Первый университет на территории Венгерского королевства открылся в 1637 г. До этого времени, да и позже венгерская молодежь получала высшее образование в Европе. До XVI в. большая ее часть устремлялась в итальянские университеты. Этому способствовали издавна установившиеся культурные контакты Венгрии со странами Апеннинского полуострова. То обстоятельство, что, начиная с XIV в. венгерский трон занимали чужеземные династии (сначала Анжуйская, затем Люксембургская), теснейшим образом связанные с другими регионами Европы, обеспечивало достаточную открытость венгерской правящей элиты внешнему миру. Растущее влияние гуманизма в Европе в XVI в. укрепляло эти отношения. Уже в правление Сигизмунда (Жигмонда) Люксембурга выросло число студентов из Венгерского королевства, получивших образование в итальянских университетах, поскольку стала острее ощущаться потребность в гуманистически образованных специалистах для государственного управления. По возвращении домой бывших студентов ожидала работа в первую очередь в Королевской канцелярии наряду с высокими должностями в церковной иерархии. Среди выдающихся выпускников итальянских университетов этого времени следует упомянуть Яноша Витезя, Яна Паннония. При Матяше Корвине связи с ренессансной Италией расширялись, его двор активно приобщался к достижениям ренессансной культуры. При поддержке самого короля и некоторых прелатов в итальянских университетах учились десятки выходцев из Венгерского королевства.
В XVI в. география университетского образования для студентов из Венгрии расширилась. Италия по-прежнему занимала ведущее место, но к ней добавились Германия, Чехия, Польша, когда с приходом на венгерский престол Ягеллонов при королевском дворе усилилось влияние немецкого, чешского и польского гуманизма. С началом Реформации протестантская молодежь стала ориентироваться на университеты Северной Германии, особенно Гейдельберг, Виттенберг, Эрфурт, Страсбург. Учащихся из Венгрии можно было также встретить в Женеве, Базеле, голландских университетах и даже Англии. Католики охотнее отправляли своих детей в Вену, Грац, Краков, Оломоуц, Падую, Болонью. В университетах Сиены и Феррары также учились студенты из венгерских земель. Заметный поток учащихся направлялся в Рим, в основанный еще Игнасием Лойолой Римский коллегиум, под началом которого действовал Венгерско-Германский коллегиум (Collegium Germanicum Hungaricum) для студентов из германоязычных земель и Венгрии. Среди наиболее часто посещаемых были Виттенбергский, Гейдельбергский и Падуанский университеты. Несмотря на обозначенные приоритеты католиков и протестантов, четко разделить «образовательные потоки» все же не представляется возможным. Так, Италия с ее богатыми традициями университетского — в общем и гуманистического, в частности, образования протестантов привлекала не меньше, чем католиков.
В XVI в. отмечается заметный рост численности отправлявшися за образованием за рубеж студентов из венгерских земель, а также из Трансильвании. После перенесения резиденции венгерских королей из Буды за пределы Венгерского королевства двор князей появившегося на политической карте Трансильванского княжества в определенной мере взял на себя роль и функции хранителя и носителя венгерской культуры. Как таковой он не был изолирован и от европейской культуры, развиваясь в одном направлении с ней и обогащаясь за счет нее. Мирное правление князей Батори в княжестве вплоть до конца XVI в. (до Жигмонда Батори) создало благоприятные условия для развития духовной культуры. Батори покровительствовали наукам и искусствам, обращали внимание на развитие местных школ, активно поддерживали стремление молодежи получать высшее образование за границей. К нему приобщился и сам князь Иштван Батори, будущий польский король Стефан Баторий, учившийся в 1550-е гг. в итальянских университетах. Пример князей оказывал благотворное влияние и на знать. Ее представители не только посылали своих сыновей для учебы в чужие земли, но и материально поддерживали в этом отпрысков обедневших дворянских семей. Так же поступали и городские власти.
Сведения о студентах из Венгерского королевства (а со второй половины XVI в. и из Трансильванского княжества), обучавшихся в европейских университетах, уже давно стали объектом пристального внимания венгерских исследователей. Ими изучались и были изданы матрикулы многих высших школ, из которых мы узнаем численность, имена студентов из Венгрии и Трансильвании и годы их обучения в том или ином университете. В связи с нашим сюжетом особый интерес представляют венгерские матрикулы университетов Италии (Падуи, Болоньи, Рима, Феррары, Сиены, Павии, Модены, Пармы), опубликованные Э. Вёрешем[934]. Этот же историк издал отдельным томом списки венгерских студентов Падуанского университета, снабдив их подробными комментариями и вспомогательными материалами источников, имеющими отношение к теме[935].
Богатые по содержанию, эти тома, тем не менее, предоставляют мало данных о том, в каких условиях жили и получали высшее образование, студенты из Венгрии и Трансильвании за рубежом. Данный пробел в определенной мере могут заполнить немногие сохранившиеся письма студентов домой, из которых мы воспользовались восемью дошедшими до нас письмами венгерского студента из Трансильвании Дёрдя Корниша, обучавшегося в Германии и Италии в конце 80-х – начале 90-х гг. XVI в.[936] Мы дополнили их тремя письмами Миклоша Богати, разделившего со своим товарищем и дальним родственником Дёрдем Корнишем тяготы студенческой жизни за границей[937].
Письма молодых людей адресованы родителям, они содержат информацию о повседневной жизни иностранных студентов за границей, в первую очередь о способах и путях их адаптации к непривычным условиям существования в чужом месте. Мы узнаем об их быте, жилищных условиях, переездах из страны в страну, из города в город и связанных с ними трудностях, о состоянии здоровья, об источниках существования, расходах. Из писем можно восстановить картину того, как уехавшие за границу учащиеся поддерживали связи с родиной, какими путями попадала к ним и от них домой корреспонденция, какими способами они получали содержание из дома и т. д. Обширная информация о повседневной жизни, содержащаяся в письмах Корниша и Богати, дает возможность заглянуть глубже и поставить вопрос о том, можно ли говорить о венгерских студентах за границей как о культурной и социальной общности. Что их связывало между собой? Какие цели они ставили перед собой, на долгие годы отрываясь от дома? Что значила для них родина?
О Дёрде Корнише (умер в апреле 1594 г.) известно крайне мало — в основном то, что он пишет о себе в посланиях к родным. Он не успел заявить о себе, поскольку рано умер в Италии, так и не закончив учиться в университете. Его имя не попало даже в известные генеалогические справочники, хотя его роду уделяется в них немало места.
Венгерский дворянский род Корниш был хорошо известен в Трансильвании, куда он переселился после раздела Венгрии между Фердинандом I Габсбургом и Яношем Запольяи. По своему материальному положению Корниши принадлежали к среднему дворянству. Не обладая крупным состоянием, семья располагала прочными и широкими общественными связями и активно участвовала в политической жизни. Отец Дёрдя Фаркаш Корниш был главным капитаном и королевским судьей в Удвархейсеке, в 1576 г. он сопровождал Иштвана Батори, выбранного польским королем, в Польшу[938]. Дядя по отцовской лйнии Михай управлял секейскими соляными шахтами. Мать происходила из известного в Трансильвании рода Бетленов. Сестра Дёрдя Анна вышла замуж за будущего трансильванского князя Мозеша Секея[939]. Семья принадлежала к унитаристской церкви и много сделала для укрепления унитаризма в секейских землях.
Дёрдь был одним из восьми выживших детей в семье Фаркаша Корниша. Родители заботились о воспитании детей и старались дать сыновьям хорошее образование. Существует предположение, что их наставником одно время (с 1585 по 1587 г.) был известный поэт Миклош Фазекаш Богати, которого Фаркаш специально пригласил к своим детям[940]. До европейских университетов Дёрдь Корниш успел поучиться в отечественных школах. Его имя значится среди учащихся гимназии Брашшо, основанной известным в то время в Трансильвании педагогом Хонтером[941]. В одном из писем к родителям Дёрдь упоминает также о лишениях, которые он претерпел во время учебы в Коложваре (совр. Клуж-Напока в Румынии)[942].
26 мая 1587 г. Дёрдь Корниш был отправлен отцом в Германию на учебу. Неизвестно, сколько лет в то время было юноше. Во всяком случае, Фаркаш не рискнул отпустить его одного в дальний и опасный путь и вверил заботам Яноша Дечи Бараньяи, небезызвестного в Трансильвании литератора и деятеля Реформации, который сопровождал отправленного на учебу в Виттенберг молодого Ференца Банффи, кузена Дёрдя, сына ишпана комитата Добока Фаркаша Банфи[943]. Они в свою очередь присоединились к трансильванскому посольству, отправленному Жигмондом Батори в Варшаву на коронационный сейм. В составе посольства был также клужский врач Бернат Якобинус и канцлер князя । Жигмонда Батори Фаркаш Ковачоци, родственник Дёрдя по материнской линии[944], которые также заботились в дороге о молодом Корнише.
Из Варшавы юноши под присмотром старших добрались по Висле до Гданьска, оттуда — через Щецин и Берлин доехали до Виттенберга, где путешественники разделились[945]: Ференц Банфи, а вместе с ним и Янош Дечи Бараньяи стали студентами университета (обучение последнего оплачивал отец Ференца). В это время в матрикулах универ–: ситета вместе с ними были отмечены и другие венгры, с которыми: Корниша связала судьба. Среди них — сын крупнейшего венгерского магната и государственного деятеля, верховного капитана Задунайских областей Шимона Форгача Михай Форгач и его наставник Деметер Краккои. Последний также записался в университет, его учение оплачивал Шимон Форгач. Мы не знаем, приехали они в составе той же группы, что и Корниш, или в другое время.
Дёрдь же вместе с Бернатом Якобинусом поехал в Гейдельберг, где 16 августа записался в университет. Однако Бернат вскоре покинул город и юного протеже, т. к. у него были свои дела в Европе: он занялся поисками преподавателя для унитаристского коллегиума в Коложваре[946]. Как видим, дорога из дома заняла у венгров около трех месяцев, что, несомненно, явилось большим испытанием для Корниша, впервые попавшего за границу. Вместе с Дёрдем в Хейдельбергский университет поступили его соотечественники Шандор Шомбори[947], родственник по материнской линии, и Мартон Будаи, также, очевидно, родственник Корнишей[948], которые прибыли в составе той же группы через Польшу. Шандор Шомбори принадлежал к более влиятельному и состоятельному, чем Корниши, слою трансильванского дворянства[949]. В Германии и Италии его сопровождал никто иной, как будущий известный венгерский писатель-гуманист Иштван Самошкёзи[950], который использовал время пребывания в Италии для собственных университетских штудий и литературной деятельности. Шандор оставался университетским товарищем Корниша все последующие годы, и не только в Германии, но и в Италии. В январе 1589 г. к ним присоединились Миклош Богати с братом, сыновья ишпана комитата Фехер Болдижара Богати и родственники Дёрдя по отцовской линии. Помимо названных молодых людей в Гейдельберге учился еще один венгерский выходец из Трансильвании Янош Хертель, много раз упоминавшийся в письмах Дёрдя Корниша, который впоследствии стал заметной фигурой в истории венгерской трансильванской культуры того времени.
Таким образом, перед нами выступает довольно большая и сплоченная группа венгров из Трансильвании и Венгрии, одновременно предпринявших поездку с целью поступить учиться в германские университеты. Возможно, они собрались вместе не случайно: похоже на то, что родители имели некую договоренность о том, чтобы не оставлять своих сыновей в одиночестве в чужой стране. Учитывая имевшиеся между этими людьми родственные и общественные связи, можно вполне допустить такую договоренность. Подобная забота была тем более целесообразной, что не все родители имели возможности приставить к своим детям наставников и педагогов, которые опекали бы их на чужбине, как это было распространено в богатых семьях, например, Листиев[951], Форгачей[952], Шомбори и др. Нельзя с очевидностью утверждать, что рассмотренное нами совместное путешествие с образовательными целями было повсеместной практикой в жизни венгерско-трансильванского дворянства. Но в любом случае мы видим некий пласт, в котором отражаются родственные, общественные, политические связи, позволявшие определенной группе держаться вместе и поддерживать контакты в самых разных ситуациях. Обращает на себя внимание тот факт, что сопровождавшие некоторых из юношей молодые наставники также получили возможность поступить в университет, причем их содержание оплачивали отцы их подопечных. По счастливому совпадению в этом «заезде» венгерской молодежи среди наставников оказались впоследствии выдающиеся фигуры венгерско-трансильванской истории и культуры.
В Гейдельберге Дёрдь Корниш провел четыре года, посещая, очевидно, артистический факультет. Когда в 1589 г. в Гейдельберг приехал Миклош Богати, юноши поселились вместе, о чем упоминал Миклош в своем письме к матери Дёрдя. Богати писал, что они живут и учатся вместе, любят друг друга как братья, будут поддерживать эту любовь, и когда понадобится, помогать друг другу на чужбине[953]. Дёрдь в свою очередь сообщал матери, что много помогает Миклошу в учении[954]. В 1588 г. к Дёрдю присоединился его младший брат Миклош, но по крайней мере с 1591 г. братья жили порознь, т. к. отец устроил младшего сына пажом ко двору баденского герцога-регента Иоганна Казимира, опекуна малолетнего курфюрста Фридриха IV. Дёрдь и Богати заботились о нем и, по словам последнего, при встречах «учили уму-разуму», так что Миклош постоянно чувствовал внимание и поддержку со стороны родственников и земляков.
В начале 1591 г. Дёрдь и Миклош Богати надумали расстаться с Гейдельбергом и продолжить учение в Италии. Этому решению предшествовали серьёзные раздумья Дёрдя о том, куда ехать учиться. О том, чтобы вернуться домой, пока речь не заходила. В этом не было ничего особенного, потому что весьма распространенной была практика многолетнего пребывания юношей в зарубежных университетах и перемещение из одного в другой[955], на неё ориентировался и сам Дёрдь, о чём писал домой родным[956]. Когда перед семьёй встал вопрос, где Дёрдю продолжать учебу, очевидно, отец советовал какой-нибудь из западноевропейских университетов: во Франции или даже в Англии. Но Дёрдь предпочёл Падую, объяснив это несколькими причинами: войнами и голодом во Франции, опасностями пути в Англию и недостатком времени для нее. Кроме того, они с Миклошем Богати узнали от приехавших в Гейдельберг соотечественников, какими преимуществами пользуются при дворе Жигмонда Батори те, кто знает итальянский язык — и это обстоятельство склонило их в пользу Италии[957]. Наконец, Дёрдя прельстила дешевизна Падуи, о чем ему писал Шандор Шомбори, поступивший в Падуанский университет в марте 1591 г.[958] Переезд из Германии в Италию оказался делом трудным. Друзья долго не могли отправиться в путь. Им надо было расплатиться с долгами, которые они наделали из-за дороговизны жизни в Гейдельберге, найти деньги на предстоящую поездку, подождать попутчиков. Дожидаться денег из дома у них не было времени, поэтому юноши взяли некую сумму в долг в казне герцога-регента[959]. Дорога из Гейдельберга в Падую заняла месяц (с 18 сентября по 17 октября). Студенческая компания была, очевидно, пестрой, Дёрдю и Миклошу пришлось держаться особняком от других, из-за скромных средств, которыми они располагали. Юноши так сильно экономили, что товарищи насмехались над ними[960]. Дёрдь не уложился в сумму в 37 золотых, очевидно, оговоренную с отцом, и оправдывался перед ним большой дороговизной.
