Глава четырнадцатая «МОГИЛЬНАЯ ТЕМНОТА ВОДЫ…»

Окружающие говорили о Сашиной усталости в последние земные дни, а в его разговорах и письмах этого времени, наоборот, видны надежда и устремленность в будущее. С Иллирией Граковой он обсуждал итоговую книгу, в которую хотел включить все драматургические произведения, и планировал вплотную заняться этим сборником осенью, когда приедет в Москву. «В сентябре, — обещал он многим, — вернусь в Белокаменную, тогда займемся пьесой, книгой, репетициями…» Гракова так передает их последний разговор:

«Мы тогда действительно думали о сборнике, оговаривали, какие варианты пьес возьмем. Я задала вопрос об “Утиной охоте”.

— Там я ничего менять не буду.

— А ты давно ее читал? — спросила я.

— Давно, — несколько удивился Саня.

— Ну хорошо, вот в сентябре вместе и почитаем, тогда поговорим… Может, ты и сам захочешь что-то сделать. — Мы многое в тот год откладывали на сентябрь, которому так и не суждено было состояться… Я задала Сане в том разговоре об “Утиной охоте” только один вопрос:

— Как ты считаешь, как автор, меняется Зилов в конце пьесы или остается прежним?

Саня коротко помолчал, словно раздумывая, а потом как-то даже удивленно посмотрел на меня:

— Я считаю — меняется…

Сейчас я думаю, быть может, Сане еще и потому хотелось издать сборник, что он чувствовал — все эти пьесы составляют какой-то определенный, как бы законченный этап в его творчестве. В одном из наших последних разговоров он сказал:

— Всё, что я написал до сих пор, — это юность. Сейчас мне хочется писать по-другому и о другом. Я вот тут задумал комедию, почти водевиль, о парикмахере, который стал драматургом.

Он не слишком подробно рассказывал мне о пьесе “Несравненный Наконечников”, помню только в его изложении задуманный им финал.

— Представляешь, герой после своих мытарств бежит из театра, он ничего этого уже не хочет, бежит через зрительный зал, а за ним бежит режиссер, который всё же надумал ставить его пьесу…

— Хочешь поделиться своим богатым опытом общения с театрами? — спросила я.

— Да уж, есть о чем порассказать, — засмеялся Саня».

Нескольким друзьям он говорил, что хотел бы написать роман. «Наверное, написал бы и роман, — читаем в воспоминаниях Д. Сергеева, — но театр он все равно не забросил бы. Он был настоящим подвижником театра. У него было любимое слово, которым он оценивал произведение любого жанра.

— Здесь есть драматургия, — говорил он, когда хотел похвалить. То была наивысшая похвала. Есть драматургия, стало быть, роман, пьеса или фильм, о которых шла речь, — хорошие. В это понятие он вкладывал многое, может быть, выходящее за рамки слова. Драматургия — это и сценичность действия, и блистательный сюжет, и точное слово, и верно изображенный характер, и безошибочный жест… Всё это драматургия. Он умел употребить любимое слово в разговоре так, что смысл делался понятен без пояснений».

Валерий Хайрюзов, в начале 1970-х молодой летчик и начинающий прозаик, вспоминал, как незадолго до трагического дня к нему обратился Вампилов:

«— Мы тут с Машкиным надумали сплавиться по Киренге. Долететь до Карама, а далее до Киренска на плотах. Гена говорил, ты можешь помочь.

— Элементарно. Это всё я беру на себя, — быстро заговорил я. — Договорюсь с ребятами и полетим.

— Ты не торопись. Зайцев, я знаю, не жалуют.

— А мы полетим не зайцами. Будут служебные билеты.

Та скоропалительность и готовность, с какими я предлагал свои услуги, Вампилову не понравились. Ему хотелось знать, кто будет регистрировать билеты, где мы будем садиться и далеко ли от Карама до Киренги.

Я начал горячо убеждать, что все транспортные проблемы беру на себя…

— Если всё будет нормально, то в конце августа летим, — хлопнул меня по плечу Вампилов».

