали писателю журналисты, всегда был широк. Они касались не только плачевного состояния культуры, но и обнищания народа, и социального неравенства, и разрушения нравственных устоев новыми хозяевами державы…

Приведу хотя бы несколько фрагментов из бесед Виктора Кожемяко с писателем, касающихся тех, кого власть отрядила утверждать «новую» культуру. Журналист напомнил о телепередачах Владимира Познера, выполняющего эту работу наиболее ретиво. Распутин добавил своё:

«Познер как раз за русский народ очень „волнуется“. В том смысле, что народ этот, как и всё русское, коренное в России, традиционное, вызывает у этого господина с американским паспортом сильнейшее раздражение как вышедшее из моды и не должное быть в употреблении, а значит, и не достойное поддержки. Но если бы Познер оставался в такой роли недовольного нашим существованием на присвоенной им земле один!.. А Сванидзе, а Швыдкой со своими программами, а иные, коим несть числа, подбирающиеся для этих программ по принципу духовного родства… В голос прямо или косвенно они трубадурят как бы уже и решённое дело — заклание нашего народа и России. Россию подталкивают к распаду — в последнее время это вновь превратилось в открытую пропаганду, а народ наш подталкивают к пьянству и гражданскому небытию. Недавно даже министр обороны признал, что наше (в том-то и дело, что не наше, а вражеское) телевидение дебилизирует население. Но оно, дебилизирующее, сделалось сильнее верховной власти, и Сванидзе или Познера с подручными окоротить не решаются. Такого в России ещё никогда не бывало, это самоубийство под эгидой прав человека. Трусость, глупость или предательство? Поди разберись».

Говоря о внедрённой в умы лакейской симптоматике, Кожемяко припомнил один из телевизионных концертов, где Л. Долина перед исполнением какой-то зарубежной песни воскликнула: «В советское время были иногда концерты „Мелодии и ритмы зарубежной эстрады“. Как я бегала на них! Это был своеобразный глоток воздуха!»

Распутин парировал:

«Ах, они несчастные: дышать было нечем! Зато теперь столько воздуха! Но отчего же за двадцать лет „чистого воздуха“ не появилось ни одной песни, которую бы подхватил народ, почему кино только сейчас с болезненным стоном вроде начинает приходить в сознание, куда подевались Герасимовы и Бондарчуки, Шолоховы и Леоновы, Свиридовы и Шостаковичи, Товстоноговы и Вахтанговы? И почему даже активно принявшие новый порядок Виктор Астафьев и Василь Быков не смогли плодотворно в нём работать? Не потому ли, что атмосфера не та, дыхания не хватало, сердце заходилось от боли при виде всего, что происходит? Не оттого ли, что свобода творчества переродилась в дикость и вседозволенность, каких нигде и никогда не водилось? Так много сегодня этого „чистого воздуха“, что мы давимся им, как костью, и чувствуем, как стенки нашего нутра покрываются гарью!

Леонида Бородина, писателя, узника совести с двумя ходками в советские лагеря, в любви к коммунизму не заподозришь. Но и в нелюбви к России не обвинишь. В автобиографическом повествовании „Без выбора“, вспоминая своё детство в прибайкальском таёжном посёлке, он пишет:

„…У нас в квартире еженедельно вывешивалось расписание радиопередач. Классическая музыка входила в мою жизнь как удивительное открытие, которому нет конца, — дивный волшебный ящик: чем больше вынимаешь из него, тем больше там остаётся… Я знал наизусть десятки партий (оперных). Но были и самые любимые, в звучании которых слышалось и чувствовалось нечто такое, отчего по спине пробегал холодок, хотелось плакать счастливыми слезами. Ещё хотелось взлететь и парить над миром с великой, необъяснимой любовью к нему — всему миру, о котором я ещё, собственно, ничего не знал и не страдал от незнания…“

Да и я помню из своей юности: итальянские, испанские, французские, южноамериканские песни распевали повсюду. Робертино Лоретти, Ив Монтан, Марлен Дитрих, Мирей Матьё были любимцами и тайги, и степи, и севера, и юга. Ван Клиберн стал известен всему миру благодаря Московскому международному конкурсу имени П. И. Чайковского. Да что перечислять! В музыкальном искусстве страна наша была открыта для всего мира. И был вкус, что хорошо, а что нехорошо. Когда же вкус был заменён или вовсе отменён, бесноватых у нас, как и следовало ожидать, сразу заметно прибавилось».

