У входа в метро Степняк резко остановился. Наклон головы, выдвинутая вперед нога еще сохраняли стремительность движения, но на лице уже проступала рассеянность. Люди, спеша пройти, огибали его справа и слева. Кто-то раздраженно буркнул:
— Отошли бы, товарищ, в сторону!
Все с тем же рассеянным выражением лица, он послушно шагнул вправо и, расправляя широкие плечи, сунул руку во внутренний карман добротной полковничьей шинели. Рука нащупала корочку новенького, хрустящего паспорта. Повинуясь чувствам, которые сам не мог бы определить, Степняк вынул этот только что полученный паспорт и раскрыл его на первой странице. Все выглядело так, как он запомнил: в графе «действителен по…» значилось выписанное аккуратным казенным почерком: «Бессрочный». Дальше шли фамилия, имя, отчество: «Степняк Илья Васильевич». Время и место рождения, номер, его собственная, чуть менее упрямая, чем обычно, подпись.
Двадцать пять лет не держал он в руках паспорта, своего паспорта. Двадцать пять лет, с 1934 года, шинель, китель и погоны заменяли Степняку удостоверение личности. Впрочем, и погоны, и китель, и добротная полковничья шинель появились позже. Сначала была гимнастерка с четырьмя кубиками на петлицах и звание — младший врач полка.
Тогда, двадцать пять лет назад, Степняк, призванный в кадры из молодого, но, пожалуй, самого популярного в ту пору среди советских людей города Магнитогорска, с трудом привыкал к новой для него армейской жизни. Во всяком случае, пустячная неприятность, с которой началась эта жизнь, запомнилась навеки. Облачившись в только что полученное обмундирование, он шел по плацу с папиросой в зубах и ловко, как ему самому казалось, откозырял повстречавшемуся комиссару полка. Но тот, не отвечая на приветствие, негромко скомандовал: «Повторите!» Степняк оглянулся. На всем огромном плацу, кроме их двоих, никого не было, — значит, команда относилась к нему. Он отошел, как полагалось, на шесть шагов и снова поднес руку к шапке. Комиссар покачал головой: «Еще раз, товарищ младший врач!» Недоумевая и чувствуя себя оскорбленным, Степняк снова повторил движение. Комиссар холодно смотрел на него: «Плохо, товарищ младший врач! Старших по званию с папиросой в зубах не приветствуют». Степняк с бешенством отшвырнул папиросу и, печатая шаг, снова подошел к комиссару. Тот неторопливо ответил на приветствие и вдруг, доверительно улыбнувшись, взял Степняка за лацкан шинели: «И не злитесь. Это начало дисциплины. Скоро сами поймете…»
Да, скоро он понял. Начальники о нем говорили одобрительно: «Военная косточка!» Но и подчиненные не жаловались — он был справедлив. А дисциплину требовал: без этого не было бы в войну тех сортировочных госпиталей, которые он создал в немыслимых, казалось, условиях и которые пропускали по шесть — десять тысяч раненых в сутки, не было бы сотен тысяч спасенных жизней. Не было бы льстившей ему славы: «Поручи Степняку — он у самого черта хвост вырвет!» Не было бы всей прожитой жизни. Только вот Надя… Надя в иные горькие минуты умела с таким насмешливым превосходством произнести: «Солдафон!», что у него, уже седого человека, сердце исходило обидой и бессильным гневом, как тогда, на плацу, в первый день армейской жизни.
Надя… Ох, черт возьми, он же обещал не задерживаться! Гости званы к обеду и, вероятно, уже пришли, и Надя, преувеличенно вздыхая, должно быть, говорит: «Ну, вы же знаете Илью! Обнимается с начальником паспортного стола, потому что тот лежал у нас в госпитале… И хорошо еще, если действительно лежал, а скорее всего просто слышал от кого-то о докторе Степняке…»
Засунув паспорт обратно в карман, Степняк торопливо шагнул к дверям метро. Его обдало теплой струей воздуха. Смотри-ка, значит, наступила настоящая осень?
Гостей — своего бывшего генерала и его молоденькую, подчеркнуто оживленную жену Майю — Степняк встретил возле подъезда и по-мальчишески обрадовался: «Обойдется без нотаций!»
