Зачерпнул Тихон ладонями воду из речки. Чистая, ни соринки. Холодная только — ладони немеют больно. Так и хочется выплеснуть скорее, чтоб чувство в кожу обратно возвращаться начало. Да не для того Тихон сюда шёл спозаранку — чтоб как рыбе поплескаться.
Зажмурился да брызнул в лицо себе. Проняло его враз от холода. Аж фыркнуть, как старику захотелось. Они, старики, наверное от того и фыркают, что жизнь прожитую в теле вспоминают да радуются. Тихону-то рановато ещё жизнь вспоминать — только двадцатый год пошёл. Потому, наверное, так кости и сводит от холода — не привык ещё. Хотя такие как Тихон они завсегда холода не любили.
А он себя всё равно закаливает. На зло себе самому. На зло кому делать — это у Тихона в крови. Вода уж по телу бежит, отчего кожа будто мала становится, пупырышками идёт. Капли на ресницах собираются, взору мешают. Только речка знай себе — плещется, и всё равно ей на всяких там курнающихся.
Голоса человечьи Тихона от омовений отвлекли. Ухо у него по-звериному дёрнулось сперва, а потом и сам он развернулся. До работы время вроде есть — рано ещё. Да и кузнец не злой. Так что можно и полюбопытствовать маленько, чего там творится в селе родимом.
Накинул прям на тело мокрое рубашку Тихон да и поспешил к дому ближе. Тихо у него идти получается, ни одна ветка под ногами не хрустит. Девки местные одно время всё ругались на него — говорили, будто надо кому-то колокольчик на шею вешать, что корове. На что Тихон отвечал всегда: у девок тех колокольчиков отбирать не будет — пусть носят не боятся. Обижались чего-то девки тогда. Несмышлёные.
А голоса меж тем всё громче становятся. От мельницы, оказывается раздаются. И народ уж там собрался. Глядит Тихон, а друг против друга посерёдке самой стоят двое — Бориска да Варвара — а остальные по краям расставились, наблюдают да гомонят. И чего-то даже старший сельский тут же присутствует — а этот по пустому от дел отрываться не будет. Видать, важное чего. Ускорил Тихон шаги.
Варя — она девка боевая. Потому, наверное, и не сватанная до сих пор сидит. Много в ней мужеского чего-то. И норов крутой больно. Такая мужа слушаться не станет. Да улыбаться всем, ежели плохо у ней на душе, не будет. И своё всё двигать будет. С такой водиться иногда хорошо. А вот жить — так себе.
Вот и сейчас — к порченому Бориске чего-то пристать решила. Хотя чего ей дурачок сделать-то мог? Безобидный ведь — ходит по селу, наблюдает. Помочь иногда пытается. Его и не гонят особенно. Но и не привечают чего-то.
— А куда ж тогда Гореслав подеваться мог? — упёрла Варвара руки в бока, что бабка её, да сурово Бориску вопрошает. Будто знать он чего может об этом Гореславе — женихе Агнешином.
— Почём я знаю-то? — побледнел чего-то Бориска, скривился весь телом, ростом и так мал, а ещё и меньше казаться стал. Жалким таким. Только видно Тихону, как глаза тёмные злостью наполнились — не гляди, что тело мягким да податливым видится.
— Так проверим давай, — не унимается всё Варя.
— Чего ж ты к нему прицепилась? — это Дарья посетовала. — Кому он зла-то пожелать мог?
А Бориска, поддержку Дарьину почуяв, ещё ближе к земле кручиниться стал. Собаку побитую напоминать начал. Вроде и пожалеть его на этом надо, а Тихону больше хочется пинка Бориске этому поддать. Злой он, наверное, Тихон. Или чует больше, чем положено.
— А ежели он тебе потом зла пожелает? — потемнели у самой Варвары глаза, на Дарью глядючи. Убивца-то покрывать намного ли лучше, чем самому убивцем быть?
Вроде и мешается народ. Агнеша-то молодая у каждого почти в сердце занозой осталась. Да и Бориска на Агнешу тогда засматривался. Да страшно поверить, что свой убить её да жениха её смог. Тем более тот, на которого и не подумаешь.
Староста ж — Владимир — внимательным да холодным взглядом за Варей с Бориской следит. Они у него не всегда холодные — только когда дело важного больно касается. Тогда уж что Перун Владимир становится — суровый, но справедливый завсегда.
— Проверить надобно.
Тихо это Владимир сказал. Только все всё равно услышали. И мысли ни у кого спорить с старостой не возникло.
Потянулся народ за Варварой следом. В тишине, как процессией поминальной. Только Бориска всё отстать норовит. Даже на ногу западать начал. А сам глазами опущенными всё по сторонам озирается. Насторожился Тихон. Ближе к Бориске подошёл — вроде как поддержать хромого.
