Егорушка проснулся утром на своей канапушке. Ему три годика. Ему легко и весело.
Какой он хорошенький, быстроглазенький, толстопопенький. Губки у Егорушки такие сладенькие, что любой девице в зависть. Попка такая мягкая, что иной ее с булочкой попутает и сахарной пудрой, пожалуй, что и присыплет. Няня натягивает ему футболочку с мышью, он не дается, шалит, болтает ногами, делает ей несколько легких щипков и наконец, уступает.
Няня ведет его к матери.
Мать, Юлия Валерьевна, просматривает утреннюю почту и ковыряет мизинным пальцем в маленьком курносом носе, который Егорушке всегда хочется погладить, потому что тот напоминает атласную пуговичку — так носик блестит с утра. Но он знает, что маменька не любит, когда ее трогают за «пимпочку», — можно и схлопотать.
От серебристого макбука исходит нежное голубое сияние. Егорушка дотрагивается до макбука пухленькой ручкой — лэптоп горячий, как бабушкин пирожок, — маменька никогда его не выключает, даже ночью, хотя и имеет в это время самый крепкий и здоровый сон…
Юлия Валерьевна шлепает Егорушку по пальчикам.
— Душенька, сколько раз Вам говорили, не обсаливайте монитор.
Затем маменька рассеянно осматривает Егорушку — цел ли, невредим, нет ли где царапин, ранок, сыпи, синячков, шишечек, не мутны ли глазки, не болит ли чего и не хочет ли он какао с теплым молоком.
Нянюшка ворчит:
— Господь с вами, Юлия Валерьевна, какие какавы в десять утра. Какава в голову ударит, кушать не станет.
— Да ладно вам, Раиса Георгиевна… Ничего ему с чашки не будет.
Егорушка хочет приласкаться к матери, потеребить аметистовый кулончик, который он перед сном всегда сжимает в кулачке и который так похож на лиловую прохладную капельку, но мать упреждает его порыв:
— Егорушка, иди с Раисой Георгиевной, построй из кубиков Зайцева кораблик, я тебе покамест кашку на огонь поставлю.
Маменька поднимается, захлопывает макбук и удаляется, оставляя после себя сладкое облако: обволакивающее, теплое, восхитительное, будто по всем карманам у маменьки распиханы алые вишневые косточки и немного зеленых фисташков. Егорушка любит маменькин вишневый живанши пуще других ароматов. Зимой, когда к концу февраля, во время хандры, Юлия Валерьевна, выливающая на себя по фиальчику в неделю, начинает походить на скляницу с вишневым вареньем, Егорушка бывает в таком восхищении, что иногда даже и лизнет маменькино ухо — за ухом особенно пахнет вишенкой, — ах, ухо оказывается на редкость горьким. Но это вовсе не обидно Егорушке, а наоборот, даже смешно.
Главною заботой маменьки по утрам является кухня — чем накормить Егорушку. Овсянка с медом, манный пудинг с черничным джемом, клубничное пюре с листиками мяты, морковное суфле и творожные битки с крупным, словно живым, изюмом… Какие телеги приносятся по воскресным дням из окея — идут подложки и мешочки с телятиной, колбасами, фаршированными миндалем, разноцветным мясистым перцем, козьим сыром, перепелиными яйцами в крапинку, свежим зеркальным карпом, рябыми, будто со стужи покрытыми крупными мурашами, куриными грудками, короба с мангоджусом, брусничным морсом, финским киселем и водой с чистых горных источников. Но более всего Егорушке хочется шоколадного яичка с затейной фигуркою внутри — если правильно сложить фигурку, то можно собрать фокусный ящик или волшебного индийского йога в хрустальной капсулке.
Всегда, когда каша пригорает, маменька выручает положение припасенным лакомством. Вот и теперь — Егорушка светится от счастья, как блинок: маменька дала ему яичко, две юбилейные петюльки, апельсиновый леденец и насыпала в ладошку бонбошек мэмендэмс. «Ах, какая она замечательная, эта маменька, не то что Раиса Георгиевна, у которой и гречишной пастилки не допросишься!»
Егорушка, решив, что сейчас самая подходящая минута, спрашивает:
— Мамикатавлик?
— Пойдем, Егорушка, ближе к обеду… Раиса Георгиевна, возьмите кубики Зайцева и составьте с ребенком кораблик… У меня, между прочим, дела.
