Катя Прокофьева (mymra) Американская мама

А ко мне мама приехала из Америки в гости. Я так по ней скучала целый год, об этом не расскажешь. Туте прошлого приезда стоит в стаканчике ее зубная щетка, на полке в кухне ею недогрызенный «грильяж», и всюду фотки в рамочках. Это у меня такие приметы. А в списке запрещенных киношных тематик лидирует уверенно «про маму», оставив далеко в хвосте и «про любовь» и «про собачек». Корова взрослая по мамочке скучает. Да я специально целый год не напиваюсь в пятницу, чтобы в субботу не проспать ее утренний звонок, да вы там ничего не понимаете.

И вот она приехала, и мы стоим в аэропорту, и курим, и обсуждаем, что погода в Питере да-а-а, в то время как в Калифорнии, напротив же, дела все обстоят совсем иначе. Я рассматриваю ее украдкой и думаю, что вот она стоит, моя мама, совсем заграничная стала, и чем-то пахнет незнакомым, и появился на лице тот трудноуловимый лоск, по которому всегда можно безошибочно отличить иностранца, в еду им, что ли, что-то подсыпают. А еще я думаю: хорошая кофточка, будет моя.

И она смотрит тоже, и я слышу, как в унисон содрогаются наши сердца от жалости ко мне невыносимой. Она и говорит мне: «Ты такая у меня бледненькая, ты что тут без меня кушала?» Я тут сглотнула. Я тут могла бы рассказать про «а еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают» или про «в столовке солонина каждый день». Но я сказала: «Тут я кушаю все!» — и подняла уверенный взгляд. Что можешь знать ты теперь о сосисках «нежные», девяносто рублей килограмм, а зато полкило за сорок пять, как объяснить тебе пельмени «Дарья»? Жуй рябчиков, ты не поймешь теперь мою печаль, и слез моих ты не дождешься, я ничего тебе не расскажу.

Она увидела «пятерку» друга и попросила разрешения ее сфоткать для мужа, пусть посмеется. Ды пусть. Не друг и был, подуумаешь какая цаца.

Когда мы ехали домой в машине, она нам рассказывала про ужаснейшие муки, которые терпела в парижском аэропорту Орли, там вовсе нет кондиционеров, а вода стоит дороже чашки кофе, там столько выходов, что она заблудилась. Я поняла ее тогда отлично, со мною как-то приключился совершенно аналогичный случай. Я могу тебе, мама, рассказать, как мы с подружкой заблудились ночью в Нижнем Новгороде в какой-то промышленной зоне за два часа до нашего поезда в Питер. Мы с ней шагали вдоль заборов, вокруг собаки лают, с одной стороны от нас была глубокая Ока, с другой высокие холмы. А на холмах сидели и орали мужики, и мы испугались, что они нас заметят и прибегут обволакивать цитатами, поэтому мы с подружкой придумали, что надо притвориться, будто бы она, раз в джинсах и с короткой стрижкой, сама мужик и вышла погулять со мной, девицей. Поэтому ей надо было говорить погромче хриплым басом, и чтобы вместо знаков препинания не забывала «нна» и «лля». Раз ты мужик, то ты неси мой чемодан — нну нне нна. И мы так долго шли, и было, в самом деле, страшно, потом нам на пути попался старый заброшенный дом, и эта сволочь мне сказала: «Я видела там свет, там кто-то есть». А мы с ней так стеснялись показать друг другу, что боимся, мы с ней запели из «собаки баскервилей» тутуту-тум-тутутум-тутутуту руту руту мтумум, и тут я не стерпела, крикнула «прости, Мартышка» и кинулась бежать, а эта сволочь басом вслед: «Стой, дура, я сказааал». А потом мы с ней увидели высоченный мост, а по мосту идут машины, и мы решили: там цивилизация и нам туда. Я стану старая и все-все-все забуду, я только не забуду, как мы с ней тогда взбирались на этот мост по почти отвесной бетонной опоре, цепляясь маникюром за кусты морошки, и как отчаянно тряслись в чужом тревожном небе на наших головах растрепанные вавилоны. И как подружка вдруг перестала пыхтеть сзади, поскольку сорвалась и на нарядном пузе проделала обратно весь тот путь, что завоевывали мы пядь за пядью. И я представила, как волоку ее за ногу, она стеклянными глазами смотрит в тучи и крепко обнимает чемодан, а мне с моста протягивает руку мужественный человек Мересьев и говорит: «Ты сможешь, как я смог». Ах, мама-мама, как же рвался мой голос, когда я ей кричала вниз «лошадкааа» и слушала молчание в ответ. Вот сволочь, говорю же. И снизу потом дал ее кое «бррось, командир». Но, впрочем, это все уже совершенно другая история, я ее потом расскажу, я это просто к тому, что про аэропорт Орли я очень даже хорошо это все понимаю.