Что завещали предтечи?

Раздумья Валентина Распутина о современной культуре и антикультуре отличались не только обоснованностью оценок, но и неравнодушием к каждому унижению подлинного искусства. Всегда в этих случаях думалось: а разве не так же непримиримо выступал против хлынувшей в Россию западной декаденщины Лев Толстой, высмеивал пошлость арцибашевых Антон Чехов, отвергал слащавую салонность северяниных Иван Бунин? В новейшие же времена разрушение отечественных традиций литературы и в целом культуры стало целенаправленным.

«…ощущение резервации, куда загнана русская культура, остаётся, — с возмущением писал Распутин. — Скромно и незаметно отпраздновали столетие Леонида Леонова и столетие Андрея Платонова. Последнего демократия 80-х годов эксплуатировала нещадно, но замазать его национальное нутро не смогла и теперь в почестях отказала. А Леонов для духовной родни Грацианского всегда был чужим, его даже на время нельзя было присвоить. Отсюда и вполне объяснимое отношение».

Радует одно: творческое наследие великих мастеров невозможно уничтожить. Никакая власть не способна заменить подлинные литературные авторитеты на «свои», угодные ей.

«…бессовестная подмена значимости литературных имён — да, — развивал Распутин свою мысль, — жесточайшая цензура в отношении к „своим“ и „чужим“ — да; но Леонова, эту глыбу, эту высоту русской словесности, Приставкиным или Аксёновым всё равно не закрыть. Можно пулять ими по Мастеру, но ему от этого ничего не сделается, а легковесные снаряды пострадают.

…Я слушал на юбилейном вечере Леонида Максимовича Леонова хор имени М. Е. Пятницкого. И смотрел на чудо его воскресения так: нет, братцы, такое искусство вам не похоронить. Кишка тонка. И хоть осыпьте вы друг друга своими „триумфами“, в миллионы раз увеличивайте иудины тридцать сребреников, сколько угодно выдавайте злобу за талант, а мелкое мельтешенье за величие — всё равно никогда вам и близко с такими голосами не быть. Ибо это, гонимое вами, и есть величие!»

Не мог писатель обойти своим вниманием и «покосившиеся» вкусы читателей.

«…читать стали намного меньше. Главная причина здесь, конечно, — обнищание читающей России, неспособность купить книгу и подписаться на журнал. Вторая причина — общее состояние угнетённости от извержения „отравляющих веществ“ под видом новых ценностей, состояние, при котором о чём-либо ещё, кроме спасения, думать трудно. И третья причина — что предлагает книжный рынок. Не всякий читатель искушён в писательских именах. Возьмёт произведение автора с громкой фамилией Суворов, а в нём откровения о том, что не Гитлер напал на нашу страну в 1941-м, а мы вероломно напали на Германию. „Демократическая“ критика уши прожужжала В. Ерофеевым, его „Русской красавицей“ — и вот она перед читателем: ведь это же надо мужество иметь, чтобы не только читать, но и держать в доме подобное произведение. У читателя невольно складывается впечатление, что вся или почти вся литература ныне такова и лучше с нею не знаться.

Он идёт в библиотеку… В любой библиотеке вам скажут, что читают по-прежнему немало. Меньше, чем десять лет назад, однако читать не перестали. Но все поступления последних лет — „смердяковщина“, американская и отечественная, и для детей — американские комиксы. Из литературных журналов прислужливые „Знамя“, „Новый мир“, „Нева“, „Звезда“ — те, что распространяет американский фонд Сороса.

И читатель правильно делает, когда от греха подальше он обращается к классике.

А нас читать снова станут лишь тогда, когда мы предложим книги такой любви и спасительной веры в Россию, что их нельзя будет не читать».