— Уж не сбежать ли надумал? — в самое ухо спросил.
А Бориска дёрнулся весь. Вид напустил, что не понял Тихона. Только ковылять ещё быстрее стал.
Привела Варя народ к дому мельника. Да даже место указала, где копать надобно.
Клоки земли в стороны раскидывать лопатами стали. Смотрит Варя, как яма появляется там, где трава весёлая зеленилась. Чёрным всё перечёркивает теперь. Тишиною многолюдной. Поглядывает Варя на Бориску, да не узнаёт его. Больно взгляд у него разумный стал. Аж до костей пробирает. Неприятно.
— Есть чего-то! — крикнул Стоян, землю копавший.
Все как по команде ближе придвинулись.
Вроде и непонятно, чего есть. Просто корни сильные из земли торчат, изгибистые. Да только нет поблизости деревьев, чтобы корни такие могли дать могли.
Очерчиваются кости человеческие…
Вот странно: когда внутри они — не чувствуются, и не думается об них. А как только видны становятся… Вроде и не боишься смерти — а всё равно задумываешься. О том, чего после тебя остаться может.
Вздрогнула Варвара. И от мыслей невесёлых. И от движения Борискиного резкого. Вроде как телок неразумный к ней дёрнуться хотел, да на Тихона несуразного наткнулся. Или показалось ей только.
— Вот же! — само у Вари вырвалось, со страхом даже. Рукой в яму стала показывать, будто и без неё никто не видывал.
— Да свиные это кости! — взвизгнул вдруг по-бабьи Бориска, руками всплеснув. — Маланья давно ещё захворала, так мы с тятькой её и зарубили! А чтоб хворь не передалась кому — и закопали!
Загомонил люд — видно, поверить хотелось. Да и тятьку Борискиного все уважали. Жаль только, не было его здесь, чтоб слова сыновьи подтвердить.
— А ты ж меня не любишь просто! — захныкал вдруг Бориска, что ребятёнок, на Варю пальцем толстым указывая. Лицо такое ещё скуксил — брезгливо-противное. Какие все хворые любят жалость выбивать. — Я тебе вспомнил — к Масленице веток еловых каких красивых собрал! А ты их в меня и кинула, да ещё смеялася!
Оторопела Варя — не помнила никаких веток от Бориски. Не заметила даже, как староста сам в яму выкопанную залез. А Бориска дальше давай хныкать.
— А как ты меня баламошкой[1] звала! Или помётом куриным бросалась! А как в болоте утопить грозилася!
Не было такого — не жалуется Варвара на память. Да и чего она — сама дурная что ли? Только от напраслины неожиданной онемела вся, аж язык во рту прилип. Не умеет Варвара на враньё откровенное отвечать — сама не врёт и от других не ждёт. А бабы вокруг охать начали да на Варю молчащую коситься. Думают, наверное: раз молчит, значит правда виноватая, слово молвить боится. А Бориска всё сильнее сопли по лицу размазывает.
И тот гомон, что в толпе было подниматься начал, голос молодой прервал.
Не Варин только. Велижанкин. Редко Велижанка говорила — молчала в основном да улыбалась несмело. Потому когда говорить вздумывала, все сами собой подбирались, слушать пытаяся. Приятный у Велижанки голос потому что — негромкий вроде, а что речка на закате журчит. Спокойно так, размеренно. Слушать и слушать хочется.
— Так ты, Бориска, ветки те еловые на местах супостатных[2] собирал, где душегубов всяких оставляли. Кто ж такого недобра себе захочет? — сразу все припомнили, где в лесу то супостатное место было. — И с баламошкой ты напутлял — это мамка тебя так звала, когда ты в чугунок со щами золы зачем-то насыпал. Помётом ты сам в людей добрых исподтишка бросался. А топить тебя — так это все девки обещали: ты ж подглядывать на речке за нами норовишь.
Вроде и поутих народ, уж на Варю взъесться собравшийся. Ладно больно Велижанка говаривала. А Варя только глянула на лицо её серьёзное. И хитринку, как у лисы, в глазах светлых увидала. Только ей одной, наверно, приметную.
— Так выдумщик ты, оказывается, — это Тихон голос насмешливый подал на Бориску глядя. — Эк чего выдумал… Наверно, и про свинью насочинял. Вот я твои косточки со свиными-то посравниваю…
Вот уж Тихону чего не простили — над Бориской издевательства. Заголосили, загундели бабы, мужиками молчаливыми поддерживаемые. Зато про Варвару враз позабыли.
А потом тишина разом на собрание навалилось. Как гром — даром, что небо чистое да высокое. Гром — он и внутри у человека грянуть может. Даже если слова, его вызвавшие, тихими были. Как всегда, когда староста Владимир говорил.