Последующие три года Дёрдь Корниш провел в Падуанском университете, записавшись, как и Миклош Богати, на артистический факультет[961]. Здесь он и его товарищ не оказались в одиночестве. Студенты из Венгрии и Трансильвании давно проложили дорогу в этот старейший университет Европы. Они. учились на артистическом, юридическом и медицинском факультетах. Нельзя сказать точно, сколько земляков Корниша находилось в это время в Падуе, т. к. состав студентов менялся: они уезжали и возвращались, снова уезжали. По крайней мере, о пятерых Дёрдь упоминает в своих письмах: Миклоше Богати, Шандоре Шомбори, Яноше Хертеле, Михае Форгаче и Ференце Ваше. Трое из них учились в Гейдельберге в одно время с Корнишем и поддерживали с ним тесные контакты. Приехав в Падую, Корниш и Богати не застали там Михая Форгача и Шандора Шомбори, которые отъехали в Неаполь и Рим. Вместе с ними отправились наставник Шомбори Иштван Самошкези и Деметер Краккои, учившийся в Италии на средства отца Михая Форгача Шимона Форгача[962]. Дёрдь знал об этой поездке из писем земляков и каких-то немцев, которым из Рима и Неаполя писали венгерские путешественники. Он осуждал данное предприятие, как «незрелое», ссылаясь на негативное отношение к подобным «пилигримажам» авторитетного в его глазах канцлера и родственника Фаркаша Ковачоци[963]. Действительно, трехнедельную отлучку нельзя было назвать удачной, т. к., по информации Корниша, они там сильно заболели и очень страдали от этого. Шомбори в 1593 г. вернулся домой, но вскоре возобновил учебу в Италии[964].
В письмах Дёрдь касается бытовой стороны жизни, которая доставляла ему много неприятностей. Он постоянно испытывал материальные лишения, на что не уставал жаловаться домашним. Трудно было также адаптироваться к чужим обычаям. Так, в Германии ему не нравились немцы. Они, по словам Дёрдя, кошельки приезжих рассматривают как большой доход, и отличаются любовью к картам и выпивке[965]. В Италии ему не нравилось поведение горожан и студентов. Как большинство студентов, Дёрдь и Миклош Богати снимали жильё, за которое вместе со столом ежемесячно платили 6 золотых и 40 венгерских форинтов, вносимых в качестве предоплаты. Такой способ оплаты представлялся Дёрдю менее экономным по сравнению с тем, если бы они сами ежедневно покупали себе продукты и самостоятельно готовили еду. Однако, как пишет Дёрдь, они не могли себе позволить этого, т. к. плохо знали язык и местные обычаи[966]. Но и через год они платили по прежней схеме, хотя, наверное, уже преуспели в языке[967]. Зато, как и год назад, на них давили дороговизна и нехватка денег. «Если бы здешнее жилье стоило меньше, мы бы сами каждый день покупали себе еду», — восклицал он[968]. Он жаловался на холодное жилище, на холодную еду, подаваемую в харчевнях, не мог привыкнуть к европейской одежде. Еще в Гейдельберге он неоднократно просил мать прислать ему венгерское или трансильванское верхнее и нижнее платье. Не только он предпочитал одежду из дома, родители Шандора Шомбори регулярно снабжали рубашками своего сына[969]. Но в сложившихся условиях Дёрдь был вынужден одеваться на месте и в связи с этим возмущался дороговизной сукна в Италии.
Студенты часто болели, даже умирали от болезней — как, впрочем, и сам Дёрдь. О своих недугах он сообщал родителям и в 1588, 1592, 1593 гг. Причиной тому он называл непривычные климат, еду и питьё. В Италии ему и его другу пришлось нарушать Пост и есть мясо каждый день, чтобы выздороветь, что, впрочем, итальянцы воспринимали очень спокойно. В конце 1592 г. в течение двух месяцев Дёрдь особенно сильно страдал от нездоровья. Он чуть не умер, мучился болями, не мог есть, был вынужден тратить много денег на лекарства, его одолевали такие страхи, что ему не хотелось жить[970]. В апреле 1594 г. Дёрдь не смог справиться с болезнью и умер. После смерти он оставил долгов на 80 золотых, которыми занимался его товарищ Миклош Богати[971].
Бороться с безденежьем было трудно не только потому, что расходы превышали возможности родителей Дёрдя Корниша. Деньги из дому шли к студентам долго и очень сложными путями. Их передавали или с заезжими купцами — и тогда приходилось ждать очень долго. Или родители просили знакомых банкиров за рубежом переслать сыновьям необходимую сумму. В письмах Дёрдя Корниша встречаются имена двух венских банкиров: Лазаря Хенкеля и Георга Казбека. Пока Дёрдь учился в Гейдельберге, деньги ему пересылались через нюрнбергского агента Лазаря Хенкеля[972], а в Италию денежное содержание попадало через венецианского агента Георга Казбека[973]. Уже упоминалось о том, что братья Корниши прибегали к займу денег у герцога-регента Иоганна Казимира. Нужно было также заботиться о том, чтобы деньги из дома заказывались в соответствующей валюте, т. к. из-за различия курса в разных местах деньги обесценивались[974].
Трудности возникали не только с пересылкой денег, но и с перепиской. Из-за больших расстояний и сложностей сообщения письма шли месяцами, а нередко и пропадали. В 1588 г. Дёрдь писал матери, что, очевидно, несколько его писем пропали. Когда случалась оказия, он ста рался написать сразу несколько писем. Так, 2 апреля 1593 г. он написал письма отцу, матери и Фаркашу Ковачоци. Иногда, при счастливом стечении обстоятельств, родители читали письмо от сына уже через месяц после отправления (письмо к отцу от 7 ноября 1591 г.). Но случалось, что переписка прерывалась на год, о чем мы узнаем из письма Дёрдя к отцу, датированного 13 марта 1592 г.[975] Судя по письмам, Дёрдь был хорошим сыном и братом, не забывал родных и переживал эти перерывы в семейной переписке. Несмотря на стесненные обстоятельства, он выискивал возможность, чтобы при случае передать домой какие-нибудь подарки: то перчатки и гребень для матери, то книги для одного из братьев. В Падуе он не переставал живо интересоваться жизнью оставшегося в Германии младшего брата и советовал отцу забрать того домой, чтобы там дать возможность продолжить учение и найти хорошее место[976]. Он радовался удачному браку своей сестры, вышедшей замуж за достойного человека.
Несмотря на сбои в переписке, Дёрдь Корниш не был оторван от дома и от родины. Круг его корреспондентов, судя по упоминаниям в письмах, был чрезвычайно широк. Он переписывался не только со своими родителями, но и с товарищами, родителями товарищей, например, Болдижаром Шомбори, Ференцем Банффи. Родители получали известия о своих детях не только от них самих, но и от их друзей и соучеников. В письмах Дёрдя всегда находилось место для того, чтобы сообщить о состоянии дел своих друзей. Помимо близких Корниш состоял в переписке с секретарем трансильванского князя Фаркашем Ковачоци, получал от него ценные рекомендации, связанные с пребыванием на чужбине. Их ценность возрастала, с одной стороны, благодаря тому, что сам Ковачоци много лет провел в университетах Европы, а с другой — потому, что он занимал важные позиции при княжеском дворе, был в курсе всего происходящего на родине и мог оказаться полезным Дёрдю в поисках жизненных перспектив. Почти в каждом письме Корниш ссылался на Ковачоци, приводя его мнение по самым разным вопросам. Дёрдь писал и другим, менее близким людям при княжеском дворе. Королевскому судье и будущему воспитателю Габора Бетлена Андрашу Лазару Дёрдь отправил подряд четыре письма, но ни на одно из них не получил ответа. Зато княжеский секретарь Бодоки поделился с ним своими впечатлениями о службе князю, которой он был очень доволен[977]. Будущий канцлер Стефан Йошика[978] в письмах звал его в свою свиту, но Дёрдь отказался[979]. Корниш завел знакомство с Марком Беркнером, секретарем Жигмонда Батори[980]. В 1591 г. Беркнер посетил Падую, встречался с Корнишем, имел с ним беседу и взялся отвезти домой его письма. Дёрдь также упоминает о своих письмах к Беркнеру. Благодаря этим очным и заочным контактам Корниш и его земляки не порывали связей с домом, родиной, были информированы о жизни близких, о событиях в стране. Тем самым последующее возвращение на родину после долгого отсутствия могло быть не столь чувствительным для вчерашних студентов.
Дёрдь поддерживал прочные контакты с венгерской студенческой диаспорой за границей. Находясь в Гейдельберге, он вёл интенсивную переписку и с Ференцем Банффи, уехавшим во Франкфурт, и с Шандором Шомбори, перебравшимся в Падую. Он, очевидно, состоял в дружественных отношениях с Самошкёзи, хотя и не упоминал о нем в письмах. Корниш написал в предисловии к вышедшему в Падуе в 1593 г. известному историческому труду Самошкёзи Analecta Lapidum стихотворное обращение к издателю с теплыми словами об авторе. Тесные отношения, в том числе и в переписке, связывали Дёрдя Корниша с уже упоминавшимся Яношем Хертелем. Янош Хертель, к тому времени имевший за спиной Гейдельбергский и Базельский университеты, не первый раз остановил свое внимание на Падуанском университете. Именно отсюда в 1586 г. он отправился в Базель. Вернувшись в Падую, Хертель получил в университете место преподавателя, а также хранителя ботанического сада. Он часто ездил в Венецию, где опубликовал несколько работ. Очевидно, в эти годы Корниш и Хертель сблизились. Дёрдь был информирован о делах и планах последнего, потерявшего в 1593 г. место хранителя ботанического сада и задумавшего уехать домой[981]. Но только в 1595 г. Хертель окончательно вернулся на родину и занялся в Коложваре медицинской практикой[982]. Таким образом, молодые венгры не чувствовали себя совсем одинокими в чужой стране и в чужом городе, т. к. образовывали некую общность, живущую по своим правилам, не забывающую обычаи дома.
В письмах Дёрдя почти не содержится информации о том, как были организованы в университете венгерские студенты. Такие сведения можно почерпнуть из осуществленной Э. Верешем публикации матрикул Падуанского университета и сопутствующих им документов. Студенты из бывшего Венгерского королевства, как и наши герои, обычно входили в состав германской «нации». Дёрдь Корниш и Миклош Богати, поступив на артистический факультет Падуанского университета, также попали в состав германского землячества[983]. Как правило, из своих рядов студенты выбирали венгерского советника. Однако в матрикулах упоминаются случаи, когда студенты из Венгрии и Трансильвании попадали в другие землячества и даже выбирались от них советниками[984]. Отношения между немцами и выходцами из Венгрии и Трансильвании в германском землячестве не всегда складывались безоблачно. В 1568 г. между ними на юридическом факультете вспыхнул конфликт, которой привел к разделению землячеств на германское и венгерское, и какое-то время венгерские студенты не участвовали в делах германской «нации»[985]. Очевидно, в 1583 г. отношения между «нациями» также были напряженными, поскольку советник юристов германской «нации», которому надоело взаимное отчуждение, созвал у себя на дому тех и других, предложив помириться. По его инициативе немецкие и венгерские студенты заключили соглашение о том, что будут поддерживать друг друга при голосовании во всех делах и что венгерская «нация» воссоединится с германской[986]. В 1587 г. дружественные отношения между германской и венгерской «нациями» были оформлены специальной грамотой[987]. Тем не менее, не считая таких периодов обострения, в целом студенты из разных стран должны были уживаться друг с другом. Дёрдь упоминает о письмах, что его земляки направляли немецким студентам, и новостях, которые те передавали им[988].
Несмотря на трудности и лишения, Дёрдь Корниш учился с огромной охотой. В начале 1593 г. он с сожалением отмечал, что во время болезни потерял время, не мог заниматься ничем полезным, не читал книг, а все деньги вынужденно тратил на лекарства и такие вещи, о которых прежде и не подумал бы. Из его писем, к сожалению, невозможно узнать, что и как он конкретно изучал в университете. Из скупых сообщений мы только и узнаём, что он слушал лекции какого-то юриста, которые ему понравились, но при этом жаловался на нравы студентов, прерывавших профессора[989]. Большую часть времени он находился в Падуе, и только однажды, летом и осенью 1593 г. совершил поездку в Рим, поддавшись на уговоры вернувшегося из Венгрии Миклоша Богати. Богати направился в Рим не из пустого любопытства. Он намеревался записаться в Collegium Germanicum Hungaricum, куда его рекомендовал генерал австрийской провинции ордена иезуитов Карилло Аквавива[990]. По пути друзья заехали в Сиену и записались в университет[991] для того, чтобы там усовершенствоваться в итальянском языке, т. к. полагали: «В Сиене по-итальянски говорят наиболее чисто, правильно и красиво»[992]. Миклош поступил в Германско-венгерский коллегиум в Риме и учился там вместе с другими венгерскими юношами из Трансильвании — Яношем Вашем, Яношем Хуняди вплоть до 1595 г., а Дёрдь осенью 1593 г. вернулся в Падую. Он, вероятно, был очень огорчён, причём, очевидно, не столько разлукой с товарищем (к ней он уже Должен привыкнуть), сколько религиозной составной вопроса. Дёрдь, семья которого принадлежала унитаристской церкви, в сердцах писал в одном из посланий к отцу, что он не пойдет по пути, на который встали некоторые соотечественники: презрев достоинство и веру, записались в коллегиумы за стипендии[993]. Корниш не дожил до того момента, когда в 1595 г. Богати получил в коллегиуме стипендию от Св. Престола[994], но, может быть, чувствовал, что дело идет к этому. Расставание с Миклошем имело серьезные последствия для Дёрдя: он потерял товарища, с которым вместе снимал жилье, столовался, по необходимости закупал еду, готовил. Теперь все расходы ложились на него одного. Перед ним снова замаячила перспектива преждевременного возвращения домой. Претерпеваемые лишения нисколько не умалили его страстного желания продолжить учебу. «Видит Бог, я не хожу в новой одежде, больше нужды не ем, не пью, не готовлю, не покупаю книг сверх необходимых. И тем не менее, я большего не прошу от Твоей милости и не требую для себя», — писал он отцу, вымаливая разрешения остаться в Падуе[995].