Что ни говорите, а он, видимо, унаследовал отцовский характер. Не успел вернуться из одной вылазки (а на Байкале легких путешествий не бывает), как уже готовит другую, на горную реку, где испытаний будет не меньше.

Заядлый рыбак, он уговорил Глеба Пакулова приобрести легкокрылую лодку на двоих: корпус купил товарищ, а мощный мотор «Вихрь» — он. За пару дней до рокового часа оба показывали приятелям отличную рыболовную снасть, хвастаясь:

— Уж мы им покажем!

— Кому?

— Хариусам, омулям и прочей живности.

Он страстно хотел иметь собственный домик на Байкале. И как раз в те же дни, когда на него свалилось немало неприятностей, Саша подыскивал на побережье рядом с дачами друзей избушку, которую можно было бы купить для своей семьи. Он помнил, как горели глаза шестилетней дочки на прибайкальском лужке, полном цветов, как преображалась Оля в огородницу среди грядок у Володи Жемчужникова, как вольно работалось ему на чердачке пакуловской дачи, откуда были видны Байкал и устье Ангары и где всегда хозяйничали солнце и прохлада. Местные распадки с их писательскими угодьями были восхищенно прославлены десятком перьев в стихах и прозе. По словам С. Иоффе, «приблизительно 10–12 августа Саня приехал сюда с женой, остановился на даче у Пакулова, ловил рыбу. Ему очень нравился поселок, живописно раскинувшийся у истока Ангары. Сюда приезжали на лето многие иркутские литераторы и художники, и он тоже мечтал купить здесь избу, вел переговоры с разными бабками, но у одной документы были не в порядке, другая раздумывала, и переговоры ни к чему не приводили. А тут подвернулся новый вариант — решил продать свой дом старый байкальский капитан, мой сосед. Дом его — через проулочек, буквально напротив нашей избы. Сообщили Сане. Он пришел с Ольгой под вечер, посмотрел дом, усадьбу и не мог скрыть своего восторга. Дом и вправду был в отличном состоянии, и место хорошее — под горкой, из окон виден Байкал, во дворе — кухня, по сути, второй домик, флигелек, в саду — заросли черной смородины.

— Ну, садовод из меня еще тот, — говорил Саня. — Хотя к смородине этой лет десять можно и не прикасаться, сама расти будет…

Особенно понравился ему флигель.

— Зимой приеду, дом можно не открывать, кухню и натопить легче, и сидеть одному уютнее.

За дом просили по байкальским ценам дорого, но Саня загорелся:

— Наберем, подымем. Завтра поеду в город…

На другой же день хозяева раздумали продавать свой дом Вампилову. По их словам выходило, что есть покупатель из местных, что они не хотят его обижать, чтобы не осталась здесь о них плохая память».

А подходило 19 августа, тридцать пятый день рождения Саши. Он решил отпраздновать именины здесь, на писательских дачах. Побывал в Иркутске, приглашал друзей. Владимира Симановского встретил на улице, обрадовался:

— Поехали на Байкал!

— С удовольствием бы, но я принимаю экзамены в театральном училище…

— Жаль!

К приятелю-журналисту зашел в редакцию, нарисовал схемку: вот как пройти от причала к дому Глеба…

О роковом дне Пакулов с болью рассказал через несколько лет журналисту Владимиру Ивашковскому:

«Семнадцатого августа мы спустились к Байкалу, взяли нашу общую лодку. Решили половить хариуса, да вина на день рождения добыть, тогда ведь с этим было не просто. Рыбачить поехали вниз по Ангаре, да не задалась рыбалка. Две-три рыбешки. День был солнечный, яркий. Обратил внимание: в воде много бревен, прямо золотом на солнце блестят. Накануне на Байкале гулял шторм, и буквально на рейде порта Байкал волны разбили плот. Их потянуло в Ангару, полузатопленные болтаются…