Егорушка знает, что в это время маменька обычно запирается у раковины, якобы чтобы отмыть или подгоревшую кастрюльку, или джезву, упущенную в последний момент. Но на самом деле маменька — тс-с-с! — включает радио и слушает «Шарманку» в исполнении Николеньки Баскова, которую завсегда передают в утреннем концерте по заявкам. Тс-с-с, это маменькин большой секрет. Что-то невероятное происходит с Юлией Валерьевной, натурой спокойной, трезвой и более того — холодной. «Шарманка» не хуже мясорубной машины, перемалывает всю ее тонкую душу в дробь, выворачивает наизнанку, точь-в-точь как вывертывает перчатку опытный портной-кожник, вытягивает жилы и наматывает на коловращающийся стержень — как житель солнечной Италии оборачивает округ вилки непослушную пасту. Никогда не бывавшая в Париже, вполне благополучная и живущая в сытости, только что проснувшаяся, молодая женщина ревет медведицей: «Все так же рыдает шарманка, в Париже она чужестранка-а-а-а». Особенно пробирают «цветы запоздалые». О, она с таким надрывом произносит это «запоздалые», что Егорушка готов расплакаться — так ему становится жалко и маменьку и бедные-бедные цветочки.
Раиса Георгиевна после того, как «ужасная», как она ее называет, песня заканчивается, и Юлия Валерьевна стихает — робко стучится в дверь.
Маменька, только что пережившая настоящую бурю, со следами слез в изумрудных блестящих глазах теперь приходит в себя — выпивает рюмку портвейна и закусывает крупным зеленым виноградом.
— Егорушка не хочет играть в кубики Зайцева… и карточки Глена Ломана раскидал… и доску Сегена… енотов под кровать забросил, шнуровочку порвал, деревянный домик, папенькой построенный, изничтожил, буковки не хочет учить, — говорит: «бяка». Сейчас он в туалетной комнате заперся и на большую кнопку беспрестанно нажимает: ниагарский водопад-с изображают-с.
— Ах, — вздыхает маменька, и видно, как слова нянюшки ее расстраивают. — А впрочем, Раиса Георгиевна, голубушка, возьмите бильярдных шаров в кабинете поболе и положите ему в штанишки. Пусть носит сначала по два, потом по три… Дойдете до семи, остановитесь — Егорушка далее не знает… И не забывайте пошевеливать шары — ему так щекотней, — со знанием дела советует Юлия Валерьевна, выплевывая виноградную косточку в кулак. — А я пойду сосну еще. Притомилась что-то. Разбудите меня к обеду — как потрапезничаем, так мы с Егорушкой в Таврический двинемся. Я ему обещала.
Я про всех детей думаю так, что они чистые бриллианты. Как они смотрят, хмурят лобик, плачут, смеются — все настоящее, волшебное. Если ребенок в отчаянии, то это шекспировское отчаяние, если заливается колокольчиком, то это смех ангела, журчание родниковой воды о щекотливые речные камушки, не менее. Да, не менее.
И вот конечно же напрашивается нечто вроде «да-да, это такие природные брулльянты, коим требуется только умелая огранка, а наш родительский долг и состоит в том, чтобы придать форму этому сокровищу»… Ни фига. Вот смотрю я в зеркало и понимаю, что человек, как Рассея Сибирью, — не шлифовкой драгоценного материала держится. И что эта бриллиантовая жемчужина проболталась изрядное количество лет в мощном организме, ориентированном на коровье мясо и скоромные мысли — как бусина в пустом китайском коробе «дзынг-дзынг».
Нет, определенно — я не бриллиант.
Теперь о главном. О кисах.
Мамочки Таврического сада показывали деткам: «Смотрите, какая киса!» Разомлевшая на солнце рыжая кошка щурилась и лениво потягивалась. Когда она приподнимала голову, даже не открывая глаз, то два ее уха просвечивали молочно-розовым огнем, превращая их в две маленькие лампочки, а передней лапой она делала так: мыр-мыр…
— Посмотри, Наденька, какая кисонька! Кисонька-мурысонька. Она прянички пекла, устала. Не ешь одна, кисонька-мурысонька, поделись с Надинькой! — сказала мама Нади.
