Два утверждения стали общим местом в статьях и книгах о драматурге: о некоей «загадке Вампилова», присутствующей то ли в его творческом характере, то ли в его произведениях. Каждый талант, конечно, загадка, но тут речь идет о какой-то тайне, которую не могут разгадать ни режиссеры, ни актеры, ни критики. Каждый пишущий о Вампилове, надо полагать, вкладывает в пресловутую «загадку» свой смысл, но всеми подразумевается нечто до сих пор нераскрытое, возможно, непостижимое: «т-с-с! загадка!»
И второе утверждение как производное от первого: «Драматург не понят, до сих пор не понят». Сначала потому, что не очень хотели понять, а теперь, видимо, потому, что новые веяния в искусстве мешают понять старые образцы. А коли так, то и не приняли, как следовало бы принять большой талант.
Мы уже познакомили читателей с публикациями тех, кто писал о пьесах драматурга при его жизни. По этим отзывам можно представить, почему творчество драматурга кажется исследователям «загадкой» и что мешает им понять Вампилова. Но были и тогда критики и деятели театра, которые смотрели на его творчество без привычных шор. В майском номере журнала «Молодая гвардия» за 1972 год была напечатана статья поэта и литературного критика Николая Котенко «Испытание на самостоятельность». Автор вел разговор о произведениях Вампилова, опубликованных к тому времени — «Старший сын» и «История с метранпажем» (в издательстве «Искусство») и «Двадцать минут с ангелом» и «Утиная охота» (в иркутском альманахе «Ангара»). Правда, это не все сочинения писателя, вышедшие в свет до 1972 года. Не попали в поле зрения критика комедии «Дом окнами в поле» и «Прощание в июне», книга рассказов «Стечение обстоятельств». Говорим об этом потому, что в некоторых публикациях статью Котенко неправомерно называют первой монографической работой о творчестве Вампилова.
Стоит сказать несколько слов об авторе рецензии. Москвич Николай Котенко бывал в Иркутске, дружил с молодыми писателями-сибиряками, в том числе и с Александром Вампиловым. О том, что это была дружба единомышленников, я убедился в конце 1990-х годов. Издательство «Письмена», которым мне довелось руководить, решило выпустить к очередному юбилею В. Распутина небольшой сборник о его творчестве. Встал вопрос: кому заказать такую книгу? Решили посоветоваться с прозаиком. «Обратитесь к Коле Котенко, — с ходу сказал Валентин Григорьевич. — Он писал о многих из нас, иркутян. И всегда — с редким пониманием». Я позвонил Николаю Николаевичу, и он с радостью согласился взяться за работу. Но его скорая смерть не позволила выполнить обещание.
Думаю, что писать о пьесах Вампилова молодой литератор взялся неспроста. Его отзыв в какой-то степени перекликается с суждениями, которые высказали почти в то же самое время, летом 1972 года, В. Распутин, Г. Машкин, Д. Сергеев, отстаивая в резком споре с идеологическими монстрами драму «Прошлым летом в Чулимске».
«В жизни мы редко находим проблемы, решающиеся как “дважды два”, — размышлял Котенко. — И люди, окружающие нас, — разве они разграничены безусловно на “чистых” и “нечистых”? Бусыгин, герой комедии “Старший сын”, несмотря на молодость (он студент) уже кое-что знает о сложностях жизни. “У людей толстая кожа, и пробить ее не так-то просто, — говорит он. — Надо соврать как следует, только тогда тебе поверят и посочувствуют. Их надо напугать или разжалобить”. В этой заявке, конечно, тщетно искать черты “положительного” героя, если рассматривать его как некий плакатный свод добродетелей. Процитированная выше сентенция Бусыгина — это скорее теорема, которую еще нужно доказать, а если раскрыть конкретные намерения автора, то — опровергнуть».