Маленькая передняя сразу наполнилась шумом голосов. Майя весело рассказывала, как они чуть не заблудились и тут видят — «вообрази, Надюша!» — шагает Илья Васильевич, да так, словно за ним гонятся фашистские танки.
Надя вдруг посерьезнела и, вздернув подбородок, вызывающе сказала:
— А танки, Маечка, штука очень страшная. От них не хочешь, да побежишь. Но Илья, между прочим, не бегал!
Степняк удивленно скосил глаза на жену. Давно, очень давно, наверное, с тех самых пор, когда им обоим и порознь и, главное, вместе случалось укрывать раненых от фашистских обстрелов, не слышал он таких ноток в голосе Нади. Ему захотелось дотронуться до Надиной руки, но он стеснялся быть ласковым на людях, да и хорошая минута прошла — Надя уже отгородилась от него своей обычной насмешливой болтовней, которая поднимала в Степняке желание сказать грубость. Подавляя это неуместное желание, Илья Васильевич вслед за гостями вошел в столовую.
Три дня спокойной, бездельной жизни. Той самой жизни, о которой в горькие часы неудач, обид, несправедливых начальственных окриков (чего только не бывало за годы службы!) Степняк с угрозой думал: «Ну, погодите, выйду на пенсию!..» И вот — вышел. Дослужился. Демобилизован. В сорок девять лет от роду, полный сил, энергии, во всеоружии огромного накопленного опыта — свободен и волен располагать собою как угодно. Хочешь спать — спи хоть целый день. Хочешь читать — читай с утра до ночи. А сколько книг оставлялось до этого блаженного часа… Сколько неувиденных спектаклей, кинофильмов, неисхоженных музеев… Сколько обещанных Петушку загородных прогулок: «Вот выйдет твой отец на пенсию — нагуляемся, брат, всюду!..»
Три дня, три огромных пустых дня, за которые с неумолимой ясностью установлено, что каждый человек в доме имеет свои обязательные и неотложные дела. Каждый — кроме него, Степняка. Даже Петушок, Петруха, Петька, одиннадцатилетний круглолицый сынишка со своими бесконечными: «Папка, а почему?», «Папка, а ты знаешь…» В восемь утра Петушок отправляется в школу. В час тридцать возвращается, переполненный впечатлениями, которые начинает выкладывать, еще не сняв ранца, не расстегнув пальто, озабоченный единственно тем, чтоб были слушатели. Лучший слушатель — Неонила Кузьминична, работница, живущая в доме с незапамятных времен (Степняк видел, как еще в госпитале Надя получала от нее аккуратно свернутые треугольничком письма). Неонила Кузьминична пришла в дом, когда Надя сама училась в школе. И так же, вероятно, слушала Надины торопливые рассказы о том, что сегодня вызывали Таню или Катюшу, а они — вообрази, Нилушка! — ничегошеньки… ну, ни единого словечка не знали… Теперь Петушок рассказывает о своих приятелях: «А он ка-ак даст! А тут сам директор… Понимаешь, Нилушка?» И Неонила Кузьминична мерно кивает седой, туго повязанной платком головой: «Понимаю, понимаю, Петенька… Шутка ли — дирехтор! Да ты с хлебом, с хлебом суп ешь, без хлеба никакой сытости!»
Степняк называет Неонилу Кузьминичну только по имени-отчеству. И того же требует от сына. Но Петушок удивленно таращит свои глаза-пуговки: «Нилушку — по отчеству? Разве она чужая?»
Обедает Петушок на кухне, и пока он, захлебываясь собственными рассказами, уписывает первое, второе и третье, Неонила Кузьминична успевает закончить готовку для «взрослых». «Взрослые» — это, во-первых, Надя, во-вторых, сам Степняк, в-третьих, теща, Варвара Семеновна. Все они обедают в разное время, и Неонила Кузьминична считает, что это непорядок. Только по воскресеньям семья собирается за столом вместе, и каждый раз Неонила Кузьминична во всеуслышание объявляет:
— Слава те господи, хоть по-людски отобедаем!
