Прошла неделя с того злосчастного утра, когда Степняк сказал себе: «Уж если не заладится…», а неприятности все продолжались. Неприятности были разные, пока не очень значительные, если не считать сообщения Львовского, которое буквально ошеломило Степняка. У «бога» дрожат руки?! «Бога» надо отстранять от операций?! Это не укладывалось в голове. И это даже нельзя было назвать неприятностью. Удар! Удар по больнице. Удар по всем тем, кто рвался сюда именно потому, что здесь оперировал Мезенцев. Удар по самому Фэфэ, который — если верить Львовскому — ничего не подозревает о своем несчастье.
Не верить Львовскому Степняк не мог. Он слишком хорошо, слишком давно знал Матвея. Будь у того хоть капля сомнения, он не пришел бы к Степняку с этой убийственной новостью.
Львовский, Лознякова и сам Степняк, запершись в кабинете Ильи Васильевича, держали совет: как быть? Как, под каким предлогом, отстранить старика от операций? Все трое, не замечая этого, вдруг начали называть блистательного Фэфэ стариком.
— Придется сказать прямо. Разве обманешь такого первоклассного хирурга? Все равно поймет с полуслова… — Степняк вскочил со своего кресла и, как всегда в минуты волнения, стиснув кулаки в карманах халата, зашагал по кабинету.
Юлия Даниловна, запрокинув расстроенное, утомленное лицо, легонько вздохнула:
— Нет, нельзя. Это убьет старика.
Львовский, уже десятки раз передумавший все то, о чем сейчас думал Степняк, согласился:
— Нельзя. Слишком честолюбив.
— При чем здесь честолюбие?!
Степняк остановился перед Львовским. Тот, нахохлившись, пристроился в уголке дивана.
Был вечер. На столе Степняка горела неяркая лампа. Верхнего света не зажигали, и от теней, сгустившихся в глубине большого кабинета, было еще грустнее.
— При том… — тихо сказал Львовский. — Ты, Илья Васильевич, не представляешь себе, какое у этого человека честолюбие. Мне иногда кажется, что он лишен всяких иных чувств.
— Надо сделать так, чтобы он сам отказался от операций… — Юлия Даниловна совсем ушла в большое низкое кресло, на которое обычно никогда не садилась: с такого кресла ей было неудобно и больно вставать.
— Надо, надо! — с раздражением повторил Степняк и снова зашагал по диагонали, из угла в угол. — А как?
— Погодите, — вдруг звонко сказала Лознякова. — Мезенцев говорил мне, что непрочь бы поехать в заграничную командировку. И что, согласившись работать в нашей больнице, он упустил такую возможность…
Степняк насмешливо и зло посмотрел на Юлию Даниловну.
— А там он зарежет какого-нибудь иностранца. Куда как отлично!
— Но там он вовсе не будет оперировать! Он ученый, и сейчас, когда так расширяются культурные связи, мы просто должны организовать ему эту поездку.
Не переставая злиться, Степняк перебил:
— Просто должны? Вы забываете, что районная больница не Министерство иностранных дел.
Юлия Даниловна с видимым усилием выбралась из кресла.
— Я ничего не забываю, — упрямо сказала она, — но я считаю, что Мезенцев заслужил такое… такое деликатное решение вопроса. А после поездки он, может быть, и сам не вернется в больницу. Я даже, представьте, готова поговорить обо всем этом с Задорожным…
Львовский и Степняк одновременно с удивлением взглянули на нее. Впервые она предлагала использовать такой путь.
— Вы… готовы? — запинаясь, переспросил Степняк.
— Готова. Я не знаю, сможет ли он… помочь. И главное — ускорить. Но я знаю, что он будет со мной согласен: Фэфэ слишком много сделал для нашей хирургии, чтоб вот так просто сбрасывать его со счетов. — Лознякова помолчала и задумчиво добавила: — Даже если он делал это из эгоистических побуждений. Ради собственной славы. Объективный-то результат все-таки очень велик, а?
— Если б еще драгоценная Таисия Павловна поддержала… — мечтательно сказал Степняк.
У Лозняковой был трезвый ум.
— Поддержать-то она поддержит, предоставьте все это дело мне. А вам, — Юлия Даниловна подчеркнуто произнесла это коротенькое «вам», — сейчас не стоит просить ее… Не тот момент.
Степняк лучше чем кто-либо понимал, что момент «не тот».
Как раз накануне, стуча наманикюренным ноготком по копии протокола вскрытия трупа неизвестной, умершей на операционном столе, Бондаренко не свойственным ей скрипучим голосом допытывалась:
— Неужели этот Рыбаш такой невежда, что не мог в приемном отделении определить состояние раненой?
Степняк, набравшись терпения, снова и снова принялся объяснять ей, как было дело, но его объяснения только ожесточили Таисию Павловну. Она просто не желала ничего слушать.
— Больница не научно-исследовательский институт, даже не клиника. Будьте любезны не выходить за рамки дозволенного!
Ее наставления вдруг взбесили Степняка.
— Я полагал, что попытки спасать умирающих не только дозволены, но и обязательны для всякого лечебного учреждения.
Таисия Павловна не осталась в долгу:
— Эти прописные истины будете излагать родственникам покойной. Кстати, выяснилось, кто она такая?
Пришлось ответить, что еще ничего не известно и что органы милиции ведут следствие. Степняк ждал нового взрыва, но Таисия Павловна, помолчав, спросила:
— Представители Госконтроля уже закончили работу?
— Нет.
Прищурясь, Таисия Павловна побарабанила пальцами по настольному стеклу.
— Ну что ж, подождем. Тогда уж все сразу.
В словах ее звучала недвусмысленная угроза. Сомневаться нечего, поддерживать Степняка, тем более защищать его, Бондаренко не будет. И для каких бы то ни было просьб момент безусловно «не тот». Пусть действует Лознякова. А главное — пусть действует побыстрее. И вообще, пусть это «все сразу» произойдет побыстрее! Ждать неприятностей Степняк совсем не умел.
Но представители Госконтроля не торопились. Они продолжали ежедневно являться в больницу. Приходили ровно в девять утра, молча направлялись в помещение парткома, отведенное им для работы, и в загадочном молчании шелестели там различными документами, которые они то и дело требовали в бухгалтерии.
Если бы при этом ревизоры хоть разочек вызвали Степняка, он, без всяких уверток, сам указал бы им на все нарушения финансовой дисциплины. Нарушений было достаточно, но Степняку казалось, что всякий здравомыслящий человек, не бюрократ, не замшелый чинуша, должен понять: нарушения эти сделаны для блага больных и больницы.
Да, он перебрасывал деньги из одной статьи сметы в другую, чтоб купить новейший прибор для наркоза. Но от этого повышалось качество операций, это спасало жизнь людям. Да, он отказался от секретаря и взял стенографистку, которая обучала стенографии палатных сестер. Но это освобождало врачей от ненужной писанины, и они могли больше времени уделять больным. Да, он…
Однако его не вызывали. Наоборот, контролеры приглашали то завхоза Витеньку, то старшую повариху, то истопников, то плотника, который по штатному расписанию значился санитаром и без которого больница не могла существовать, а чаще всего бухгалтера Фаину Григорьевну. Фаина Григорьевна при каждом таком приглашении менялась в лице и шла в партком, где работали контролеры, с обреченным видом. Возвращаясь, она старалась прошмыгнуть так, чтобы не попасться на глаза Степняку, и это злило его донельзя. «Неужели думает, что буду расспрашивать? Или, чего доброго, боится, как бы не стал подбивать на какие-нибудь махинации…» От этих мыслей он приходил в неистовство.