Пошли в Листвянку, что напротив порта Байкал. В последний момент передумали идти домой и отправились вдоль берега к санаторию, может, кто из знакомых окажется… Саня сидел на руле, я на носу. Не могу себе этого простить, ведь я был поопытнее. А Саня, известное дело, лихач-кудрявич. В штормовке, грубом свитере, туристских ботинках, ну прямо мореман. Скорость держал отменную. Мотор “Вихрь” это позволял. Кто-то махал нам с берега, потом выяснилось, знакомый художник. Мы уже подходили к санаторию, пора было сворачивать к берегу. Саня окликнул меня, попросил закурить. Дальше — удар, я в воде, перевернутая лодка рядом. Я сразу хватаюсь за нее, она рвется из рук… Саня плывет к берегу. Я кричу:

— Саня, плыви, плыви!

Сам зацепился руками намертво, одежды на мне много, не потяну до берега. А там люди стоят, автомобиль “Волга”, вижу, покуривают спокойно, за нами наблюдают. А Саня всё тяжелее и тяжелее плывет, но плывет. И вот он будто встал на ноги, высоко поднялся над водой. Несколько метров до берега и…

Пакулов судорожно закуривает.

— Последнее, что я запомнил: он вдруг упал на спину, а “Волга” на берегу быстро укатила. Как меня отрывали от лодки, помню смутно. Саня уже лежал на берегу. Его пытались откачивать, нечего было откачивать. Разрыв сердца. От перегрузки, от жизни такой жестокой…»

Геннадий Машкин в своих воспоминаниях дополнил картину трагедии, можно предполагать — со слов очевидцев:

«На берегу, на бетонке, остановилась белая “Волга”, вышли люди и закурили. Они наблюдали, как покручивается, словно поплавок, лодка, около нее человек кричит благим матом, а другой плывет к берегу…

А волновой откат от береговой стенки не давал обессилевшему пловцу подбиться к камням, вода в пять градусов по Цельсию сковывала руки, леденила сердце…

Два поднаторелых девятиклассника из ближнего распадка услышали с рейда голос потерпевшего, спустили свою лодчонку и на веслах подошли к перевернутой “казанке”. Отодрав Пакулова от днища, они затащили его в лодку и направили ее к месту, где скрылся в волне пловец.

Достали ребята Сашу с глубины двух с половиной метров. Пытались делать искусственное дыхание, но вызвали из уголка рта лишь струйку крови».

Там, на воде, он крикнул последние, земные слова — такие, которые мог оставить для нас в смертную минуту только он:

— Я пришлю тебе помощь!

Вячеслав Шугаев вспоминал:

«17 августа ближе к полуночи телефон зазвонил длинно и громко, как обычно звонят с междугородной.

— Старик, это Глеб. Саня утонул. Я из больницы звоню. Лодка перевернулась. Меня вот спасли, а его нет. — Звонил из Листвянки Глеб Пакулов, владелец этой проклятой лодки, которую когда-то мы помогали ему перевозить на Байкал.

Минуту спустя я позвонил главному врачу Листвянской больницы.

— Да, есть у нас утопленник. Да, вроде бы Вампилов.

Приговаривая это “вроде бы”, ни на миг не отпуская его от себя, позвонил Распутину — он вернулся в этот день из деревни. Распутин позвонил М. Д. Сергееву, и через полчаса таксист мчал нас по затихшему до утра Байкальскому тракту. С горы на гору, через мосты и мостики — свет фар завидно обгонял нас, и вдалеке взблескивали по падям первой желтизной лиственницы.

Громко, возбужденно говорили о пустяках, как бы условившись не говорить о главном, пока не доедем.

В Листвянке со свистом и пылью кружил ветер. И пока мы искали больницу, налетал на нас из-за каждого закоулка и угла. Нянечка или сестра повела нас в чулан. Перед дверью зажгла свечку, сказала:

— Там у нас света нет…

Никаких “вроде бы” больше не было.

