Зеркало в ванной сильно запотело, и тело, что в нем отражалось, было юным, прекрасным и таинственным, вот таким его и видят, вот такой видят меня, думала Надя, ворочая тяжелым феном над головой, и руки ее в зеркале поднимались как в танце, и грудь была молодая и смуглая, а живот было не разглядеть из-за капель на стекле. Вот таким видит тело тот, кто влюблен, думала она, ей самой доводилось в самом щуплом и плюгавом мужичке любоваться изяществом и волшебными пропорциями, запотевшее зеркало делает чудеса.
Надя не ценила своего тела. Между тем тело ей досталось неплохое, оно делало все, что ему велели, и на удивление медленно старилось. Оно ничего не требовало для себя, ни на что не жаловалось, не плакало и не капризничало, как будто раз навсегда поняв, что ему не положено ничего абсолютно, права голоса у него нет, а если вздумает бунтовать, то будет только хуже. Оно, однако, не унывало и цвело как умело в этих суровых условиях, проявляя чудеса жизнеспособности. В этом они друг друга стоили, Надя тоже была кремень.
Тело служило для мелких расчетов, когда самой лень было связываться и хотелось отделаться подешевле. Так хозяйка, знающая обычаи, посылает к гостю служанку, рабыню, которой, впрочем, не возбраняется извлечь из этой работы немного радости, и гость ценит эту привилегию, и позволяет себе забыться и вообразить саму госпожу в его руках и в позиции на четвереньках, и смысл этого подношения ясен обоим, служанка не в счет.
Среди Надиных знакомых обычаи знали не все, и многие впадали в недоумение, глядя, как хладнокровно она соглашается на все и, проделывая все, что положено, невозмутимо, быстро и безошибочно добывает из живого человека свой оргазм, долю служанки, нельзя же ее совсем не кормить. Ей этот гость совсем не нужен, но она знает правила, гость развлекается с рабыней, а хозяйка в это время сидит у себя в высоком кресле, и камин пылает, и музыканты наяривают, и слезы текут по лицу.
Все ведь, мерзавки, замуж хотят. Сперва, говорят, женись. А если не говорят, то подразумевают. И до, и после. После вообще начинается ужас. Типа кредит взял, проценты уже капают. Еще и тапочки тебе заведет, и свитер исхитрится выстирать с вечера, утром хвать — не в чем на работу идти, зла не хватает, ей-богу. Еще любят про ребенка ввернуть — Алешка, мол, про тебя спрашивал, когда, мол, дядя опять придет со мной башню строить? А все чтоб о процентах не забывал, стучит счетчик-то… Этак даже если любил, так разлюбишь в два счета. Типа дала и теперь ждет результата.
Есть еще негодяйки, которые вообще не дают. Типа рылом не вышел. Денег на нее извел — уму непостижимо, ползарплаты, если вдуматься. А она придет, пощебечет об искусстве — и привет. Или еще веселее — начнет на жизнь жаловаться, я уже запарился в уме подсчитывать, во что ее любовь обойдется. Там у нее у мамы операция, тут крыша прохудилась, и вообще жить не на что, не говоря о том, что она не такая и интересуется исключительно насчет возвышенного (как бы пожрать за мой счет).
Еще бывают такие, которым подавай все и сразу. Чего, дескать, время тянуть, не хотите ли зайти выпить чаю? Ну, я себя, положим, не на помойке нашел. И сексуальных услуг не оказываю. Я уже, знаете, не в том возрасте, чтобы кидаться на что предложат. Не на того напала, голубушка, я люблю, чтоб все красиво и, главное, в охотку. То есть когда я захочу.
А еще бывает… Давай-ка еще по чуть-чуть. Так вот, была у меня одна. Надя ее звали. Понравилась, врать не буду. Ухаживал, все путем. Чувствую, пора. Думаю: даст не даст? Непростая была, так сразу и не поймешь. Ничего ей от меня не надо было, не то что другим. Ни замуж, ни другого чего. Что ты думаешь, дала! Никаких тебе ломаний, кривляний — просто все и как-то так, знаешь… По-людски, что ли. Не могу объяснить. Давай-ка еще по одной.
Так о чем я… Дала, значит. И вот пора ей домой уходить, оделась, причесалась. А я на нее смотрю и радуюсь — моя теперь вроде как. Не чужая. И такая нежность меня вдруг охватила, не поверишь, прямо вот сгреб бы ее и не отпускал. На следующий раз договариваемся, планы строим. Она улыбается, как родная. Подошел к ней поцеловать и в глаза заглянул. Веришь, мороз по коже. Весь хмель, как рукой — деревянные глаза. Ты пойми, не ледяные, не холодные — деревянные.
Вот и думай. Вроде и дала. Дала — как в душу плюнула. Лучше б не давала…
Господи, как жизнь проходит, будь она проклята. Вчера, кажется, устроилась в эту поликлинику, молодая, на каблучках — хвать, через год шестьдесят уже, ноги еле ходят, сапоги не застегнуть зимой. А ты вот побегай-ка по вызовам, да без лифта, и заведующая, гадина, мимо глядит и отчество путает, до пенсии с гулькин хер, а как жить, спрашивается, на эту пенсию? По уколам бегать? Так я всю жизнь бегаю, ничего не набегала. Вроде и одна живу, а куда все девается, уму непостижимо.