Дёрдь знал немецкий, итальянский и латинский языки. Юноша вел переписку не только на родном, венгерском, но и на латинском языке. Изучению латыни он придавал большое значение. Его крайне беспокоило то обстоятельство, что его младший брат Миклош в Германии так и не выучил, как следует, ни немецкого, ни латинского языков. Пока Дёрдь не уехал в Италию, он встречался с братом и помогал ему в латыни, читая с ним «более простых историков», в чём ему помогал и Миклош Богати[996].
Хотя из писем Дёрдя мы можем узнать мало конкретного об университетской жизни, они полны мыслей о том, какое значение имела для этого трансильванского юноши учеба и на что он хотел бы употребить полученные знания. И в этой связи он много рассуждал о самом себе, о семье, о родине. Корниша отличала большая жажда знаний. Он писал отцу, что был еще очень юн по годам и настоящим ребенком в своих суждениях и знаниях, когда покинул дом: «Если я что-то и слышал о Фемистокле, Сенеке или что-то знал из суждений Аристотеля и Цицерона о природе и мире, то еще не мог их усвоить». Приобрести полноценные знания, по его мнению,’можно только проведя немало лет в зарубежных университетах. Дёрдь приводил в пример своих известных соотечественников — Яна Паннония, литератора Дёрдя Эньеди, Михая Пакши («ученее которого наш век не видел в Венгрии»), канцлера Фаркаша Ковачоци, посвятивших от 12 до 18 лет учебе в заграничных университетах. Корниш полностью разделял мнение канцлера Ковачоци о том, что лучшую часть молодости нужно проводить здесь (в Италии), «потому что это время — самое лучшее и полезное для учения и постижения наук, для взросления и формирования моих суждений»[997]. Умоляя отца не отказывать в материальной поддержке, он утверждал, что не ищет для себя почестей и высоких чинов, а только лишь хочет вернуться домой «с багажом добронравия и добросердечности, а также полезных наук». «Даже если бы у меня было имя простого пахаря, и я занимался бы сельским хозяйством, как старик Катон, с двумя или тремя помощниками, то считал бы себя не менее счастливым, чем те, кто владеет империями, высокими должностями и огромными поместьями»[998]. «Я должен смотреть дальше своего носа, если хочу чего-нибудь достичь в жизни», — убеждал Дёрдь отца, но при этом настаивал на том, что не желает такой награды, как например, возможности разбогатеть, «но только жить в уважении и приносить пользу»[999]. Конечно, несмотря на высокую патетику, юноша не исключал возможности получить хорошую должность по возвращении домой. Но он боялся того, что, если родители добьются его скорого возвращения на родину, то из-за своей молодости не сможет рассчитывать на хороший чин, ибо «молодым не доверяют никаких важных дел»[1000].
Знания и человеческое достоинство он ставил выше материальных благ и должностей. Отцу сообщал о том, что отказался от заманчивого предложения Стефана Йошики войти в его свиту по трем причинам. Первая из них — это нежелание прерывать учебу; вторая заключалась в том, что тот не знает латыни («он ни словам не перемолвился со мной по-латыни»). Но более важным, очевидно, было то, что Йошика не проявил к Дёрдю достаточного уважения[1001]. Проблему человеческого достоинства юноша поднимал и в письме к матери в связи с браком своей сестры Анны. Дёрдю очень импонировал будущий зять Мозеш Секей, но вовсе не из-за того, что тот был известен в политических кругах, а за те человеческие достоинства, которые видел в нем. А под ними Дёрдь понимал такие качества, как «человечность, порядочность, честь, достойные поступки»: «Для меня не важно, кем был человек и откуда он взялся (ki volt vagy honnan legyen), а кто он есть сейчас и куда пойдет (ki legyen és hova megyen), ибо мы не выжили бы, если бы с предубеждением смотрели на тех, кто благодаря своим делам из низов поднимается наверх. Поэтому лучше привязать к себе правильного и честного человека, нежели никчемного отпрыска древнего рода»[1002].
Со своими академическими успехами Дёрдь тесно связывал честь и достоинство своей семьи. «Благодаря Богу, я сейчас не испытываю недостатка в учебе, потому что бьюсь над тем, чтобы не отставать в науках, чтобы не изменить своих нравов, и чтобы не выглядеть выродком в своей семье», — писал он матери в самом начале своего пребывания в Гейдельберге[1003]. Примерно о том же сообщал: «Если я и не украшу нашу семью настолько, насколько сделала твоя милость, то и не опозорю». Он чувствовал ответственность не только перед семьей, но и перед своей страной, и полагал, что может быть полезен ей. Помощь отца была необходима ему для того, чтобы показать, «что и у трансильванцев имеются достоинства (virtutes), благодаря которым, если не помешает судьба, мы можем продвинуться вперед и возвыситься»[1004]. Если бы Дёрдь Корниш не умер так рано, своими делами он смог бы подтвердить свои мечты и намерения, упорно повторявшиеся им в письмах.
Итак, на основе писем мы набросали портрет трансильванца Дёрдя Корниша, одного из многих десятков и даже нескольких сотен венгерских студентов, учившихся в европейских университетах в конце XVI в. Вместе с ним вырисовывается особая среда, в которой он провел около семи лет своей короткой жизни, и частью которой он был сам. В ней можно выделить несколько аспектов и пластов. Прежде всего, эту среду составляли сами венгерские школяры, учившиеся за границей. Они были тесно связаны между собой как в рамках учебного заведения, так и внеуниверситетским общением. Студенты поддерживали друг друга в учёбе и повседневной жизни, обменивались разнообразной информацией, которая сказывалась даже на направлении образовательных потоков. Это облегчало их пребывание в незнакомой и чуждой среде. Учащиеся образовывали некое, никаким образом не оформленное сообщество, которое выходило за пределы какой-то одной страны, т. к. студенческий поток находился в постоянном движении. Несмотря на трудности коммуникаций, они поддерживали тесные связи с родиной, главным образом, через семью и родных. Эта связь выглядела еще более прочной благодаря тому, что, как мы видели, за границу студенты отправлялись группами, костяк которых составляли родственники. Родные, оставшиеся дома, делали возможным не только само пребывание своих детей в зарубежных университетах, т. к. материально обеспечивали их обучение, но и способствовали сохранению контактов с родиной, снабжая информацией о положении дел в семье и в стране в целом. В рассмотренной нами студенческой группе преобладали выходцы из дворянских семей: очевидно, они располагали большими возможностями учиться за границей, хотя известно, что за университетским образованием за границу уезжало немало детей бюргеров, поддерживаемых как городскими властями, так и частными меценатами. В нашем случае эта часть молодежи была представлена в лице наставников, сопровождавших молодых дворян на учебу. Деметер Краккои, Янош Дечи Бараньяи, Иштван Самошкези, Янош Хертель — талантливейшие люди, которые таким путем сами приобщались к высшему образованию и духовным ценностям Европы. В то же время своим кругозором, знаниями, интеллектом они должны были оказывать влияние на формирование личности и духовное развитие своих подопечных. Студенты приобщались к научной и литературной жизни, публиковали свои сочинения, знакомили с ними своих товарищей, причем не только земляков. Неотъемлемой частью этого сообщества были и те соотечественники, остававшиеся дома, с которыми обучавшиеся за рубежом студенты поддерживали тесные контакты как посредством встреч, так и путем переписки. Они принадлежали к одной социальной среде, придерживались близкой политической ориентации, многие входили в княжеское окружение, составляя политическую элиту страны. Эти люди, как, например, Фаркаш Ковачоци, вместе с родителями приобщали учившуюся за границей молодежь к своим интересам, политической жизни страны, формировали ее политические взгляды и позиции, ориентировали на будущую деятельность на родине. Как показывают биографии тех молодых людей, о которых шла речь в главе, это им удалось. Связь студентов с частью элиты имела большое значение еще и потому, что ее представители также провели немало лет за границей, обучаясь в университетах Германии, Италии, Швейцарии и других странах. Те и другие были близки друг другу по духу, обладали европейским кругозором, понимали значение университетского образования. В этом тесном общении, особой интеллектуальной, культурной и социально-этнической среде формировалась интеллектуальная и политическая элита страны.
Наконец, на основании писем можно сделать еще один немаловажный вывод. Венгерская и трансильванская молодежь, так же, как и их «взрослое» окружение за границей и на родине, существовала в одной культурно-социальной среде. С обеих сторон речь идет в основном об этнических венграх, связанных между собой родственными связями, дружбой, близким знакомством или даже службой одному правителю. Принадлежность к двум разным государствам, каковыми являлись Венгерское королевство и Трансильванское княжество, а также разногласия и противоречия политического характера, сопровождавшие отношения их правителей — австрийских Габсбургов и трансильванских князей — не отражались на этих связях. Для них как бы не существовало границ. Данное обстоятельство нельзя сбрасывать со счетов при изучении политической истории Венгрии и Трансильвании XVI–XVII вв.
В Венгрии по ряду причин до XVIII в. не существовало профессионального театра, хотя, конечно, традиции театральной культуры в народной, городской и аристократической среде имелись. В XVI в. зарождается собственно драматургия, на становление которой большое влияние оказало европейское Возрождение, пробудившее интерес к античной драматургии и создавшее собственное театральное искусство. Первый венгерский комедиограф Балинт Балашши взял за основу своей «Прекрасной венгерской комедии» (1588 г.)[1005] произведение современного ему итальянского автора Кристофоро Кастеллетти, подражавшего в свою очередь античной буколической поэзии. Балашши, родоначальник поэзии на национальном языке, ставил перед венгерской драматургией главную цель: развивать родной язык. Вместе с тем он полагал, что драматургия должна не только учить, но и развлекать публику, доставлять ей эстетическое наслаждение[1006]. Однако венгерское общество в ту эпоху еще не созрело до понимания таких задач, и первая венгерская комедия была благополучно забыта вплоть до нашего времени.
Причины медленного развития венгерского театра следует искать, прежде всего, в слабости венгерского средневекового города, а в XVI–XVII вв. к этому добавились новые препятствия: постоянные войны, отсутствие на территории Венгрии королевского двора, который мог бы играть роль центра, генерирующего и аккумулирующего различные культурные веяния и процессы, в том числе ведущие к формированию национального профессионального театра. Важнейшим фактором культурного развития в эту эпоху стала Реформация. Протестантские конфессии, на долгое время потеснившие в Венгрии католицизм, в целом оказывали сдерживающее воздействие на развитие театрального искусства. Прежде всего, это касается кальвинизма с его нетерпимым отношением к светским развлечениям, в разряд которых включался и театр. Лютеранская церковь занимала более сдержанную позицию в данном вопросе, и хотя напрямую не поощряла лицедейство, всё же продолжала театральную традицию городских школ, восходящую к XV в.[1007]
Тем не менее, образы, сюжеты, идеи и сценические приемы драматургии Возрождения (а через нее и Античности), пусть медленно, но всё же проникали в венгерскую культуру XVI в.[1008], особенно XVII в. Хотя и в опосредованном, сильно искаженном виде, они стали достоянием культуры Барокко.
В конце XVI–XVII в. в Венгрии существовал любительский театр, поддерживаемый аристократией. При этом представители знати выступали скорее «потребителями» «театральной продукции», чем её творцами, т. к. в своих замках они, по крайней мере на протяжении XVII в., не ставили спектаклей, а приглашали исполнителей с готовыми постановками[1009]. Главенствующая же роль в жизни любительского театра в Венгерском королевстве в конце XVI–XVII вв. выпала школам, руководимым духовенством. В эпоху Реформации и Контрреформации церковь придавала огромное значение театру в первую очередь как средству религиозного воспитания молодежи и образования. В этой сфере особенно много сделали иезуиты.
Иезуиты появились в Венгрии в 1561 г. по приглашению архиепископа Эстергомского Миклоша Олаха — прелата, известного не только своей борьбой за восстановление позиций католической церкви, но и гуманистическими взглядами. С этого времени и до конца XVII в. в Венгерском королевстве и Трансильванском княжестве появилось несколько десятков иезуитских гимназий (коллегий, школ), причем большая часть их возникла до середины XVII в.[1010] В конце XVI–XVII в. число протестантских школ (лютеран, кальвинистов и унитариев) в Венгрии значительно превосходило католические, но в XVII в. ситуация стала меняться в ходе наступления Контрреформации. Иезуитские школы разворачивали свою деятельность в соперничестве с протестантскими, прежде всего, с лютеранскими, в том числе и в театральной сфере.
Чтобы показать деятельность школьных театров в иезуитских школах в Венгерском королевстве первой половины XVII в., я обратилась к источникам по истории школьных театров в Венгрии в XVI–XVIII в. (1561–1773), изданным Гезой Штаудом (1983 г.)[1011]. Из хроник (Historia Domus) австрийской провинции ордена иезуитов, в которую входила Венгрия, венгерский исследователь выбрал те материалы, которые освещают тему школьного театра[1012]. Кроме того, я использовала воспоминания о детстве, написанные представителем известной венгерской фамилии Эстерхази — Палом Эстерхази, воспитанником иезуитов[1013].
Пал Эстерхази — одна из самых ярких фигур в истории Венгрии XVII в. Юн родился в семье надора-палатина Миклоша Эстерхази, и закончил?свою жизнь, занимая, как и отец, должность надора — высшую в государстве. Пал Эстерхази оставил заметный след не только в политической Истории Венгрии, но и в ее культуре. Он занимался литературой, преуспев в поэзии и прозе, увлекался музыкой: был не только слушателем, но также Композитором и исполнителем, владел игрой на нескольких музыкальных инструментах[1014]. Сохранились рисунки, которыми Эстерхази иллюстрировал собственные произведения. В своих замках, построенных лучшими австрийскими архитекторами того времени, Пал Эстерхази собрал богатую коллекцию произведений искусства и книг. На формирование его мировоззрения, политических и религиозных взглядов, художественных вкусов решающее влияние оказали иезуиты. Первый человек государства был горячим поклонником театра, любовью к которому он проникся в годы учебы (с 1646 по 1653 г.) в иезуитской гимназии Надьсомбата[1015].