— Человечьи это кости…
Сказал, чело над ямою поднимая и не глядя ни на кого особенно. Знал, что и так его слушать будут. И услышат всё, чего надобно.
Холодом народ пронзило, что стрелой охотничьей. Будто одна летела, да хитро так изогнулась в полёте, что всех древком своим гибким опутала. И связала. И боль в сердцах уже есть, и кровью даже растекается, а делать чего с этим — неясно пока.
Первым Бориска догадался, чего делать — дёрнулся, как ужаленный, и зверем диким подорвался. Куда только неловкость с плаксивостью подевались? Ведь и убежал бы, скрыться успел, если б ему Тихон подножку не успел подставить.
Бухнулся Бориска на пузо с размаху, да по земле проехался. Как только не разрыдался, бедолага?
Тут уж и народ отмер. Навалились мужики на Бориску — он уж и пикнуть не успел. И дёргаться быстро перестал — сильнее его мужики озлобленные. У которых стрела через сердце только что прошла.
Спешно Владимир из ямы выбрался — одним прыжком, хотя она в пару аршинов уже была. И стремительно, словно со стрелой той злосчастной споря, вперёд пошёл. Мимо Вари прямо и Бориски, голову свесившего прошёлся.
— Бориса в подвал отвести. Тихон да Военег сторожить его остаются. Вечером их Есеня с Житеславом сменяют. Кости вынуть да ко мне отнести. Краду[3] Вецена с Искреном готовят. Остальные — за работу.
Стал народ разбредаться по заданиям старостиным. Разговаривать начали потихоньку, мыслями обмениваться.
Оно когда дело есть — всегда всё легче переживается.
***
Не выходят у Варвары ровные птички из теста — всё то у одной клюв на бок смотрит, то у другой лапы разлапистые слишком получаются. А то и на Гамаюна похожа какая получится. Такую Варя сразу без жалости сразу обратно в ком катала да заново вылеплять принималась.
— Не страшно: в животе всё одно, перемешается, — успокаивает её Велижана, ловко тестом рядом орудуя. Ей-то легко успокаивать — у самой ровные пичушки выходят, красивые. Хоть в окно выпускай — что живые. Подрумянятся ещё, как яблочки наливыные станут. И не скажешь, что для тризны[4] их готовят.
Каша уж в чугунке дымится, пироги в печке поднялись, стоят теперь — отдыхают. Теперь и козуль[5] птичьих можно налепить, которые матерь Сва-Славу изображать будут да дорогу духу, тело покинувшему, указывать будут.
— Как ты? — тихо Варя Велижану спросила, боясь настроение у той согнать.
Велижана-то, как очнулась тогда, ещё молчаливее не стала. Не по-прежнему, когда разума в её глазах и тени не было. А будто думать о чём много стала.
— Я-то? — подняла Велижана глаза на Варю светлые. — Я-то хорошо.
И замолчала. Опечались Варя — видно, и сейчас подруга к разговорам не жалует. Или может грусть в ней по Гореславу сидит?
Оно за смерть-то грустить не принято — это ж начало только. Да это только если от старости человек умер. Или от болезни — освобождением считается. А если на поле боя, за подвиги ратные — так вообще гордость разобрать должна. Но ежели от руки супостатной, подлой… Да ещё что не знал никто, душу чтоб не проводили. Так наверное душа Гореслава до сих пор на земле и мается?
Потому и торопятся все его похоронам придать. И так ему задолжали уже. Ещё и непраслину возводили.
— А я тебе потом расскажу, как оно всё было, — вдруг Велижана сама к Варе обратилась, очередную птичку вылепливая. — Не сейчас только. Сейчас об добром молодце думать надобно.
Улыбнулась Варвара. Значит, в себя приходит Велижанушка. Даже улыбка у неё прежняя почти стала. Грустная только. А Варе и самой узнать хотелось, чего ж с Велижанкой случилося. Так что веселее она своих птичек кривых делать стала.
— Благодарствую, что заступилась перед народом честным, — опомнилась, когда козули пора было в печку ставить.
— Ничего это, — снова улыбнулась Велижана, со щеки муки посыпку убирая. — Каждый растеряться может, ежели на него напраслину возводят.
Поторапливаться надо. Оно обычно на третий день только хоронят — время есть и теста блинного настоять, и краду тщательно поукладывать. Да только нет у села трёх дней этих. И так сколько времени уж Гореслав ждал…
***
Ясный вечер, тихий. Неба полоска вдалеке румянится нежно — видно в добром расположении Ярило. Синь небесная тихонько рассеивается, свежестью на мир людской опускаясь. Тишиной, голосами приглушёнными, вечер наполняя.