«Таков же поначалу и Сильва, — продолжает автор рецензии. — Но с развитием событий их характеры оказываются почти полярными. “Деловой”, бездушный Сильва боится обмана только потому, что в случае разоблачения ему и Бусыгину могут “накостылять”. Другим оказывается Бусыгин: он боится разоблачения только потому, что оно больно ранит Сарафанова, усугубит его одиночество. Но последующее поведение героев, особенно старого музыканта и его новоявленного “сына”, приводит читателя (а Н. Котенко рассматривал пьесы только как литературные произведения. — А. Р.) к мысли, которая дорога Вампилову: “Узы духовные, единство нравственное, — утверждает драматург, — нередко выше и прочнее родства кровного”».
«А как же, — спрашивает автор статьи, — с утверждением Бусыгина, что у людей “толстая кожа”, пробить которую можно, лишь соврав или разжалобив? Отношение семейства Сарафановых к легкомысленному студенту, отношение поистине отцовское и братское, дает Бусыгину необычайный нравственный урок. Душа его, кажется, испытала потрясение, которое сделает его чище и мудрее: “Нет уж, не дай-то бог обманывать того, кто верит каждому твоему слову”». Приведя это признание героя, Котенко добавляет: «В духовном поединке Бусыгин побеждает Сильву… или побеждает в себе Сильву».
Рецензент не рассматривает нравственные проблемы, связанные с образом Сарафанова; может быть, редакция молодежного журнала больше интересовалась молодыми героями пьес, их судьбами и характерами. Но Котенко и не скатывается к моральным прописям, которые были так любезны тогда литературным надзирателям. Особенно это видно, когда он переходит к разговору о «крамольной» «Утиной охоте». Приведя покаянное признание Зилова: «Мне самому противна такая жизнь… мне всё безразлично, всё на свете. Что со мной делается, я не знаю…» — рецензент объясняет состояние героя так:
«Эти слова сказаны в порыве искреннем, в состоянии кризисном, мы не имеем права не учитывать это. Но у нашего героя нет времени, чтобы “продолжить монолог”, сосредоточиться, проанализировать нынешнее свое положение. Он отдался на волю волн, жизнь несет его, как щепку, по случайным “забегаловкам”, компаниям равнодушных собутыльников, мимолетным “романам”… Нам то и дело приходится прибегать к кавычкам, как бы извиняясь за эфемерность, несерьезность явлений, наполняющих жизнь героя; но, как бы то ни было, они — основное ее содержание, и в этом трагедия Зилова. Равнодушие, безразличие, инертность становятся в конечном итоге бесчеловечностью, жестокостью в отношении ко всем близким и прежде всего к себе…
Бесспорны симпатии автора к своему герою, так же как не вызывают сомнения антипатии его к Саяпину или к официанту Диме. Зилов, в сущности, бескорыстен, умен и проницателен, легко раним… И тем более оправданна беспощадность драматурга: этот неоднозначный, как мы уже показали, образ находится на грани полной и необратимой нивелировки; Зилов, как личность, может вот-вот капитулировать. Уже и сегодня он “смыкается” с теми же Саяпиным и Димой и дополняется ими (в этом А. Вампилов остается верен своему писательскому принципу)».
«Цельность и полнокровие характеров, соответствие действительности того, что изображено автором, умение в частном, единичном увидеть целое, множественное» — вот что, по мнению Котенко, отличает пьесы Вампилова. А это, согласитесь, смелый вывод. Кажется, никто другой из критиков не утверждал до той поры, что изображенное в «Утиной охоте» соответствует действительности, а в том «единичном», что представлено драматургом, можно разглядеть «множественное».
Мы приведем сейчас мнение трех современников драматурга, общавшихся с ним и прекрасно понимавших, с кем они имеют дело. Ни о какой «загадке» каждый из них не толкует. Потому, думается, что она была открыта всем троим. И ни о каком ощущении, что Вампилов оказался не понят ими, никто из троих не упомянул.
Рассказывает Георгий Товстоногов, приступивший еще при жизни Александра Вампилова к постановке спектакля по пьесе «Прошлым летом в Чулимске» в ленинградском Большом драматическом театре:
«Сейчас, возвращаясь мысленно к своей работе над пьесой “Прошлым летом в Чулимске”, я могу утверждать, что в основе нашего отношения к пьесе Вампилова лежало безграничное, безукоснительное доверие ко всему, что он делал. Уже тогда, в пору только начавшегося знакомства с его драматургией, мы в полной мере отдавали себе отчет в том, что имеем дело с большим художником. Это походило на работу с классикой, когда за любой деталью обнаруживаешь глубокий внутренний смысл. Прочтение с актерами, через актеров влекло за собой серию открытий — это опять радость, которую приносит встреча с большой литературой.