* * *

И вот мы стоим у родного подъезда, а друг выгружает чемоданы. И я смотрю на маму, я представляю что переживает она сейчас, вернувшись в то место что снилось ночами. Как это чувствовать, когда ты дома. Она там полюбила сериал «Бандитский Петербург», за частую Фонтанку и дворы-колодцы. Как вечный знак забытых истин — как на чужбине песнь отчизны изгнаннику земли родной. А мамины глаза от слезы бархатные. «А у нас в Америке, — говорит, — собаки на улицах не какают. Вот так вот вам. Мол, что ж ты, дочь?» И мы пошли домой.

Тут бабушка понабежала, усато клюнула, сдала отчет за цены на овес, а Матвиенка обезличила пенсионеров, подарок цоп и с ним в углу затихла. А мы вдвоем остались и как-то не о чем вот так вот, чтобы сразу говорить. «Ну как ты?» — «Ну так, а там что?» — «А там по-прежнему». Прям как бы так к тебе подойти, чтобы поцеловаться, а потом чтоб пореветь по-быстрому и спать, а только нету горячей воды, а есть очень много кастрюлек в цветочек. И тут она мне: «Я ничего тебе не привезла». — «Вот это ты правильно, — говорю, — вот это ты очень хорошо так придумала, скажи, что это неправда». — «Ай, нет, ну как же я забыла», — и вынимает банку огрооомную прозрачную, а в ней фисташки. «Это вот ты попробуй, их надо пальцами открывать, вон видишь щелочки, зелененькое кушать, а скорлупки выбрасывать». Уж тут я банку обняла покрепче. «Щас, думаю, и с кока-колой познакомят, а вот и спички, вот тушенка, вот мыло дустовое, это все тебе». Ну, мы потом, конечно, поревели, ну уж а я-то громче всех.

Сначала с ней ходить по магазинам было одно мучение. Это все выглядело так: она шагает важно вдоль рядов, а я плетусь с тележкой сзади. Она хватает с полки, все читает и кидает мне в тележку, я из тележки вынимаю, все читаю и кладу на полку. И к кассе мы приходим втроем с одинокой колбасой, я говорю «и я не понимаю» и мы идем обратно повторять. Теперь-то она уже вспомнила, как нужно покупать кефир, но только она, конечно, еще путается в деньгах, и если я еще раз услышу: «А вот давай возьмем за сорок долларов сосиски», — я тоже в долгу не останусь, я ей отвечу, что мне нельзя так волноваться, я тяжело понесла. А еще она все цены просит сразу в доллары переводить, а то она не понимает, а ей нужно мужу доложить, и я всегда задумываюсь на минуточку и говорю: «Ну, это будет, ээто будет… стольник!» — а потому что пусть он там не задирает нос.

А привыкание к магазинам у нее делится на три стадии, сейчас идет вторая, а третья — будет воровать. Вот, помню я, стоит так мама в универсаме и откручивает присоски от полочки для ванной, нам как раз были нужны такие. А я рядом, на шухере. А тут подходит к нам тетка в тужурке и говорит «ачойта?». А ничего, блин, и пошли оттудова с досадой. А тетка всюду за нами, то тут, то там выглядывает мордой из-за полок. Тут мама разозлилась, что ж такое, в самом деле, и стала рассеянно в сумку кидать всякие вещи подороже, а тетка, было, вдохнет поглубже, чтоб свое «ачойта», а маму сразу же из сумки вынимает и кладет в корзинку, ах я, простите, что-то тут задумалась, я вспомнила вдруг строчку из Бальмонта. А с того дня, когда я не дала ей спереть из гостиницы полотенце, у нее не стало больше дочери. На весь самолет она шипела мне потом: «Вот слушай мать, всегда слушай мать, если мать тебе говорит, что не попалят, то, значит, не попалят, то, значит, ей, наверное, видней?»