А по больнице уже полз слушок, что ревизоры обнаружили неслыханные злоупотребления, и если самому Илье Васильевичу никто об этом не говорил, то по разным косвенным приметам он догадывался о сплетнях и пересудах. Дома он не то чтобы скрывал свои неприятности, но рассказывал о них очень скупо, и Надя, не зная, сколько сложного и трудного обрушилось на Илью Васильевича, сердилась, что он никак не выберется в музыкальную школу.
— Не понимаю! — негодовала она. — Неужели главврач не имеет права на час отлучиться из больницы?
— Право имеет, времени не имеет, — отвечал Степняк.
— Значит, что же, мне ехать на поклон к твоей дочери?
— Я съезжу. Имей немножечко терпения.
— С тобой и ангельское терпение не спасет.
Разговор, как всегда, происходил за утренним чаепитием. Петушок уже сидел в школе на первом уроке; не было и Варвары Семеновны, которой до ее родильного дома нужно было добираться целый час. Степняку очень не хотелось снова ссориться.
— Твердо боюсь обещать, но попробую сегодня вырваться, — примирительно сказал он, намазывая маслом баранку.
Но вырваться не удалось и в этот день.
После обычной пятиминутки Лознякова не ушла из кабинета и, едва они остались вдвоем, сказала:
— Две новости. Первая — о Мезенцеве. Сергей обещал помочь. Фэфэ завтра-послезавтра вызовут в министерство и поручат готовить доклад для поездки по странам народной демократии. Таким образом, пока суд да дело, ему волей-неволей придется отстраниться от практической работы в больнице… Доклад за границей — дело нешуточное.
— Но кто же все-таки будет оперировать?
Юлия Даниловна усмехнулась.
— Вот тут уж… В общем, когда Мезенцев придет к вам с этой новостью, вы должны очень естественно расстроиться. Дескать, это огромный удар для больницы и только он сам может подыскать себе замену… на время своего отсутствия… Сам, понимаете?
— Ладно, — покорно сказал Степняк, — буду естественно расстраиваться. Вторая новость?
Вторая новость заключалась в том, что милиция установила имя и фамилию девушки, умершей на операционном столе. Мать была в морге и опознала тело.
— Девушка, оказывается, жила в том доме, который за нашим гаражом, — Юлия Даниловна подошла к окну и показала на торцовую стену скучного пятиэтажного дома, высившегося за гаражом больницы. Фасад дома выходил на параллельную улицу.
— И что же?
— Мать рассказывает, будто весь вечер девушка провела дома, уже собиралась ложиться спать, но ее вдруг кто-то вызвал, и она, не надевая пальто, в одной жакетке, выбежала на черную лестницу, которая выходит в наш двор. И обратно не вернулась.
Степняк пожал плечами:
— А мы тут при чем?
— Тут — ни при чем. Но Рыбаш и Григорьян с самого начала заявили, что в ноль тридцать начали оперировать, а в час она умерла. Между тем в журнале приемного отделения сказано: «Доставлена в ноль сорок пять…»
— С ума сойти! — Степняк отшвырнул пустую коробку «Казбека» и полез в стол за новой. — Кто же, по-вашему, врет?
Лознякова вертела в руках карандаш.
— Вот это как раз интересует милицию. Они не объясняют почему, но для следствия важно установить точное время, когда раненую принесли к нам.
— Ну и пусть устанавливают!
— А вы считаете, что нас это не касается?
Чиркая и ломая спички, Степняк раздраженно сказал:
— В конце концов, каждый занимается своим делом.
Не отвечая, Лознякова взяла ту коробку из-под «Казбека», которую отшвырнул Илья Васильевич, и с бессмысленной старательностью принялась заштриховывать буквы названия. Оба молчали.
— Постойте! — спохватился Степняк. — Это ведь действительно и для нас очень важно. Если ее принесли в ноль сорок пять, а в час она умерла, то приступать к операции было поздно, и Рыбаш не мог этого не знать…
— Я верю Рыбашу! — быстро сказала Юлия Даниловна.
— Почему? — Степняк завороженно следил за ее карандашом. — Кому выгодно, чтоб операция началась раньше? Одному Рыбашу, потому что только это и оправдывало операцию… А для чего регистратору врать в журнале? Совершенно незачем.
— А почему регистратор отказалась записать фамилии рабочих, которые доставили раненую?
Буквы на коробке «Казбек» уже покрылись штриховкой и вдоль и поперек. Лознякова подняла глаза на Степняка.
— Она не отказывалась, — сказал Степняк. — Она не догадалась. Это разница.
— А вот рабочие утверждают, что отказалась.
— Разве их нашли?!
Юлия Даниловна опять опустила глаза и, повернув коробку, начала обводить на оборотной стороне кружок с фабричной маркой «Ява».
— Их и искать не пришлось — сами на следующий день явились в милицию. И объяснили, что регистратор в больнице отказалась записать их адреса и фамилии. А вот точного времени, когда принесли раненую, не помнят. Знают, что после двенадцати, — и все…
— Так что же вы думаете? — Степняк сжевал почти весь мундштук своей папиросы и с отвращением раздавил окурок в пепельнице.
— Думаю, что надо верить Рыбашу и наводить порядок в больнице.
Степняк встал:
— Юлия Даниловна, мы можем верить или не верить Рыбашу, а в райздраве и вообще в любом учреждении поверят журналу.
Рисунок вокруг фабричной марки «Ява» стал резче. Маленькая рука Лозняковой напряглась.
— Я привыкла драться за то, во что верю.
— И всегда с успехом?
— Если дралась безоглядно, то да.
Когда она ушла из кабинета, Степняк закурил очередную папиросу, хотя курить ему не хотелось. «Как это она сказала? Безоглядно? Умное слово. Безоглядно. Но все-таки это очень по-женски — „верить Рыбашу!“. Ну, мы будем верить, а райздрав прикажет…»
Степняку было противно думать о том, что может приказать райздрав. Наманикюренный ноготок, постукивающий по протоколу вскрытия, так и стоял у него перед глазами. И эта угроза в скрипучем голосе: «… тогда уж сразу!» А контролеры, чего доброго, соорудят такой акт, что Таисия Павловна и самого Степняка, и Рыбаша, и ту же Лознякову в преступники запишет. Вот и дерись безоглядно…
К черту! Все равно он сейчас ничего не в состоянии изменить. И вообще ему до тошноты надоел этот кабинет и это дурацкое ожидание неизвестных неприятностей. Не съездить ли, пока есть время, в Петькину музыкальную школу? Интересно, в котором часу они там начинают работу, — школа-то ведь считается вечерней…
Илья Васильевич придвинул к тебе телефон, набрал ноль девять. Справочная ответила не сразу и потом довольно долго выясняла нужный номер. Степняк не знал точного наименования школы, да и адрес был известен ему весьма приблизительно. Наконец номер сообщили. Минуты две он слушал густые, низкие гудки, но едва собрался положить трубку, как гудки прекратились и и чей-то недовольный голос сказал ему прямо в ухо:
— И чего звонят в такую рань? Только от дела отрывают!
Поперхнувшись от неожиданности, он спросил:
— Это музыкальная школа?