Иезуитские гимназии в Надьсомбате, Дьёре и Шопроне пользовались наибольшей известностью в Венгерском королевстве в первой половине XVII в.[1016] Надьсомбатская гимназия была основана в 1556 г. Миклошем Олахом, но вскоре (1567 г.) закрыта и возобновила свою работу только в 1614 г. архиепископ Эстергомский Петер Пазмань[1017], возглавивший Контрреформацию в Венгрии, в своей деятельности по восстановлению и укреплению католицизма преуспел больше своего выдающегося предшественника, причем не в последнюю очередь благодаря тому, что убеждение предпочитал силовым методам. Воспитание молодежи, школьное образование занимало в его религиозной программе важнейшее место. В 1624 г. он создал при надьсомбатской гимназии иезуитский коллегиум, который по его же инициативе вырос в первый на территории королевства университет, тоже иезуитский (1635 г.). Гимназия в Надьсомбате располагала солидной учебной базой, хорошей библиотекой и славилась своим театром.
Отцы-иезуиты следовали заветам основателя ордена, который признавал пользу драмы и театра для того, чтобы, пользуясь их средствами, напоминать молодежи о страстях Господних и помогать усваивать Библию. Поэтому правилами ордена предусматривалось в иезуитских школах устраивать «театр». Так, «театральная» тема затрагивалась в школьном регламенте австрийской провинции ордена от 1591 г. В нём, в частности, предписывалось: «Ежегодно публично устраивать распределение премий, а также не допускать того, чтобы в течение более продолжительного, чем должно, времени не представлялись бы драмы». Ибо, как говорилось в тексте, «поэзия без сцены „застаивается“»[1018].
Обращение к театральному искусству не в последнюю очередь преследовало такие педагогические цели, как научить учащегося хорошим манерам, умению непринужденно держаться, выступая перед публикой. Подборкой соответствующего сценического репертуара решались также и задачи нравственного воспитания молодежи: так, постановкой пьес на историко-героические темы воспитывались патриотизм и одновременно верность правящему дому Габсбургов. Перед школьным театром ставились и другие, не менее важные задачи. Он должен был привлечь к школе интерес родителей и близких учащихся, а также влиятельных персон, которые, радуясь успехам своих чад, проникались бы чувством благодарности и к самому учреждению, и к ордену, поддерживали бы их материально.и политически. Политическая поддержка для иезуитов в Венгрии со стороны могущественных светских и церковных покровителей была очень важна, т. к. утверждение ордена в стране, где не только протестанты, составлявшие большинство, но и значительная часть католиков враждебно относилась к иезуитам, происходило с огромными трудностями. Наконец, самое главное: школьный театр был предназначен для того, чтобы содействовать триумфу католической веры.
В Historia Domus сохранились сведения о театральной жизни надьсомбатской гимназии, начиная с 1617 г.[1019] За 34 года (с 1617 по 1651 г.) в этой гимназии было поставлено 55 спектаклей, названия большинства которых нам известны.
Преобладала религиозная тематика, хотя встречаются пьесы историко-героического содержания. В выборе репертуара главную роль играли не художественные и эстетические критерии, а воспитательные (нравственно-религиозные) и политические. Круг тем был ограничен, и г сюжетам из современной жизни не находилось места на сцене. Пьесы с любовной фабулой также не могли идти в школьной театре. Постановки подвергались цензуре. В инструкции 1591 г. специально оговаривалось, что они должны быть «приличного содержания»[1020].
Среди 27 постановок на религиозные темы часть была связана с библейскими сюжетами: об Иоанне Крестителе (1638 г.), о строительстве храма Давидом и Соломоном (1637 г.), о пророке Илии (1617 г.), об Иосафате и Варлааме (1631 г.), о Моисее (1649 г.), о страстях Христовых (1648 г.) и др. Еще больше пьес посвящалось христианским святым мученикам: Св. Екатерине (1646 г.), божественной Сусанне (Diva Susanna, 1627 г.), Св. Алексию (1625 г.), Св. Николаю (1631 г.), Св. Варваре (1634 г.), Св. Агате (1635 г.), епископу и мученику Св. Герарду (возможно, Геллерту, 1623 г.) и др.
Особое место в репертуаре занимали святые-покровители королей («Жизнь Св. Адальберта, покровителя королевства», 1641 г.), а также сами святые короли, причем — венгерские (Св. Имре, 1617 г.; Св. Ласло, 1618 г.). Адальберт, епископ-миссионер чешского происхождения, был выделен среди других святых по той причине, что с ним легенда связывала обращение в христианство в конце X в. венгерского княза Гезы и его сына Вайка, будущего короля Св. Иштвана, во время недолгого пребывания миссионера при дворе Арпадов в Венгрии[1021]. Примечателен интерес составителей репертуара к личности Св. Имре, умершего в юном возрасте сына первого венгерского короля Св. Иштвана. Жития приписывали Имре исключительную религиозность, христианское смирение и — главное — непорочность и чистоту (virginitas)[1022]. Жизнь юного герцога должна была служить наилучшим примером для подрастающей в стенах иезуитской гимназии молодежи. Воспитательный характер образа короля Св. Ласло лежал в другой плоскости. Этот король, живший в конце XI в., приобрел необычайную популярность в Венгрии в XVI–XVII вв. как король-рыцарь и воин, не только отстоявший независимость Венгрии перед лицом могущественных внутренних и внешних врагов с Запада, но и защищавший свое королевство от язычников (половцев)[1023]. Повышенный интерес к этому, естественно, наполовину придуманному образу более чем объясним в Венгрии, которая в ту эпоху вела ожесточенную борьбу за существование с турками.
Наконец, особого внимания удостаивались основатели ордена иезуитов — сам Игнасий Лойола (пьеса из жизни которого приурочивалась ко дню его рождения (31 июля)) и его ближайший сподвижник Св. Франциск Ксавьер (постановки 1640 и 1651 гг.). Св. Франциск помимо прочего считался святым патроном философского факультета Надьсомбатского университета; день его ангела, 3 декабря, торжественно праздновался в университете и гимназии[1024]. Пал Эстерхази, вспомнивший об этом спектакле, отметил, что изображение Св. Франциска нёс он сам[1025].
Среди светских тем преобладали исторические и историко-героические. Находилось место сюжетам из античной, средневековой истории, в том числе венгерской. Так, одна из пьес, названных в História Domus, была посвящена выдающемуся персонажу венгерской истории — королю Матяшу Корвину. С именем этого легендарного, хотя и неканонизированного правителя связывался наиболее счастливый и значительный период венгерской истории, когда королевство достигло своего наивысшего могущества и расцвета. Обращаясь к образу великого короля, современники не только испытывали ностальгию по «старым добрым временам», но и ставили его в пример политикам и королям своей эпохи, к которой примеряли принципы и методы правления Матяша[1026]. Пусть далекие от современности, сюжеты исторических пьес должны были ориентировать зрителя на события сегодняшнего дня; реально существовавшие и придуманные короли далекого прошлого с их достоинствами и добродетелями должны были олицетворять правящих монархов. Эти аналогии понимали даже дети. Об одной такой пьесе упоминал Пал Эстерхази: «Отцы-иезуиты поставили чудесную комедию о короле Йоасе, которого преследовала мачеха Аталия. Короля играл я. У меня было больше 450 стихов. По пьесе Аталию казнят, а Йоаса коронуют. Под ним подразумевался Фердинанд IV»[1027].
Художественные достоинства большинства этих произведений оставляли желать лучшего, но детям и зрителям они нравились. Уже взрослый Пал Эстерхази, возвращаясь к событиям своего детства, с удовольствием вспоминает школьные театральные постановки, их наивные сюжеты, персонажей и — главное — свою причастность к этому действу. Зрители горячо принимали юных артистов: Сит sucessu et Iqudty Magnó сит accursu, Сит plausu, Laudem et plausum retulit actio publica — встречаются пометки в História Domus. Среди публики присутствовали и католики, и протестанты. На их реакцию устроители обращали особое внимание: Сит applausu haereticorum, — отмечалось в таких случаях.
Жанры театрализованных представлений в школах не ограничивались драмой. Сообразно духу времени большой популярностью пользовались символические картины. В 1618 г. по случаю коронации Фердинанда II Габсбурга венгерским королём учащиеся класса риторики и поэзии надьсомбатской школы выступили в столице королевства Пресбурге (Пожони)[1028], в королевской крепости с картинами, изображавшими королевские символы (Apparatus regius symbolis explicatus[1029]); в 1626 г. юные артисты ездили в Вену, чтобы поздравить с каким-то событием будущего Фердинанда III, представив при дворе спектакль с эмблемами[1030]. В 1631 г. дети подобным образом приветствовали в стенах гимназии какого-то не названного по имени гостя в связи с днём его рождения. В том же году они представляли «разные символы» на венгерском, словацком и немецком языках, что могло быть адресовано широкой аудитории на каком-нибудь публичном празднике. К эмблематическим картинам по жанру примыкали триумфы и театрализованные процессии, также пользовавшиеся вниманием школьных режиссеров. В 1648 г. в честь почетной гостьи гимназии Юдит Бетлен учащиеся представили «Триумф Девы Марии»[1031]. Театрализованные шествия с представлением эмблем и аллегорических картин особенно часто упоминаются в связи с религиозными праздниками: днём Тела Господня (1636, 1642 гг.)[1032], Пасхой (1641 г.), Великой Пятницей (1649 г.)[1033]. Пал Эстерхази участвовал в таких процессиях. В «Великую Пятницу на предпасхальной неделе была устроена процессия, в которой я изображал гения любви к Господу нашему. По ходу представления я должен был произнести какое-то количество стихов. Меня за руки привязали к зеленому дереву перед Святым Гробом»[1034].
Пожалуй, наиболее распространенным театральным жанром в школе была декламация, ближе всего стоявшая к учебному процессу. Собственно говоря, даже исполнение драматических произведений на школьной сцене не всегда принимало форму игровых костюмированных представлений, а ограничивалось декламацией. Не всегда возможно провести разграничительную линию между этими жанрами. Т. н. девоции и близкие к ним секвенции восходят к проповедям или речам поучительного характера, которые уже в XIV–XV вв. в качестве иллюстрации сопровождались игровыми сценками, пантомимой[1035]. В 1648 г. воспитанники надьсомбатской гимназии по случаю дня рождения надора Яноша Драшковича выступили с декламаций стихов (Declamatiuncula, Poesis)[1036]. Пал Эстерхази, обучаясь в классе риторики, должен был декламировать одну из речей Цицерона за хорошее исполнение его наградили книгой[1037]. Декламация могла принять форму драматического монолога и диалога; последний мог заменять диспут. В 1629 г. в надьсомбатской гимназии на Великую Пятницу ученики представляли некий Dialogismus[1038].
По ходу спектакля, в котором представлялась какая-нибудь «драма», могли вставляться интермедии. Венгерские теоретики драматургии того времени отводили комической интермедии большую роль в представлении. Работавший в конце XVII в. в Надьсомбате Моисей Лукач, который опубликовал брошюрку о том, как надо писать и ставить трагедии и комедии, полагал, что интермедия нужна для того, чтобы ослабить драматический накал происходящего на подиуме. Более того, она должна контрастировать с серьезным содержанием пьесы, «бить по пафосу действия» и, таким образом, усиливать его. Сюжет подобных интермедий не зависел от пьесы. Это могла быть буффонада, пришедшая на школьную сцену из средневекового народного театра[1039]. Пал Эстерхази вспоминал, как в пьесе, посвященной Юдифи, где ему досталась большая роль, был персонаж — школяр по имени Залахер. У него была безобразная внешность, и в полном соответствии с нею — речь, что чрезвычайно веселило публику («люди очень сильно смеялись»)[1040]. Правда, в нарушение канона интермедии в школьных постановках могли заключать в себе символи ческие картины, аллегорию, сцены из античной мифологии, пасторали, в исполнении актеров-учащихся, одетых в соответствующие костюмы.
Неотъемлемым компонентом драматических постановок был хор. Однако даже в трагедиях ему отводилась иная роль, чем в древнегреческом театре: хор не предназначался для того, чтобы выражать мнение автора. Он представлял собой музыкальную вставку лирического характера, по мнению того же Лукача, служащую в отличие от интерлюдии для того, чтобы «поднять прозу действия до высот поэзии»[1041].
И Лукач, и другие авторы трактатов о театре и драме, жившие на территории Венгерского королевства в XVII в., считали, что спектакль должен обязательно сопровождаться музыкой, пением и танцем. Эта задача также возлагалась на интермедии. Хотя в XVII в. в иезуитских школах дети специально еще не обучались танцам, педагоги поощряли их. В надьсомбатской иезуитской школе, которую поддерживал Петер Пазмань, на праздники с театральными представлениями приглашались музыканты и танцмейстеры[1042]. Еще до школы дети приобщались к танцам дома. Хотя в Венгрии были известны западноевропейские придворные танцы той эпохи, большей любовью даже в аристократической среде пользовались свои венгерские танцы, в том числе народные, особенно воинские. Среди последних широкой известностью пользовался хайдуцкий танец с саблями[1043]. Например, Пал Эстерхази уже в детстве овладел сложным искусством этого танца. В 1647 г. в тринадцатилетнем возрасте он исполнил перед императорской четой танец с саблями и танец с факелами: «Играя в чудесной комедии короля Йоаса, я должен был исполнить с двумя обнаженными саблями хайдуцкий танец, что я умел мастерски делать. Танец очень понравился императору и императрице»[1044].