Впрочем, и воскресные дни приносят Неониле Кузьминичне огорчения: то Степняк с Петушком, отправившись с утра в Химки, в музей или в Кремль, запоздают к обеду; то Варвару Семеновну вызовут на работу — тяжелые роды, без старшего гинеколога не обойтись; то Надя позвонит, что она с Маечкой задержалась в ателье на примерке и лучше всего ее не ждать. А теперь, когда Степняк дома, Неонила Кузьминична никак не может войти в новый ритм жизни. Правда, Петушок и Варвара Семеновна по-прежнему с самого утра уходят из дому, да и Надя то и дело убегает в магазины («Надо же подыскать для Ильи приличную одежку!»), но сам Илья Васильевич тоскливо слоняется из комнаты в кухню, поглядывая на часы и донимая Неонилу Кузьминичну странными вопросами:
— А с каких это пор у нас на окнах появились шелковые занавески? Я что-то раньше не замечал…
Или:
— Куда девались фронтовые фотографии, которые висели над моей тахтой?
А шелковые занавески Наденька купила еще в прошлом году, когда Степняк был в санатории. И фотографии тогда же сняла, — ремонт делали, вот и сняла. И не повесила больше: жаль, дескать, новые обои дырявить… Удивительный человек Илья Васильевич — неужто за целый-то год не разглядел, что занавески новые? А впрочем, что он, что Варвара Семеновна — оба по дому ходят как потерянные. На работе, небось, пропади какая-нибудь нестоящая иголка от шприца — мигом заметят. А дома — безглазые.
Варвара Семеновна — та сроду такая. Выдаст деньги на хозяйство — и все:
— Сама, сама, Нилушка, ты хозяйка, ты и командуй.
Наденька — та нет, та в покойного папашу, самостоятельная женщина. Как вернулась с войны, так и принялась вить гнездо. Конечно, намыкалась по этим всяким землянкам да палаткам, к теплу потянуло. Ну, к тому же в Германии побыла, насмотрелась, как у этих немецких фрау все запасено да рассчитано. Бывало, станет рассказывать — даже поверить трудно: на кухнях у них, говорит, для всего белые банки с крышками, и на каждой банке написано: «соль», «перец», «сахар», «крупа» и другое разное. И банки стоят по росту, как солдаты, — слева самая высокая, справа самая маленькая. Сперва Неониле Кузьминичне понравилось: порядок! А пораздумала на досуге — и даже сплюнула: «Тьфу пропасть! Значит, и банку переставить не смей? Скукотища!»
Степняк тоже был в Германии, они с Надеждой и вернулись вместе. Степняк — тот совсем про другое рассказывал: как на этом ихнем рейхстаге наши солдаты мелом расписывались и еще как один немец к нам в лазарет попал. Офицер, что ли, какой, сильно раненный. Нужно ему кровь переливать, совсем помирает. Губы, говорит Степняк, синие, лицо желтое, еле языком ворочает, а трепыхается: только, мол, смотрите, не еврейскую переливайте! Вот до чего, дурак, запуганный, уже и война кончилась, уже и Гитлер на том свете, а все еще боится…
Неонила Кузьминична долго присматривалась к Степняку. Ничего мужчина, собою видный и хозяйственный. Это она сразу определила. В ванной кран с каких пор подтекал, а Илья Васильевич мигом исправил. Опять же — как он сапоги свои чистит. Полковник, а не гордый. И все: «Наденька, Надюша…» А Наденька знай себе командует: «Илья, так не едят, надо мясо кусочками, постепенно отрезать…» Или: «Илья, ты опять читаешь за обедом?» А он — ничего, отмалчивается. Другой бы, поди, гаркнул как следует. Ну, ясное дело, Наденька перед ним вовсе молодая — ей и сейчас сорока нет, а ему к пятидесяти идет. Когда они там, на войне, встретились, просто сказать — девчонка была. Но это даже правильно, чтоб мужчина постарше жены был. Одно не нравилось Неониле Кузьминичне — второженец. На второй женат. Первая, говорят, учителка, дочку от него имеет, взрослую уже. Подробностей Неонила Кузьминична толком не знает: Наденька до сих пор про его первую семью слышать не может. Она и с малолетства такая ревнивая была: стоило Нилушке какую из ее подружек похвалить — покраснеет вся, глаза свои круглые вылупит: «Не смей хвалить, она дура!» И больше той подружке ходу в дом нету. Варвара Семеновна сердится, бывало: «Этакая, скажет, собственница! В кого, спрашивается?» А Надя вскинет голову: «Ну и собственница, ну и ладно, — кому какое дело?»