В своих размышлениях писатель опирался не только на примеры давнего прошлого. Он постоянно обращался и к нашему социальному, духовному, нравственному опыту ближнего прошлого. Пережитое страной — это всегда «школа», уроки которой бесценны. Бесы смутного времени стремились очернить недавнюю историю, представить советские десятилетия как «чёрную дыру»: на ином фоне их «реформы» не имели оправдания. Распутин не боялся обвинений в «советскости», когда говорил:

«Только теперь начинаешь вполне понимать, в какой уникальной стране мы жили. Хлеб в столовых бесплатно, а в магазинах стоил копейки; образование бесплатное, да ещё и заставляли учиться (вот диктат!); о наркоманах слыхом было не слыхать; из одного конца страны размером в шестую часть суши в другой её конец можно было долететь за половину зарплаты, над бедностью которой теперь издеваются; искусства процветали отнюдь не за счёт гадостей; интеллигенция с чёрными бородками и плутоватыми глазками не в Кремле восседала, а по кухням шепталась… И на что клюнули? На роскошные витрины? Они теперь и у нас сияют всеми цветами изобилия, за колбасой никакой очереди, но где встать в очередь за теми тысячами, чтобы купить самую дешёвую?

Идеализировать советский период не надо, тягот, происходящих из твёрдолобой идеологии, не желавшей поступиться ни одной буквой, хватало. За это и поплатился коммунизм, получив Горбачёва. Но социальные завоевания будут долго ещё нам сниться как чудный сон. Да и кроме того — как можно отвергать целую историческую эпоху, в которой страна добилась невиданного могущества и стала играть первую роль в мире? Это так же недостойно, как полностью отвергать предыдущий, монархический, период, который длился сотни лет, выстроил империю в самых обширных границах, а народ наш выстроил в такой духовной „архитектуре“, что в красоте и тайне своей она не постигнута до сих пор. И это она дала Достоевскому право заявить о всемирности русского человека и вывести её, всемирность, из национальных качеств. Но в том и другом случаях, как в случае с империей, так и с коммунизмом, обе системы рухнули прежде всего от внутреннего разложения. Самые талантливые и верные защитники монархии на исходе её — М. Меньшиков, Л. Тихомиров, В. Розанов — в голос вынуждены были признать: „прогнившее насквозь царство“, „отошедший порядок вещей“, „монархия разрыхлилась“.

Последние дни коммунизма проходили на наших глазах; мы свидетели того, что он не мог себя отстоять ни единым решительным действием. Как в том, так и в другом случае обновление было необходимо. Но было необходимо обновление, а не полное разрушение и полное противопоставление. Не общественное бешенство, не расправа с тысячелетней традицией, равно как и с лучшими из последнего перед „рынком“ строя. Силы, ввергнувшие Россию в катастрофу, известны, они сейчас жируют и насмехаются над нашей неспособностью извлекать уроки. Известен и тот „вол“, которому вновь предстоит из последних жил вытягивать страну из пропасти, — народ наш, ему никак не дают выбраться из непосильной истяги. Мы твердим: национальное, национальное… Не было в XX веке национальной политики в отношении к русскому человеку, и всё „передовое человечество“ призвали сейчас, чтобы не было её и в XXI веке».

В публицистических выступлениях Распутина всегда находишь непредвзятый анализ состояния страны, общества. Разумеется, кто-то согласен с ним, кто-то — нет. Но мудрецы ведь не виноваты в том, что их слово для одних подтверждается собственным знанием, а другим мешает согласиться со сказанным то или иное предубеждение. Во всяком случае, диагноз писателя не лишне выслушать:

«Я думаю (и вижу), что единой России сейчас нет, она осталась лишь в названии политической партии. В действительности же Россия разошлась на две противостоящие одна другой силы. Есть и третья — бездействующая, равнодушная, смертельно опалённая её судьбой. А из двух первых одна — не любящая, не понимающая и даже ненавидящая Россию как историческую, так и современную, но обирающая её безжалостно, не признающая ни песен её, ни языка, ни народных нравов. А ведь тоже дети России, и тоже вроде законные. Но поставившие себя выше её.

Вторая сила — та, из которой слагается народ. Преданная своей земле и в несчастиях, и в редком благополучии. Молящаяся за неё, своих детей воспитывающая в любви к ней, горько страдающая при виде её запущенных пашен и погибающих деревень, сердцем понимающая, что без деревни Отчизна наша даже в больших городах — это только выселки, а не родство с землёй. С болью в сердце наблюдающая, как власть позволяет отлучать от родного в школах, университетах и приучать к безобразию в кино и на телевидении. Чего там — почти всюду. Стоики, воистину стоики, стараются держаться, но опоры от мира всё меньше. Опора только в храмах».

Загрузка...