Драмы, ставившиеся в школах, как правило, были анонимны. Нередко не было известно не только имя сочинителя — не имелось даже текста постановки. Многие спектакли ставились «наживую» — без письменного текста — ив лучшем случае сопровождались указаниями режиссера. В первую очередь это относится ко всякого рода шествиям, «живым» картинам, эмблемам. Среди дошедших до нас имен, встречаются школьные учителя, которые пользовались иностранными произведениями или сочиняли сами. Об одном из таких авторов вспоминал Пал Эстерхази. В 1648 г. ему довелось играть на сцене в пьесе о Юдифи, написанной учителем надьсомбатской гимназии отцом Иштваном Керестеши, который впоследствии, как вспоминал его бывший ученик, возглавил это учебное заведение[1045]. Керестеши, в 30-е гг. начинавший работать у Пазманя, отличался среди коллег-учителей ораторским дарованием, а помимо драм сочинял еще и стихи[1046]. В 1629 г. в Великую Пятницу и праздник Тела Господня ученики представляли венгерскую драму отца-иезуита Ференца Липпаи. Среди авторов все же преобладали иностранцы и, соответственно, невенгерские сюжеты. Красноречивые данные приводит в этой связи исследователь венгерского театра Йожеф Байер. Из сохранившихся 180 текстов пьес XVII–XVIII вв. только 10 были венгерскими[1047]. Это не значит, что венгры не занимались драматургией. Специфика школьного театра, прежде всего, в иезуитских школах, приводила к тому, что венгерские пьесы не находили сценического воплощения.
Одна из причин подобной ситуации заключалась в следующем: в театральных постановках иезуитских учебных заведений королевства чаще всего использовался латинский язык, поскольку одна из главных задач, ставившихся перед школьным театром, состояла в том, чтобы учащиеся лучше его усваивали. В правилах 1591 г. предписывалось ставить пьесы на латыни. «Домашние» постановки, осуществлявшиеся в сугубо учебных целях в течение учебного года, в том числе при переходе из младших классов в старшие, требовали обращения к языку древних римлян. Это относилось к декламации в классах риторики и синтаксиса, а также к тем случаям, когда учащиеся «гастролировали» со своими спектаклями, давая представления, например, при императорском дворе в Вене. Однако театральная практика даже иезуитских школ выходила за рамки этих инструкций. Язык представления зависел от того, где и для кого оно давалось. Когда представления устраивались для широкой публики, исполнители говорили на народном языке — и не только на венгерском, но также на словацком и немецком. Такие случаи специально оговаривались[1048]. Они упоминаются значительно реже, чем постановки на латинском языке. Подобная практика упражнений в латыни приносила свои плоды. Пал Эстерхази свободно владел этим языком — как устным, например, выступая перед королем на Государственных собраниях, так и письменным. Его переписка с официальными лицами центральной королевской администрации, с двором велась на латыни. На ней же Эстерхази написал трактат о Миклоше Зрини, адресуя его, по всей видимости, не только венгерскому читателю.
В первой половине XVII в. спектакли в надьсомбатской гимназии ставились один-три раза в год. Учебные («рабочие») постановки, как правило, совпадали с экзаменами зимнего и весеннего семестра[1049]. Театральные зрелища устраивались и во время крупных церковных праздников: в Великий пост, Великую Пятница, на Пасху, в день Тела Господня, на Рождество, в дни святых патронов и т. д. В 1657 г. был устроен спектакль по случаю освящения нового храма в Надьсомбате. Находилось достаточно поводов для спектаклей и помимо церковных праздников: поздравления членов правящей династии с разными официальными и семейными событиями с выездами в австрийскую и венгерскую столицы; приглашение в замки к венгерским аристократам; прием именитых гостей в стенах учебного заведения и т. п. Так, питомцев иезуитов посещали надор[1050], архиепископ Эстергомский и др. Иногда пьеса или действо разыгрывались специально по случаю приезда высокого покровителя. В 1629 г. в Великий пост сыграли пьесу Cosmodulos в честь надора Миклоша Эстерхази[1051]. В 1627 в. на Преображение надьсомбатскую гимназию посетила графиня Жужанна Эрдеди и в ее честь учащиеся показали «Божественную Сусанну»[1052]. Спектакли посреди года игрались перед узким кругом «своих»: учителей, соучеников. В конце года по праздникам в школу съезжались многочисленные гости, в том числе родители, патроны, представители светских и церковных властей, многочисленные дворяне. В 1636 г. на открытие учебного года в надьсомбатской гимназии ставили пьесу «Теофил» силами учащихся класса риторики «в присутствии надора и при стечении многочисленного дворянства»[1053]. В то же время театрализованные представления были рассчитаны и на «более демократического» зрителя — горожан и даже жителей окрестных деревень, которые приезжали в город по большим праздникам.
От того, для чего и для кого ставился спектакль, зависели и его содержание, и оформление. Подготовка постановки считалась делом очень ответственным, частью учебного процесса и требовала большого напряжения как от учителей, так и от учеников. В инструкции 1591 г. говорилось: «Только не следует взваливать исключительно на плечи учителей риторики обучение исполнителей ролей, приобретение костюмов и декораций, установку сцены, и прочую тяжелую и разнообразную работу, связанную со сценой. Следует поступать так, чтобы под его (учителя) руководством другие также разделяли бы тяжесть его трудов».
В элитарной надьсомбатской гимназии нередко ставились очень зрелищные, пышные спектакли. Известны случаи, когда декорации и костюмы доставляли из Вены и даже Венеции[1054]. Во время крестного хода учащиеся одевались ангелами, Марией Магдалиной, Христом, Марией, Вероникой и т. п. Пал Эстерхази вспоминал об исполнении роли Юдифи: «Меня одевала госпожа супруга Михая Турзо. Она надела на меня красивые золотые украшения». Сохранился портрет юного Эстерхази в роли Юдифи. Госпожа Турзо одевала своего питомца и для другого спек–1 такля, в котором он играл роль Св. Екатерины. «Госпожа Турзо одела i меня очень красиво»[1055]. Сценой для действа могли служить актовый зал и двор школы, городская площадь, замок и даже открытая местность (in сатро datus). Декламации могли устраиваться в церкви. Инструкция для иезуитских гимназий австрийской провинции 1591 г. предписывала учителям риторики ежемесячно устраивать чтение стихов в храме.
Все роли в спектаклях играли учащиеся. Женщины не допускались на сцену. В инструкциях специально оговаривалось: «На сцену не должны выходить женщины, нельзя использовать женские костюмы, но если они всё-таки необходимы, то только приличные и серьезные». Отбор исполнителей производился со всей строгостью и являлся своего рода наградой, за которую надо бороться, поскольку к ролям допускали лучших. Некоторые мальчики целый год старались хорошо учиться, что быть избранными на роль. Иезуиты понимали, что молодежь тянется к театру, ее привлекает возможность покрасоваться перед публикой, особенно если доставалась роль в пышном и красочном спектакле, в котором на сцене выступают короли и полководцы. За удачно исполненную роль юных артистов награждали. Пал Эстерхази за роль Юдифи получил три премии, за Екатерину — две. Помимо Пала были и другие способные исполнители. Один из его соучеников так талантливо изображал старуху в одной из пьес, что зрители много смеялись. Постановки требовали от исполнителей большого напряжения сил, хотя бы потому, что они должны были запомнить огромное количество стихов. Эстерхази вспоминал, что приходилось выучивать наизусть по пятьсот и более стихов. Но увлечению театром это обстоятельство не мешало. Участие в театральных постановках служило детям разрядкой в строго регламентированной жизни иезуитской школы, в череде однообразных повседневных занятий, молитв, постов, богослужений, в которых участвовали питомцы иезуитов.
Итак, иезутские школы играли заметную роль в развитии венгерского театра в эпоху, когда в стране ещё не сложилось условий для проявления профессиональной сцены. Детские театральные постановки популяризировали театр, усваивали достижения западного сценического искусства и техники, и уже этим делали венгерский театр участником европейского развития. Театр иезуитских школ состоял на службе у Контрреформации и правящей династии и служил средством их пропаганды. Он воспитывал истинных католиков и преданных династии подданных.
Миклош Олах (1493–1568) — яркая фигура венгерской истории XVI в. Способности выдающегося государственного деятеля, последовательного защитника католической веры и церкви сочетались в нём с горячей приверженностью к гуманистическим идеям и ценностям. В его судьбе, творчестве и практической деятельности отражается своеобразие венгерской культуры конца XV – начала XVII в. с её разрозненными элементами Ренессанса.
На самом деле венгерская почва дала весьма скудные ростки ренессансной культуры. Её начала восходят ко времени правления короля Матяша Корвина, с деятельностью которого связаны наибольшие успехи Ренессанса в Венгрии. Не имея питательной среды в венгерском обществе, гуманистическая культура в своем распространении ограничилась королевским двором и связанной с ним частью аристократии. События последующей истории Венгерского королевства не способствовали укреплению Ренессанса. Турецкое завоевание разделило Венгрию не только на мусульманскую и христианскую, но и на прогабсбургскую и антигабсбургскую. Венгерский королевский двор, который собирал при Матяше гуманистов со всей Европы, перестал существовать, т. к. резиденция королей — Габсбургов — переместилась за пределы страны, в Вену. Трансильванские же князья, воспринимавшие себя продолжателями венгерской государственной традиции, не могли конкурировать с Габсбургами[1056].
Политическое противостояние в распавшейся на несколько частей Венгрии в XVI в. осложнилось новым фактором — Реформацией. Она распространилась и в венгерских владениях Габсбургов (королевской Венгрии), и в Трансильванском княжестве, но официально поддерживалась трансильванскими князьями. Габсбурги же, после весьма долгой апатии, с конца XVI в. повели решительное наступление на Реформацию. Разрозненные элементы гуманистической культуры, не успев окрепнуть в Венгрии, были отодвинуты мощным реформационным потоком. Они не исчезли совсем, но развивались в совсем иных условиях[1057].
При таких обстоятельствах складывалась личность и разворачивалась деятельность Миклоша Олаха. Богатая информация о жизни Олаха содержится в его литературном наследии: «Хронике»[1058], историко-географическом трактате «Венгрия»[1059], обширной переписке, которой он подобно другим гуманистам придавал огромное значение и которую собирался издать[1060].
Благодаря высокому происхождению Олах[1061] юношей попал ко двору Уласло II. Миклош выбрал духовную карьеру и достиг её вершины, став архиепископом Эстергомским и примасом венгерской церкви. В то же время вся его жизнь была теснейшим образом связана с двором и светской службой Габсбургам: до 1526 г. — в качестве королевского секретаря, после принятия эстергомского архиепископства — в качестве канцлера королевства, а позже — наместника короля в Венгрии.
В других европейских странах гуманисты также обычно неплохо уживались с властью, но в Венгрии эта связь и зависимость ощущалась сильнее. Сфера, где могли быть востребованы знания гуманистически образованных людей, была значительно уже из-за отсутствия университетов, неразвитости городской жизни, низкого культурного уровня феодальной элиты. Более того, можно сказать, что в первую очередь именно королевский двор давал возможность приобщиться к ренессансной культуре[1062].
Сказанное относится и к Миклошу Олаху. Он не учился в европейских университетах, а получил образование в школе Варадского капитула[1063]. С детства его отличала страсть к книгам; юноша знал несколько иностранных языков. Попав ко двору, Миклош, несомненно, пользовался знаменитой библиотекой Матяша Корвина, в составе которой было много произведений античных авторов, а также трудов итальянских гуманистов. При дворе Олах познакомился с гуманистически образованными прелатами, в частности, Дёрдем Сатмари, епископом Воспремским, а позже — архиепископом Эстергомским, ставшим покровителем и наставником молодого придворного. В этом кругу формировались интеллект и духовные запросы Олаха, он приобретал политические знания и опыт, навыки государственной деятельности.
Хотя обстановка королевского двора в Буде, где в начале XVI в. ещё продолжали жить ренессансные традиции матяшевского времени, несомненно, влияла на формирование мировоззрения Миклоша Олаха, вряд ли в ту пору его можно назвать гуманистом. Как таковой он сформировался позже, во второй период своей жизни. Зато в это время начинается духовная карьера королевского пажа.
Приняв сан, Олах в 1516 г. занял должность секретаря при своём покровителе Дёрде Сатмари, тогда ещё епископе Варадском, а затем возглавил его канцелярию. В 1518 г. он был поставлен печским капелланом. Сатмари не забыл о своём протеже, встав во главе венгерской церкви, когда после смерти Тамаша Бакоца он получил от короля в 1521 г. эстергомское архиепископство. Он взял Олаха с собой. Последовали его назначения сначала эстергомским каноником, а затем главным деканом комаромского церковного округа[1064]. Все эти должности относились к числу наиболее престижных в среднем звене венгерской церковной иерархии и обеспечили молодому священнику не только авторитет, прочные связи в обществе, но и дали очень хороший доход.
Однако духовная карьера Миклоша Олаха на долгое время прервалась после смерти Сатмари (1524 г.). С уверенностью можно сказать, что, перейдя на церковную службу, Олах не терял связи с королевским двором, возможно, выполняя поручения архиепископа или представляя его на различных встречах. Оказалось, что он имеет знакомства в дипломатических кругах. Его таланты высоко ценил польский канцлер Криштоф Сидловицки (Seydlovetz), неоднократно посещавший Буду и хорошо знакомый с жизнью королевского двора[1065]. Именно по рекомендации Сидловицкого Миклош Олах во второй раз попал к двору Лайоша II после того, как в 1524 г. умер Дёрдь Сатмари. Он становится королевским секретарём, затем советником; потом выполняет те же функции при королеве Марии[1066].
Таким образом, как и многие современники, Миклош успешно подвизался на обоих поприщах: духовном и светском. Тем не менее, несмотря на то, что Олах занимал несколько высоких церковных должностей, он, по-видимому, был весьма далёк от церкви и от того, чтобы серьёзно относиться к своим обязанностям. Он уделял мало внимания своим епархиям. Более того, как позже, уже став архиепископом Эстергомским, признавался сам Миклош Олах, свою первую мессу он отслужил только в 1552 г.[1067] Вероятно, он относился к тому типу духовных лиц, приближенных к королевскому двору, для которых церковные должности являлись синекурой.
Мохачская катастрофа 1526 г. круто изменила жизнь Миклоша Олаха. В начавшейся между прогабсбургской и «национальной» партиями борьбе он занял сторону первых и до последнего дня верно служил Габсбургам. Вместе с королевой Марией, вдовой Лайоша II? он покинул родину и вернулся в Венгрию только в 1541 г. (после кратковременного приезда в 1539 г.). 16 лет, проведённые на чужбине, не пропали даром для Олаха. С двором королевы он объездил Австрию, Германию, побывал во Франции. После того как Мария в 1530 г. была назначена своим братом Карлом V Габсбургом наместницей Нидерландов, как секретарь королевы он тоже поселяется там. Адаптация в чуждой среде проходила очень трудно. В письмах, адресованных многочисленным друзьям и знакомым, он постоянно жалуется на то, что не может освоиться в новых условиях, его окружают чужие лица, на тоску по родине. В одном из писем он признаётся, что предпочёл бы жить дома в скромным условиях, чем на чужбине, хотя и в довольстве, но обременённый тягостными мыслями[1068]. Тем не менее, он не спешит домой, именно потому что знает: его пребенды захвачены могущественными баронами, против которых бессилен даже Фердинанд I. Кроме того, Олах недоволен и самим Фердинандом за то, что тот не сдержал слова и передал другим обещанные ему епископства[1069].