Вампилову было дано удивительное чувство театра, особый дар театрального мышления, когда театр понимается как действо. Природа его драматургии в ее несочиненности, органичности — конфликт возникает из самой логики поведения столкнувшихся характеров. Его герои, словно выпущенные на волю, начинают двигаться по законам, как будто от автора не зависящим. Вместе с тем в его пьесах, при всей узнаваемости происходящего, возникает особый вампиловский мир, со всей определенностью обозначенный художником. Именно это — отсутствие авторской преднамеренности, сочетание собственного видения с точностью жизненных наблюдений отличает искусство Вампилова.
Нет художника без своего ощущения художественности. У Вампилова она рождалась из гармонического единения сочного густого быта и поэтической сказочности. Соотнести это сложно — но без этого почти невозможно воплотить его драматургию на сцене. Сложность здесь — в точно найденном отношении. Ставить Вампилова как бытописателя — не понять в нем чего-то главного, воплотить только через поэтическое — лишить его драматургию ее суровой реалистической основы…
“Прошлым летом в Чулимске” — едва ли не самая поэтическая из его пьес. Поэзия в ней вырастает почти до символа. Точная обрисованность быта органично сплавлена с высоким трагическим звучанием. Нас привлекли в драме ее нравственный максимализм, бескомпромиссность чувств, поистине чеховская требовательность к человеку и такая же щемящая за него боль».
Георгий Александрович назвал свою публикацию, появившуюся в журнале «Современная драматургия» через десять лет после гибели А. Вампилова, очень показательно: «Как разговаривать с классиком». Нельзя не выписать из нее еще несколько абзацев.
«К пьесам Вампилова, например, я подхожу так же, как к пьесам Чехова. Это настоящая, большая драматургия, где нет ни одной случайной реплики, ни одного лишнего слова.
Тем не менее не редки случаи, когда и Вампилова начинают перемонтировать, “выпрямлять”. Меня это всегда удивляет — до него добраться надо, до сути его конфликтов, образов, до жанровых, стилистических особенностей его пьес. Здесь снова срабатывает стандарт нашего режиссерского мышления: раз современный автор, значит, требует обязательно нашего вмешательства. Невдомек, что это на уровне классики написано. Я сам ставил “Прошлым летом в Чулимске” и знаю, как сложен этот драматург и как он точен во всем, какие человеческие глубины открываются за видимой простотой его письма:
Театрам, к сожалению, слишком часто приходится заниматься спасением слабых пьес, и они достаточно поднаторели в этом искусстве, выработали множество приемов преодоления барьеров малой художественности. Для классики эти средства не годятся, здесь нужно не дотягивать, а раскрывать, проникать в глубины, постигать сложности — искать пути к автору.
Освоение классики не предполагает всеядности, решающим в этом процессе являются режиссер, его индивидуальность. И тут я снова хочу вернуться к тезису о верности автору. Я могу с полным основанием сказать, что личность режиссера при таком отношении к автору нисколько не теряет в своей яркости. Напротив, режиссер, занятый только самовыражением на разном драматургическом материале, быстро себя исчерпает; идущему от автора эта опасность не грозит, потому что перед ним каждый раз — новый мир, а не тот единственный, в котором главное — он сам, а всё остальное — повод для самораскрытия. Именно в этом случае и начинаются повторы, бессознательное перетаскивание сценических средств из одного спектакля в другой, монотонность в способах выражения, ибо такому режиссеру не дано подлинного обновления, которое проистекает в результате обогащения каждый раз новым драматическим материалом, для него меняются только сюжет и текст, а образная система остается неизменной. Причем такой режиссер обычно бывает очень доволен собой — у него есть лицо, индивидуальность. Это глубочайшее заблуждение».
