Аннушка, я часто слышу: «Любим одних, а женимся на других». Такого рода откровениями жонглируют несимпатичные мне подвиды: раздражительные толстяки, красношеие водители автобусов да разуверившиеся в счастье девицы со вторым высшим. Люблю опровергать подобные афоризмы для любителей сканвордов, однако именно этот — не получилось.
Я тогда работал в маленьком проектном — не бюро даже — бюрце. В комнатке двенадцать человек. Сплошные оттопыренные локти. Во всякую пору года один и тот же запах: немытого тела и женской пудры.
Обедать шел на набережную, хватая жабрами свежий воздух. Знаешь, иногда я видел там девушку. Скромное платье, синее в белый горошек. Славная. Таких рисуют для школьной стенгазеты в кабинет русского языка. Толстая коса, ясные глаза, нежное лицо.
Сидел раз на скамейке, зачитывал подсохший бутерброд свежей газетой. Кто-то опустился рядом.
Я поднял глаза — и узнал ее (непрожеванный сыр царапнул горло). С полминуты девушка копалась в тряпичной хозяйственной сумке, а затем встала, разглаживая подол.
И вдруг я заметил аккуратную штопку на ее рукаве. Три на два с половиной сантиметра. (В мой глаз рулетка встроена, хоть инженером был посредственным.)
Эта штопка преследовала меня весь день, Аннушка. Княжна, прячущаяся в старенькое платье… К вечеру я задыхался от влюбленности. Представляешь, влюбился в заштопанный рукавчик.
Все это я рассказываю ей за чаепитием. Милый, милый ребенок. Выгуливает моего старого ризеншнауцера, приносит кастрюльки с кашей и супом, вечно порывается то подмести пол в комнате, то выстирать белье, но я отмахиваюсь. Хотя спина залита цементом, пока и сам справляюсь.
Она спрашивает, почему я до сих пор ношу обручальное кольцо на левой руке. Кому в свои семьдесят с лишним демонстрирую, что разведен? Ей кажется неблагоразумным окольцовывать и без того отекающие пальцы. В чем же причина, интересуется соседка Аннушка, двадцати пяти лет, бледным-бледна в своем зеленом свитере.
И я рассказываю…
Еще несколько раз я встречал эту славную девушку на набережной, дважды следовал за ней (гастроном — троллейбус 13 — невзрачный дом посреди пустыря), а после выслушивал: «Учти! Еще раз придешь с обеда к ужину…» — от своего прозрачноглазого начальника. И все собирался познакомиться, и все боялся, все откладывал… Каким же я был тогда слабаком, Аннушка.
Пришел август, и меня на месяц командировали в Желтые Воды. Пока напарник Ленька курил в тамбуре с какой-то дылдой в блестящем шарфе, я занимался тем, что под стук колес ненавидел город Желтые Воды и себя. Отчаянно, упорно, неослабно.
Вернувшись, каждый день бежал на набережную, сначала по лужам, потом по заиндевелому асфальту, потом по снегу. Примерзал к скамейкам, пряча руки в карманы. Караулил у подъезда с бирюзовой дверью. Славная девушка с толстой, будто плюшевой, косой исчезла.
Через полгода я перестал искать ее. Через год сменил одно бюрцо на другое, ничем не отличающееся, разве что в пятнадцати минутах ходьбы от дома. Через два — отрастил усы. Через шесть — бороду.
— Для бороды должны быть какие-то основания, — говорила мама, приходившая раз в неделю, чтобы ужаснуться пыльным подоконникам и заплесневевшему лимону в холодильнике. — Хоть бы женился уже.
Еще через год все тот же Ленька, отмечавший день рождения, подтолкнул меня к женщине в красном жакете:
— Марта, это — Илья.
У нее были серые тени под глазами и ярко-зеленые тени на веках. Она пила, запрокидывая каштановую голову.
— Наверное, все Марты, которых вы знаете, еврейки. Так? — строго спросила она.
— Зависит от вашей национальности, — улыбнулся я.
— Я — ваша первая Марта? Надо же. Ваша первая Марта тысяча девятьсот шестьдесят шестого. Вообще-то я русская. Меня назвали в честь моей бабки Марфы. Терпеть ее не могла, — задумчиво добавила она.
Красные ногти, красная помада, красное вино в бокале.
Глотая следующим утром воду из-под крана, одной рукой держась за ноющую голову, я восстанавливал в памяти детали праздника. Среди прочих нашелся фрагмент: женщина в красном жалуется:
— Имя еврейское, а сама бесталанная!
— Так уж и бесталанная, — успокаивал я.
— Вы правы, есть у меня один талант! — воодушевилась она. — Я умею занимать душ и туалет в самые неподходящие моменты!
Почему-то я пришел в восторг. Кружил, сбрасывая на пол пепельницы и рюмки, восклицал:
— Прекрасно, Марта! Поразительно, Марта!
Зубы стукнулись о край стакана. Я вспомнил, что после этого мы выбежали в подъезд и целовались, как парочка десятиклассников. И еще она плакала в мой прокуренный свитер.