Со временем Миклош Олах начал привыкать к Нидерландам, к Брюсселю. Именно в этот период жизни происходит его становление как гуманиста. Олах совершенствует свои знания в древнегреческом языке, много читает. Олах, как и многие гуманисты, питал страсть к переписке. Его эпистолярное наследие огромно, а адресаты жили в Италии, Германии, Австрии, Швейцарии, Нидерландах, Венгрии. Статус Марии как правительницы Нидерландов и высокое положение Олаха при её дворе, ставили секретаря правительницы в центр этой переписки. К нему, как к покровителю и меценату, обращались многие гуманисты за помощью и советом, с предложениями услуг. Олах показал себя чрезвычайно отзывчивым человеком, и ни одну из просьб не оставил без внимания. Он переписывался с членами Лувенской гуманистической академии (Trium Linguarum Academia) Питером Нанием, Ресцием, Гоклением, Барландом, Филицинием; сам регулярно посещал эту академию. Десять лет он состоял в переписке с Эразмом Роттердамским.
Показателен характер писем венгерского гуманиста. Он обсуждал в них вопросы литературы, высказывал мнение о чужом творчестве. Но в целом он мало теоретизировал, мало рассуждал на темы филологии и этики. Его переписка носила скорее бытовой характер, отражала его незрелость как гуманиста. Между тем Олах усердно собирал письма и мечтал издать свой эпистолярный корпус, может быть, рассчитывая на лавры корифея данного жанра.
Так, в письмах к Эразму доминируют темы приглашения Роттердамца ко двору, хлопот по поводу пенсий для него, защиты от недругов, недоброжелателей и т. п. Однажды Эразм обратился к Олаху с просьбой, чтобы тот похлопотал при дворе и добился запрещения книги францисканского монаха Хернборна, обвинявшего гуманиста в разрыве с католической церковью[1070]. Мария приняла сторону Эразма, что вполне отвечало духу и настроениям, царившим при ее брюссельском дворе. А Олах с удовольствием информировал своего друга об этом, послав ему копию указа наместницы о запрете распространения труда Херборна, и обещав вытребовать наказания книгоиздателя, который без разрешения цензуры опубликовал опасную для Эразма книгу[1071]. В другой раз Эразм, которого Мария по настойчивому ходатайству своего канцлера пригласила ко двору, выпрашивал у Олаха, ссылаясь на бедность, деньги на проезд до Брюсселя или по крайней мере какой-нибудь подарок в счет дорожных денег[1072]. И эту просьбу гуманиста, как и множество других, выполнил верный Миклош.
Создается такое впечатление, что Олах греется в лучах славы Эразма, он счастлив тем, что удостоен чести переписываться с ним, а невозможность общаться «на равных» с великим гуманистом компенсирует заботой о его благополучии. Миклоша Олаха, который через несколько лет решительно возглавил в Венгрии борьбу с врагами католической церкви, не смущала сомнительная репутация Эразма как католика и его постоянные выпады против католической церкви. Для Олаха это не было главным: он являлся горячим поклонником гуманистического таланта Роттердамца и еще до приезда в Нидерланды восторженно называл его divinum ingenium[1073]. Эразм же беззастенчиво пользовался этим положением, спекулировал на нём, капризничал и не раз обманывал ожидания своего восторженного покровителя. Так было и в случае приглашения Эразма в Брюссель: он так и не приехал туда, несмотря на то, что Миклош Олах приложил немалые усилия для того, чтобы испросить у самого императора Карла V и получить для великого гуманиста разрешения переехать из Фрейбурга в Брюссель вместе с пожизненным пенсионом[1074].
Упомянутые примеры показывают — в указанный период жизни католицизм Миклоша Олаха не отличался строгой последовательностью, а сам придворный канцлер еще меньше, чем прежде, исполнял долг католического священнослужителя.
В годы пребывания при брюссельском дворе Марии Олах собрал неплохую библиотеку из произведений древнегреческих, римских, а также современных ему авторов-гуманистов. В то же время заметное место в библиотеке занимали труды по теологии[1075].
Нидерландский период важен для творчества Миклоша Олаха. Он пробует перо в поэзии и в переводах с древнегреческого, но не здесь проявился его талант. Впервые в литературной форме он смог высказать свои политические взгляды. Находясь за границей, Миклош Олах ни на минуту не забывал о Венгрии, сильно тосковал по ней и использовал любую возможность, чтобы получить известия с родины, помочь ей. Энергичному секретарю наместницы Нидерландов было трудно смириться с тем, что он не может использовать своё высокое положение при дворе Марии для конкретной помощи Венгрии.
Нидерландская наместница в своей политике целиком поддерживала старшего брата, Карла V, который, как известно, будучи занят западноевропейскими проблемами, не только не уделял должного внимания делам своего младшего брата Фердинанда I — венгерского и чешского короля, — его центрально-европейским владениям и, в частности, Венгрии, но и нередко сознательно ущемлял его в пользу своего сына, будущего Филиппа II Испанского.
Миклош Олах выступил на защиту своей страны на литературном поприще, чтобы привлечь внимание западного мира к судьбам Венгрии. Видимо, с этой целью он написал два, связанных между собой произведения: «Венгрия» и «Аттила»[1076]. Первое содержит описание всех земель Венгерского королевства, его природных богатств, культурных и исторических достопримечательностей. Второе сочинение — историческое: в нем венгерский гуманист обращается к героическому прошлому венгров, воплощённому в идеализированном образе легендарного вождя гуннов Аттилы. Интересна политическая символика «Аттилы». Выбор Аттилы — «бича Божьего» — в качестве исторического героя не был случайным для Миклоша. В нём отразилась вся сложность современного Олаху политического положения Венгрии. С другой стороны, плачевность нынешнего состояния и неопределённость дальнейших перспектив приводили к идеализации прошлого. В трактате «Венгрия» родина Олаха предстаёт перед читателем сильной и богатой. Он желает возродить былую славу королевства.
Олах не был одинок в своих настроениях. Для венгерских историков-гуманистов XVI в. «золотым временем» Венгерского королевства стала эпоха короля Матяша Корвина, а сам государь — идеальным правителем, мудрым и сильным, достойным подражания. Как видно из текста «Венгрии», Олах также глубоко симпатизировал Матяшу, но, очевидно, не мог поставить его в центр своей исторической концепции: ведь Олах служил Габсбургам. В памяти Карла V, Марии, Фердинанда I, очевидно, ещё были свежи семейные предания о том, как Матяш воевал с их прадедом, императором Фридрихом III и преследовал его по всей Австрии, большую часть которой в конце концов подчинил себе. Возвеличивать Матяша могли позволить себе придворные историографы другого венгерского короля, врага Габсбургов, Яноша Запольяи. Может быть, эти соображения привели Олаха к тому, что он восславил Аттилу как «великого венгерского короля»[1077]. В своих историко-политических построениях Миклош Олах использовал традицию венгерской средневековой историографии, концептуально оформленную в «Хронике» Яноша Туроци, хотя он в свою очередь заимствовал ее из более ранней венгерской хронистики. Согласно этим представлениям, венгры произошли от гуннов и скифов, а их первым королём был Аттила. Гуманисты при дворе Матяша (Пьетро Ронсано, Антонио Бонфини, Марцио Галеотто) вслед за Яношем Туроци обработали эту средневековую концепцию. Но для них Аттила был важен как материал для возвеличения Матяша: Аттила идентифицировался с Матяшем и наделялся теми достоинствами, которые придворные историографы приписывали последнему. После того как образ Аттилы был использован в качестве «строительного материала» для «мавзолея» Матяшу, надобность в нём отпала и его место в исторических трудах XVI в. занял уже идеализированный образ Матяша Корвина.
Помимо отличия в выборе главного героя венгерской истории перед Миклошем Олахом и его домохачскими предшественниками стояли разные задачи. Первые прославляли современного им правителя и страну. Олах писал в период гражданских войн, упадка и распада королевства. Он пытался проанализировать глубинные причины национальной трагедии и обдумывал возможные пути спасения и средства восстановления своей некогда прекрасной родины. Он видел это средство в венгерском народе, который некогда обрел счастливую страну. Таким образом, в «Аттиле» Олах исследует не действительную историю, а использует ее в качестве канвы для создания своей нравственноисторической концепции.
Итак, исходя из политических соображений, Миклош как бы пренебрёг достижениями целого поколения гуманистической историографии, возвратившись к её средневековым истокам. Однако очевидно, что для Олаха даже такое отступление и анахронизм имели смысл. Для него было важно показать древнее происхождение венгров и силу их властителей, посмевших противостоять даже Риму. Только такой народ, под предводительством тмогучего вождя, мог создать заслон безудержному натиску турок.
Для венгерской историографии XVI в., в том числе и гуманистической, представители которой глубоко переживали трагедию своей родины, патриотизм стал одной из характернейших черт. Однако этот патриотизм был сильно окрашен сословностью и носил следы политических распрей. Лишь дворяне принадлежали к «нации» и «родине» и только они могли быть патриотами. С другой стороны, обвинения в отсутствии патриотизма и предательстве интересов родины бросалй друг другу в лицо сторонники Габсбургов и их противники. Миклош Олах оказался вдалеке от Венгрии, от политической борьбы за власть, с особой остротой разгоревшейся там в 30-е гг. XVI в. Он остро ощущал привязанность к родине. И это чувство удивительным образом проявилось в написании далёкого от политики географического труда и исторического сочинения об Аттиле. В них Олах смог подняться над политическими распрями своего времени и засвидетельствовать патриотизм, чуждый дворянской сословности и «партийной» предвзятости.
Следует сказать, что ни одно из произведений Миклоша Олаха при жизни автора не увидело свет. «Венгрия» была впервые опубликована венгерским ученым-эрудитом словацкого происхождения Матяшем (Матеем) Белом в 1735 г.[1078], а «Аттила» — Яношем Жамбоки в 1581 г.[1079] И это обстоятельство также дает пищу для размышлений относительно зрелости Олаха как литератора и историка-гуманиста.
В 1539 г. Миклош Олах, наконец, смог попасть на родину, куда его послала Мария для согласования условий заключенного между Фердинандом и Яношем Запольяи Надьварадского мира. После этой поездки вопрос об окончательном возвращении в Венгрию был уже решён Олахом. В 1542 г. он принимает приглашение Фердинанда I занять при нём место секретаря и советника. Начинается третий — не менее бурный — период в жизни Миклоша Олаха, снова связанный с церковью, но теперь уже по-настоящему.
Он получает от короля самые престижные пребенды: загребское и эгерское епископства (соответственно, в 1543 и 1549 гг.), а вместе с ними и пост канцлера Венгерского королевства. Наконец, в 1553 г. Олах поднимается на вершину церковной иерархии, получив эстергомское архиепископство. Это последнее назначение неузнаваемо изменило бывшего епископа-придворного. Он целиком посвящает себя делам католической церкви. Олах становится ревностным поборником чистоты католической церкви, последовательным противником Реформации. Данная метаморфоза венгерского придворного и гуманиста тем более удивляет, если принять во внимание его пренебрежение к церковным делам до 1526 года, а также его гуманистическую толерантность в годы жизни в Нидерландах. Ему были известны взгляды на церковь Роттердамца, и он не только не осуждал враждебность Эразма к церковнослужителям, но разделял её (или, во всяком случае, подыгрывал великому современнику). Миклош неплохо уживался со двором Марии, которую её братья небезосновательно подозревали в симпатиях и потворстве лютеранству.
Вернувшись в Венгрию, заняв высшие посты в государстве и церкви, Миклош Олах становится последовательным и горячим проводником Контрреформации, католиком большим, чем Фердинанд I. Он прилагает все усилия к тому, чтобы вернуть церкви отнятые у неё в хаосе войн и междоусобиц владения и доходы. Стремится обеспечить церкви сильное руководство, ведя строгий отбор кадров на соответствующие должности. Олах решительно отстаивает интересы католической церкви на Государственных собраниях. Решения Государственных собраний по церковным вопросам в эти годы принимались под его непосредственным давлением. Примас венгерской церкви стремился провести в жизнь решения Тридентского собора и для ознакомления с ними объявил съезд епархиальных соборов Венгрии[1080]. Однако в этом ему воспрепятствовал сам Фердинанд I.
Можно размышлять над внутренними причинами, которые привели Миклоша Олаха к такому резкому изменению жизненных установок. Но одна из них мне видится достаточно четко. Причем эта причина, как кажется, меньше всего связана с внутренней религиозностью Олаха. Она носит, скорее, политический характер и находится в полном согласии с его патриотическими чувствами, выраженными в «Аттиле» и «Венгрии». Олах мечтал о возрождении единого, могучего Венгерского государства. Не имея возможности действовать политическими методами, он обратился к церкви. В единстве церкви Олах видел средство уберечь Венгрию от дальнейшего распада, поэтому он решительно встал на путь борьбы с Реформацией и восстановления позиций католицизма.
Однако в этом, в принципе чуждом гуманистическому мировосприятию, ригоризме католика прослеживаются смягчающие его черты, В XVI в. в габсбургских владениях ещё не наступило время жестокого преследования протестантов, использования силовых методов борьбы с ними. Главное оружие борьбы с протестантизмом Миклош Олах видел в образованности, в подготовке большого числа клириков, хорошо профессионально выученных и воспитанных в духе верности католицизму. Не случайно он был первым, кто пригласил в Венгрию в 1561 г. иезуитов для того, чтобы доверить им школьное дело. Можно по-разному оценивать контрреформационную деятельность Миклоша Олаха как главы венгерской католической церкви. Но один факт бесспорно положителен. В 1554 г., благодаря его организаторским усилиям, в немалой степени на его личные средства для подготовки католических священников в Надьсомбате (Трнаве) были организованы школа и семинария, которую он планировал превратить в университет. Хотя главной задачей было воспитание верных католиков, в организации школы и методах преподавания прослеживались гуманистические черты: большое внимание уделялось критическому изучению античных авторов.