— Ну, школа, — ответил все тот же недовольный голос, — а в школе покамест одна я… окна мою.
Отвечала, по всей видимости, уборщица, которую он действительно оторвал от дела.
— А когда же у вас занятия начинаются?
— В два часа с половиною, гражданин. Первый урок аккурат в два с половиною.
Отбой прозвучал раньше, чем он успел сказать спасибо. Ну вот, он хотел поехать, он выбрал время, а в школе никого нет. Сейчас он позвонит и скажет Наде…
К удивлению Степняка, Надя спокойно выслушала его сообщение и, когда он предупредил, что во второй половине дня вырваться не сможет, ответила очень благодушно:
— Ну, хорошо, хорошо, только не нервничай.
Совет был полезный, но невыполнимый.
Пришел завхоз Витя Марочкин и ворчливо пожаловался, что три санитарки из второй хирургии требуют увольнения. Причины были разные: одна вышла замуж и уезжает к своему трактористу в подмосковный колхоз; вторая завербовалась на далекую стройку; третья, пожилая и опытная, стала бабушкой, дочь и зять работают, не с кем оставлять внучку.
Степняк вызвал к себе всех трех. Он твердо держался правила, что нельзя отпускать людей, не поговорив с ними подробно. Случалось, что после такого разговора человек забирал свое заявление и оставался работать.
Но эти три санитарки упорно настаивали на расчете. Степняку подумалось: а вдруг кроме выдвинутых личных причин есть у них на душе какие-то общие обиды? Та, которая вышла замуж, и пожилая, ставшая бабушкой, ничего не объяснили. А самая молоденькая, уезжавшая на далекую стройку, внезапно разоткровенничалась.
— А что, в самом деле? — вызывающе говорила она. — Зарплата наша, сами знаете, ерундовая, работа неинтересная и без всяких видов… Даже знакомым говорить неудобно — горшки таскаю. А я восемь классов кончила. И еще кричат на тебя.
— Кто кричит?
— Заведующий, конечно. Доктор Рыбаш. С больными он небось ласковый, а сестры и санитарки от него плачут. Он требует, чтоб мы как автоматы… не засмейся, не оглянись. А уж если какой больной пожалуется, что два раза звонил, а санитарка не пришла — ну, тогда конец! Разорется тут же, при всех, обзывать начнет…
Степняк не понял:
— Как это — обзывать?
— По-разному — и деревянной душой, и балаболкой, и вертихвосткой… Да разве все вспомнишь? Нисколечко с людьми не считается.
Это была известная песня. О том, что Рыбаш крикун, говорили все. Степняк и сам слышал, как в то утро, когда «все не заладилось», Рыбаш кричал этой сестре с кудряшками: «Дура! Мозги куриные!» — и еще что-то в таком же роде.
Назавтра сестра явилась к Степняку перед сменой, и он долго втолковывал ей, что доктор Рыбаш был просто невменяем накануне, что надо же понять врача, у которого на операционном столе умер человек. Сестра монотонно повторяла: «А оскорблять все равно не имеет права…» — и прямо из кабинета Степняка пошла жаловаться представителям Госконтроля. Те, объяснив, что занимаются тут только финансовыми и хозяйственными вопросами, посоветовали обратиться в райздрав. Наверное, она бегала и к Таисии Павловне…
В общем, в то утро Степняк решил, что эта кукла с перманентом принадлежит к довольно распространенной категории людей, для которых их мелкое самолюбьице, их личная обида — превыше всего. Но сегодня ему пришло в голову, что обида обидой, но не хочет ли она этой обидой прикрыть свой собственный промах? Почему она отказалась записать фамилии и адреса тех рабочих? И почему у нее в журнале значится, что раненую принесли в ноль сорок пять, когда Рыбаш и Григорьян в один голос утверждают, что начали оперировать в ноль тридцать?
Степняк так задумался, что даже вздрогнул, услышав голос молоденькой санитарки:
— Подписывайте на расчет, товарищ главный врач, все равно не уговорите остаться…
— А я и не собираюсь уговаривать, — вдруг зло и недоброжелательно сказал он. — В больнице могут работать только люди отзывчивые. Вы сами это поймете… когда заболеете.
Он твердо надписал в левом верхнем углу каждого заявления: «Произвести расчет», поставил дату и подпись.
Девушка, уезжавшая на стройку, поджала губы:
— А вот и не заболею!
Другая, которая стала бабушкой, вздохнула:
— Насчет отзывчивости оно, может, и верно. Только работа уж очень невыгодная.
Они хором сказали: «До свидания!», и Степняк снова остался один в своем кабинете. Едва ли не впервые за четыре месяца существования больницы ему не хотелось выходить отсюда. Обычно он носился по этажам, отыскивая себе повсюду десятки дел. Он любил больницу — всю целиком и каждый прибор, каждый аппарат в отдельности: операционные столы; холодильники, в которых хранились ампулы с консервированной кровью; светящуюся надпись на дверях рентгеновского кабинета; сверкающие стерилизационные автоклавы; «титаны» с кипящей водой; кислородную установку; аптеку, в которой хозяйничала строгая старая Софья Семеновна, фармацевт первого класса. Он любил перевязочные, любил молоденьких приветливых сестричек, которые — он уже знал — дали ему за непоседливость кличку «Вездеход». Он любил врачей: Львовского с его надтреснутым, глухим голосом и рыжеволосую Марлену Ступину с ее танцующей, счастливой походкой; невозмутимого, снисходительно-высокомерного Фэфэ и черноглазого, с девичьей талией Григорьяна; розовую лысину Бангеля и скуластую мордочку Нинель Журбалиевой. Он любил стажеров-пятикурсников, которые с многозначительным видом разговаривали между собой, злоупотребляя латынью. И больше всего он любил тех, кого привозили сюда испуганными, измученными болью, поразившей их тело, с желто-серыми лицами и которые уходили отсюда осчастливленные, еще робеющие, еще недоверчивые и все-таки уже возвращенные к жизни.
Сегодня Степняку впервые не хотелось окунаться в напряженную жизнь больницы. Когда-то, такой же ранней весной, он водил Петушка в зоопарк. Многие зимние помещения — клетки, загоны — уже освобождались, животных переводили на летнее положение, в условия, как это называется, приближенные к естественным. Петушок вместе с другими детьми бегал по влажным еще дорожкам, останавливаясь то тут, то там, сам чем-то похожий на развеселившегося жеребенка. У загона с зебрами Петушок замер от восторга: «Папка, папка, смотри, у них будто полосатые пижамы!» Кто-то из стоявших поблизости взрослых рассмеялся, и Петушок, как все дети, почувствовавшие, что старшим нравится их болтовня, запрыгал, повторяя: «Правда, пижамы? Правда?» Соскучившиеся за зиму зебры гонялись друг за другом по выгону, отгороженному от посетителей высокой решеткой. «Папка, — приставал Петушок, — они лошади, да?» Степняк рассеянно кивнул: «Да!» В глубине загона, в конюшне с распахнутыми настежь дверьми, грустно переминалась в стойле одна зебра. У нее был тоскливый, понурый вид, и Степняку показалось, что животное боится солнечного света. К решетке подошел служитель. Степняк, неожиданно для самого себя, спросил: «А вот та, в конюшне, больна, что ли?» — «Да нет, ее вчера одна молодая кобылка покусала. Вот и жмется». Сейчас это, казалось бы навеки позабытое, впечатление вдруг ожило в памяти. И он, Степняк, нынче жмется, как та искусанная зебра.