Теперь, видишь, мужа совсем затуркала. Мало того, что о бывшей жене не позволяет словом обмолвиться, — дочку и ту не велит вспоминать.
Чуть чего не поладят — сейчас: «Может быть, хочешь назад вернуться? Пожалуйста, не задерживаю…» А куда, спросите, назад? Жена та — Варвара Семеновна рассказывала — давно опять замужем, да и дочка будто тоже уже обкрутилась. Степняк ей деньги посылал каждый месяц аккуратно, пока она высшее учение не кончила. Про это Надя не спорила. «Алименты, говорит, обязан платить, а раз ушел, то нечего, мол, оглядываться. И встречаться не смей!» А Нилушка один раз ехала через Пушкинскую площадь на троллейбусе и видит — под часами Степняк стоит, кого-то поджидает. Ну, вышла на остановке и не стерпела, до смерти захотелось посмотреть, кого это он там выглядывает. Только подошла, а к нему какая-то девушка бежит: «Папка, папка, прости, что опоздала, — у меня урок показательный был…» Ну, Нилушка, конечно, отошла тихо-спокойно и дома одной Варваре Семеновне рассказала. А та отвечает: «И очень правильно, что встречается. Нечего Надиным капризам потакать. И не вздумай, пожалуйста, ей сболтнуть — она из-за такой ерунды может человека загрызть».
Нилушка и сама знает, что Наденька крученая-верченая, — словечка не обронила. Одно жаль: не рассмотрела как следует девчонку эту. Видела — высокая, в отца, на голове вязаный колпак, волосы густые, так и торчат во все стороны. А лица не разглядела. Должна быть красивая, если в Илью Васильевича.
Вот уже четвертый день Илья Васильевич дома — и места себе не находит. Привык с утра до ночи работать, а теперь только и дел, что Наденькины команды слушать: «Едем костюм примерять» или: «Ты так и намерен в шинели ходить? Не надоело?» А он, должно, и в самом деле привык. Надел новый костюм — галстук повязать не умеет и жалуется, что в полуботинках холодно, то ли дело сапоги… Да скучно ему по магазинам бегать, это женская утеха, мужчине дело в руки дай. Какой он, прости господи, пенсионер! В самом соку мужчина! Вот как буфет передвигал — будто на колесиках. Это когда для Петеньки пианино привезли, так ставить негде было. А пианино напрокат взяли, музыке решили обучать. Илья Васильевич спорил: «Ну к чему это мальчишке?» А Надю аж в краску кинуло. «Откуда ты знаешь, может, у нас растет второй Ваня Клибг… Клиб…» В общем, какой-то там Ваня. И недели не прошло — пианино раздобыла. Уж если Надежда чего захочет, так быть по сему! Да не в музыке дело, а в том, как Илья Васильевич мебель переставлял. Залюбоваться можно! И такому мужчине сложа руки на пенсии сидеть?.. Нет, тут уж, сколько Наденька ни командуй, а не усидит. Нипочем не усидит!
И, словно в подтверждение раздумий Неонилы Кузьминичны, Степняк в шинели, в зеркально начищенных сапогах, с фуражкой в руке появляется на пороге кухни.
— Передайте Надежде Петровне, что я не дождался ее звонка и ушел до делам, — говорит он, щелчком смахивая с фуражки невидимую пылинку.
А ведь, по совести говоря, дел никаких нет. Степняк привычным крупным шагом идет по улице и с обостренным вниманием разглядывает встречных. Вот человек, который явно спешит, — взглянул с досадой на часы. И тот, в незастегнутом демисезонном пальто, который под самым носом у мчащейся машины пересекает мостовую. И эта, курносая, с книгами под мышкой, шагает так торопливо, что кажется, еще чуть-чуть — и она просто побежит… Опаздывает, очевидно. Все идут, спешат, стремятся куда-то. Только один он, Степняк Илья Васильевич, вчерашний полковник, вчерашний начальник госпиталя, вчерашний хирург, гуляет без дела.