Итак, Миклош Олах как государственный деятель сформировался при венгерском королевском дворе: здесь сложились его политические взгляды. Двор же предоставил ему возможность реализоваться и в сфере государственной деятельности, открыв дорогу к власти. В то же время королевский двор способствовал и приобщению Олаха к гуманистической образованности, выступлению его на гуманистическом поприще. Как и большинство венгерских гуманистов (или, вернее, «окологуманистов»), связанных с властью, работавших при дворе, Олах создавал исторические труды. Этот выбор был обусловлен двумя факторами: а) озабоченностью судьбами Венгрии в условиях крушения её независимости и целостности. Как и другие венгерские историки гуманистической направленности, он ставил главные вопросы о том, как могла случиться эта трагедия, как спасти родину; б) слабостью позиций венгерского гуманизма, творческая сфера которого была весьма ограниченной.
Добившись высших постов в государстве, Миклош Олах всего себя бросает на битву с Реформацией. В этом на самом деле нет ничего удивительного. Борьба за католицизм представлялась частью государственной политики и была нацелена на достижение единства всех сил государства и сфер его жизни. Поскольку Венгрия оказалась под властью католических Габсбургов, то и неотъемлемой частью государственного единства мыслилось единство церкви, а оно виделось в лоне католицизма. В достижении таким путем политических целей Миклош Олах активно использовал свой гуманистический «багаж» — образование, просвещение.
Миклош Олах, безусловно, интересная, но не одиночная фигура подобного рода в венгерской истории. Его взгляды разделяли историки-гуманисты XVI в. Веранчич, Бродарич, Иштванфи, Форгач. При этом было совершенно не важно, на чьей стороне — Реформации или католицизма, Габсбургов или трансильванских князей — они выступали. Их объединяла одна цель: помочь своей родине.
Преподаватель грацского иезуитского коллегиума, будущий глава венгерской церкви и верховный канцлер королевства Петер Пазмань в 1605 г. писал местоблюстителю надора Миклошу Иштванфи.: «Милостивый государь — единственный человек, который только по памяти мог бы увековечить события прошлого века»[1081]. Предложение образованнейшего человека эпохи, каким был Петер Пазмань, было сделано в очень острый для Венгерского королевства момент: в разгар антигабсбургского движения, возглавленного трансильванским князем Иштваном Бочкаи (1604–1606). Страна разделилась на два враждующих лагеря, в каждом из которых оказались достойные представители нации. Они по-разному понимали причины разразившейся войны между правящей династией и венгерскими сословиями («нацией»), неодинаково оценивали отношения между ними, и расходились в вйдении перспектив этих отношений вместе с судьбами Венгрии в целом. Положение, создавшееся в ходе гражданской войны, усугублялось тем, что к этому времени австрийские Габсбурги фактически проиграли туркам т. н. Пятнадцатилетнюю войну за Венгрию, начатую в 1593 г.
Чтобы разобраться в происходящем и осмыслить его, чтобы там найти истоки национальной трагедии, думающим людям было необходимо обратиться к прошлому страны. Общество нуждалось в историческом труде, в котором были бы достоверно изложены события, произошедшие в королевстве в судьбоносные времена, последовавшие за смертью короля Матяша (1490 г.). Но такого обобщающего сочинения к началу XVII века в Венгрии еще не было написано. За его создание взялся Миклош Иштванфи.
Предложение Петера Пазманя не было неожиданностью для Иштванфи. Уже в течение нескольких лет он трудился над изложением истории Венгрии предшествующего XVI в. К тому времени, когда Пазмань прислал свое письмо, Иштванфи написал уже половину (16 книг) своей «Истории» и дошел до 1550-х гг. Он начал писать историю страны, будучи уже очень зрелым человеком и имея за спиной огромной жизненный опыт: был военным, дипломатом, чиновником, придворным. В 1622 г. — уже после смерти автора — исторический труд Иштванфи вышел в свет в Кельне на латинском языке под названием «Тридцать четыре книги венгерской истории паннонца Миклоша Иштванфи»[1082].
Миклош Иштванфи родился в 1538 г., в старинной, некогда очень состоятельной дворянской семье. Ее владения располагались на южных границах тогдашней Венгрии (в Славонии и комитате Баранья). В 1543 г. владения в Баранье были захвачены турками, что заметно ударило по благосостоянию семьи. Соседство с турками и постоянно исходящая от них угроза заставили Иштванфи, как и многие другие семьи пограничья, воевать. Один из его братьев пал в 1566 г. при знаменитой обороне Сигетвара; другой был капитаном крепостей Веспрем и Варпалота, попал в турецкий плен, из которого он был освобожден за большой выкуп, стоивший его младшему брату Миклошу огромного финансового напряжения. Сам Миклош, несмотря на полученное в университетах гуманитарное образование и высокие должности в государственной администрации, на протяжении долгой жизни участвовал во многих военных кампаниях, проявив особую доблесть[1083].
Отец Миклоша, Пал Иштванфи, также воевал в молодые годы[1084], но выделялся среди современников скорее своей образованностью, чем военными талантами. Двенадцать лет он провел в Италии, в Падуанском и Болонском университетах, где получил не только прекрасное юридическое образование, но приобщился к гуманистической культуре. Среди венгерских интеллектуалов Пал был известен литературной и переводческой деятельностью, в частности, переводом на венгерский язык романа о Вальтере и Гризельде. В его богатой домашней книжной коллекции[1085] среди прочего содержались рукописи «Венгерской истории» итальянского гуманиста Антонио Бонфини, придворного историка короля Матяша Корвина[1086]. Он достиг высот и на королевской службе, став советником Фердинанда I.
Своим сыновьям Пал стремился дать хорошее образование, особенно пристальное внимание уделяя младшему из трех — Миклошу. Девяти лет от роду мальчик был принят пажом в Надьсомбат (совр. Трнава) ко двору архиепископа Эстергомского, верховного канцлера королевства Пала Вардаи, предположительно, воспитанника одного из итальянских университетов, известного своим меценатством[1087]. После смерти Вардаи, последовавшей в 1549 г., покровительство над мальчиком берет гуманист европейской известности, эразмианец Миклош Олах, занявший в 1548 г. место эепископа Эгерского и, — по сложившейся в королевстве традиции, канцлера королевства[1088]. Миклоша Олаха и Пала Иштванфи связывали добрые личные отношения, поэтому и после смерти Пала (1553 г.) Олах, уже поднявшийся на вершину своей карьеры и занявший место архиепископа Эстергомского (примаса венгерской церкви) и верховного канцлера королевства (1553–1568), не перестает заботиться о молодом Иштванфи, помогая ему строить карьеру.
В начале 1550-х гг.[1089] вместе с племянником Олаха Дёрдем Бона Миклош Иштванфи был отправлен Миклошем Олахом на учебу в Италию, в Падую, где четыре года изучал юриспруденцию, историю и древние языки, знакомился с античной и современной литературой, сам приобщался к сочинительству[1090].
Падуанский университет в эту эпоху притягивал молодежь из Венгрии и Трансильвании, стремившуюся получить университетское образование, т. к. на родине такой возможности у них не было (первый университет в Венгерском королевстве появится несколько десятилетий спустя[1091]). В Болонье и Падуе учились многие отпрыски аристократических родов, а также дети из тех дворянских и бюргерских семей, которые, осознав пользу образования, стремились утвердить свои позиции в обществе через службу в государственных структурах. Многие приобщались к знаниям в лучших школах Европы благодаря покровительству образованных прелатов, магнатов-меценатов. Миклош Иштванфи, как мы видели, относился к числу таких юношей: было трудно пожелать лучшего покровителя для него, чем Миклош Олах, который являлся одним из самых могущественных и образованных людей Венгрии.
Студенты из Венгрии и Трансильвании попали в Падуе и Болонье в очень благоприятную творческую обстановку. В одно время там встретились впоследствии выдающиеся личности венгерской истории. Одним из студентов был будущий князь Трансильвании и король Польши Иштван Батори[1092]. Наставником Миклоша и Дёрдя во время их учебы в Италии был Иштван Жамбоки, воспитанник нескольких европейских университетов, гуманист и историк[1093]. Его влияние на Миклоша трудно переоценить. Принимая во внимание занятия Жамбоки венгерской историей, можно не сомневаться в том, что он так или иначе стимулировал интерес своего воспитанника к венгерской истории, знакомил с венгерской историографией, приучал обращаться к первоисточникам. Одновременно с Иштванфи в Падуе учился другой будущий известный венгерский историк Ференц Форгач; здесь было положено начало их долгой дружбы и творческого союза. Учитывая все это, можно не удивляться тому, что впоследствии выпускник Падуи смог взяться за написание масштабного исторического труда.
Четыре года юный Иштванфи провел в Падуанском университете. Получив прекрасную гуманистическую подготовку, он вернулся домой. В 1558 или в 1559 г. Миклош Олах взял своего протеже к себе секретарем, и в этой должности Иштванфи оставался вплоть до смерти патрона (1568 г.), получив прекрасную возможность познакомиться с работой королевской канцелярии. В 1569–1581 гг., т. е. в течение 12 лет, он работал в штате королевской канцелярии в Вене, сделав головокружительную карьеру, прослужив от нотария до королевского секретаря (1569 г.). Среди профессионалов он пользовался таким авторитетом, что уже в 1571 г. был назван среди кандидатов на пост местоблюстителя надора. Это была одна из самых высоких должностей в Венгерском королевстве, учитывая то обстоятельство, что в XVI – начале XVII в. должность надора Габсбургиоставляли вакантной[1094]. Местоблюститель брал на себя те функции надора, которые были связаны с правосудием. В числе достоинств Иштванфи рекомендовавшие его на эту должность высшие прелаты королевства называли образованность («которой он превосходит других кандидатов»), профессиональную опытность и знание юриспруденции, хорошее и древнее имя семьи, заслуги отца на службе Фердинанда, его принадлежность к католической церкви и высокие моральные качества[1095]. Но, несмотря на высокие ходатайства, Иштванфи смог получить должность только в 1581 г.[1096], т. е. когда он уже несколько лет (с 1577 г.) фактически возглавлял королевскую канцелярию и входил в состав королевских советников (с 1578 г.). Рудольф провел это назначение в обход Государственного собрания, которое только год спустя — в 1582 г. — подтвердило свершившееся. Тогда же за свою верную службу Габсбургам Иштванфи был пожалован в бароны. В Венгрии это означало титул, включение в состав цвета знати, которой были доступны высшие должности в королевстве, место в Верхней палате Государственного собрания. Не раз выполнял Иштванфи дипломатические поручения, выезжая с посольствами в Польшу, Турцию, Трансильванию, участвовал в подготовке и подписании Житваторокского мира между Рудольфом и султаном в 1606 г.
Как видно из сказанного, Миклош Иштванфи не составлял исключения среди своих современников: он не принадлежал к числу кабинетных ученых. Научно-литературная деятельность была для него скорее увлечением, но никак не профессиональным занятием. По признанию самого Иштванфи, он приступил к написанию «Истории» отчасти из любви к родине, отчасти потому, что был не удовлетворен венгерским историописанием XVI в. Историю XVI в., когда Венгрия переживала самый драматический, более того, трагический период своего существования, недостаточно было представлять так, как это делалось раньше.
Гуманистическая историография в Венгрии имела к концу XVI в. определенные достижения и традиции. У ее истоков стоял итальянский гуманист Антонио Бонфини, придворный историк Матяша Корвина, создатель «Десяти книг истории Венгрии»[1097]. Он отодвинул на задний план «Хронику венгров» Яноша Туроци, стоявшую на вершине венгерской средневековой хронистики, но уже не соответствовшую уровню европейского, прежде всего, итальянского гуманистического историописания. Бонфини задал тон всей последующей историографии Венгрии. Он не только обобщил венгерскую историю, но создал принципиально новое произведение с точки зрения научного подхода, мировоззрения, композиции. Венгерские историки-гуманисты второго поколения, работавшие в Венгерском королевстве в XVI в., в основном подражали Бонфини и дополняли его, поскольку он довел изложение венгерской истории только до 1490 г. (даты смерти короля Матяша). Но никому из их не удалось создать обобщающего труда, речь шла в основном о небольших исторических сочинениях, освещающих отдельные, наиболее важные эпизоды венгерской истории после смерти короля Матяша и особенно после битвы при Мохаче.
Между тем Венгрия и ее история очень привлекали европейскую читающую публику в XVI в., поскольку это королевство оказалось в центре важнейших исторических событий — столкновения двух могущественных империй — Османской и Габсбургской. Турки угрожали всей Европе, поэтому события, происходившие в театре военных действий, вызывали живой отклик в Европе — и не только чисто человеческий. Постоянно решался вопрос о необходимости создания антитурецких коалиций, организации обороны против османов и предоставления денежной помощи на ведение войны с ними. За границей Венгрии в XV в. появлялись маленькие книжечки, листовки с изложением последних событий в Венгрии, они также знакомили с ее историей. Об интересе, проявлявшемся к истории Венгрии, говорит и тот факт, что в 1530-е гг. в Швейцарии дважды издавалась «История венгров» венгерского хрониста XVI в. Яноша Туроци[1098]. Но, естественно, этот — во многом средневековый — автор, не мог удовлетворить ни информационного голода, ни интереса современных читателей к истории. Нового изложения венгерской истории требовало и венгерское общество. Озабоченные судьбой родины думающие люди хотели разобраться в причинах произошедшей с Венгрией трагедии: как могло случиться, что Венгерское государство, достигшее такого расцвета и могущества в правление Матяша Корвина, при следующей династии ослабло и стало жертвой турецких завоевателей? На этот вопрос не давали ответа ни иностранные авторы, писавшие о Венгрии, ни представители второго поколения гуманистов. Состояние исторической науки того времени точно охарактеризовал тот же Петер Пазмань в уже приводившемся письме к Миклошу Иштванфи. Он высказывал недовольство историками, творившими при Ягеллонах и после Мохача. По мнению Пазманя, они кормили читателя выдумками и отклонялись от фактов. Опытный политик и сам литератор-пропагандист, Пазмань был недоволен сочинениями историков-гуманистов, потому что, как он считал, те увлекались красотами латинского стиля и подражанием классикам, не заботясь о достоверном изложении фактов. Между тем, по убеждению Пазманя, пользу можно извлечь только из тех произведений, в которых на первом месте стоит достоверность факта. Современная же венгерская история, по его убеждению, может служить самым поучительным примером для тех, кто хотел бы учиться на примерах истории[1099].