Саню нам не отдали. Мы походили по набережной, постучали в несколько домов, прося перевезти на ту сторону, в порт Байкал, где была Ольга, Санина жена, еще ничего не знавшая. Хозяева домов отвечали:

— Да вы что, мужики! Не видите, что делается?!

Байкал ревел без передыха, и видно было, как высоко над берегом разваливались, рушились тускло-белые гребни».

Жена Глеба Пакулова Тамара Бусаргина ярко воспроизвела последние часы жизни Александра Вампилова. Воспоминания названы так: «Тот вечер и та ночь»:

«У нас в те поры был большой дом в порту Байкал, и в этот день, семнадцатого августа, Глеб Пакулов против обыкновения рыбачил не очень удачно. Пришел домой огорченный — хотелось встретить ухой Сашу, которого ждали с часу на час из Иркутска. Успокоились на том, что ко дню рождения Вампилова (19 августа) время еще есть, и рыба, даст Бог, будет. Глеб рыбак фартовый.

Несмотря на шторм и задержку переправы из Листвянки, все-таки Вампилов ближе к вечеру приехал из Иркутска, где у него были срочные дела…

Мужчины решили сплавать на самое рыбное место на берегу нашего Молчановского распадка, на “каменуху”. Некоторое время спустя мы с Ольгой пришли туда. Клева не было, Глеб поймал лишь небольшенького харьюзка.

До темна время еще оставалось, и Саша предложил съездить в Листвянку, прикупить чего-нибудь к своему дню рождения: дата ведь нешуточная — тридцать пять лет. Мы с Ольгой воспротивились этому вояжу — море еще штормило, большие валы с Байкала доходили до нашего распадка, неся с собой остатки разбитых плотов. Но вскоре рейсовые суда из Иркутска стали храбро вплывать в Байкал, и остановить мужчин от поездки в Листвянку было уже нельзя. Брать нас с собой они явно не хотели, на чем мы настаивали; их уловки избавиться от нас с Ольгой сработали позже, но в Николу (поселок напротив нашего распадка) поплыли все вместе. Пока переплывали в “казанке” Ангару, все вроде бы согласились с тем, что в Листвянку плыть не стоит — и море еще не успокоилось и дело к вечеру. Глеб решил попытать рыбацкого счастья в Николе. Кажется, Саша тоже закинул удочку, но скоро оставил эту затею. Обычно сдержанный, спокойный, он явно не находил себе места, был взвинчен, зачем-то сел в лодку, стал делать какие-то кульбиты на волнах — таким шалым я его еще не видела. Наконец, сделав круг на воде, он решительно подплыл к берегу, и (не могу сейчас объяснить — почему), когда он нас, женщин, пригласил покататься, мы с Ольгой сели в лодку…

Саша высадил нас километра за два до нашей пади и, отчалив веслом, завел мотор, поплыл к Глебу в Николу…

Мы прибрели к своему распадку и сели на крышу заброшенной “молесовской” бани. Оттуда хорошо было видно, как “казанка” поплыла вдоль берега, долго ее наблюдали, маленькую, серенькую, еле-еле заметную лодочку, пока она не скрылась за Шаман-камнем…

Стало прохладно. Наш уход ускорила зловещая картина, которая до сих пор как живая стоит у меня перед глазами: ярко-оранжевое предзакатное солнце осветило огромную кроваво-красную голову топляка, с уханьем вынырнувшую из сине-зеленого вала воды, потом вторую, третью…

Мы молча пошли в дом, посидели на веранде, прислушивались к гулу редких моторов — нашего не было: я свой мотор узнавала по звуку. В полночь, не раздеваясь, мы все-таки уснули. Я проснулась часа в четыре утра. Ольга сидела на кровати, обхватив ее края руками, безвольно свесив ноги, молчала. Потом, глядя мимо меня куда-то в пустоту, уверенно произнесла:

— Саша утонул.

— Если кто-то и утонул, — стала я убеждать Ольгу, — так это Глеб. Во-первых, Саша прекрасно плавает, а во-вторых, на Глебе — болотные сапоги, которые он и на суше без моей помощи снять не может.

