Светлана Малышева (pheonita) Расскажи мне все

…По-моему, ей всегда было тридцать восемь. Или даже сорок. Ее мелкие «химические» кудряшки надо лбом не менялись лет двадцать — если не больше. Она носила одно и то же платье, изредка обновляя его в угоду моде то рюшами, то оборками, то каймой: платье имело цвет больного голубя, который не стремится выживать. У нее также было кольцо, постоянно слетавшее с пальца, и немного — косоглазие. Она страшно любила петь, но голосом при этом не обладала, поэтому — и не знаю уж, сколько раз — я получала от нее по макушке за непочтительное «Замолчала бы ты, Люд!». Плюс ко всему у нее были волосатые ноги и большая папиллома на правом крыле носа: жутко некрасиво смотрится, уж вы мне поверьте!

Как-то я сломала ее стиральную машину. Людка выполоскала меня в мыльной воде наряду с недостиранным бельем. В другой раз вогнала ей жвачку в волосы… Вернувшись из парикмахерской, она обрила меня налысо. Я просидела дома три недели, пока не обросла достаточно для того, чтобы украсить голову всякими заколками, резинками и еще черт знает чем. За что была изгнана из обители знаний до начала каникул. Летних. И, как следствие, оставлена на осень. Разумеется, я «забила» на август, а первого сентября, как ни в чем не бывало, заявилась в прежний класс, где на каждом уроке доказывала свою пригодность к обучению в данном конкретном девятом «А». Людка смеялась над школой и одобряла меня.

— Ты гениальная шкода! — говорила она, расписываясь в дневнике под замечаниями типа «Веселилась весь урок» и разглядывая строй пятерок за неделю. В ответ я снова строила ей козни: уж такая у меня натура.

Людка обычно довольствовалась малым: платье и кудряшки — помните? — но иногда ей хотелось большего. Ее капризы были столь же редки, сколь и опасны. Первая причуда состояла в том, что она бросила меня на две недели и уехала на юг. Потом, конечно, пожалела об этом, однако я стойко снесла все ее извинения по телефону и молча положила трубку. Следующий раз оказался не таким безобидным: Людка собралась замуж. Она уже однажды была замужем (если верить постоянно спадающему кольцу), но мне о том ничего не рассказывала. Теперь же ее жених позарился на квартиру. Как-как? Очень просто. Вот взял и позарился! Она долго не могла в это поверить, а он кой-чего не знал, пока я не намекнула ему (при ней), что вообще-то мы с Людмилой Петровной чужие друг другу, а значит, и жилплощадь здесь — только моя.

Мы пили чай у меня на кухне. Людка побледнела, бросила в раковинку сахарницу, из которой насыпала песок в бокал, и ушла. К себе.

— Ах, ты… — сказал жених и побежал следом.

Я закрыла за ним дверь. Стыдно не было. Было страшно.

Несколько дней я жила одна, ну, или почти одна. За это время успела заработать пару двоек, три или четыре замечания и категоричное заявление классной руководительницы о том, что ее терпение лопнуло и сегодня вечером она желает навестить моих родителей, если они не желают навешать ее… Я впервые потеряла сознание. Ощущение потрясающее! Особенно потом — когда все с тобой носятся, как с писаной торбой. «Классуха» отправила меня домой в сопровождении, но пообещала все же «заглянуть» вечерком — проведать. Угу! Как бы не так! Срочно требовалась Людка! Всеми правдами и неправдами выудив ее с работы (она шила брюки в доме быта каким-то «конвейером»), я поставила ее перед фактом. Людка испугалась тоже. Даже больше, чем я.

— Доигрались… — охнула она и велела мне ждать внизу.

Думать о том, что может последовать за визитом «классной дамы», было нельзя. Если эта мысль просочится ко мне в мозг, я пропала. Обморок — это ерунда по сравнению с тем, что… Я занялась тщательнейшим изучением фотографий, висевших в фойе домбыта. Людка появилась нескоро. Когда она спускалась по лестнице, мне показалось, что она в слезах.