— Котик серенький присел на печурочку и тихонько запел песню Юрочке: мяу, мяу, мяу, мяу, мяу, мяу… — сладко замурлыкала мама Юрочки.
— Приди, котик, ночевать, мою деточку качать, я тебе-то уж, коту, за работу заплачу: дам кусок пирога да кувшин молока. Ты уж ешь, не кроши, больше, котик, не проси, — пожурила рыжего кисика мама Кати.
— Как у нашего кота шубка очень хороша, как у котика усы удивительной красы, глаза смелые, зубки белые, — восхитилась мама Никитосо.
— Несчастная кошка порезала лапу, сидит и ни шагу не может ступить, скорей, чтобы вылечить кош-кинулапу, воздушные шарики надо купить! — приплела Хармса тетка в цигейке.
— О, киса, тебе хочу я посвятить сей чудный стих, — сделала шаг вперед дамочка в английском ватер пру фе:
В тебе зеркал незыблемая тишь
И чуткий сон искателей удачи.
Ты, под луной пантерою маяча,
Вовек недосягаемость хранишь.
Как будто отделило божество
Тебя чертою, накрепко заклятой,
И недоступней Ганга и заката
Загадка отчужденья твоего.
С каким бесстрастьем сносишь ты мгновения
Моих пугливых ласк, издалека,
Из вечности, похожей на забвенье,
Следя, как погружается рука
В сухую шерсть.
Ты из других времен,
Властитель сферы, замкнутой, как сон!
Последнее, вы понимаете, да, из Борхеса, кисе продекламировала, конечно же, разумеется, само собой, я.
И тут…
«ЗАГАДОЧНАЯ И ОТЧУЖДЕННАЯ», ошалев от такого количества комплиментов, аплодисментов и — прямо-таки бутылки великолепного Борхеса, — потянулась, вскочила на лапы и решила не иначе как «ПОМАЯЧИТЬ — ПАНТЕРОЙ». На мягких весенних лапах подошла к малышу («ПРЯНИЧКА?»), и стала тереться об его голубую Рейму своей «ХОРОШЕЙ ШУБКОЙ».
Мамочки Таврического сада среагировали оперативно. Каждая сделала угрожающий шаг-выпад вперед: «Кь-я-а!» — и закрыла собой ребенка (ПРЯНИЧКА ХОШЬ?). Затем мамочки подбросили с перехватом в воздухе и сменой руки парочку разноцветных нунчаков фирмы Симбо и виртуозно развернулись, по ходу дела исполняя воинственно-акробатическую композицию и посылая кисе воздушные «моротэ цуки». (ЕЩЕ ПРЯНИКА???) Развернулись в грозную букву «зю» таким восхитительным образом, что несущая «чуткий сон искателей удачи» оказалась в полукружии верхней половины «зю», тогда как нижняя часть «зю» уже неумолимо смыкалась с верхней, отделяя Несущую Сон «заклятой накрепко чертою». (ДАТЬ КИСЕ БОЛЬШЕ ПРЯНИКОВ?) В зловещей тишине, которую только подчеркивал ритмический стук нунчаков, раздался истошный вопль. Мамаша, стоящая в изголовье страшной буквы с криком «манто блохастое» (или что-то в односозвучном роде) молниеносно схватила «властителя сферы, замкнутой, как сон» за хвост, совсем, между прочим, «не пугливо и не издалека», покрутила для верности над головой и зашвырнула далеко в кусты, откуда потом еще долго доносились приглушенные рыдания обиженного животного.
Надо ли говорить, что этой дурой из изголовья, блеснувшей Борхесом и кисой, была я.
За воздушными шариками никто, oooppsss, не побежал…
Вечером пришли на горку. Говорю:
— Давай, мил человек, кататься.
Егорыч приподнимается на цыпочки, трогает горку совочком и отрезает:
— Соськалет! (Скользко, стало быть, лед!)
Я в недоумении:
— Где лед, ты что, малец? Егор: «Соськалет да соськалет». Я говорю:
— Нет, так не пойдет. Горка не скользкая, смотри, снега нет, льда тоже, забирайся.
Егорыч упрямствует:
— Соськалет, ни пайду. Я говорю:
— Ах ты, трусишка, как тебе не стыдно, твой папа подполковник видел бы тебя, как ты на горку боишься залезть!
