В июньские дни 1960 года состоялось распределение выпускников университета по местам будущей работы. Вузовские чиновники действовали по давно установившимся правилам: всем нам вручили направления в школы, хотя каждый из парней «вампиловской» группы, например, давно определил для себя, куда он пойдет после университета. Александр должен был учительствовать в поселке Карлук под Иркутском. Но еще 30 октября предыдущего года, пятикурсником, Вампилов был принят на работу в редакцию газеты «Советская молодежь». Журналистской вакансии там не оказалось, и потому временно его зачислили в штат стенографистом. Здесь не впервой прибегали к такой «хитрости», стремясь закрепить за собой талантливого автора. Весной того же года на должность библиотекаря редакция приняла еще не получившего вузовский диплом Валентина Распутина.
Учеба на завершающем курсе, подготовка к выпускным экзаменам, двухмесячная служба в воинской части (по окончании университета мы получали звание лейтенанта) — все это не давало Саше возможности окунуться в редакционную жизнь. И тем не менее он сумел до июля, до выпускного дня, опубликовать в газете рассказы «Ревность», «Конец романа», «Успех» и два десятка корреспонденций.
В редакции «Молодежки» в начале 1960-х годов собралась большая группа сотрудников, пробующих свои силы в прозе и поэзии. Здесь начинали творческий путь, кроме Распутина и Вампилова, будущие писатели Е. Суворов, А. Гурулев, В. Жемчужников, С. Иоффе. С газетой активно сотрудничали молодые литераторы В. Шугаев, Ю. Скоп, Б. Лапин, Г. Машкин, Г. Пакулов, Г. Николаев, С. Китайский, М. Трофимов. Природа словно бы решила одарить сибирский город, и раньше-то не бедный на литературные таланты, шумным и крепким «подростом». Ребята из этого призыва встали тесно, один к одному, и кто-то удачно назвал их «Иркутской стенкой». Им было мало литературных вечеров, шумных обсуждений книг и рукописей в местном Союзе писателей, и они создали свое бойкое сообщество — Творческое объединение молодых (ТОМ). Ну а возможности для публикаций им предоставила редакция комсомольской газеты.
«Работали мы увлеченно, — вспоминал поэт Сергей Иоффе, сотрудник «Молодежки» тех лет, — мотались по стройкам и колхозам, спорили на летучках, обсуждали вышедшие номера, и если дежурным критиком был Вампилов, то проходили летучки особенно живо — материалы товарищей он разбирал глубоко, говорил по существу. Очень нетерпимым был Саня (а звали мы его только так) к серости, к языковым огрехам и штампам. В своих оценках он зачастую был предельно строг, замечания делал остроумные, порой даже язвительные, но не было в них стремления унизить товарища, а было лишь одно, юношески максималистское желание избавить печатную речь нашу от мертвенной, укоренившейся уже канцелярщины.
Все понимали, что кто-кто, а Вампилов имеет право быть придирчивым и едким. Потому что его собственные материалы, как правило, отличались и живинкой, и своеобразием, и высокой языковой культурой. Даже в рядовой, ничем в общем-то не примечательной зарисовке Вампилова всегда можно было обнаружить некую изюминку — необычное сравнение, уморительную подробность, каламбур. Рассказывая, к примеру, о том, как студент-юрист укротил пьяного дебошира, напавшего с кулаками на пассажира автобуса, Вампилов писал: “Укрощенный буян был взят и доставлен в милицию, где снова бил кулаками, но теперь уже исключительно в собственную грудь”. В таких находках проявлялся талант Вампилова — рассказчика и будущего драматурга».