«Стоп! — говорит себе Степняк. — Что за паника? Почему вдруг такие жалкие слова: вчерашний главврач, вчерашний хирург… ну ладно, полковник действительно вчерашний… Но — хирург? И главное — почему такое пренебрежение к собственным грандиозным планам: вот освобожусь, прочту и то, и это, и третье, обойду все музеи… Стыдно сказать — в Третьяковке не был лет… черт его знает сколько лет. Кажется, с возвращения из Германии. А в Музее изобразительных искусств? Да просто в кино не выберусь, пока Надя не объявит, что билеты куплены. Срам, позор, интеллигентный человек называется!»
Но ни в музей, ни в кино, ни в театр не хочется. Когда был занят по горло, когда возвращался домой, еле держась на ногах от усталости, хотелось до слез. С завистью говорил: «Люди все успевают, а я…» Мечтал об отпускном месяце: «Вот наверстаю». И отпускной месяц пролетал с такой непостижимой быстротой, как будто в нем не тридцать дней, а тридцать минут. А теперь, совершенно свободный, вольный наверстывать все упущенное, — раскапризничался, как истеричная девица. И то не мило, и это… За три с половиной дня дошел до истерики. Безобразие! Распустился окончательно!
Степняк решает начать с Третьяковки. Он даже идет к остановке троллейбуса, встает в очередь и старается припомнить картины, знакомые с детства. Но когда троллейбус подходит — полупустой, садись и поезжай! — Степняк вдруг отодвигает левый обшлаг шинели. Половина четвертого… А до которого часа вообще открыта Третьяковка? И почему идти туда в одиночестве, если обещал Петушку сходить с ним вместе в воскресенье? Троллейбус трогается, и Степняк ловит удивленный взгляд кондукторши: «Что же вы, гражданин?»
Ну ладно, в Третьяковку он пойдет в воскресенье с Петушком. А сейчас куда? Может быть, пройтись по книжным магазинам? Отличная мысль! В Москве их достаточно. На улице Горького, например… Впрочем, это слишком близко. Есть на Кировской, на Кузнецком. Ага, на Кузнецком! Там даже несколько… Приближается троллейбус, и на этот раз Степняк вскакивает на подножку с той деловитой поспешностью, которая отличает большинство москвичей. Вот как преображается человек, когда у него есть цель. Пусть самая маленькая, но определенная, точная цель.
Позвольте, а где же кондукторша? У Степняка отличный рост, он еще не забыл своих мерок — сто восемьдесят семь сантиметров роста, и, если бы не широкие, хорошо развернутые плечи, он казался бы очень высоким. В любой толпе он без усилия смотрит поверх голов. В кино сидящие сзади всегда просят его хотя бы фуражку снять. Но здесь, в троллейбусе, где и людей-то не очень много, кондукторши Степняк не видит.
— А где кондуктор? — удивленно спрашивает он, и тотчас со всех сторон ему охотно и оживленно принимаются объяснять. На этой линии пустили экспериментальные троллейбусы без кондуктора. Граждане сами платят, сами берут билеты. Вон там, видите? Так сказать, самообслуживание. А если у вас нет мелочи, кооперируйтесь с кем-нибудь. Билет стоит сорок копеек. Если у вас есть рубль, а у вашего напарника есть мелочь, он даст вам шесть гривен и заплатит за вас и за себя…
Пока Степняк роется по карманам, пока он отыскивает два двугривенных и опускает их в прорезь ящичка, все с любопытством следят за ним. Какая-то старушка снисходительно бормочет: «Приезжий, наверно?» И Степняк в самом деле чувствует себя в родном городе чуть-чуть чужим: уж очень редко приходилось ему за последние годы пользоваться городским транспортом. Привык, товарищ бывший полковник, к санитарной «легковушке» с красным крестом на лбу кузова!
В гражданских… ну, в общем в районных и городских больницах главврача называют коротко — главный. В госпитале его — он это знал — за глаза звали «Папаша». А как бы, интересно, его окрестили в больнице?
Пока Степняк уносится мыслями в воображаемую больницу, где, в сопровождении свиты ординаторов и сестер, он совершает традиционный утренний обход отделений, троллейбус то бежит, то останавливается, пневматическое устройство дверей действует безотказно и пассажиры сменяются. Кажется, кроме той старушки, которая приняла его за приезжего, уже никого не осталось… Степняк бросает взгляд в окно и изумленно произносит вслух:
— Позвольте, а как же мы попадем на Петровку? Мы же…
И тут снова хор голосов поспешно объясняет ему, что маршрут с первого числа изменен и этот троллейбус идет прямо от Манежа вверх, к площади Дзержинского, а затем на площадь Ногина! Степняк тихонько чертыхается, а старушка опять бормочет что-то насчет командировочных, которые все торопятся, торопятся, а сами толком ничего не спросят… Степняк, не слушая ее, пробирается к выходу. Вот балда, в самом деле! Уехал черт знает куда! И еще встали стеной, не дают пройти.