Ему стало неловко от собственных мыслей. Черт знает, до чего можно распуститься!
Он с притворной молодцеватостью расправил плечи, заставил себя подтянуть узел галстука, провести гребенкой по волосам.
Теперь нужно выйти в коридор и начать обычную «пробежку» по больнице.
Ни в следующий день, ни в четверг Степняк в музыкальную школу не попал. Как назло, к двум часам дня начинали скапливаться неотложные дела, и, когда Илья Васильевич освобождался, ехать в школу было уже поздно.
Он чувствовал себя виноватым и перед сыном и перед Надей, тем более что она, словно приняв решение не тревожить его, решительно ничего не говорила по этому поводу. Вообще Надя последние три дня была с ним очень ласкова, душевна и всей своей повадкой напоминала ему те времена, когда во фронтовом госпитале он ежесекундно ощущал ее верную поддержку.
В пятницу без четверти два он все-таки вышел из больницы и сел в троллейбус, который довозил до самой школы.
В школьном вестибюле было пусто. Сверху доносились сдержанный шум детских голосов и неуверенные звуки настраиваемой скрипки. Гардеробщица окликнула его:
— Вам кого надо, гражданин?
Он, с непривычки запнувшись, назвал дочку по имени и отчеству:
— Это товарища Мухину? Сейчас вызову, раздевайтесь.
Пока он снимал пальто, Светлана сбежала вниз по широкой и отлогой лестнице, устланной двумя параллельно идущими ковровыми дорожками.
— Ты? Вот уж нежданный гость!
Какая-то девочка торопливо прошла мимо них к лестнице, держа за шнурки папку с нотами. Папка раскачивалась в такт ее шагам.
— Здравствуйте, Светлана Ильинична!
Девочка уже ступила на первую ступеньку, но Светлана остановила ее:
— Я, может быть, немного задержусь. Пусть Петя Степняк начинает то упражнение, которое было задано к прошлому занятию.
— Которое он тогда не выучил? — девочка серьезно и доверчиво глядела на учительницу.
— Да, то самое. Ты ведь сможешь его проверить?
— Смогу, Светлана Ильинична.
Илья Васильевич живо представил себе, как эта аккуратно причесанная, деловитая девчурка входит в класс и говорит Петушку: «Светлана Ильинична велела тебе…» и как Петушок оттопыривает нижнюю губку: «А я не хочу, чтоб ты проверяла!» Вот и готово — обида, оскорбленное самолюбие. Неужели Светлана не понимает?
— Первая ученица? — суховато спросил он, кивая вслед девочке.
— Нет, просто они с Петей дружат. Вообще-то очень способная девочка, но дома у нее нет инструмента, негде заниматься. Она остается здесь после уроков.
— Могла бы приходить к нам…
— Не знаю, — медленно сказала Светлана.
Она провела его в маленький буфет, соединенный аркой с вестибюлем. Сейчас здесь было пусто. Пять столиков, накрытых клетчатыми бело-розовыми клеенками; стойка, где под стеклом высились горкой жареные пончики, булочки с маком, дешевая карамель, вафли в пачках. Стояли бутылки с кефиром и воткнутые один в другой бумажные стаканчики. Буфетчицы не было.
— Тетя Саша пошла на кухню за бутербродами. Сейчас вернется. Садись. Хочешь есть? — Светлана выбрала столик в углу, у окна.
— Нет. А ты?
— Я возьму кефир. — Она посмотрела отцу в глаза. — Что-нибудь случилось?
— Ничего, Ты же сама вызвала повесткой родителей.
Светлана снова удивилась:
— Но ведь третьего дня была бабушка. Разве ты не знаешь?
— Варвара Семеновна?!
Только теперь Степняк сообразил, почему Надя прекратила разговоры о музыкальной школе. Но не сказать, что Варвара Семеновна ездила сюда вместо него? Поставить его в такое глупое положение? Черт побери эти бабьи фокусы!
Светлана, по-видимому, угадала мысли отца и великодушно объяснила:
— Она говорила, что у тебя какие-то неприятности в больнице и ты пропадаешь там круглые сутки. Очень разумная женщина.
— Да, — Степняк облегченно перевел дыхание. — А зачем все-таки ты…
За стойкой появилась буфетчица.
— Сейчас! — Светлана легко поднялась, прошла к стойке и вернулась с бутылкой кефира в одной руке и двумя бумажными стаканчиками в другой. — Может быть, выпьешь все-таки?
Степняк, не отвечая, глядел на дочь. Они всегда встречались на улице, и здесь, без пальто, она показалась ему очень повзрослевшей, раздавшейся в плечах и в бедрах.
— Ты толстеешь, Светка!
— Толстею? — Она легонько засмеялась и аккуратно разлила кефир по стаканчикам. — Значит, толстею? А еще врач!
Он недоуменно поднял глаза:
— При чем тут моя профессия?
— При том, что месяцев через пять ты будешь дедушкой.
— О-о!
Его даже бросило в жар. Светка беременна! Светка будет матерью! А чему, собственно, удивляться? Она уже два года замужем. Но где они будут жить? Ведь никто не сдаст комнату молодой паре с грудным ребенком.
И опять Светлана угадала мысли отца:
— Пароходство дает Алексею комнату в Горьком. Может быть, и придется уехать.
— А твоя работа? Или надумала осесть дома?
Признаться, он не представлял себе Светлану, занятую только семьей, ребенком, домашними делами. Ему всегда казалось, что Светлана взяла от него неуемную страсть к общественной жизни. Но что, в общем, он знает о Светлане? Женщины — странный народ. Если бы во время войны, в госпитале, кто-нибудь сказал ему, что Надя откажется от работы, он бы только посмеялся. Тогда это представлялось ему немыслимым. А она очень легко, без всяких переживаний, ушла в свою семейную норку и, кажется, ни разу не пожалела.
— Ну, сначала будет отпуск, — услышал Степняк спокойный голос дочери, — а потом — ведь и в Горьком есть музыкальные школы.
— Значит, решаешься расстаться с Москвой?
Ему вдруг стало тоскливо.
И снова, уже третий раз за эту короткую встречу, Светлана ответила так, словно он сказал вслух о своих ощущениях:
— Мы и здесь, отец, не слишком часто с тобой виделись… Во всяком случае, от комнаты в Горьком отказываться нельзя. А дальше — посмотрим! — Она тряхнула коротко остриженными, слегка разлохмаченными по моде волосами. — Я бы охотно посидела с тобой еще, но уроки уже начались…
— Да, да, — торопливо сказал Степняк. — Но что же насчет Петушка? Лодырничает или хулиганит?
— Нет, совсем другое, — Светлана слегка нахмурилась. — В общем, Варвара Семеновна в курсе… Понимаешь, он хороший паренек и не без способностей…
— Стоит учить?
— Отчего же? Рихтер из него не выйдет, но ведь музыка обогащает человека, делает его тоньше, как всякое искусство. Не согласен?
— Согласен.
— Пока о профессионализме думать нечего. И не в этом дело. Но в последнее время Петя начал хвастаться. И нехорошо хвастаться.
— Нехорошо?!