Это последнее замечание верно, но… Талант Вампилова — будущего драматурга проявлялся не только «в таких находках», а — что важнее подчеркнуть — в особом, необычном для журналистики того времени взгляде на жизнь, которую он открывал, и на людей, которых видел. Иными словами, в особом художественном осмыслении нашего бытия. В большинстве своих газетных публикаций он противостоял общей тенденции. У него не было привычного умиления «героикой буден», заданности в выборе тем, в изображении действующих лиц. Скажите, кто из тогдашних журналистов смог бы написать о строительстве электростанции на Ангаре (и в самом деле крупнейшей в мире) без высоких слов, придыханий, с пониманием потерянности людей, вынужденных оставить родное гнездо под водами нежданного моря, с поразительной художественной правдой? Так, как написал в газетном очерке «Белые города» Вампилов:
«Заговорили о Братске, о невиданной стройке, что вот-вот должна грянуть у Падуна. Из Заярска приехал продавец и рассказал, что на Ангаре появились уполномоченные, что соображают, куда и как переносить деревню. При упоминании об уполномоченных, которых здесь никто не видел с сорок первого года, старые наратайские браконьеры тонко усмехались. Все больше говорили о затоплении. Половина Наратая в затопление не верила. А старик Василий Федорович Дорофеев совсем расстроился:
— С ума народ сошел! Взбесился! На Ангаре пруд прудить! — И сердито хохотал.
Старик сцепился с первым же уполномоченным.
— Я век здесь изжил, — говорил он, — знаю, какие наводнения бывают. Не поеду, даже не говорите. Никуда не поеду!
Ах, дед, дед! И через пять лет на новом месте, в Калтуке, ты бормотал грустное и смешное:
— Я вот перезимую и домой поеду. Не будет там никакой воды — помяните мое слово.
И даже когда вода поднялась и в Оке, у Калтука, не видевши Братска, он ничего не понял. Он стоял на берегу, скрестив руки, величественный и неправдоподобный, как морской царь Нептун.
— Спадет. На горах лед размыло…»
Разве не чувствуете вы какого-то скрытого, отпечатанного в глубине нашей памяти родства этого почти сказочного старика с пожилым охотником-эвенком Еремеевым из драмы «Прошлым летом в Чулимске» или с речным капитаном «лет шестидесяти» Лоховым из пьесы «Воронья роща»? Нет, не характерами они тайно роднятся, не судьбами. Просто о них поведал нам в разное время один и тот же рассказчик, очень душевный, тонко понимающий других людей, сочувствующий им.
А какое многообразие живописных сцен, дышащих подлинностью и запоминающихся, находим мы в газетных зарисовках, корреспонденциях, репортажах Вампилова!
«Вечером Миша Ковча, двадцатилетний плотник, сел за стол, чтобы написать письмо отцу в село Городжив далекой Львовской области. В палатке рядом с раскаленной печкой жарко, а по углам холодно, окошки обледенели, на койках два парня спят в бушлатах.
В Усть-Илим отец прислал сыну первое письмо. А те, другие, он присылал в Братск, а еще раньше — на целину.
Отец интересовался: “Пишу сын до тебя письмо, в котором хочу спросить. Куда ты едешь? Чего гоняешь по земле? Чего ищешь?”
“Добрый день, тата, сестренка Надя и Катерина Алексеевна. Живу хорошо, работа идет хорошо, новостей никаких нет…
В письме, что вы до меня написали, вы спрашиваете, почему я уехал из Братска. А уехал я оттуда, потому что сам попросился. Сюда ехать считается за почет и что повезло. И я так думаю.
Река здесь широкая, на середине острова, и красиво. Когда приехали, ходили на Толстый мыс, где будет строиться ГЭС. Это большая гора, и на ней стоит знамя.
Вы говорите, дома цветут сады, а здесь климат тоже хороший, и тут, может, зацветет.
Напишите мне, что вам надо. Мне здесь куплять нечего. Все у меня есть.
Сестренке Наде передайте, пусть она скажет Кате, которая очень весело уехала в Одессу, что я ее забыл. Письмо та Катя мне написать не может, на это у нее никак не хватает времени. Надя, передай ей, что я ее забыл.
Вот и все. Трудностей пока никаких нет…”
Миша закончил письмо, разделся и лег. Он сразу же уснул, чтобы через семь часов начать новый, полный лишений день — один из труднейших дней начала стройки».