Есть ли в этом ясном и профессионально выверенном рассказе какой-то таинственный трепет перед непостижимыми сочинениями, ощущение, что многоопытный режиссер встретился с неким театральным сфинксом? Нет. Только радостное открытие красоты и мудрости будничной жизни, которую вдруг явил в своих произведениях молодой мастер. И удивление, конечно, что великая русская драматургия получила достойного продолжателя.
Теперь послушаем другого выдающегося театрального режиссера — Анатолия Эфроса. Этот не только выразил мнение, во многом созвучное и обогащающее отзыв своего коллеги, но и показал зависимость иных своих театральных собратьев от ходячих идеологических догм.
Статья мастера «О современной пьесе» была напечатана в том же журнале «Современная драматургия» в начале 1980-х годов.
«“Утиную охоту” Вампилова не ставили десять лет, — писал А. Эфрос, — считали странной, что ли, а теперь ставят везде — в театрах, в театральных училищах, в самодеятельности. Уже даже выработался некий штамп исполнения “Утиной охоты”. Его можно было бы назвать “условный натурализм”. Играют неопрятные молодые люди с лицами как бы такими же, как и в самой “Утиной охоте”. Что-то быстро, натурально проговаривают, обнимаются, пьют, дерутся. До настоящего натурализма всё это недотягивает. Чтобы в такой пьесе дойти до настоящего натурализма, надо разорвать себе сердце, а тут всё легко и поверхностно изображается. Поэтому я и говорю: условный натурализм. Все похожи и всё похоже. Там, где зритель должен был бы от ужаса закричать, он в лучшем случае становится лишь слегка серьезнее. И уходит с некоторой брезгливостью к миру пьяниц и бездельников, но не с потрясением от сознания, каков этот мир и что страшен он не на шутку.
Чеховский Иванов стрелялся в конце, а Зилов в “Утиной охоте” не стреляется. Может быть, в этом есть правда, но только еще никто на сцене не нашел соответствующий этой пьесе финал. Или следовало бы сделать, чтобы он все-таки застрелился? И чтобы мы, наконец, поняли, что все это не шутка, — то, что в течение двух с половиной часов перед нами происходило. Так и ждешь страшного звука выстрела и вопля, вершащего всю эту пьяную канитель (я говорю не о том, как пьеса написана, а о том, как она почти везде играется). А вообще ее нельзя, вероятно, играть просто правдиво, натурально (особенно “условно натурально”). Ведь она почти символическая, может быть, даже мистическая. Тут, значит, что-то следует доводить до высшей остроты, в самой игре ли, в других каких-то приемах, не знаю».
Это точные, умные оценки мастера опровергают наивные утверждения критиков, что Вампилов был драматургом непонятым и непризнанным. И принят в среде равных, и признан. Приведенные строки ясно говорят о том, что Эфрос смотрит на судьбу Зилова и его окружения, на их жизнь не как на рецидив, аномалию в «созидательной» жизни общества. Как и в чеховской пьесе «Иванов», мироощущение героя в большей степени связано не с общественным устройством, ущербным или угнетающим самочувствие человека, а с высшим земным долгом, забытым им. В «Утиной охоте» действительно заложен смысл «символический», может быть, даже «мистический». И когда тупой и оболваненный идеологией театральный чиновник начальственно втолковывает своим подчиненным, что автор пьесы два часа показывает подонка, измывается «садистически» над зрителем, такие режиссеры, как Г. Товстоногов, А. Эфрос, Ю. Любимов, убедительно и мудро разъясняют драму вампиловского героя, разрушающего свою жизнь и собственную душу.
«Когда я смотрел “Утиную охоту” во МХАТе, — продолжал Эфрос, — на языке вертелись несовременные слова, вроде — “отчаяние заблудшего”. Или что-то подобное. Все время хотелось вдуматься в игру Ефремова, понять то, что он играет. И я твердил про себя, что играет он именно “отчаяние” и именно “заблудшего”. В конце пьесы маленький мальчик приносит Зилову венок. Друзья, издеваясь над Зиловым, присылают ему этот похоронный венок. Посыльного мальчика, как и Зилова, зовут Витей. И Зилов спрашивает у мальчика, не кажется ли это ему странным. Таким печальным показался мне этот вопрос! Потому что вот стоит этот Витя, такой маленький и славненький, пришел только что со двора, где играл с другими мальчишками в футбол, а потом пойдет домой и будет есть суп, приготовленный мамой. А здесь, на раскладушке, лежит другой Витя, уже не молодой, опухший от пьянства, с растерзанной душой, доведший себя до точки, до желания выстрелить себе в живот из двустволки.