— Так себя ненавижу, что даже сожгла все свои фотоальбомы… Скоро зеркала начну бить…
Она позвонила через несколько дней. И началось: два свидания в неделю, раз в месяц — в театр. Мне тридцать шесть, ей тридцать четыре. У нее пятилетняя дочь с острым, как у ласки, личиком. Не роман — листок, исчерканный цифрами.
Как ни странно, долгое время она не допускала ничего большего, чем поцелуи. А через полгода смущенно сказала:
— Я оставила Нинку ночевать у соседки…
И в этот раз позволила расстегнуть мелкие крючочки на, прильнуть губами к, дотронуться до.
— Женюсь на тебе, — выдохнул я глупую фразу. Признаться, неожиданно для себя.
Она пожала обнаженными плечами.
— Не вопрос.
До сих пор смешно: в первую минуту нашей первой близости я думал: «Вот мама обрадуется».
Я воспитывал Сашку, он не вылезал из болячек. Наш хилый поздний ребенок. Марта отсылала рукописи, ходила на встречи с какими-то невнятными бородачами. Много пила. Ее не желали печатать. Честно говоря, ни одну из ее плоских, восковых повестей не смог дочитать даже до половины.
Так и жил, поскрипывая зубами: «Любим одних, женимся на других».
Ярко-красные одежды резали глаз. Хриплый смех резал ухо. Запах перегара резал сердце. И этот нож по имени Марта я считал наказанием за то, что не нашел в себе смелости познакомиться со славной девушкой на той проклятой набережной.
И вот однажды, Аннушка, в нашу спальню заходит Нинка. Ей уже шестнадцать, у нее глаза-цветочки.
— Пап, смотри, — зовет она.
Я оборачиваюсь и намертво вмерзаю в воздух.
Нинка крутится у зеркала, расправляет плечи, задирает подбородок. А на ней — синее платье в белый горошек. Я не могу встать с кресла, я зову:
— Нинок, подойди ближе… — хватаю за рукав.
Уворачивается, хохочет:
— Ну и фасончик!
Жадно всматриваюсь. Нет, просто, похоже. Но потом вспоминаю: очки. Втискиваюсь в пластмассовые дужки.
Так и есть. Аккуратная штопка. Три на два с половиной.
Разбухая от вопросов, жду Марту. Та опять до полуночи шляется со своими гениальными бородачами, черт бы их побрал. Я собираюсь выпить чаю, но вода уже в третий раз выкипает.
Шур-шур. Марта не попадает ключом в замок.
— Наум обещал пристроить парочку моих рассказов, — сияет она. — Не знаю, верить ли ему. Он себе на уме, уж извини за каламбур.
И хохочет.
В спальне показываю платье.
— Нинка отрыла в нашем старье. Чье это? — спрашиваю небрежно. И вдруг срываюсь на умоляющий тон. — Скажи, ты знаешь его хозяйку?
— Знаю, — говорит она, расстегивая юбку.
На секунду мне, кажется, что все можно исправить. Что сейчас я вычеркну восемнадцать лет, негодных, некондиционных, из своей жизни. Все станет ровно, просто, славно, ясноглазо, плюшево.
— Это мое, — продолжает Марта. — Сохранила из сентиментальности. Видишь, как затрапезно я одевалась в юности. Повезло: знакомая актриса научила себя подавать. Полностью изменила мой образ. Столько труда… Ты ведь не поверишь, какой я раньше была. Глазки вниз, платье до колен, коса до пояса.
— До лопаток, — шепчу я.
Чувствую себя О. Генри. Аннушка глотает остывший чай, не сводя с меня круглых глаз.
— Я ношу кольцо, Аннушка, как напоминание. Глупо бояться, еще глупее потом сожалеть. Глупо, если идеал ослепляет. Каждый день видел Нину, любил как свою дочь, всматривался в ее лицо. И не замечал очевидного сходства. Как же, могут ли быть подобные той загадочной незнакомке? Когда я умру, возьми себе это колечко. Прошу тебя.
— Вы… на ней же…
— Кажется, ты уронила под стол способность к связной речи. Я дам тебе знать, если найду.
Закрываю за Аннушкой дверь. Ночью будет оплакивать судьбу старого соседа. Ей полезно. Все еще верит в принцев на белом коне.
Конечно, на самом деле я не нуждаюсь в кольце как напоминании. Несмотря на возраст, могу похвастаться отличной памятью.
Я не снимаю его по другой причине. Но зачем этой чистой девочке слушать бытовые мерзости?
Мой хилый Сашка спился. Изредка приходит разжиться деньгами или чем-нибудь, что можно загнать. После смерти моей матери он унес все золото из ее шкатулки. И саму шкатулку. Когда колются обломки совести, Сашка плачет.
Сними я кольцо, продаст его в первую же минуту помутнения. Я знаю своего сына. Это будет поступок, за который он, протрезвев, окончательно себя возненавидит. Тяжелейший, с его точки зрения, грех.
Не хочу, чтобы он взял этот грех на душу.