Нужно было иметь зоркий глаз, чтобы в будничной суете любого сибирского поселения, в том числе временного, палаточного, увидеть самое характерное, самое важное в укладе жизни, в человеческом поведении. Казалось, Вампилову-журналисту выдана некая охранная грамота («Отвести от такого-то зуд — сочинять приятные истории, повторять избитые мысли») или что он дал зарок («Пускай другие пишут так, как принято, а я по-своему»). Ему достаточно пяти, десяти строк, чтобы читатель запомнил героя, его повседневное дело. Но, конечно, строки эти обязательно имеют изюминку — шутливую подробность, юморное словцо в разговоре, ироническую оценку происходящего. Вот сценка женитьбы тракториста на стройке:
«В Макарово ехали засветло. Третьим ехал сват, бульдозерист Михаил Шустов, хромой, гоношливый, в леспромхозе — первый звонарь. В предвкушении выпивки он был невероятно оживлен, врал и острил напропалую.
— Жениться, — говорил он, — надо ехать на бульдозере. Уважения больше и задний ход хороший».
Или — о 83-летней бабке Наталье из села Кеуль, что под боком у огромной стройки:
«Бабка живет одна и хозяйничает одна. Всю жизнь прожила в этом доме, всю жизнь занималась скотом, огородом и рыбалкой. Сети ставит с детства и по сей день ставит. У нее своя лодка и полный амбар сетей.
— Как же ты одна со всем управляешься? Не трудно тебе?
— Так и маюсь, — просто, не жалуясь, ответила она. — Живу и маюсь, — сказала она с удовольствием».
Как-то я оказался в Иркутске. Вампилов только что вернулся из командировки, из Чунского района, где сооружался большой лесокомбинат. Безобразия, увиденные там Сашей, были типичны для многих строек. Но корреспонденция, которую он собирался написать, по его мнению, не должна была походить на то, что пишут в таких случаях.
— Я не хочу прокурорского тона, — говорил Вампилов. — У нас серьезно — это часто напыщенно. А можно по-другому… Весь вопрос — как: с какой интонацией, каким языком?
Он начал первую главку фразой: «Математика разгильдяйства — это не высшая математика».
Александр мог привезти из командировки очерк о неудачном замужестве обыкновенной девчонки. Или о вчерашнем заключенном (герой этой корреспонденции, как рассказывал мне Саня, приблатненно назвал себя при знакомстве: «Саша». А узнав, что журналист только что окончил университет, с достоинством сказал: «Я тоже. На Индигирке». Позже в комедии «Прощание в июне» Вампилов вложил в уста отбывшего срок Золотуева: «Я его, образование, на Индигирке получил»).
И почти в каждой корреспонденции найдем мы строки, исполненные поэзии:
«На тот берег упало малиновое покрывало заката, вода в реке потемнела, далеко моторки запели, как туча комаров, — пришел вечер, раздумчивый и спокойный, как старость бабки Натальи»; «к вечеру блестела измазанная солнцем река»; «пацаны… бродили по свежим путям, вдыхали запах шпал — излюбленный запах бродяг и неудачников»; «метели отплясывали здесь на своих последних праздниках…».
Не правда ли, необычно все это для пресной стилистики тогдашних да и нынешних газет?
В газетных публикациях Вампилова, в летучих записях карманной книжки есть одна тема, которую не замечают исследователи его творчества. Кто-то может считать ее социальной, но она скорее всего — нравственная. Коротко будущий драматург очертил ее такими словами: «Создают голодные — сытые разрушают». Об этом можно сказать и по-иному: «Создают голодные — сытые пользуются плодами их труда. А если разрушают, то потому, что не знают цены созданного. Им его не жалко. Голодные рабы произведут еще».
На эту мысль о неравенстве людей, которое сегодня царит и в России, наталкивает и следующая запись Вампилова. Речь в ней идет как бы от лица созидающих, которых журналист молодежной газеты в избытке видел на сибирских стройках:
«Вот мы строим, лазаем в грязи, а построим город, положим асфальт, насадим тополей, и тогда приедут сюда они — с бабочками, в манжетах, будут разгуливать по главной улице, и стыдно нам будет ходить по ней в спецовках».