* * *

Но все равно она уже чужая тут, она еще не там, но и уже не здесь. На все, что тут, она теперь взирает сбоку и свысока и очень отстраненно, она тут только зритель передачи «Удивительное рядом». Мы с ней сидим в кафе, она вдруг говорит: «Ну-ка я-ка шас его», — и достает фотоаппарат. «Я должна, — говорит, — это сфоткать для Ричи, да ты посмотри, ну что за харя, ай да морда, не ну моорда, ну мооорда, ды вон же за соседним столиком, вон-вон встал вон, к нам идет».

И русский она стала забывать немножечко, и в интонациях уже появился легкий импортный флер, особенно в вопросительных предложениях. «А кто же слопал колбасу?» как «уат из зы кепитыл оф грейт бритын?». Когда она совсем уже по-американски говорит своему мужу в телефон: «Ричи, гууууд», мне хочется подскочить, встряхнуть ее за плечи и сказать: «А Волга впадает в Каспийское море, нну быстро вспомнила картинку в своем букваре». Теперь у нее все хайвеи да апартаменты, вот это вот, в котором дверь в туалет не закрывается, это апартамент. И стала забывать многие русские слова, но милосердно пытается это скрыть и тянет предложение, как училка на уроке — к доске пойдеееет… к доске пойдет у нас сегоооудня. Настанет день, и она мне еще скажет, как злодеи в ихних фильмах — где Борис, я пришла его убивать?

Она стесняется своей несопричастности и прям старается, как может. И в первое время все подчеркивала патриотизм, хотя бы в гастрономических пристрастиях. Окрошки дайте, дайте ей пельмень и дайте сальца. А тут вообще недавно говорит: «Ты мне посыпь-ка солью хлебушко». Хлебушко — калачу дедушко. В своих мечтах она, я думаю, сидит румяная и валенком дубасит воблу под плакатом «Кушай тюрю, Яша». Возможно, она при этом лаже пела бы песню «Я люблю, страна, твои просторы». Под свою косит, а га, да видали мы.

И бабушка не дает скучать, у нас тут весело, и день-деньской и ночью темною в наших апартаментах не умолкают восклицания радости и бубенцовый серебристый смех. Большую часть времени наша бабуся, скажем так, находится в режиме ожидания, на лице ей поставлен скринсейвер аритмичного моргания, а активируется она только при упоминании продуктов питания и производных тем. Возможен диалог на тему горьких огурчиков, ей есть что вспомнить о капусте, и мы недавно, затаив дыхание, чтоб не вспугнуть, прослушали получасовое жаркое выступление, из текста которого могла бы получиться лирическая песня «Я положу в голубчики сметанки». Спит она у нас на кухне на диване у холодильника, к нему лицом. Когда подкрадываешься к холодильнику ночью на цыпочках, открываешь его тихонько-тихонечко, ее чуткое сердце начинает выстукивать «аларму», она распахивает резко ясные очи, секунду проводится сканирование свой-чужой, и вот уже по дому от наших апартаментов расходится по окружности ее радушный вопль: «Еееешьте! Пеееейте!» И сразу после — девичьего тела звуки «ах» и звуки «плюх». Все это — чертова, правда!

Откушамши, бабуся никогда не ограничится формальным «спасибо», а скажет: «Спасибо, дай тебе бог счастья, радости, доброго здоровья, главное в жизни — это здоровье», — по коридору продвигаясь в направлении дивана, мне желают всего самого наилучшего, и уже из комнаты, кряхтя, всего того, чего я сама себе пожелаю, и оставаться такой, какая я есть.