Егор:
— Соськалет. Игока ни пайдет.
Далее идет наш разговор практически в режиме ICQ.
mama (19:12:12) нету льда
little angel (19:12:13) sosькалет
mama (19:12:14) все чисто давай
little angel (19:12:15) sosькалет я казал
mama (19:12:16) блинйопта
little angel (19:12:17) sosькалет ни пайду
mama (19:12:18) у тебя сеня че день обоссанных трусов
little angel (19:12:19) ни пайду
mama (19:12:20) мл*н где твой соськинлет? везде одно дерево, снега нету где?
little angel (19:12:21) тама sosькалет игока ни пайдет
mama (19:12:22) че достать мамчега решил ну-ну а ну давай на горку
little angel (19:12:23) sosькалет игока бум
mama (19:12:24) игока ты трусливый об*л влазь на горку
little angel (19:12:25) sosькалет
mama (19:12:26) это твои сыкушные позывные в современном мире?
little angel (19:12:27) sosькалет
mama (19:12:28) ты упрямый упрямый упрямый os*ji смари
— Смари, — сказала я и сделала шаг вперед.
Бежала я быстро. Видимо поэтому успела добежать до половины. Но уже в самом низу я поняла, что горка страшно скользкая, а я — выпитый князь Андрей Болконский под Аустерлицем. Князь, бегущий в никуда.
«Надо остановить апшеронцев! — закричал он. — Ваше превосходительство!»
— Ваше превосходительство! Я их остановлю! — гаркнула я какому-то карапузу наверху горки, схватила невидимое древко невидимого знамени и побежала вперед, к пушкам, возле которых уже происходила какая-то молчаливая возня и до которых надо было добраться — непременно.
Где-то справа, я видела, на лошади проскакал Кутузов, взбивая в пыль песок Овсянниковского сада, приложил платок к окровавленной щеке, благодарно кивнул и умчался в сторону 76-го отдела милиции.
Я отчаянно тянулась всем своим существом, желая взойти на высоту. В каком-то смысле душой я уже была там, наверху горки, а сейчас же мне следовало только поднапрячься и натянуть неловкое тело, отставшее от души по какому-то нелепому недоразумению, — так натягивают башмак на отставленную ногу.
Тело неприлично колбасило — оно совершало тысячу бездумных движений в секунду, и, когда я оглядывалась на него, мне было ужасно стыдно — будто привязанный на веревочке дурацкий шар танцевал на ветру краковяк…
Рыжий мальчик со сбитым набок кивером тянул изо всех сил на себя желтую лопатку, тогда как девочка с пистолетом тянула лопатку к себе за другой конец. У обоих были растерянные и вместе с тем озлобленные лица. «Что они делают? — подумала я, глядя на них. — Зачем не бежит рыжий мальчик, когда у девочки пистолет? Зачем не стреляет девочка? Не успеет добежать, как девочка вспомнит, что у нее в руках пистолет и выстрелит»…
Но я не успела — ни додумать про мальчега, ни присмотреться к злой девочке. Меня точно со всего размаха сбили с ног крепкой собачьей палкой. «Что это? Я падаю? У меня ноги подкашиваются!»
Древко налилось свинцом и выпало из рук. Батарея, к которой я стремилась всем сердцем, внезапно взорвалась залпами орудий и исчезла в пороховом дыму. Кутузов проскакал обратно из 76-го отдела милиции в сторону набережной, даже не остановившись подле распростертого княжеского тела.
«Немного больно, немного неприятно, а как некрасиво», — внезапно согласилась я с Андреем…
Сползала медленно и грузно — совсем не так, как бежала. Цепляясь руками за края горки, я уже понимала, что мой Тулон безоговорочно просран. Посему безропотно отъехала прямыми ногами в черных княжеских сапогах в грязь и затихла — один в один просравший битву павший воин.
Если бы я тогда о, только перевернулась, то, знаю, увидела бы голубое небо и сказала бы себе: «Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал… совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу…» Эх, совсем, blin Dieu, не так…
Но я не успела духовно переродиться, и князь Болконский во мне умер, не успев сказать: «Кхе-кхе».
Потому что сзади ко мне подошел Егорыч, потыкал лопаткой и сказал: «МАМА! ОС ЕЛЬ! СОСЬКАЛЕТ!»