Это точное предвидение — не знаю, вольное или невольное. Вампилов не стремился к неким социальным прогнозам, его привлекали как художника прогнозы нравственные, духовные, и все же, все же… Даже и с социальной точки зрения, а не только с моральной, нашего брата, сибирского газетчика, не могли не поражать картины несхожие, полярные. Вампилов не раз спал зимними ночами в многоместных палатках, стоящих на мерзлой земле и обогреваемых железными буржуйками, — рядом со сверстниками, строителями ангарских ГЭС, линий электропередачи, новых городов. Их никто не загонял на сибирские «севера», они не были околпачены тогдашними идеологическими поводырями. Из долгих и душевных разговоров с ними Вампилов знал, что парни приехали сюда потому, что здесь было настоящее мужское дело, что им хотелось проверить себя, как говорится, на излом. Но когда журналист возвращался в редакцию, в родной обжитой город и, неженатый, шел пообедать в какую-нибудь местную «Незабудку», то видел там хлыща Диму, ловко вытягивающего из кошельков посетителей копеечные чаевые, — уж его-то, понимал Вампилов, нельзя было заманить в черную, непроходимую тайгу, в мертвящую стужу. Не из таких ли размышлений рождались образы того же официанта Димы, Золотуева, Репникова, Калошина, Камаева, Анчугина, Угарова — всех этих потерявших себя людей, которые вызывают даже не возмущение, а жалость. И какие они живучие, и, выведенные на сцену, на всеобщее обозрение, какой нравственный урок дают любому зрителю в любом конце света!
А нам, соотечественникам драматурга, остается, кроме прочего, поражаться метаморфозам, произошедшим в собственной стране. В своих газетных очерках Вампилов показал бесшабашных, отчаянных, сильных физически и нравственно людей, за считаные годы обустроивших Сибирь. Но мог ли он представить, что настанут времена, когда дельцы и проходимцы разных мастей станут хозяевами грандиозных электростанций, крупных алюминиевых заводов, тысячеверстных линий электропередачи? И молодой сынок последнего при советской власти директора знаменитой ГЭС окажется владельцем контрольного пакета акций этой станции, будет, бездельник, менять престижные автомобили и любовниц, нагло попирать все законы в своем городе. Наверное, это официант Дима, которому крупно повезло. Или духовный родственник тех малоприятных героев, которые названы выше. Им не надо было «перестраиваться», чтобы в новых условиях достичь сиявших в мечтах лучезарных высот.
Интересно перечитать сегодня, десятилетия спустя, газетные фельетоны Александра Вампилова. В них, как всегда, россыпь юмористических строк, неожиданных и изящных, но в них же — много серьезных, даже мудрых для 24–25-летнего человека наблюдений. Всех героев его фельетонов можно определить словами, которые автор удачно нашел для одного опуса, — «живые ископаемые».
«Археолог и фельетонист, — заметил Вампилов, — имеют общее между собой то, что оба занимаются обломками прошлого, оба вытаскивают на всеобщее обозрение диковинки разных размеров и возрастов.
Но археологу спокойнее. Он имеет дело с неподвижными свидетелями минувшего, свидетелями, навсегда лишенными способности воровать, спекулировать, распускать слухи, драться с соседями, жениться по нескольку раз, по нескольку раз обжаловать справедливое наказание и т. д. Одним словом, сложность для фельетониста состоит в том, что он имеет дело с живыми ископаемыми».
«Ископаемых» молодой журналист находил рядом. Одного из них, например, он встретил на строительстве Коршуновского горно-обогатительного комбината и описал в фельетоне «Кот на базе»:
«Молодой человек покорнейше просил принять его на работу в ОРС (отдел рабочего снабжения. — А. Р.) стройки.
Заглянули в его документы. Попробовали отказать.
— Вы же электросварщик.
— Но я хочу быть снабженцем.
Тогда ему заглянули в глаза. Они светились бескорыстием. Послушали его голос. В голосе молодого человека было столько желания, такая в нем угадывалась любовь к взвешиванию товаров и подписыванию накладных, что ему немедленно доверили базу ОРСа.
Глаза Александра Наумовича по-прежнему светились бескорыстием, но глазам противоречили руки — они не могли выпускать без остатка все, что проходило через них. Выдавало еще лицо, пылающее ярким круглосуточным румянцем. Это оттого, что Александр Наумович слишком часто пил. Пил, хотя отлично сознавал превосходство трезвого снабженца над пьяным».