Собрались все, не сговариваясь, вокруг крады. Ежели не знать, то и не догадаться можно, что домик, из брёвнышек сложенный, не игрулька детская. Хотя будто ребятёнка туда несут, рушником пёстрым одетого. Только не вырастет «ребятёнок» тот никогда, в какие богатые его одежды теперь ни заверни. Потому что останки Гореславовы внутри.
Вот их уже в «домишко» и кладут. Аккуратно бревна обратно Буян укладывает. Тихо, потревожить «свёрток» боится. Извиняясь будто.
У старосты уже факел подожжённый — всех местных он в путь последний отправлял. И какое дело, что Гореслав неместный был?
Вдруг кинулась к кострерищу погребальному Дарья. На колени бухнулась. Разумом, что ли, тронулась? Сама сгореть решила?
Нет. Достаёт Дарья торопливо из-за пазухи гребень деревянный. Старый уж, зубцов некоторых не хватает. Явно таким расчёсываться не будешь. А зачем хранить? За тем разве только, что подруга твоя давняя им волос густой когда-то чесала? Да почила без времени? Только руна «Алатырь», что с началом имени подругиного совпадает, и осталася.
Положила Дарья гребень рядом со свёртком, да поскорее отпрянула. Тогда и Владимир поджёг краду.
Сразу огонь взвился, жеребцами буйными в вышину вздымаясь. Искрами разноцветными рассыпаясь. Затрещали брёвна языками жаркими раздираемые.
Хорошо осветилось, ярко. Чтоб дорогу Гореслав смог найти в мир другой. Чтоб зла ни на кого не держал. Чтоб успокоился.
Рвутся всё сильнее в синь небесную всполохи огненные. Дрожит, трясётся, поплакивает будто. Шипит бессильно, ветки сухие ломая, сжирая.
А и поспокойнее вроде становится. Ровнее уж горит. Дым тёмный острёхонько в вышину уползает, словно тропинка видимая. Осколки там от огня поблёскивают, словно звездочки на дорогу эту сыпаться стали. Поровнело пламя. Уж спокойно облизывает и «подкормку», и то, что в них сокрыто оказалось. Будто выдох у народа облегчения получился. Да кто-то барабанить по металлу принялся. Второй «голос» к звону этому подключился — помягче уже. Не ради забавы или из баловства — задать просто ритм надо. Для песни славной, провожательной.
— Традо Истра Весе Ярга Ладодея[6], — затянули людские голоса со всех сторон. Медленно поначалу, печально почти. А после, глядя как пламя будто под слова пританцовывает, веселее всё.
И действительно — веселиться надобно. Крада — она за ради печали придумана, что ли? Она чтобы путь душе осветить, из мира Яви в царство Навье проводить. Где уж предки славные да боги гордые за пиром заждалися. Нету и повода кручиниться.
Уж смеяться начали, пританцовывать.
Только Варваре не смешно. Как уморившаяся глядит она на костёр полыхающий. Ниже всё. Будто силы у него кончаются. Видит Варя, как гребень старый сжимается всё, оплавляясь будто. И исчезнуть норовит. Думает о том, как и кости Гореславовы в пыль звёздную превращаются. И не остаётся его в мире этом. Совсем.
— Чего печалишься, Варвара-не-краса? — из мыслей её Тихон вывел. Подошёл незаметно, рядом стал.
Не обратила Варя внимания на обращение обидное.
— История уж печальная больно вышла, — опустила Варвара глаза долу, даже на "не-красу" не осерчав.
— Полно те, — возразил на что Тихон. — Благодаря тебе и похороны человеческие получились. И правду все выяснили.
— Выяснили… А лучше бы эти кости — правда свиными оказались! И чтоб не был Бориска убивцем. И чтоб…
— И чтоб вообще ты ничего и не знала? — нахмурился тогда Тихон.
— Порядок в мире всё равно восстанавливать нужно, — строго он произнёс. — Мир без порядка быть не может — в безвременье тогда превратиться. А ежели дозволять таким как Бориска бесчинства свои вершить… Сама ж сказала: а если он ещё кого решит?..
— Почему он так? — беспомощно Варя вопросила.
— Злоба в душе разрослась. А некому было её проредить. Али слушать не хотел…
Тут Варя на Тихона глаза, наконец, подняла.
— Ты мне, значит, веришь, что Бориска Гореслава убил? Он жеж так и не признался.
— Верю, — кивнул Тихон.
И замолчал.
Варвара тоже замолчала.
А потом, не сговариваясь, к людскому пению оба присоседились. Друг на друга не глядючи.
[1] Баламошка — полоумный, дурачок.
[2] Супостат — враг, изменивший своё мнение человек.
[3] Крада — погребальный костёр.
[4] Тризна — поминальный ужин.
[5] Козули — печенья
[6] слова славянской агмы