— Ты ревешь? — уточнила я.

Она отмахнулась:

— Нет.

Ну, значит, показалось. До школы мы добежали быстро. «Классная» упихивала в полудамскую сумку наши контрольные («У меня явно будет „пара“!»).

— Добрый день, Алла Витальевна. Вы хотели меня видеть?

Я удивленно подняла глаза на Люд… Людмилу Петровну: иначе назвать ее в тот момент, даже мысленно, у меня язык не повернулся. Представляю, что почувствовала наша ФОМИНИШНА, увидев перед собой этакое дореволюционное издание вышколенной, но неграмотной гувернантки.

— Д-да… Я вообще-то… Хотя, впрочем, не имеет значения. Вы — мама Лены? Вы?

— Не совсем, — сказала Людка и улыбнулась. Ее папиллома дернулась и коснулась губы. — Мама Лены в отъезде. Временно. Я замещаю родительскую опеку.

— Родителей, — машинально поправила Фоминична.

— Ну да! — не стала упираться Людка. По-моему, она гипнотизировала Витальевну своей дрожащей от страха родинкой.

— Лена сделалась неуправляемой — вы знаете об этом?

— Еще бы! Я уже пообещала отослать ее к матери бандеролью.

— Как? Чем? Вы… серьезно?!

— А почему нет?

Я дернула ее за руку, она раздраженно повела плечом. Алла Фоминична подозрительно покосилась на меня, на Людку и снова на меня. Я отвела взгляд и уставилась на растоптанный мел у доски. Еще немного, подумала я, и — все. Алла Фоминична неловко застегнула на сумке молнию: она тут же разошлась.

Это случилось одновременно: «классная» сказала («Я думаю, мне все-таки стоит зайти к тебе вечером, Лена»), Людка ответила («Лучше не надо!»), а я закричала:

— Нет! Нет! Нет!!!

Я упала, они обе бросились меня поднимать, я била их по лицу и царапала ногтями. Потом, как обычно, ничего не помню.

…Вечером я смотрела телевизор в зале, Людка жарила котлеты на кухне и рассказывала, перекрикивая шипение жира, как убедила Фоминичну ничего не предпринимать. Та пообещала — до первого замечания. Я влупила звук на телевизоре погромче («Да пошли вы!») и скорее догадалась, чем услышала:

— Не бойся, больше никто не придет. Ни твоя, ни… мой. Ты была права.

Я отключила телик и спросила:

— А тебя, случайно, не уволили?

Желтые обои на стене расцветились крапом: сковорода с котлетами влетела в зал.

Вокруг нас всегда было пусто. Вряд ли нашлось бы даже два человека, точно знавших, что именно нас связывало. Теперь я понимаю, что пустота рождалась от меня, но поддерживалась Людой: ей необходимо было сохранять ту тайну, что я навязала ей невольно. Я никогда не задумывалась, зачем? Мне также никогда не приходило в голову, что у моей няньки могут быть родственники и даже друзья. Но однажды Людка пришла навеселе. Она не пила раньше, поэтому я испугалась.

— Ты решила меня кинуть? — спросила я не так равнодушно, как мне хотелось бы.

— С чего ты взяла? — хмыкнула она и плюхнулась в ободранное кресло. Я запрыгнула на подоконник и развернулась ногами наружу, благо окно оказалось распахнутым.

— Слезь, — зевнула Людка.

— Если ты уйдешь, я спрыгну.

— Ой, счастье какое!

— Ты пьяная, дура!

Она встала и ушла. Седьмой этаж казался ей надежной защитой от моих обычных выходок. Я так не думала. Иногда меня просто подмывало сделать то, от чего можно… Ну, в общем, было здорово и жутко сидеть на подоконнике и болтать ногами «на улицу».

А еще — капельку подвинуться, туда, наружу. И еще чуть-чуть. А если еще? Вот так. Миллиметр…

А назад-то, пожалуй, без помощи не заберусь… И крикнуть не смогу — сорваться можно.

— Ну, ты как, не ушиблась?