Она вздохнула. Потом быстро и деловито объяснила, что Петину болтовню с товарищами можно было бы принять за невинную склонность к фантазированию, но беда в том, что все его россказни сводятся к бахвальству. У моего папы, мол, квартира из пяти комнат (а Светлане точно известно, что комнат две и обе, собственно говоря, принадлежат Варваре Семеновне). Или такое: «А у моего папы знакомые только генералы, он даже с полковниками не водится…»
— С ума сойти! — воскликнул Степняк.
Светлана усмехнулась:
— Есть, конечно, и детские выдумки. Скажем, что к обеду у вас всегда мороженое и пирожное, а по воскресеньям — торт с майонезом.
— Торт с майонезом?!
— Ну да, он, очевидно, решил, что майонез — это какое-то редкостное сладкое блюдо. Девчонки его подняли на смех, и он с ними рассорился. Даже вот с этой, которую ты видел, а вообще он с нею дружит. Назавтра она ему говорит: «Петя, можно я к тебе приду?..» У него есть один нотный сборник легких пьесок, которые я советовала разучить. А он надулся и отвечает: «Нет, нельзя, у нас во всех комнатах шелковые ковры и даже на лестнице ковер, ты можешь испачкать!»
Илья Васильевич побагровел:
— Выдрать его надо — и все!
— Это, по-твоему, педагогика? — Светлана тоже покраснела, и Степняк вдруг обнаружил, что, рассердившись, она становится похожей на него.
— Но откуда такая пакость в мальчишке?
— Вот это надо осторожно и умело выяснить. И лучше всего, если выяснением займутся твои женщины. Ты для этого слишком… крут.
Лишь на улице Степняк оценил деликатность дочери, «Крут!» — сказала она. А ведь думала-то, поди, «груб». Случалось, и Надя упрекала его в грубости. Он отвечал: «Я — солдат», разумея под этим солдатскую простоту обращения. Однажды, в пылу ссоры, Надя крикнула: «Не солдат, а солдафон — большая разница!»
Ну хорошо, пусть груб. Но уж зазнайства, чванливости, хлестаковщины за ним не водится. Это точно. Откуда же в Петьке?..
Он чертыхнулся, прибавил шагу. Мерзость, мерзость! Неужели предел Петькиных вожделений — эти дурацкие торты и ковры? Такие дешевенькие, жалкие мечтаньица? А о чем, интересно, он сам мечтал в Петькином возрасте? Давненько это было, пожалуй, и не припомнишь.
Мартовское солнце, словно пробуя свою силу, пригревало осторожно и бережно. Небо, по-весеннему высокое, ровно синело над городом. В прозрачном воздухе с геометрической четкостью рисовались контуры зданий. Весна молодила и прихорашивала Москву. Степняк шагал по чистому, сухому асфальту, уйдя мыслями в далекие годы. Асфальтом в те годы он не интересовался. В то время самым желанным был, кажется, буланый конь, на котором он, Илюшка Степняк, в буденовке и с маузером на боку, лихо скачет по главной, хоть и немощеной, улице родного города. И еще сабля… такая, с которой, по его тогдашним представлениям, не расстается настоящий кавалерист: «Мы — красная кавалерия, и про нас…» В мечтах он совершал необыкновенные подвиги на этом буланом коне, размахивая отточенной, как бритва, саблей… Еще, если память не изменяет, он завидовал популярным тогда среди мальчишек героям ковбойских фильмов. У тех было сколько угодно необъезженных коней в распоряжении! На их месте всех этих укрощенных скакунов он, Илюшка, сдал бы Семену Михайловичу Буденному. Сперва, конечно, гонялся бы за ними по диким степям, ежеминутно рискуя жизнью и ловко накидывая лассо на каждого коня; потом, справившись с самыми горячими, слегка прихрамывая, явился бы в Кремль: «Вот, Семен Михайлович, примите для вашей красной конницы…» — и ушел бы, не сказав своей фамилии, чтобы никто не подумал, будто он ждет награды. В крайнем случае назвал бы школу. «От учеников такой-то школы…» А когда в школу прислали бы серебряный горн с письмом: «В благодарность за табун кавалерийских коней…», он вместе со всеми скромно стоял бы на линейке и ни словечком не обмолвился бы, кому обязана школа этим дорогим подарком!..
Да, вот так или примерно так мечтал Илюшка Степняк в том счастливом возрасте, когда ему было столько, сколько сейчас Петушку. Ну, может быть, еще иногда мечтал о том, чтобы билеты в кино были бесплатные: родители не слишком поощряли его страсть к самому массовому из искусств. Но ковры? Торты? Конечно, Илюшка Степняк не отказался бы в ту пору от торта, поскольку и хлеба не всегда ему хватало. Но ведь Петушку-то всего хватает. Всего — и хлеба, и пирожных, и ботинки у него целехонькие, и книжками не обижен. Может быть, слишком легко, слишком само собой все это дается? Может, отсюда и беды?
Да нет, почему отсюда? Разве обязательно испытывать лишения, голодать и холодать, чтоб в сердце крепли благородные чувства?
Вокруг происходят такие удивительные события… В конце прошлого года сам же Петушок замучил Илью Васильевича расспросами об устройстве лунника и о том, как же все-таки удалось сфотографировать обратную сторону Луны. Как ни был занят тогда Степняк устройством больницы, а все-таки вырвал время, чтобы сходить с сыном в Планетарий. Мальчишка прыгал от удовольствия, и после чуть не целую неделю только и было разговоров о том, готовят или не готовят уже будущих космонавтов и каким должен быть тот человек, который первым полетит в космос. «Ну, смелым, это ясно, — рассуждал Петушок. — А еще каким?» — «Дисциплинированным!» — строго сказала Варвара Семеновна. «Почему?» — недовольно удивился Петушок, который очень не любил, когда речь заходила о дисциплине. Варвара Семеновна объяснила. Петушок отмахнулся: «Ладно, дисциплинированным. Но я вот умею нырять и могу целую минуту не дышать — это важно?»
Значит, мечтает о полете в космос? Или не мечтает, а в тот момент заразился общим волнением?
Собственно, ведь испытания атомного ледокола тоже вызвали у него немалый интерес.
Разглядывая иллюстрации в «Огоньке», Петька допытывался, почему механики ледокола носят белые халаты: «Они что, врачи? Как ты, папа? Ты мог бы управлять этим ледоколом?» Кажется, ему очень хотелось, чтоб отец ответил: «Да». Во всяком случае, он недовольно умолк, услышав решительное «нет», а назидательный рассказ о том, сколько надо учиться, чтоб управлять таким ледоколом, и вовсе погасил Петино возбуждение. Пожалуй, следовало призадуматься над этим. У Петушка маловато настойчивости. Он всегда готов сделать рывок, чтобы получить желаемое. Но ему становится скучно, если продвигаться вперед надо постепенно, со ступеньки на ступеньку. Он ведь и учится так же: рывок — пятерка. Потом кое-как перебивается на тройках, случаются и двойки. А перед концом четверти опять рывок, опять пятерки. Почему Надя не замечает этого?
Степняк на мгновение облегченно вздохнул: конечно, виновата Надя. Слепа, как все матери. Только и дел что заниматься воспитанием сына, а главного не видит. Однако через минуту чувство справедливости восторжествовало. Ладно, Надя не замечает. А он сам?