Я давно не видел на сцене выражения такой степени отчаяния человека, зашедшего в тупик, заблудшего. На меня лично это действовало безотказно, и я всё время думал о несчастье Зилова. В чем оно и отчего?
Это был спектакль не о гуляках и пьяницах.
Это было нечто другое.
Я где-то читал, что Феллини долго не мог решить, о чем должен быть фильм про Казанову. И наконец он решил, что это будет фильм о пустоте.
Я видел этот фильм. Как всё, что делает Феллини, фильм этот ошарашивал. Потому что, пожалуй, ни один человек в мире, кроме Феллини, не умеет так собирать и сгущать краски. Никто не умеет так, как он, доводить всё до гиперболы. Так, может быть, когда-то в живописи умели Босх или Гойя, но они писали картины, и эти их картины навеки застывали, хотя и были полны адского огня и движения. А Феллини снимает кино, и потому адский огонь его картин — в движении.
Итак, фильм ошарашивал, сбивал с ног, но в нем не было или почти не было мучений человека, испытавшего на себе, что такое пустота.
В спектакле “Утиная охота”[82] (который, конечно, не идет в сравнение с тем фильмом Феллини в смысле богатства красок и остроты решений) есть, тем не менее, это мучение. Потому я смотрел его с необычайным напряжением.
Хотя при этом всё время казалось, что в театре совсем не обязательно так уж скромно выражать свои чувства и мысли. Конечно, спектакль должен быть правдоподобным, но он должен быть и сильным. А для этого нужно уметь заострять, находить резкость, нерв и динамику. Нужно так ощущать жанр и так строить кульминацию, чтобы сценическое воплощение лавиной переливалось в зал, чтобы сидящий в зале не просто размышлял, но был бы ранен содержанием. К сожалению, этого не было…
Возможно, это нелепо, но возникает желание разобраться в простых вещах: отчего же из маленького Вити может получиться вот такой ужасающий тип, одинаково страшный для других и себя? Что же это за пустота, которая так проедает душу, что возникает желание умереть? Когда и с чего она начинается, в чем ее первые проявления. И т. д. и т. п.
Если бы я был социологом или писателем, то стал бы изучать и фантазировать насчет того, как и откуда появляется эта болезнь. Болезнь пустоты».
Анатолий Эфрос, остановившись на внешних проявлениях человеческой сути героя, называет его подобием человека, «оболочкой», «миражом». И вся жизнь его пропитана ложью, ложью и ложью. И далее:
«Бред, а не жизнь. А ведь вполне респектабельная компания: высокие мужчины, красивые женщины, чистые скатерти в ресторанах, хорошее вино и бифштексы. Всё есть, только, если говорить языком древним, нет бога в душе…»
После такого подробного размышления, выраженного, кстати, просто, живо и понятно даже школьнику, все тысячестраничные труды — статьи, доклады на специальных конференциях, монографии «знатоков» советского театра, написанные, как правило, псевдонаучным, мало кому понятным языком, кажутся горой хлама. Сколько авторов писало о «загадке» Вампилова и героя его «Утиной охоты», но, кажется, ни один не смог даже приблизительно очертить, в чем же она заключается. Эфрос подробно и откровенно написал, в чем он увидел слабость спектакля, поставленного по вампиловской пьесе О. Ефремовым. В этом спектакле Ефремов играл и главную роль.
«Я с восхищением смотрел, как спектакль начался и как прошли первые три или четыре картины. Но затем мне показалось, что произошла какая-то ошибка и в зале почему-то стало потихоньку падать внимание.