А ведь надеялась на что-то, старалась, дурочка. Из анатомички не вылезала, доклады какие-то… С деньгами, правда, и тогда была беда, присылали мало, а заработать поначалу было негде. На первых курсах не до того было, сдать бы сессию. После пятого курса полегче стало, а на шестом совсем уже лафа, готовый доктор, считай.
На шестом курсе многие подрабатывали сестрами в клинике. Кто на ставку, кто на пол, кому как повезет. Я устроилась на полставки. Клиника легкая, дети все ходячие, утром таблетки раздала — и читай свои конспекты до вечера, хоть обчитайся, телевизор там был, но не работал, как сейчас помню.
Детки меня любили, кого им любить-то было, родителей к ним не пускали, сестры все — прошмандовки периферийные, как рот откроют, так все живое прячется, а детки были разные, от трех лет и до чуть ли не четырнадцати, и все в куче, никто ведь не смотрел, некому было. Бесились, конечно, от безделья-то, и драки бывали, и вообще бог их знает, чем они там занимались, я не вникала, у меня пост и журнал, ну и книжка еще.
Была там одна девочка, маленькая, лет шести, я потом по карте посмотрела, так и шести не было. Умненькая такая, разговаривала как взрослая, придет бывало вечером на пост и сидит, разговаривает, пока не выгонишь. Япотом только поняла, что это она от детей спасалась, ей проходу не давали буквально, и били, и издевались по-всякому, она домашняя была совсем, ничего не понимала. Я ее гоняла, а она отойдет метра на два и встанет. Чтобы если придут бить, то у сестры на виду побоятся. Это я потом поняла, а тогда злилась.
Потом смотрю — не приходит что-то девочка. Ну, думаю, адаптировалась, у детей это быстро. Вроде сдружилась с кем-то, как ни посмотришь — все она с одним мальчиком, а то и с двумя. Мальчики-то постарше, школьники лет двенадцати, что ли, вот, думаю, молодцы, взяли под опеку. И, правда, никто ее больше не трогал. И сама к посту не приближалась. И разговаривать перестала совсем, спросишь что — молчит.
Дежурила я как-то в ночь. Все угомонились вроде, я свет погасила, кроме настольной лампы, сижу читаю. Слышу шорох — смотрю, этот мальчик идет, с которым она дружила. И ее с собой ведет. Спрашиваю — куда? В туалет. Я еще умилилась так, вот, думаю, какой мальчик хороший, сестренку себе нашел, заботится. Потом и второй прошмыгнул, дружок того, первого. Я как-то не придала этому значения. Господи, что я знала-то, в нашей семье все было по-людски, братья меня на руках носили. Они умерли уже оба, одного в тюрьме зарезали, другой спился, никого не осталось родных.
И вот так они ходили каждое дежурство. И девочка ведь ни звука, что туда, что обратно. Смотрит перед собой и идет. Потом я и на дневных дежурствах начала присматриваться. Все-таки очень изменился ребенок. И таблетки начала выбрасывать, я ее как поймала за этим, как она лекарства в туалет спускает, так такое меня зло взяло, у нас в городке эти таблетки по такому блату достают, у кого только в ногах не вываляешься, а она тут позволяет себе… Ну, я ее оттаскала за волосы, чтоб дошло. Я ж не знала.
А на дневных дежурствах тоже было интересно. Только что была, сидела, книжку читала, ей из дома присылали книжки — хвать, нету. Увели. Ну, увести, слава богу, было куда, углов-то немерено, все не обыщешь. Полчаса прошло — сидит читает, только личико как каменное и на вопросы не отвечает.
Потом она мне все рассказала. Просто подошла к посту и рассказала. Они, говорит, сказали, расскажешь — убьем. Так вот, говорит, я рассказываю. Слушайте, говорит.
Что я могла сделать? Это было мое последнее дежурство. У меня через два дня была зашита. Я даже не помню, как ее звали, ту девочку. Люба, что ли? Нет, вру. Надя. Надя ее звали.
Знаешь, ты мне сразу понравился. Я сразу поняла, что это ты.
Еще даже до того, как ты взял меня за руку и увел оттуда, нет, гораздо раньше, еще когда ты только вошел и вертел головой, словно искал кого-то, я сразу поняла, что это ты, и кого ты ищешь, тоже поняла.
Не надо, я сама, там сложная застежка, я сама, вот так, теперь ты меня видишь, ты ведь тоже сразу меня увидел, ты просто боялся ошибиться и оглядел сперва всех, кто там был, и только потом подошел, а я знала, что ты подойдешь, я ждала, что ты подойдешь и скажешь: пойдем со мной, — не бойся, теперь все будет хорошо. И ты подошел, и сказал это. И по имени назвал.
Я знала, что так будет.
Какой он у тебя большой, господи, нет, что ты, я совсем не боюсь, можно я его потрогаю, никогда такого не видела.
Нет, не сюда, так ты мне просто легкое пропорешь, дай я тебе покажу, вот сюда, да, вот так.