— Да не волнуйтесь, товарищ военный, тут все выходят — конечная остановка. Это же короткий маршрут — на площади Ногина кольцо.
Степняк выходит вместе с другими, все еще злясь на самого себя. Что теперь делать? Идти пешком? Или в самом деле робким голосом приезжего спрашивать у встречных-поперечных, как лучше проехать на Кузнецкий? Чтобы погасить раздражение, он достает из кармана непочатую коробку «Казбека» и закуривает. Этому он выучился на войне закуривать на любом ветру. Два человека обходят его, один — справа, другой — слева, и тот, что постарше, продолжая разговор, решительно объявляет:
— …сейчас прямо в горком, к Задорожному. Ну а если и он не поможет, тогда — в ЦК.
Задорожный! Случайно долетевшая фамилия словно обжигает Степняка. Вот с кем непременно нужно повидаться! Шутка ли — целых четырнадцать лет не видел он своего комиссара. И не то чтобы не хотелось встречаться или забыл товарища, а так по-дурацки складывались обстоятельства. Разбросала жизнь в разные стороны. Степняк сначала оставался в Германии, а Задорожный демобилизовался довольно быстро и уехал. Он же не кадровый был. До войны, если память не изменяет, где-то в Подмосковье работал в райкоме комсомола, туда же и вернулся. Первое время писал, но, нечего греха таить, Степняк отвечал не сразу, не любитель он отвечать на письма. Так и оборвалась ниточка. Теперь Задорожный в Москве, в горкоме партии. Заведует каким-то отделом. И вот уже люди надеются на его помощь. Ну что ж, если дело правое, Сергей поможет. Человек настойчивый, решительный и справедливый. В общем и человек и товарищ верный. Как он не вспомнил о Задорожном раньше? Нет, непременно, непременно надо увидеться!
Степняк вдруг снова оттягивает левый рукав шинели. Десять минут пятого… А что, если вот сейчас, не откладывая, пойти в горком? Это же здесь, рядом, в двух шагах. То-то удивится Сергей Митрофанович! И — обрадуется. Должен обрадоваться. У них, у фронтовиков, всегда так — можно не встречаться годами, а сойдутся и начинают: «А помнишь?.. А помнишь?..» Слава те господи, у них есть что вспомнить. Четыре года вместе. Четыре года войны. И отступали, было дело, и наступали. Да, наступали. До самого Берлина. И всегда, везде, всюду — комиссар Сергей Задорожный! Взять хоть ту бомбежку, когда их прямо в операционной накрыло: аппарат для переливания крови вдребезги, только стекла брызнули, палатка ходуном ходит, а Задорожный раненому кричит: «Держись, браток, держись, сейчас кончится!..» Зря кричал: все равно тот солдат выжить не мог, даже если бы аппарат не разбило…
А позже, на подступах к Восточной Пруссии, когда Алешенька, их с Надей первенец, родившийся там же, в госпитале, заболел… Никто как Задорожный доставал для Алеши противодифтерийную сыворотку… Да поздно было. Там они с Надей и схоронили шестимесячного сынишку на солдатском кладбище. Теперь, должно быть, и не найти той могилки. Столько времени… Петушку уже двенадцатый пошел, а он родился в мирное время, в Москве, в родильном доме у Варвары Семеновны. Задорожный, наверно, о Петушке и не знает: к тому времени их переписка совсем заглохла. А сам-то он, интересно, женился? И что он сделал с той девчушкой, которую подобрал чуть не в день отъезда?.. Кто-то принес эту крохотулю к дверям госпиталя, когда они стояли под Берлином. Худенькая, сморщенная, как обезьянка. Завернутая в тряпки. И записка: «Мать этой девочки белоруска, умерла от истощения в лагере. Девочку зовут Кира, ей восемь месяцев. Отец, по словам матери, партизанил и был убит, а ее тогда же схватили и отправили в лагерь. Мы, женщины, скрывали и подкармливали ребенка, теперь нас освободили союзные войска. Едем до дому, а есть ли этот дом — и сами не знаем. Ребенка больше держать не можем, отправьте Киру в детдом. Бывшие несчастные узницы и рабыни».