Издевается! Она на кухне! И она не видит. А я не могу больше удерживаться и… соскальзываю с окна. Спиной к асфальту. Где-то внутри, откуда обычно распрямляется спираль, появился камень. Он давит и тянет вниз. Страшно и больно. И Людки нет! Я же ей хотела досадить! МАМА!

— Что? Про маму сразу вспомнила? Скотина ты после этого, больше никто!

— Бо-о-льно!

— Поболит — перестанет! Маленькая дрянь! Мне чуть плохо не стало! Марш на кухню, развалилась тут!!!

Единственный раз в жизни я потеряла ощущение времени и пространства: Людка сдернула меня с подоконника, а я не успела понять, в какую сторону падаю. Вероятно, это и смешно, но мне еще долго было не до смеха. В тот вечер мы сидели за столом и солили еду слезами. Я машинально мешала суп, изредка пробуя его на вкус. Мне не хотелось говорить, но я спросила:

— Кто у тебя там? Кроме меня?

Людка устало выдохнула:

— Иди лучше мать покорми.

Я не двинулась с места. Тогда она поднялась, зачерпнула из кастрюли половник жидкого лапшевника, плюхнула его в миску и ушла в комнату.

— Ложку принеси! «Дочка»!

Это и была наша тайна. Моя недееспособная мать. Вот понятия не имею, каким таким чудесным образом нам удавалось скрывать ее от «общественности»! Для всех — и для соседей в том числе — я представляла из себя дочь вечной командировки. Разумеется, добрая соседка, у которой не было своей семьи, с удовольствием заботилась о малолетке, оставленной на время без присмотра. Кстати, совершенно бескорыстно. Естественно, малолетка не могла по достоинству оценить добровольную помощь полустарой девы, что и вызывало всяческие недоразумения. Так обстояли дела со стороны. И так они длились те три года, что прошли со дня смерти отца. Моего отца.

Потому что имелся еще «не мой» отец. Вообще-то он и являлся мне папашей, но с того момента, как этот… (я лучше посвищу, имитируя верное слово) столкнул мою мать с лестницы, а она, перелетев через перила, разбила себе голову и повредила позвоночник, «мой любимый папочка» был вырезан из сердца без наркоза. Он пришел единственный раз — через двадцать семь месяцев две недели и два дня — с тем, чтобы забрать деньги, документы и одежду и зачем-то ордер на квартиру, который вовремя подоспевшая Людка сумела ловко у него выхватить. Они почти подрались из-за этой бумажки, но тут вмешалась я и заорала на каком-то псевдонемецком с явно выраженным матюкальным акцентом так, что они опешили. Человек, всю жизнь притворявшийся любящим отцом, бросил документы на пол, ткнул мне в лицо кулаком (от «радости» такого общения из носа потекла кровь), сорвал вешалку в прихожей и ушел навсегда. А заорала я тогда вот что: «А ну уёбензэбит-тэпопиздэнштрассэ!!!»

Людка эту фразу записала.

Если забыть, что тебе пятнадцать и грудь растет не по дням, а по часам, и если не вспоминать, как неделю назад бритый под «бокс» Витька Каурин прижал к стенке и залез, гад, под непривычный телу, а потому ненавистный лифчик, то вполне можно жить. А если не думать о вчерашней подножке, которую подставила подруге из параллельного класса, в результате чего 9 «А» взял кубок первенства школы по баскетболу, да еще учесть, что скоро тебя покажут по телику как самую юную, но перспективную баскетболистку города, то жить можно радостно! Что я и делала. Иногда. Время же, свободное от «иногда», я проводила рядом с мамой.

Я была никудышней дочкой, забывала ее кормить, чем Людка меня постоянно и попрекала. Она ж не знала, что моим любимым занятием в ее отсутствие было сидеть на полу, положив голову на колени матери. Когда «опекунша» приходила, я как ни в чем не бывало валялась на кровати и листала дешевый журнальчик: ни за что на свете я бы не показала Людке, что вытворяю без нее. Она считала меня черствой и называла сухарем. Я не спорила. Лишь бы не в детдом, откуда до «психушки» два часа езды. В том, что мать отправят именно туда, я не сомневалась: она никого не узнавала, ничего не соображала и пускала пузыри. К тому же, не двигалась.