* * *

Про свою американскую жизнь мама рассказывает какие-то совершенно невероятные вещи. Она живет там, в Калифорнии на какой-то высокой горе, там природа и по усадьбе бегают олени. Настоящие олени, а мама с мужем их гоняют, разве можно? Вы просыпаетесь, а олень к стеклу мокрый нос свой прижал и смотрит, уши торчком. Я бы непременно с оленем подружилась, ведь у него смешная попа. Хотя оно, конечно, я тут с одним уже дружу за это, и я могу сказать, что возлагала слишком многие надежды.

В Америке она завела себе собаку Лекси и стала ее очень любить. Поставила тут собакиных фотографий в рамочку и сидит любуется. Ай, вы только посмотрите на эту собаку, ай, что за чудо у нее кожаный такой нос, такая вся прям чудо собака, белая-белая, совсем не зеленая. Она по собаке ужасно скучает, она часто берет ее фотку в руки, смотрит, смотрит и приговаривает: «Да ты ж моя мяснуха-сабанюха, ты же мяснуха-сабанюха». Я вообще отвыкла ото всех этих нежностей, у меня возраст, но иногда, когда я ложусь к ней спать рядом, я беру ее за руку и говорю, немножечко стесняясь, «маама», она тогда прерывисто поворачивается ко мне и говорит: «Вот, Кать, вот Лекси, когда со мною спать приходит, она, ты не поверишь, ложится на подушку и вздыхает прям по-человечьи, смотри вот так вздыхает, вот так…» И я привычно жмурюсь и терплю, пока не отзвенит девятый вал протяжного маманиного звука, какой, сама-то я не знаю, но мне рассказывали, интересующиеся могут услышать в немецких кинолентах определенной тематики. Мы имеем привычку, если случится нам столкнуться в квартире в любом месте, пробегая каждая по своим делам, обняться и застыть и так стоять недолго. И вот мы так в последний раз когда столкнулись, она тут как обнимет меня, как засопит: «Да ты ж моя мяснуха-сабанюха», — и я забилась иступленно на материнской груди. Я теперь ее тоже так называю, а пусть попрыгает. Ваше уже.

Она пишет мужу Ричи очень трогательные, наивные письма, которые все, как одно, похожи друг на друга и отцефедоровское «Не нравится мне город Ростов. По количеству народонаселения и по своему географическому положению он значительно уступает Харькову». Теперь же у нас появилась новая забава, поскольку «Ричи хочет лирики». Озарение накатило в Гостином Дворе, когда посередине торгового зала она вдруг замерла с вытянутой на весу ногой, сказала: «Что это?» — и сказала: «У Ричи в жизни не было романтики, тык он ее получит». А было это Кристина Агилера, «джини ин зы батл», вот что это было. И в тот же вечер можно было видеть, как эта, скажем прямо, немолодая уже женщина выстукивает указательными пальцами письмо своему, что уж там, сушеному сморчку, я расхаживаю по комнате кругами, заложив руки за спину, и чеканю: «„Иф ю уанна би зиз ми ай кен мейк е уиш кам тру…“ — написала? Со следующей строки…», а бабушка следит за мной глазами, и грезится ей кабачок в подливе. И я не знаю, что думал там себе об этом Ричи. Я представляла так: вот он выходит из дому и садится в свое скрипучее кресло у дверей, к нему подходит старый пес и ложится к ногам. Он открывает ноутбук и читает: «Каман бейби лайт май файа, ммм-е-а». Ричи вздыхает, надвигает шляпу на глаза, прикладывает к усам серебряную губную гармошку и: май бонни из оувэ зы оушыын май бонни из оувэ зы сиии ты любимая ты услышь меня… А над головой у него облачко, как в комиксах, там мама, утопая по кокошник в золоте ржаного поля, стоит и отнимает у медведя балалайку, а я несу ей по тропинке, босоногая, в ситцевой тряпице краюху крынки молока.

Когда она уедет, я взвою так, что взмолятся соседи, а лучшая подруга скажет: «Слушай, да пошла б ты?» — и я опять до следующего ее приезда не буду убирать ейную зубную щетку и полотенчико. А с собаками на улицах надо что-то делать. Ды мало ли, что хотят, ды все хотят! Нельзя же так, товарищи, не при царской власти. Которые питерские френды, пойдемте девятнадцатого сентября пива дуть? Наревемся, нет?

Загрузка...