Но решительный тон, с которым Ольга произнесла “Саша утонул”, заставил меня спросить ее, не приходил ли кто-нибудь, пока я спала. Она отрицательно помотала головой, и, когда у меня отлегло от сердца, она неожиданно произнесла:

— Никого не было, но я видела сон.

Не знаю, помнит ли его Ольга. Мне же рассказала, что она решила вымыть пол в нашей самой большой комнате и вымыла — здесь я хорошо помню, как Ольга шагами вымерила кусок пола, который вымыла, — это была ровно четверть комнаты. Рассказала и о том, что во сне я ее упрекнула — кто же так моет и когда будет вымыта вся комната, на что она ответила: остальное — потом.

Стало жутко.

Прошел час-другой, уже рассвело, и, о радость! — раздался стук в окно…»

Теперь вернемся к прерванному нами рассказу Вячеслава Шугаева:

«Вернулись в город. М. Д. Сергеев пошел писать некролог, а мы с Распутиным закружили черными вестниками. Заехали к Машкину. Заехали к Саниному брату Михаилу, геологу, тоже только в этот день вернувшемуся из отпуска. Он вышел в майке, заспанный. От наших слов молча закружился на месте в холодном, плохо освещенном подъезде.

К шести утра, к первому пароходу в порт Байкал, мы вернулись с Распутиным в Листвянку. Холодный ветерок, чуть отдающий ночной пылью, серо-зеленая зыбь — шторм ушел к северу.

Мы еле передвигали ноги, заранее мучаясь тем, что нам предстояло сказать Ольге. Перед домом посидели на камнях. День начинался ясный, солнце в прозрачном байкальском воздухе поднималось по-особому чистое и теплое.

Ставни еще были закрыты. Мы постучали. Выглянула жена Пакулова, Тамара.

— А мужиков наших нет, где-то загуляли.

Ольга вышла на крыльцо, посмотрела на нас:

— Что? Всё?

Мы бросились к ней…»

И еще несколько строк из воспоминаний Тамары Бусаргиной:

«Не помню, на чьей случайной лодке мы ехали в Листвянку. Ольга сидела как каменное изваяние, смотрела широко раскрытыми глазами в одну точку, и только возле Шамана-камня она прижалась к Валентину Распутину и закричала, истошно и страшно, на весь Байкал…»

Часто приводят фразу, в которой он предугадал свою судьбу: «Я смеюсь над старостью, потому что я старым не буду». Мне же более провидческой и страшной кажутся другие слова из его блокнота, стоящие особняком: «Могильная, черная темнота воды».

* * *

Мы говорим: самое лучшее зеркало, в котором отражается писатель, его личность, — это его книги. Да, это так. Дело даже не в том, как он, автор, оценивает своего героя, событие или происшествие, которые он описывает. Автор может и не давать никакой оценки тому, что изображает. И все же в любой картине жизни, которую он рисует, видны его точка зрения, его характер, его душа. Нам достаточно того, какие слова нашел он, описывая жесты героя, тон и вид, с которым тот сказал грубое оскорбление или нежное признание, привычки, походку, особенности речи, — всё, что живо раскрывает облик человека, — достаточно всего этого, не составляющего прямых оценок, чтобы судить о самом авторе.

Заостряя эту мысль, сам драматург отметил в записной книжке: «У художника стог сена — автопортрет. Стог только предлог для самовыражения».

Ну, разве не представляете вы вампиловский взгляд на жизнь, его духовные предпочтения во всей цельности, читая рассуждения и реплики Сарафанова или Золотуева, Шаманова или Зилова, Галины или Валентины, Сашины рассказы, очерки и фельетоны, зарисовки из записной книжки?