Теперь ему вспомнилось многое, что подтверждало сегодняшние мысли. Летом, на даче, всей семьей ходили в лес собирать грибы. Надя — отличная грибница, да и Неонила Кузьминична в этом деле не промах. Сам Илья Васильевич не очень-то любит поминутно кланяться и высматривать грибные места. Отшучивается: «С моей высоты ничего не видно!» Ляжет с книжечкой в тенечке и объявит: «Я лучше почитаю, вы меня тут найдете».
А ведь Петушок, пожалуй, берет пример с отца. Разве он, Степняк, не смеялся со всеми вместе, когда Петька важно заявил: «Грибы — занятие женское, что вы из меня девчонку делаете?» Но жареные грибы уплетал за обе щеки. Тут бы и сказать ему: «Грибы — блюдо женское», но почему-то никто этого не сказал.
«Ладно, грибы — мелочь. Но почему никто…» — Степняк мысленно поправил себя: — Почему я, отец, не обращал внимания, как загорается мальчишка каждый раз, когда по радио или в газетах начинают повторять чью-нибудь фамилию? Недавно, когда штангист Юрий Власов поставил мировой рекорд, Петушок буквально замучил всех домашних расспросами: «А как Власов стал чемпионом? А чем он отличался от других ребят в школе? Было тогда заметно, какой он силач?» Теперь, когда газеты и журналы полны сообщений о шахматном матче на первенство мира, Петушок уже не вспоминает о Власове. В шахматах он ничего не понимает, но с трепетом принес из школы изрядно устаревшую новость о том, что Ботвинник в тринадцать лет от роду сделал мат Капабланке. Пришлось объяснить ему, что такое сеанс одновременной игры и что сам великий кубинский гроссмейстер Хосе Рауль Капабланка шестилетним мальчуганом уже владел правилами шахматной игры. После этих разъяснений Петька приуныл, а когда узнал, что существует целая шахматная наука, и вовсе расстроился.
Нет, никакой устойчивой мечты у Петушка не существует. Впрочем, в его возрасте это естественно. Но вот устойчивое желание хоть чем-нибудь выделиться — это есть! Петьке всегда хочется, чтоб его хвалили.
Но кто же этого не хочет? Положа руку на сердце, разве сам Илья Васильевич не любит, когда говорят:
«Степняк может, Степняк умеет»! Еще как любит! Честолюбие? Да, честолюбие. Но ведь в том-то и дело, что Степняк жаждет одобрения своих способностей, а Петька выдумывает несуществующие знакомства и богатство родителей! Выдумывает и бахвалится! Скверно, скверно…
Степняку вдруг вспомнилась интонация Светланы: «Нехорошо хвастается…» Да уж куда хуже… А вдруг, с дрожью подумал он, это только наивное, детское подражание ему самому? И Наде? Ведь слышал же мальчишка, как Надя говорила: «Неужели для того снял погоны, чтоб заведовать районной больницей?» И как он отвечал: «Зато сам буду себе хозяином!» Было это? Было. Наверное, и еще что-нибудь было. Может, эта дура Маечка, с которой неизвестно почему дружит Надя, разливалась соловьем насчет каких-нибудь ковров, которыми она украшает свою генеральскую квартиру… А вот, кстати, откуда и похвальба: «Мой папа только с генералами водится!» В самом деле — кто у них бывает в последнее время? Только Геннадий Спиридонович с Маечкой. Товарищи из подмосковного госпиталя в Москву ездят редко. Товарищи по больнице… Пятый месяц, как работает больница, а он все не удосужится позвать к себе хотя бы того же Львовского, или Лознякову с Задорожным, или Рыбаша с его Марленой. Значит, прав Петушок, отец его ни с кем, кроме генералов, не водится?
Прохожие с удивлением оглядывались на высокого, широкоплечего человека в хорошем драповом пальто, который размашисто шагал посередине тротуара, повторяя вслух:
— Сам виноват! Сам! Сам!
— Ума не приложу — кого им порекомендовать на время моего отсутствия? — задумчиво говорил Мезенцев, сидя напротив Таисии Павловны за овальным обеденным столом в ее квартире.
Таисия Павловна в розовом пуховом джемпере, который был бы очень хорош на молоденькой девушке, угощала Мезенцева чаем. Она пригласила его к себе с тайным намерением собственными глазами убедиться в том, о чем рассказывала Лознякова. Конечно, трудно заподозрить Лознякову во лжи, — даже Бондаренко при всей своей мелочности понимала благородную натуру Юлии Даниловны. Но с этой больницей столько неприятностей: там и нахал Рыбаш, и вечно выдумывающий какие-то неслыханные новшества Степняк, а теперь эта беда с Федором Федоровичем. Мало ли чем помешал тому же Рыбашу профессор Мезенцев… А Юлия Даниловна доверчивая душа, ее вполне могли обвести вокруг пальца. Что-то уж очень быстро все решилось: неожиданное появление Лозняковой в кабинете Таисии Павловны, потом звонок из министерства…
— Дорогая хозяюшка, нельзя ли покрепче? — вывел Таисию Павловну из задумчивости медленный, с бархатистыми переливами голос гостя.
Она мельком взглянула на тонкий хрустальный стакан с чаем, который Федор Федорович, чуть щурясь и не ставя на стол, держал на уровне глаз.
Рельефный рисунок стакана искрился то фиолетовыми, то зеленоватыми, то оранжевыми отблесками, какими загораются в электрическом свете драгоценные камни. Но не искорки и даже не бледный, словно обесцвеченный лимоном, соломенно-желтый чай привлекли внимание Бондаренко. Нет, не чай, и не стакан, стоящий на хрустальном, с тем же тонким рисунком блюдце. И даже не снисходительно-фамильярная интонация, с какой была произнесена эта просьба: «Нельзя ли покрепче?»
Таисия Павловна глядела и видела то, что ей очень не хотелось видеть: стакан вибрировал. Чуть-чуть. Еле заметно. Оттого и загорались оранжево-фиолетовые огоньки в его рисунке. Оттого и звенела тихо-тихо, как отдаленное комариное «з-з-з-з», серебряная ложечка на блюдце.
— Покрепче? — машинально повторила Таисия Павловна, вслушиваясь в непрекращающееся комариное «з-з-з-з».
— Вот именно! — своим обычным невозмутимым баском сказал Фэфэ. — Я ведь не прелестная дама, которая ради эстетического наслаждения ближних бережет цвет лица. Впрочем, если это затруднительно…
Он все еще держал стакан на весу и, не понимая замешательства хозяйки, удивленно приподнял свою жгуче-черную бровь.
— Нет, нет, что вы, пожалуйста! — спохватилась Таисия Павловна, беря стакан и поднимаясь из-за стола. — Только придется минуточку поскучать, пока я заварю свежий…
— О, но тогда не стоит беспокоиться! — Мезенцев опять протянул руку, и Таисия Павловна отчетливо увидела, что эта рука… нет, не вся рука, а именно большой палец, как и говорила Лознякова, мелко-мелко дрожит.
— Одну минуту, одну минуту…
Она бессмысленно повторяла эти слова, не в силах оторвать глаз от дрожащего пальца. Самое удивительное заключалось в том, что сам Мезенцев ничего не замечал. Не хотел замечать?!
Опомнившись наконец, она натянуто улыбнулась и, подойдя к буфету, несколько секунд нервно искала ключи. Ключи оказались в кармане ее кокетливого фартучка, перекинутого через спинку стула. Открыв дверцу и достав большую металлическую коробку, в которой хранились аккуратно уложенные непочатые цибики чая, она, стараясь говорить непринужденно и весело, спросила:
— Какой сорт вы предпочитаете? «Цейлонский»? «Индийский»? «Краснодарский»? «Грузинский»?