Зилов не ночевал дома и возвратился домой утром. По обыкновению, он что-то врет жене, но, чувствуя себя разоблаченным, устраивает довольно странный балаган, заставляя жену вспоминать их счастливое прошлое.
Ефремов играет эту сцену по-своему прекрасно, но он не учитывает, что бытовое объяснение в данном случае недостаточно. Сцена играется, так сказать, буквально: Зилов чувствует себя виноватым перед женой и ищет способ загладить свою вину. Он напоминает ей прошлое. Способ, правда, несколько неожиданный для данной ситуации, но вполне возможный.
Ефремов, мне кажется, как бы выпрямляет здесь острый угол пьесы, тот самый угол, который должен служить вершиной акта, его художественным преувеличением…
Подобные гиперболические сцены редко встречаются в современных пьесах, но они есть у Шекспира, у Мольера, у Достоевского.
И так же, как Шекспира не раскроешь только бытовым оправданием, не раскрывается этим способом, оказывается, и Вампилов.
В спектакле “Утиная охота” вообще проявляется тенденция выпрямить “странного” автора до обыкновенного бытописателя. Ефремов даже изменил неровный каркас этой пьесы.
Повторяю, сам по себе этот бытовой план здесь на высоком уровне. Однако без гиперболических, почти абсурдных вершин — дальнейшее постепенно начинает казаться лишь повтором предыдущего, а потом наступает скука…
Пора бы уже нам отболеть детской болезнью правдоподобия…
Мы ставим пьесы определенной “меры реализма”. “Мера” эта заключается хотя бы в том, что не должно быть чересчур острых углов. Если эти углы есть — мы старательно их сглаживаем. Этим занимается уйма людей. И потому чаще всего нет сил их перебороть. Автор и режиссер должен еще хорошо пьесу написать и поставить — на это уходит уйма сил и времени, на остальное почти не остается ничего. Из-за беспрерывных просьб не переходить “за рамки” — уже и в сознании самих авторов тоже определились барьеры. Мало кто хочет писать просто для себя, он хочет быть поставлен на сцене».
Удивительно для 1983 года, но режиссер «раздел» всю тогдашнюю театральную систему. И можно только удивляться, почему творцы всяческих теорий, возникших при оценке творчества Александра Вампилова, не прочли эту честную, трезвую, смелую статью. В ней сказано многое.
Наконец, третий автор, к мнению которого хочется обратиться, — это Валентин Распутин. О судьбе и творчестве своего друга он написал несколько статей, не повторяясь ни в живых воспоминаниях о нем, ни в оценке его произведений: «От имени друзей его», «Рядом с Вампиловым», «В кругу товарищей-друзей», «Истины Александра Вампилова», «С места вечного хранения» и др. Мы сделаем выписки из последней работы — обратите внимание, какие «домашние», сердечные слова находит автор, чтобы сказать о самом важном в творчестве драматурга:
«И вот вы входите в эту комнату, называемую пьесой, — ничего удивительного, но отчего так уютно и аккуратно в ней, если даже только что здесь били посуду и трясли друг друга за грудки? Отчего не хочется уходить из семьи Сарафанова, отчего чулимская чайная, где разбиты, можно сказать, все сердца, каким-то чудом приносит утешение, почему жаль расставаться и с Зиловым, все сделавшим для того, чтобы от него в страхе бежать? Почему? Где то потайное, волшебное окно, в которое наносит облегчающий свет?