Той ночью я видела у Людки жиденькую пачку долларов: она совала их врачу «скорой», уговаривая не сообщать в милицию. А он смотрел на мои трясущиеся руки и молчал. Хороший дядька, хоть и лысый. Никому ничего не сказал — даже когда я «толсто намекнула» ему про то, что Людка мне — никто. А он думал, сестра… и хотел жениться. Суетились, канителились, но я все-таки помешала. Ну, об этом уже говорилось.

Когда я выступала по телевизору (честно призналась, что стала лучшей из-за подножки), мама впервые улыбнулась. Людка вызвала врача, я заартачилась. Она надавала мне пощечин и увезла мать в больницу. Мы надолго рассорились, но дела у мамы шли на поправку.

Через год я просила у Людки прошения.

— Не надо, Лен. Я понимаю твое раздражение, — сказала она. И добавила каким-то безнадежно усталым голосом: — Я все понимаю.

Продала квартиру и уехала в Москву.

Через два года я вышла замуж за Витьку Каури-на, но вместе мы пожили недолго. В 94-м его призвали в армию, а в январе 95-го он пропал в Чечне. Я искала его, но, постоянно натыкаясь на казенно-размытые формулировки, отступила и оформила развод. Тем неожиданней спустя годы оказалась встреча в московском метро. Слепой и без ног, Витька сидел на каталке и пытался петь.

Он узнал мой голос, хрипло позвавший его, и замахнулся палкой, которую держал. Я сказала «извините» и в шоке попятилась. Почему ушла? До сих пор не знаю. Может быть, из-за дочки? Его дочки. Может быть.

Через три года я встретила его снова — уже приодетого и на протезах, в черных фирменных очках. В подъезде соседнего дома, где он жил раньше, распевали веселые песни, восхваляя невесту жениха. Невестой была Людка. Так они оба вернулись в мою жизнь.

И вот два дня назад ее не стало.

Я долго сижу на ступеньках, и люди, пришедшие проститься с ней, вынуждены обходить меня.

— Вам плохо? Вам помочь? — Кто-то берет меня за руку, тянет, подымает и ведет в комнату. К ней.

Как много народа! По этой женщине плачут все, и незнакомые тоже. Я вижу ее: она лежит в окружении цветов, белая и чужая, но не могу подойти и сказать то, что говорят другие. Я не могу сказать, что буду вечно помнить ее внимание и — задним числом — ценить заботу; я хочу сказать, как паршиво мне жилось без нее и как худо сейчас — без ее поддержки. Я долгие годы видела в ней чуть ли не мать, а она оказалась старше меня на шесть лет. Об этом, как и о том, что она — инвалид детства и никогда не сможет иметь детей, я узнала в день ее свадьбы. А ей нравилось заботиться о ком-то.

— Что же ты наделала, Людка? — шепчу я, не глядя в сторону атласного гроба. — Что же мне теперь делать? Без тебя?

Виктор поднимает голову на шепот: он всегда узнает мой голос. Я подхожу к нему и беру за руку, он молча ее высвобождает. Да. Я понимаю. И принимаю. Я так и не сказала, что у нас есть дочь. Я сообщила об этом ей. Она не удивилась, пожала плечами: «Да от тя че хочшь ожидать можно!» — и все последующие годы меня избегала. Я стала «большая девочка».

После похорон Виктор у меня. Он долго слушает тишину, прежде чем нарушить ее легким скрипом протезов, а затем приказывает:

— Расскажи мне все. И о себе, и о ней.

В соседней комнате вздыхает мама. Она еще не ходит, но переживать за меня уже способна. Я стараюсь скрыть замешательство по поводу двусмысленного «и о ней» и, с трудом сдерживая дыхание, начинаю издалека.

— По-моему, ей всегда было тридцать восемь. Или даже сорок…

Загрузка...