Он удивлялся наглости, хамству, пошлости, себялюбию людей всегда и всюду. Нет, не удивлялся, а застывал, будто при ударе. Он рассказывал потом об этом, подбирая такие слова, что ты чувствовал: это запомнилось ему навсегда, это он пережил как личное оскорбление. Вот образчик, из записной книжки:

«Еврейка Белла. Хорошие, умные, интересные люди. Один играл Шопена, читал Блока, говорил: “Такие, как вы, встречаются так редко…” и проч. Ночью, когда провожал, в пустом сквере, осенью (было холодно), вдруг повалил ее на скамейку. Она едва вырвалась. Он на ее глазах остановил такси и укатил, оставив ее в два часа ночи (осенью, без плаща) в трех километрах от дома.

Второй тоже очень умный, интересный, чуткий, из Ленинграда (она была знакома с ним давно). Иногда они встречались. Она считала его настоящим. Последний раз встретились в Москве, на Казанском вокзале. Белла была со своим знакомым, другом этого самого, тоже умным и интересным. Тот первый подошел к ним и увел товарища искать женщин на ночь:

— Вдвоем легче, — сказал он и извинился…»

А этот монолог подростка с отмороженной жалостью, атрофированной душой — не предупреждение ли о том, что идут поколения, которым не нужны будут ни литература, ни музыка, ни театр:

«— Да какие там беспорядки? Ребята, правда, разыгрались малость. Васька взял графин и ударил Витю по голове. Осколки рассыпались по всем койкам. Витя упал, но не совсем, а поднялся и посредством стула уложил Ваську минут на десять. И тут Витя стал нервничать и хотел Ваську лежачего пнуть сапогом в личность. Но мы этого не позволили. Ничего страшного не было. Всем было очень весело. Все смеялись».

Среди воспоминаний о Сергее Есенине я прочел рассказ одного его товарища. Современник поэта, поведав о многих встречах с ним, очень естественно, без натяжки заключил: многие, мол, толкуют о трудном характере Сергея Александровича, а вот Айседора Дункан, видевшая немало проявлений такого характера, называла поэта уже после их разрыва ангелом; Есенин и был ангелом, повторил автор мемуаров. Ангелом в душе.

Вампилов не казался ангелом. Об этом уже говорилось выше. С годами, при той жизни, что выпала ему, — нервной, обманывающей на каждом шагу, жестоко бьющей, — трудно было оставаться ангелом, каким каждый из нас приходит в мир. Но он сумел сохранить ангела в своей душе.

Известно, что мужские качества нагляднее всего проявляются в отношениях с женщинами. Нам, его студенческим товарищам, знавшим Саню в годы ранней юности, может быть, в самые чистые, непорочные дни жизни, хорошо помнится, с какой застенчивой теплотой, неубывающей нежностью относился он к тем однокурсницам, которых выделял. Да и тех, кого не выделял, не обходил заботливым вниманием. Служить женщине было, кажется, добровольно взятой на себя пожизненной обязанностью его светлой и доброй натуры. Он не был ловеласом — и был притягательным человеком для всякой молодой женщины. Поклонниц можно было понять. Его тонкая, деликатная душа обнаруживалась во всем: в разговоре, в поступке, в набросанных им строках. Было от чего терять голову.

Пронзительно отзовется в сердце читателя одно признание из коротких, скромных воспоминаний его жены Ольги Михайловны:

«Среди его бумаг я нашла нарисованный кем-то на маленьком клочке кальки тушью его портрет и надпись почему-то на английском: “Я всегда буду помнить ваши глаза”. Что-то из студенческих времен. Он учил немецкий. Почему меня это так трогает? Наверное, потому что и я помню его глаза, и они смотрят на меня сегодня глазами нашей дочери и нашей внучки Маши».

Один молодой критик еще в 1970-х годах замечательно сказал о героине драмы «Прошлым летом в Чулимске» — пусть слова его завершат нашу книгу:

«Валентина — это завещание Вампилова, его надежда, что “венец творения” останется человеком, найдет силы помочь себе и другим людям. Валентина — это неумирающая, вечно возрождающаяся для счастья жизнь. Мы воспринимаем этот светлый образ как добрую, поддерживающую человека в трудные мгновения жизни улыбку Александра Вампилова».

Загрузка...