Да, конечно, в этой комнате рядом с другими, составляющими окружение, живут или Валентина, или Ирина, приехавшая из тех же заповедных мест, где находится Чулимск, или Сарафанов, или агроном Хомутов, добрейшие души, и тоже незатейливые, наивные, бесхитростные, по малому числу своему словно бы отставшие от какого-то другого мира, который не состоялся, заблудившиеся среди нас… Но нет — они-то и есть центр всего происходящего, они-то и есть хозяева комнаты. Напрасно Зилов кричит об Ирине, уязвленный, пожалуй, даже испуганный твердой ее чистотой, нарушающей новый нравственный порядок жизни: “Она такая же дрянь, как и другие”. Те люди, которых мы за редкую самосбереженность готовы принимать за юродивых, составляются особыми частицами, подобно тому, как в природе рождаются драгоценные минералы. В теперешней литературе принято насмехаться над ними, брать в герои только для того, чтобы показать полную их несостоятельность, но для Вампилова они — удерживающее начало жизни, и он пишет их, любуясь, радуясь им, относясь к ним с нежностью и необыкновенным почитанием. Чтобы дать героям такой свет, нужно и самому быть освещенным…
“Зачем ты пишешь их? — можно было бы с таким же недоумением спросить у Вампилова. — Жизнь жестока, и люди не хотят жить по заповеданным им человеческим законам. Их сломают, твои прекраснодушные создания. Посмотри, что делается вокруг”. — “А я все равно буду писать их”, — подобно Валентине, отвечает Вампилов.
По его признанию, сделанному в свое время автору этих строк, несколько дней он чувствовал себя скверно, когда в первой редакции пьесы намеревался привести Валентину к самоубийству после совершенного над нею насилия. Скверно потому, что позволил себе усомниться в своей героине, поверить, что да, сломали. А она отказалась от такого конца, решительно отказалась и еще до того, как автор в раздумье подвинул к себе последнюю страницу, пошла восстанавливать палисадник. Он же испытал стыд, мучительный и счастливый, будто это живая душа, дочь родная, по заложенному в нее им же зерну преподала ему урок мудрости.
Отказался стреляться и Зилов, уже по другим мотивам. В этом случае переговоры с автором, надо полагать, были сложнее. По законам театра предъявленное зрителю ружье должно было выстрелить, а душу свою герой увязил в грязи. У Зилова мог быть только один серьезный довод: “Ты не написал меня отпетым, никчемным и пропащим человеком, о котором, как об отце братьев Карамазовых, напрашивается вопрос: ‘Зачем живет такой человек?’ Ты дал мне ум, совсем не злой, дал способности и обаяние, позволь мне положиться на них”. Оставить героя без милости, взять и убрать его во имя того, чтобы зритель вздрогнул, Вампилов не решился: что ни говорите, а законы жизни важнее законов искусства. По законам искусства справедливо было бы и то и другое — и жить Зилову и не жить, в такое “пиковое” он поставил себя положение, но, пользуясь верховным своим правом, автор позволил ему сделать более подходящий для морали выбор.
Критики, принимающие Зилова за положительного героя, думаю, меряют его на свой аршин, а аршин этот скроен с заведомой поправкой на покосившуюся действительность. Если поместить Зилова в сегодняшний мир, переполненный масштабными негодяями, рядом с ними он в самом деле сойдет за приличную личность. Потому Зилов и непредставим в нынешнем шнырянье одних за куском хлеба, других за куском золота. У него есть гордость. Но у него не осталось в сердце ни любви, ни святыни, а это по старым меркам ценилось не слишком дорого. Нерядовая личность, спустившая себя по мелочи, по пустякам. Ссылки на атмосферу, в которой жил Зилов и которая калечила человека, мало серьезны: назовите в современном мире атмосферу, где бы не калечился слабый человек. Валентину не покалечила, Сарафанова тоже. Это говорится не в оправдание старой атмосферы, она, разумеется, могла быть лучше, а во имя беспристрастного удостоверения личности нашего героя, вызывающего споры.
Особенности души и таланта Александра Вампилова в том, что ни над одним из своих персонажей он не произносит последнего приговора… Все они, вольные или невольные слуги греха, выставляются не для суда, а для того лишь, кажется, чтобы вызвать к себе и своей нелепой роли снисхождение. В. Розанов говорил: “Никакой человек не достоин уважения, всякий человек достоин только любви и прощения”.