Мезенцев с ироническим любопытством наблюдал, как Таисия Павловна ищет ключи, как достает коробку, и размышлял о том, что ее замешательство вызвано, очевидно, необыкновенной скупостью.
— Я не подозревал, что моя бестактная просьба вызовет столько хлопот, — медленно сказал он. — И, право, мне все равно, какой сорт… какой не жалко!
— Почему жалко? — недоумевающе спросила она.
— Но, бог мой, если вы от самой себя запираете буфет! — он легонько засмеялся, чтобы придать видимость шутки сорвавшейся колкости.
Бондаренко и не подумала обидеться.
— От самой себя? Вот что значит мужчина! Ко мне, дорогой друг, по утрам приходит лифтерша убирать квартиру. Зачем вводить человека в соблазн? Проще держать кофе, чай, конфеты под ключом… Но что же все-таки заварить? — она задумчиво разглядывала цибики чая. — Пожалуй, «краснодарский». Он хорошо настаивается…
Вытащив из коробки пачку чая в золотисто-красной обертке, Таисия Павловна вышла из столовой. За дверью застучали ее каблучки-гвоздики. Мезенцев откинулся на спинку стула, вытянув длинные ноги: «И зачем, интересно, я понадобился сегодня этой дамочке? Вероятно, жаждет каких-нибудь конкретных знаков внимания из заграничной поездки!»
Он снова вернулся к мыслям о больнице.
Как расстроился толстяк Окунь, узнав о его предстоящем отъезде! «Федор Федорович, да что же это такое? Да как же мы без вас?.. Ведь больные буквально осаждают больницу, умоляют, чтоб оперировали именно вы…»
Он еще долго прочувствованно говорил о том, какое счастье для каждого из хирургов присутствовать на операциях, которые делает «наш дорогой профессор». Потом дрогнувшим голосом обмолвился насчет надежд, которые питал… когда-нибудь… со временем… перейти в первую хирургию. И тут же, конечно, принялся жаловаться на невозможный характер Рыбаша. Да, несладко, видать, живется Егору Ивановичу под начальством этого крикуна…
За дверью опять застучали каблучки-гвоздики. Федор Федорович выпрямился, привстал. Движения были механические: с самого раннего детства Феденьку Мезенцева учили тому, что в те далекие времена называлось «хорошими манерами».
На этот раз чай, налитый в такой же тонкий, с таким же замысловатым рисунком стакан, был красновато-коричневого цвета. Над стаканом плыл ароматный парок.
— Тронут, тронут! — слегка склоняя свою седую голову, сказал Мезенцев и, чтобы облегчить цель их свидания, добавил: — Какими заморскими редкостями смогу я отблагодарить вас за этот нектар?
К его удивлению, Таисия Павловна, ставя перед ним нектар краснодарского производства, небрежно отмахнулась:
— Ничего мне не надо… Лучше скажите: как быть с больницей?
«Эге, дело-то, оказывается, серьезнее…» Федор Федорович внимательно посмотрел на Бондаренко и удивился расстроенному выражению ее лица.
— А что… с больницей? — осторожно спросил он, принимаясь за горячий, душистый чай.
— Ну как что!
Таисия Павловна нервно передернула плечами, обтянутыми розовым пуховым джемпером. Жалобы хлынули потоком. Эта чудовищная история со смертью на операционном столе! В наше время, в новехонькой столичной больнице, где собраны лучшие силы, у заведующего отделением — нет, вы вдумайтесь: у самого заведующего отделением! — на столе, во время операции, умирает человек! Какие-то эксперименты, какие-то новаторские методы… Больница не завод: больница не плацдарм для научно-исследовательской работы, не правда ли? И вообще — кто такой этот Рыбаш? Почему он позволяет себе издеваться над всеми? Сестры и санитарки из его отделения бегут, никаких кадров для такого Рыбаша не напасешься. Заслуженных, уважаемых хирургов он ни во что не ставит… («Нажаловался-таки, толстяк!» — мельком отметил про себя Мезенцев.) Этого Рыбаша надо бы просто гнать вон. Мало того, что у него невыносимый характер, мало того, что он там своевольничает и занимается недопустимыми экспериментами, — он ведь еще и на подлоги пускается…
— На какие подлоги? — искренне удивился Фэфэ.
Он допил свой чай и с досадой подумал, что неудобно просить хозяйку о втором стакане, когда она из домашнего чаепития устроила этакое производственное совещание в двух лицах.
— Неужели не знаете? — Таисия Павловна недоверчиво посмотрела на своего собеседника.
Мезенцев сидел, чуть опершись локтями о край стола. Кисти, слегка приподнятые, — он только что отставил пустой стакан, — еще свободно висели в воздухе. Красивые, удлиненные, с заботливо подпиленными ногтями полусогнутые пальцы казались такими надежными, такими умелыми и крепкими. Восемь надежных и крепких пальцев из десяти. Восемь! Потому что два — оба больших — пальца, этих удивительно белых рук хирурга еле-еле дрожали.
Таисия Павловна едва сдержала испуганный возглас.
— Хотите еще чаю? — торопливо сказала она, чтоб только отвернуться, не видеть, не смотреть на эти руки.
— Буду очень благодарен, — не без удивления ответил Мезенцев и, внутренне усмехаясь, подумал, что Бондаренко куда больше подходит разливать чай, чем управлять райздравом.
На этот раз она вернулась быстрее, но чай был крепкий, цвета натурального красного вина, и парок снова вился над стаканом.
— Я коренной москвич: мне бы самоварчик, полотенце, вареньице… — размягченно признался Мезенцев, принимая из ее рук стакан.
Не глядя на него, она воскликнула:
— Любите варенье? Я угощу вас «ералашем»!
— Чем, чем? — переспросил Мезенцев.
— «Ералаш»! Мое собственное изобретение… увидите.
Отвернувшись, она наклонилась к нижним полкам буфета. Опять звякнули ключи (очевидно, и варенье входило в тот ассортимент продуктов, который, чтоб не создавать соблазнов, проще держать под ключом), и через минуту Таисия Павловна торжествующе поставила на стол литровую банку с вареньем. Горловина банки была аккуратно покрыта белой бумагой и обвязана веревочкой. На бумаге крупными буквами значилось: «Ералаш» — и число.
— Я вам положу на большое блюдце, это так вкусно… — она щедро выложила полную ложку варенья. — Ну, пробуйте же!
«Вот и не скупа как будто! — подумал Мезенцев, придвигая к себе блюдце. — Или авторская гордость?»
Он подцепил ложечкой «пробу» и, зажмурившись, как истый дегустатор, медленно распробовал варенье.
— Прелестно! Но из чего состоит этот «ералаш»?
— Нравится? Таисия Павловна радостно улыбнулась. — Я ведь очень люблю кухарничать. Если б не революция, была бы поварихой в богатом доме.
— Хорошие поварихи нужны и при советской власти… — не удержался Мезенцев.
— Надеюсь, вы не хотите сказать, что в качестве поварихи я была бы полезнее, чем в должности заведующего райздравом?
Он хотел сказать именно это и потому запротестовал с удвоенной энергией:
— Я хотел сказать, что счастлив узнать ваши скрытые таланты! Но не томите же меня: здесь клюква, это я вижу… кажется, яблоки? А еще что?