Задорожный первый наткнулся на этот писклявый комочек. Принес, помнится, в кабинетик к Степняку. Надя прибежала, заплакала, — наверное, Алешку вспомнила. Потом другие сестры и врачи подоспели. Ну, вымыли, конечно, накормили. И не такое в те годы случалось. А у Задорожного уже и литер был выписан. Он все ходил по коридору, притихший, задумчивый. Потом говорит: «Я ее с собой в Россию заберу. Что вам тут с ней делать?» Кто-то отговаривал: «Не довезете! Виданное ли дело — холостой мужчина с грудным ребенком…» А Сергей Митрофанович тихо сказал: «Виданное ли дело — такую войну выиграть? Выиграли. И девочку довезу».
И увез. Собирали их всем госпиталем. Советов надавали не меньше, чем подарков девчонке. А подарков было столько, что хоть на грузовике тащи. Потом прислал письмо: «Киру довез, она так быстро поправляется, что вы бы ее не узнали. Закаленная девица!» Интересно, знает ли он о ее судьбе теперь? Или свои дети пошли, не до нее?.. Вот так и теряем людей…
В «предбаннике», как непочтительно называл Степняк все начальственные приемные, гладко причесанная девушка вежливо осведомилась:
— По вызову? Из какой организации?
Степняк неизвестно почему окрысился.
— Не из какой. От себя лично. Степняк, Степняк, Илья Васильевич. Степ-няк! — раздельно повторил он и зачем-то добавил: — Скажите — «Папаша».
Девушка переспросила с еле уловимой насмешечкой: «Папаша?» — и Степняку сразу стало жарко.
— Это у нас в госпитале так называли… — начал он, но девушка, не слушая, ушла в кабинет.
В приемной молчаливо ожидали своей очереди несколько человек. Стараясь не глядеть на них, Степняк привычным движением проверил, все ли пуговицы кителя застегнуты. Девушка вышла и с прежней вежливостью сказала:
— Через две-три минуты… Только отпустит тех товарищей, с которыми разговаривает.
Кто-то в углу демонстративно вздохнул:
— Коли папаша пришел, сыновьям по шапке…
Девушка живо повернулась:
— Пожалуйста, извините Сергея Митрофановича, он просил объяснить: это фронтовой товарищ…
Но прошло и пять и десять минут, а из кабинета никто не выходил. Степняк с трудом сдерживал раздражение. «И с чего это я взял, что он обрадуется? Надо было хоть по телефону сговориться. Уйти, что ли?»
Но именно в тот момент, когда Степняк окончательно решил уйти, двери распахнулись и на пороге появились те двое, которые обогнали Степняка на улице. Он узнал их сразу, хотя теперь они были без пальто и шапок: он узнал старшего по возбужденному и чуть хрипловатому голосу, а потом и обоих по удивленно-радостным лицам, какие бывают у людей, готовившихся к долгим препирательствам и неожиданно быстро добившихся своей цели. «И у этих цель, — смутно подумал Степняк, — а я зачем пришел?» Но тут его мысли перебила знакомая торжественно-шутливая интонация Задорожного:
— Пожалуйста, папенька!
Задорожный, с улыбкой глядя на Степняка, широко распахнул обе створки своей двери. Лицо его на мгновение показалось Степняку совсем чужим, не тем, которое он так хорошо помнил, — округлившееся и все-таки очень постаревшее лицо с высокими залысинками, с веселыми щелочками глаз, с усами, которых никогда прежде Задорожный не отпускал.
И сине-серый в мельчайшую клеточку костюм, и узел нарядного в темно-красную полоску галстука — все было таким незнакомым, что Степняк даже отшатнулся внутренне. Но интонации Задорожного остались прежними.