Смейтесь над этими людьми, возмущайтесь ими, страдайте от их множества, но не отвергайте их, ибо это не сделает лучше ни вас, ни их, — таков, кажется, главный мотив всех пьес Вампилова. Помогите сочувствием неразумному, заблудившемуся, запутавшемуся, всего лишь сочувствием — для духовной атмосферы жизни это так много и так нужно. Помогите — и воздастся вам…»
Есть ли здесь намек на какую-то «загадку» драматурга и на то, что он «не понят», «до сих пор не понят»? В размышлениях трех авторов дана — не разгадка, а собственное понимание вампиловского наследия. «Ставьте его на сцене как русскую классику», — советует один. «У его героев те же духовные провалы и обретения, что и у персонажей Шекспира, Мольера, Сервантеса», — говорит другой. «Ссылки на общественное устройство, которое будто бы одно только и калечит людей, не совсем правомерны. В мире всюду найдутся люди, нравственно покалеченные и здоровые. Зилов искалечил себя, Валентина и Сарафанов — нет. Свет в душе — вот что хранит человека в святости и любви. Как и все творцы высокой литературы, Вампилов страстно зовет нас беречь этот свет», — утверждает третий. После такой переклички, услышанной нами, собьют ли кого-то умствования толкователей, заблудившихся в трех соснах?
В подтверждение того, что пьесы Вампилова естественно «вписываются» в мировую драматургию, говорит одна из статей, опубликованных в журнале «Театр» летом 1972 года. Она названа символически «Вариации на тему Дон Кихота». Можно предположить, что эту публикацию прочитал Александр Валентинович: ведь он сам печатался в журнале «Театр» и считал его своим. Автор статьи Б. Емельянов рассказывает о том, что известный в Казахстане мастер сцены, народный артист этой республики Ю. Померанцев, сыграл на сцене алма-атинского Русского театра драмы главные роли в трех спектаклях, близких друг другу, как выразился рецензент, «возвышенной темой», нравственным обликом героев. Среди постановок — спектакли по роману Сервантеса «Дон Кихот» и пьесе Вампилова «Свидание в предместье» («Старший сын»).
Автор считает, что, выстроив в программе одного сезона спектакли такого нравственного звучания, театр не допустил никакой натяжки. Комедия талантливого современного автора звучит с той же покоряющей силой, что и перенесенный на сцену всемирно известный роман:
«Мы ощущаем в Сарафанове (Ю. Померанцеве), столь незащищенном, некую твердь. Вначале он стыдится своего общественного положения. Но наступает момент, когда он оказывается независимым от всякой внешней оценки, кроме собственной. Это не жалкое высокомерие, а простое человеческое достоинство…
Значит, Сарафанов (Ю. Померанцев) и есть первая обещанная вариация темы Дон Кихота? — спросит читатель. А почему бы нет? В нем есть одновременно незащищенность и сила. Его поступки граничат с чудачеством. Он легко оправляется после ударов судьбы. И разве его облик не вызывает чувства грусти?»
Ну, хотя бы так защитить Вампилова. И может быть, впервые связать его героя с персонажем бессмертного романа. Попытаться включить пьесу русского драматурга в тот ряд литературных образцов, от которых современная отечественная словесность была отгорожена и «священным» социалистическим реализмом, и новым, сбитым набекрень, толкованием морали. Спасибо театру, режиссеру И. Даниленко, актеру Ю. Померанцеву за то, что дали зрителю и автору статьи возможность взглянуть на пьесу по-своему, без привычных шор. Можно предположить, что Александр Валентинович с благодарностью прочитал рецензию Б. Емельянова.
Для нас интересно и то, что Б. Емельянов, как и сам автор пьесы в письме Е. Якушкиной, опроверг домыслы театральных чиновников, будто поведение Бусыгина и Сарафанова в сцене их первой встречи надуманно, неправдоподобно. И, может быть, самое главное — в выводе рецензента: «Мы лишний раз убеждаемся, что театр — не иллюстратор, а творец, ибо видим на сцене то, чего не ждали и о чем даже не догадывались… В этом парадоксальном спектакле фантазеры оказываются реальнейшими людьми, а трезвые практики терпят поражение. Здесь розыгрыш оборачивается правдой, а “правда”, как ее представляет театрально-драматургическая традиция, выглядит шаткой. Сарафанов одним своим существованием делает затруднения многих вполне положительных героев современных пьес сильно преувеличенными» (выделено мной. — А. Р.). Заслуженные «камешки» в огород драматургов — авторов тогдашних «мыльных опер»!