Заведующий базой проворовался.
«Теперь Александр Наумович ждет суда. Больше ждать ему нечего. Вновь и вновь он думает о базе и ласковых головотяпах, которые безраздельно и бесконтрольно давали владеть ему этой базой в течение года. С благодарностью он будет их вспоминать даже тогда, когда суд удалится на совещание».
Здесь нет резкостей, нет гневных бичующих эскапад, так распространенных в фельетонах тех лет. Но и не скажешь, что автор мягко журит вора. Он ведет разговор в том же ключе и заканчивает его так же сатирически остро, как в юмореске «На пьедестале». Там: «“Хулиганов ведут”, — говорит кто-то на улице». Здесь: Александр Наумович с благодарностью «думает о базе и ласковых головотяпах…».
Герой другого фельетона, фельдшер «скорой помощи», кажется и вовсе социально не опасен. Ну, груб с людьми, хамоват, так ведь не ворует, не калечит, не развратничает. Грубо отказал в вызове «неотложки» для больного ребенка, высокомерно ведет себя со всеми, кроме начальства. К стенной газете, где его «продернули», прилепил свой стихотворный ответ… Вампилов замечает:
«Стихи эти нравятся Владимиру Николаевичу до сих пор. А стихи неважные. И наглые. Прямо сказать, нахальные стишата. В последнем четверостишии К. рифмует слово “сатира” со словом, которое позволительно употреблять лишь в художественной литературе… Это произведение, этот вопль грубияна, которому наступили на хвост, следовало бы отдать в милицию. На рецензию…
Что греха таить, Владимир Николаевич не одинок. Есть они. Попадаются. Есть, а надо, чтобы их не было. Значит, относиться к ним следует со вниманием… так, чтобы безнаказанно им не сходило с рук ни одно оскорбление, ни один окрик… А если махнуть на них рукой, они зайдут далеко, и потом уже никто и никогда не убедит их в том, что они виноваты.
Что касается К… чего он добивается? Может быть, популярности? Ну что ж. Мы сделали для этого все, что было в наших возможностях…»
Деликатность и твердость, два полярных свойства естественно сочетаются в фельетонах Вампилова. Вот он в корреспонденции «Лошадь в гараже» увещевает капитана милиции, тоже грубого и высокомерного с «простыми людьми»:
«Если бы швеи шили черные и белые рубахи одними черными нитками или учителя по инерции ставили бы двойки шалопаям и отличникам — не привлекали бы их к ответственности? Отчего же это вам, товарищ Богачук, дозволено со всеми подряд разговаривать таким жутким тоном?
Пятьдесят лет назад на углу Арсенальской и Пестеревской был околоточный причал.
— Извозчик! Где стоишь, скотина!..
И никто этому не удивлялся, потому что это было принято по лошадиной тогдашней этике.
И если сегодня в человеческих отношениях нет-нет да и проскользнет нечто лошадиное, то завтра, товарищ Богачук, вы ничего подобного не увидите, не услышите и, может быть, не сделаете сами.
А если вы вспыльчивы неисправимо, то продайте ваш автомобиль, купите лошадь и разговаривайте с ней как вам заблагорассудится. Все равно она ничего не поймет».
Без сомнения, журналистская школа одарила Вампилова знаниями, которые пригодились в последующем творчестве. И помогла отшлифовать собственный стиль. Он оттачивал фразу везде — в дружеском разговоре, в выступлении на писательской «сходке», в дневниковой записи для себя. Эту его особенность отмечали почти все, кто был знаком с ним. В. Шугаев, рассказавший в воспоминаниях о совместной с Александром поездке в усть-илимскую тайгу, не раз мимоходом, словно бы любуясь этой привычкой Вампилова, упоминает о ней:
«Зашли на почту — командировочные утекали, как илимская вода. В пустой гулкой комнате жужжали мухи и две дремно-распаренные девицы грызли семечки. Саня спросил:
— Девушки, как вы посоветуете? Откуда быстрее деньги придут: из бухгалтерии или из дома?