«Ералаш» был действительно очень вкусен.
— Клюква, яблоки, апельсиновые корки и грецкие орехи! — голос Таисии Павловны звучал так, как звучит голос профессора, когда он демонстрирует студентам особо сложный хирургический случай.
— Нет, в самом деле прелестно! — повторил Мезенцев. — Но о чем мы все-таки говорили до «ералаша»?.. Да, вы сказали что-то о подлогах Рыбаша.
Теперь, когда руки Федора Федоровича были заняты стаканом и ложечкой, Таисия Павловна вновь обрела способность разговаривать.
— А разве не подлог? В регистрационном журнале записано черным по белому: «Раненая доставлена в ноль сорок пять». Но Рыбаш, вопреки очевидности, вопреки документу, — журнал-то ведь документ? — Рыбаш кричит, что уже в ноль тридцать начал операцию. Каково?
Таисия Павловна задыхалась от возмущения.
— Людям свойственно ошибаться, — успокоительно сказал Мезенцев. — От ошибок никто не застрахован. Даже регистрационный журнал.
По своему обыкновению, он слегка иронизировал. Но Таисия Павловна иронии не оценила.
Мы обязаны верить документу! — твердо сказала она. — Дежурила опытная сотрудница, не девчонка. Я сама разговаривала с нею. Утром, при сдаче смены, Рыбаш неслыханно оскорбил ее именно по поводу записи в журнале. У нее несколько свидетелей.
— А зачем ей свидетели?
— Ну просто там было много народа, все слышали. Орал на нее, топал ногами — словом, вел себя недопустимо. Она говорит, что только потом поняла, почему он так бесновался. Вспомните: смерть зафиксирована в час ночи. Значит, если раненую доставили в ноль сорок пять, то было вопиющей медицинской безграмотностью…
Мезенцев старательно собирал с блюдечка остатки варенья.
— Но если ее доставили до половины первого, то брать на стол было не лишено смысла, — по своему обыкновению, Федор Федорович высказывался предположительно; с шутливым вздохом он отодвинул опустевшее блюдечко. — Впрочем, всему есть предел, даже такому восхитительному «ералашу»…
— Берите еще! — Таисия Павловна подвинула к Мезенцеву банку и снова вернулась к тому, что ее грызло: — Я не понимаю, почему вы так упорно защищаете Рыбаша?
— Помилуйте, где же я защищаю? — Мезенцев, колеблясь, поглядывал на банку. — Мы с вами просто рассматриваем вопрос со всех точек зрения. Если угодно, возьмем для примера ваш деликатес, — он все-таки положил на блюдечко новую порцию варенья. — Отличная штука, не правда ли? Однако я не стану прописывать этот «ералаш» послеоперационному больному… Диалектика, так сказать, в действии!
— Ох, Федор Федорович, мне сейчас не до шуток! — Бондаренко залпом выпила свой бесцветный остывший чай. — Вам придется… уехать, Рыбаша надо гнать из больницы поганой метлой, Степняку Госконтроль предъявляет серьезнейшие обвинения… С кем же работать, я вас спрашиваю?!
Мезенцеву вдруг пришло в голову, что все это чаепитие задумано с единственной целью — отговорить его от заграничной поездки. Он насторожился. Предстоящее турне по Европе не только само по себе обещало много интересного, не только льстило Федору Федоровичу, но и сулило в будущем различные весьма приятные перспективы. И отказываться от всего этого он никоим образом не собирался.
— Не так трагично, не так трагично, дорогая! — с нарочитой медлительностью допивая чай, сказал он. — Во-первых, я уезжаю не навеки. Во-вторых, до отъезда еще добрый месяц. Правда, оперировать, боюсь, будет некогда, но от общего руководства отделением я ведь не отказываюсь…
Таисия Павловна опустила глаза. Что толку в этом «общем руководстве», когда главное — оперировать?
Беспокоясь лишь о том, чтобы «энергичная дамочка», как он мысленно называл Бондаренко, не помешала его планам, Мезенцев продолжал:
— Теперь по поводу Рыбаша. Поверьте, уважаемая Таисия Павловна, этот Рыбаш, при всех недостатках его характера, очень дельный хирург. Ошибкой было, очевидно, поручать ему заведование отделением. Тут нужен человек, прошедший большую жизненную школу. Такой, например, как Егор Иванович Окунь…
— Окунь? — округляя глаза, переспросила Бондаренко.
Мезенцева осенило вдохновение.
— Именно, именно, — задумчиво покачивая головой, повторил он. — Я, конечно, ничего не советую. Я просто, так сказать, размышляю вслух… Если бы Окунь заведовал второй хирургией, думаю, у вас было бы куда меньше огорчений. А Рыбаша, для вашего спокойствия, я бы взял в свое отделение…
— Чтобы после вас… то есть в ваше отсутствие… он стал заведующим первой хирургией?! Ни за что!
Таисия Павловна даже кулачком пристукнула по обеденному столу. Посуда отозвалась разноголосым дребезжанием.
— Какой темперамент! — насмешливо восхитился Мезенцев. — Вам очень идет, дорогая, когда вы гневаетесь. Эти сверкающие глаза, этот румянец… А что касается Рыбаша — дело хозяйское. В административных делах я ничего не смыслю. Но почему, собственно, он стал бы в мое отсутствие заведовать первой хирургией? У меня есть заместитель — доктор Львовский, человек добросовестный и знающий. Я просто говорю, что взял бы Рыбаша в свое отделение рядовым хирургом… для вашего спокойствия!
Таисия Павловна несколько минут сидела молча. Мезенцев спокойно и невозмутимо глядел на нее.
— Что же получается? — негромко и озабоченно сказала она. — Окунь, Гонтарь и Григорьян — во второй хирургии, Львовский, Рыбаш и этот… как его… молодой…
— Крутых, — подсказал Федор Федорович. — Львовский, Крутых и Рыбаш — в первой. Вообще-то говоря, хирургов маловато. Но об этом уж пусть заботится Степняк.
— Ах, Степняк! — снова приходя в волнение, воскликнула Таисия Павловна. — Вы забываете про Госконтроль. Я же вам говорю — серьезнейшие обвинения…
Но рассуждать о главном враче Мезенцев считал излишним. Поэтому он встал, обогнул стол и, подойдя к Бондаренко, дружелюбно-ленивым жестом взял ее руки в свои.
— Не терзайте себя заранее, дорогая, — сказал он тоном доброго старого дядюшки. — Помните, у Толстого камердинер Стивы Облонского говорит: «Все образуется!» Великие слова! Предоставьте взрослым людям самим улаживать свои делишки…
Он слегка встряхнул мягкие, ухоженные ручки Таисии Павловны и с тем же дружелюбно-ленивым видом поднес поочередно — сперва правую, потом левую — к своим губам.
— Мне пора, к сожалению. Спасибо за прелестный «ералаш» и за то, что балуете старого холостяка! Вы одна из самых очаровательных женщин, каких я знаю!
Он улыбнулся и, прямой, подтянутый, горделиво неся свою седую голову, пошел к двери.
В передней, уже держа в левой руке мягкую шляпу из темно-синего велюра, которая выгодно оттеняла его благородную седину, Мезенцев еще раз улыбнулся и повторил:
— Главное, не забывайте: все образуется!