Все еще стоя в дверях, он перевел глаза со Степняка на тех, кто ожидал в приемной, и, не то извиняясь, не то объясняя, сказал:
— Четырнадцать лет, с самой демобилизации, не видались, а всю войну проделали вместе…
И ожидавшие загудели, словно одобряя это откровенное нарушение очередности. Степняк шагнул вперед, поддаваясь возникшему полузабытому ощущению дружелюбия и взаимного доверия, которое в те далекие годы было главным в его отношениях с комиссаром, а Задорожный, отступая в кабинет, все повторял: «Рад, рад!» — и, захлопнув створки дверей, крепко обнял Степняка. Он был значительно ниже ростом, чем Илья Васильевич, но раздался в плечах, раздобрел, и рука его, которую взволнованно стиснул бывший «папенька», оказалась гораздо мягче, чем помнилось Степняку.
Потом они сидели на диване и оба одновременно говорили: «А помнишь?..», но при этом Задорожный как-то очень быстро и ловко расспросил обо всем существенном, что произошло за эти годы с Ильей Васильевичем: и о том, где работал, и о том, что они уже давно официально женаты с Надей, и что Надя не работает, а растит сына, и о том, наконец, что Степняк, демобилизовавшись, вышел на пенсию… Но тут Задорожный прервал расспросы и буквально покатился с хохоту:
— Ты? На пенсию! С ума сошел, честное слово! И что же, собираешься на бульварах в шашки играть? Или заведешь дачку с огородом, будешь клубнику разводить? Пенси-о-нер!
Он с такой насмешливостью произнес последнее слово, что Степняк немедленно разозлился и начал повторять все то, против чего всегда сам яростно спорил: поработал, дескать, — и довольно, и правительство, вероятно, лучше знает, зачем дает пенсии таким, как он, и, в конце концов, можно человеку когда-нибудь заняться чтением, ходить в театры и в музеи, и просто отдыхать, и делать то, на что никогда не хватало времени… Задорожный послушал-послушал и махнул рукой:
— Ладно, ладно, ты же сам во все эти сказки не веришь. Я на таких «отдыхающих» уже насмотрелся. И нечего с чужого голоса петь… Здоров, силен — как же ты без работы сможешь?
Степняк, уже остывая, хотел было признаться, что четыре дня отдыха показались ему невыносимо тягостными, но, перехватив взгляд Задорожного, брошенный на часы, опять помрачнел.
— Извини, Сергей Митрофанович, что задержал, — поднимаясь, сказал он и язвительно добавил: — Ты человек деловой, а я бездельник.
Задорожный язвительности как бы не заметил.
— Занятой, верно, люди там ждут, — подтвердил он, мотнув подбородком в сторону двери, — но только разговор наш мы не кончили. Есть у тебя телефон?
Он тоже встал с дивана и подошел к своему большому письменному столу.
— Телефон есть… — нехотя сказал Степняк.
— Дай-ка номер, — Задорожный раскрутил вечную ручку. — Надо же тебя с женой и дочкой познакомить.
Степняку вдруг стало стыдно: ворвался без предупреждения, добрых полчаса рассказывал о себе и словечка не спросил о том, как живет Задорожный. Тот угадал его смущение.
— Недавно женился. Два года с небольшим… А дочку ты знаешь. Помнишь ту девчурку, Киру?
— Неужели оставил у себя? Не сдал в детдом?! — изумляясь и опять всей душой отдавшись горячему чувству уважения, которое неизменно испытывал к своему комиссару, спросил Степняк.
Задорожный разглядывал кончик авторучки.
— Да, товарищ папенька, не отдал в детдом… Сначала всюду было переполнено, а потом… привык, что ли? В общем, не отдал — и все. Только вот что, Илья Васильевич, — резко сказал он, — будешь у меня дома — смотри, ни слова! И Надю предупреди. Моя дочь — и все. Мать ее погибла в войну. Так ей сказано, так и всем говорю… Ну кроме жены, конечно: та знает.
Степняку показалось, что Сергей Митрофанович не то вздохнул, не то проглотил что-то. Но через секунду это впечатление растаяло.
— Давай же свой телефон. — Задорожный повторил вслух названный номер и быстро записал его в единственном свободном уголке на страничке перекидного календаря. — Позвоню! — скупо пообещал он и протянул руку.
Пожимая эту мягкую руку, Степняк снова с досадой подумал: «Как же, позвонишь ты! Даже не вспомнишь, чей это номер!» И, расправляя плечи, вышел в приемную, недовольный собой, Задорожным и всем светом.