Девицы оставили семечки.
— А как лучше телеграмму начать: срочно шлите или нетерпением жду?»
Будущий прозаик Евгений Суворов, редакционный стол которого в «Молодежке» стоял рядом с вампиловским, написал о Саше:
«Он был прекрасным слушателем, тонким ценителем слова, загорался от чужого рассказа, начинал что-нибудь угадывать, дорисовывать, если рассказанный случай или история казались ему незавершенными.
Со словом, характером, сюжетом он работал везде и всегда, в карандаше и бумаге не нуждался — все, что потребуется потом, запоминал, укладывал в какие-то самые дальние уголки своей удивительной памяти. А иногда и сам понять не мог — запомнил он это или только что изобрел, выдумал с помощью изумительной творческой вспышки, которая, как мне всегда казалось, была ему подвластна».
Уже в годы работы журналистом Вампилов удивлял умением передать внутреннюю сущность человека в коротком эпизоде, в нескольких строчках.
«Рассказал историю о том, как выбирал между женой и любовницей.
— В наше время не найдешь человека, который бы не рисковал».
«Она: “Я люблю делать людям добро, если это мне недорого стоит… Я добрая, сердечная, очень переживаю, когда ссорюсь с любовником, но вместо того, чтобы к нему вернуться, завожу нового”».
«Забыть меня здесь, когда мы рядом, — это значит замуровать меня в толпу соглядатаев. Это невозможно. Из этой свинцовой стены будет торчать моя к тебе нежность, так же как если бы торчала из моей могилы моя рука. Ты этого не вынесешь».
Как-то Валентин Распутин в беседе со мной (она опубликована) сказал, что его родная деревня дала ему столько сюжетов, сколько он никогда не сможет использовать. На несколько писательских жизней хватило бы.
Александр Вампилов мог повторить это признание. Кутулик, окрестные села, земляки, близкие и дальние, подарили ему столько жизненных историй, человеческих судеб, смешных и трагических происшествий, что ему хватило бы с лихвой и на будущие пьесы, и на новые рассказы, и на замышляемый роман, да и не на один.
Но Вампилов всегда шел от реализма «внешнего», бытового к реализму «внутреннему», психологическому. Нельзя сказать, что первого из них ему удавалось достичь легче, а второго — труднее. Внешняя достоверность описываемого никогда не стояла рядом с правдоподобием. Достоверность, «вещность», бытовая и социальная узнаваемость тоже даются не каждому автору. Вампилову, с его знанием быта таежных, приречных поселков — сибирских Чулимсков, деревенек с названиями «Ключи» да «Потеряиха», — было увлекательно повествовать о них: в таких «палестинах» он родился, вырос, жил не один день. Его приметливый глаз, а особенно внимательная и вдумчивая душа замечали и их красоту, первозданность, согласие с природой, и их оторванность от обжитого мира, потерянность в немыслимых захолустьях, сонную дрему людских желаний. Все это навсегда отложилось в памяти, и трудность воплощения понятного и близкого на бумаге состояла, может быть, только в том, какие краски выбрать и с каким чувством — любовью или жалостью, тревогой или надеждой — рисовать. Он любил свою родину, слышал ее материнский зов, знал ее сокровенные думы и потому не мог ошибиться ни в выборе лиц, ни в составе красок. Но вот психологическая точность требовала иного. Жизнь души самой незатейливой, распахнутой, проявляющей свою суть просто и понятно, вдруг оказывалась в глубине трудно постижимой, загадочной тайной. И что она, такая душа, явит завтра, к чему — к добру или злу — устремится, и как объяснит она мотивы своих метаний — вот загадки, разгадать которые берется писатель. Кажется, в рассказе или повести это сделать проще. А в драме — она ведь не позволяет автору пускаться в разъяснения, она предполагает, что герой обнажит свою душу в разговорах. Удастся ли раскрыть в монологах и диалогах подоплеку человеческих поступков, тайные мысли, оттенки переживаний — всё, что издавна называют психологией? На сцене должны жить страсти, а ведь это молнии, которые трудно поймать.