Взгляды Миклоша Иштванфи в этом отношении полностью совпадали с воззрениями Петера Пазманя. Он направил главе венгерских католиков и верховному канцлеру ответное письмо, в котором выражал неудовлетворенность гуманистическим историописанием и сообщал, что в своем труде не делает ударения на красноречии, не собирается подражать классикам и следовать требованиям «риторического историописания». Работами современников из числа соотечественников он был не удовлетворен потому, что они выхватывали отдельные куски из истории времени Ягеллонов и послемохачкого периода. Иностранцы его и вовсе возмущали, т. к. писали о венгерской истории, совсем не зная ее. Они помещали Загреб в Трансильванию, а Эгер — в Хорватию, более того, не стеснялись откровенной лжи. Прежде всего, он стремится дать достоверную информацию и предоставить читателям примеры героизма в борьбе с турками[1100]. Схожие мысли он высказывал и в своем произведении[1101].
Рассказ Иштванфи начал со смерти короля Матяша. С одной стороны, потому что именно с данного рубежа современники обычно отсчитывали время упадка средневековой Венгрии, а с другой, — потому что Бонфини довел свой фундаментальный труд до этого времени. Поэтому уже в первых строках своего произведения Иштванфи дает объяснение причин ослабления Венгрии после смерти короля Матяша: плохие правители (Уласло, которого отличали бездеятельность и тщеславие), борьба за власть в окружении короля, притязания Габсбургов и польских Ягеллонов. Но в отличие от историков XVI в. Иштванфи не просто дополнил Бонфини, а достойным образом продолжил его, запечатлев события 1490–1606 гг.
В «Истории» Иштванфи затрагивает важнейшие события эпохи и их участников: слабых монархов из династии Ягеллонов (Уласло II и Лайоша II); историю крестьянского восстания, возглавленного Дёрдем Дожей[1102]; брачный договор 1515 г. между Габсбургами и Ягеллонами[1103]; выступление Мартина Лютера[1104]; рассказывает о взятии турками Нандорфехервара (Белграда) в 1521 г.[1105] и о трагической для средневековой Венгрии битве при Мохаче 1526 г.[1106] Он подробно излагает разделение страны сначала на две, позже на три части, внимательно следит за возникновением вассального Порте государства — Трансильвании и ее дипломатическими усилиями в поисках выхода из тупика. Историк не забывает о важных Государственных собраниях. Его труд заканчивается Пятнадцатилетней войной, последующим за ней движением Бочкаи, и завершившим его Венским миром 1606 г. Но в центре повествования стоят походы турок на Венгрию: автор детально описывает осады и штурмы крепостей, полевые сражения, походы, излагая, таким образом, в основном, военно-политическую историю. Если какой-то период с военной точки зрения был беден событиями, то Иштванфи освещал его коротко. Автор обращается преимущественно к венгерской истории. К событиям за рубежом он апеллирует лишь в том случае, если они, безусловно, необходимы для понимания событий, происходивших в Венгрии, прежде всего, в театре военных действий (осада Вены, габсбургско-турецкая война на море). Может даже создаться впечатление, что в отличие от предшественников (Бонфини, Форгача) Иштванфи не рассматривает венгерскую историю как составную часть европейских процессов. Но это не совсем так. На страницах «Истории» мы встречаем — пусть кратко — сообщения о происходящем в Европе и Османской империи: о войнах Карла V в Италии и османов в Персии, морских военных кампаниях, рейхстагах. В «Истории» нашлось место и открытию Колумба и Васко да Гама, и разделу мира по Тордесильясскому договору, и переименованию Нового Света в Америку, и даже распространению в Европе «французской болезни»[1107]. Но Иштванфи не распыляется на эту информацию. Он стремится максимально увязать ее с событиями венгерской истории. Так, он довольно подробно описывает усилия венгерской дипломатии накануне Мохача при разных европейских дворах, связанные с просьбами оказать Венгрии помощь — и сообщает о безуспешности этих усилий[1108].
Хотя Иштванфи в своем сочинении отказывается от некоторых приемов гуманистической историографии, он все-таки работает в ее русле — с точки зрения стиля, исторической концепции, научного метода.
Метод Иштванфи проявляется в работе с источниками. В труде он использовал многочисленных современных венгерских и иностранных авторов (Бонфини, Жамбоки, Бараньяи Дечи, Брута, Бродарича, Форгача, Тиноди и др.). Рассказывая о событиях второй половины XVI в., он основывался на личном опыте, приобщал полученные из первых рук документальные материалы, в т. ч. грамоты. Иштванфи понимал значение первоисточника, этому пониманию способствовала его практическая деятельность как местоблюстителя надора по вопросам правосудия. Он собирал свидетельства современников о Пятнадцатилетней войне, более того, с помощью документов старался на одно и то же событие посмотреть с разных сторон. Такое использование источников типично для гуманистов: он не просто цитирует, а взвешивает сказанное и формулирует свое мнение[1109].
В отличие от гуманистов (например, Бонфини, Олаха), Иштванфи не дает пространных географических описаний страны. Зато он обращает пристальное внимание на природные явления (погода, эпидемии, голод) с позиций их влияния на военные предприятия и всегда дает подробнейшее описание театра военных действий[1110].
Огромное значение автор «Истории» придает роли личности. Иштванфи приводит подробные характеристики своих персонажей, рассказывает об их происхождении, характере, жизненном пути. Порой создается впечатление, что история у него строится на отдельных личностях и семьях. Человек у Иштванфи — творец истории. Божественный промысел присутствует у него, но Божья воля и формирующая историю сила выдающихся личностей переплетаются и дополняют друг друга. В то же время на страницах сочинения в качестве невидимого двигателя истории нередко выступают фатум и фортуна.
Основная мысль произведения: Венгрия — защитный бастион христианства (propugnaculum Christianitatis). Дело борьбы с турками означает не только выживание венгерской нации, но и защиту христианской Европы (Christiana Respublica). Эта мысль придает масштабность и героический пафос «Истории», который особенно проявляется в речах персонажей (по большей части выдуманных, как это было распространено в исторических произведениях гуманистов).
В то же время, труд Миклоша Иштванфи — не простое, пусть и подробное перечисление событий военной истории. В нем присутствуют глубокий анализ событий и стремление понять происходящее. У исторического изложения Иштванфи двойная нацеленность: с одной стороны, он желает достоверно информировать отечественных и иностранных читателей о военных событиях, произошедших в превратившейся в театр войны и ослабленной после смерти Матяша стране. С другой стороны, показывает венгерскому дворянству причины упадка родины. Миклош Иштванфи считал, что в случившемся венгры должны винить себя сами. В том, что страна оказалась в крайней опасности, он порицает слабых правителей, а также рознь среди дворянства, его лень и безразличие к судьбам государства. Особенно ярко Иштванфи демонстрирует это, описывая события военной кампании трагического 1526 г. Он рассказывает о том, что от двора исходили противоречивые приказы, которые не могли выполнять даже те, кто был готов к этому[1111]. Но многие представители знати и дворянства отказывались подчиняться приказам военного командования и не выступили в поход навстречу войскам Сулеймана[1112].
Нынешнее положение страны очень тяжелое, но несмотря на отдельные пессимистически звучащие голоса Миклошу Иштванфи ситуация не кажется безнадежной. Его характеристики базируются на высоких критериях: твердости характера, нравственности, патриотизме, верности королю и католической церкви. Стремление к благу христианства для Иштванфи — весы, на которых он взвешивает и оценивает современников. Выход из состояния упадка ему видится в верности католической вере, Габсбургам и решительной борьбе с турками. Не случайно сам Иштванфи, с началом Пятнадцатилетней войны, уже в очень зрелом возрасте (55 лет) снова вступает в войско, берет на себя командование одним из гарнизонов и участвует в важнейших кампаниях.
Труд Иштванфи был по достоинству оценен современниками. Он несколько раз публиковался на латинском языке (1622, 1685 — Кельн, 1758 — Вена). Готовился к изданию венгерский перевод этого труда, сделанный Палом Тальяи. Если латинский текст предназначался для более образованного венгерского читателя, а также для иностранцев, то венгерский перевод был рассчитан на венгерское дворянство, а также на пограничных воинов, вернее, офицерский состав оборонительного рубежа, т. е. на тех, с которым Иштванфи в первую очередь надеялся вести борьбу с турками. Перевод Тальяи современники так и не увидели изданным; он выходит в свет только в наши дни[1113]. Тем не менее, в XVII–XVIII вв. «История» Иштванфи была одной из наиболее популярных книг по истории и являлась обязательным экземплярам в дворянских домашних библиотеках. А для специалистов произведение Иштванфи остаетстя одним из главных источников по венгерской истории XVI в. Недаром он был прозван венгерским Титом Ливием.
Немецкий писарь внес в список погибших в боях с турками под Эстергомом в мае 1594 г. среди прочих имя Балинта Балашши, со следующей пометкой: «Погибли: Балинт Балашши, венгр, но безбожник»[1114]. Между тем последние слова умирающего были обращены к Богу: «Я был Твоим воином, Господи, служил в твоем воинстве»[1115]. Их засвидетельствовал не отходивший от смертного одра Балашши иезуит Шандор Добокай, описавший позже последние часы жизни поэта. Из его заметок умирающий предстает глубоко верующим человеком. Он охотно слушал слово Божье, искренне раскаивался в своих грехах; поручил своего сына иезуитам[1116].
Кто был прав? Полковой писарь Габельман или иезуит Добокай& Наверное, Балашши заметно выделялся даже среди многочисленного, шумного разноплеменного воинства, осаждавшего в те месяцы Эстергом[1117], если в скупой сводке о потерях немецкий писарь не удержался от замечания личного характера. Шумные попойки, потасовки, самовольные вылазки за добычей, оживленная торговля в самом лагере — все это подтачивало дисциплину в армии осаждавших и в немалой степени способствовало неудаче военной кампании[1118]. Известный бретёр Балашши, конечно же, встретился у Эстергома со старыми боевыми товарищами, сколотил вокруг себя компанию из таких же отчаянных, как и он, голов. Балашши не был безбожником в прямом смысле слова. Простому писарю Габельману могла казаться безбожной сама манера жизни Балашши, поражавшая скандальными выходками даже в необычных условиях военного лагеря, нарушавшая общепринятые нормы и правила.
Надо сказать, что приговор большинства современников о Балашши сложился в целом также не в пользу поэта. Его ненавидели обыватели верхневенгерских городов, которые несколько раз привлекали Балашши к суду из-за его грубостей и насилия[1119]. На него жаловались крестьяне, у которых он не стеснялся силой отнять то, что ему не принадлежало[1120]. Обманутые мужья, отчаявшиеся кредиторы также не входили в число его доброжелателей. Соседи и родственники Балашши не могли простить ему имущественных притязаний (кстати, во многих случаях, имевших под собой серьёзные основания) и непозволительного поведения[1121]. Венскому же двору надоели приходившие отовсюду жалобы на Балинта Балашши и вызывающе смелые (наглые!) оправдания на них со стороны самого виновника эксцессов[1122]. К тому же двор подозревал этого неугомонного, переезжавшего с места на место, из страны в страну аристократа в неверности трону.
Лишь немногочисленные друзья и поклонники таланта поэта, а также его боевые товарищи высоко ценили не только его поэтическое дарование, но и человеческие качества и находили оправдания эксцентрическому поведению. Такая раздвоенность присуща всей биографии Балинта Балашши: раздвоенность в жизни и в творчестве, восприятии самого себя и оценке со стороны современников.
Эпатажность и раздвоенность была реакцией на сами жизненные обстоятельства. Полководческий талант воина и патриота не оказался востребован правящей династией. Честолюбие аристократа, принадлежавшего к одной из самых древних, влиятельных и могущественных семей Венгерского королевства, по рождению имевшего право претендовать на высшие и самые почетные должности в государстве, не было удовлетворено. Погоня за счастьем оказалась химерой. Творчество одного из самых ярких венгерских поэтов, создателя венгерской лирической поэзии, не было по достоинству оценено современниками. Начав свой жизненный путь в дворцовой роскоши, с блестящими перспективами, Балинт Балашши завершил его наемным солдатом, почти в нищете.
Балинт Балашши родился 20 октября 1554 г. в одной из самых могущественных и знатных магнатских семей Венгрии. Его отец, Янош Балашши, полководец и государственный деятель, владелец огромных поместий и многих замков, входил в круг доверенных лиц Фердинанда I Габсбурга, которые помогали ему в управлении Венгрией. Балашши состояли в родстве с наиболее родовитыми семьями в Венгрии: Перени, Зрини, Форгачами, Турзо, Бочкаи и т. д. Балинт появился на свет, чтобы поддержать и умножить славу семьи. Однако судьба распорядилась иначе. Он умер нищим и отвергнутым. Причины такого поворота в судьбе семьи следует искать не только в свойствах характера поэта. Изменилась политика Габсбургов по отношению к Венгрии и венграм.
По мере того как изгнание турок из Венгрии затягивалось и усложнялась политическая ситуация в регионе, та часть венгров, которая связывала с Габсбургами освободительную войну и поэтому поддерживала их, если еще и не разочаровалась в своем выборе, то во всяком случае задумывалась над возможными вариантами решения главной национальной задачи. Габсбурги вели себя более настороженно по отношению к венграм.
Янош Балашши был заподозрен в измене и в 1569 г. арестован в Вене. Недавний любимец короля вскоре бежал из заключения, его семья укрылась в соседней Польше, где были владения. Несмотря на то, что ложность обвинений доказали, а его помиловали, подозрение осталось. Новые обвинения в измене последовали в 1577 г. От тюрьмы Балашши спасла смерть. Но пятно подозрения сохранилось уже на сыне, который всю жизнь безуспешно пытался смыть его. Борьба за выживание, признание, достойное рождению место в обществе ломала и коверкала жизнь и характер Балинта Балашши, бросала его из одной крайности в другую.
Между тем начало этой жизни складывалось более чем обнадеживающе. Домашним учителем Балашши был один из самых выдающихся соотечественников будущего поэта Петер Борнемисса: поэт, драматург, поклонник Античности и почитатель гуманистов, известный лютеранский проповедник, епископ, страстный полемист, горячий патриот. В истории венгерской литературы он остался как автор первой венгерской драмы «Венгерская Электра», переработанной трагедии Софокла. В 1578 г. он написал острый памфлет «Сатанинские видения» (Orddogi Kisirtetek), направленный против католической церкви, задевавший и царствующий дом, и высшую венгерскую аристократию[1123]. Его перу принадлежит одно из первых, написанных на венгерском языке стихотворений светского содержания[1124]. Среди книг, по которым учился Балинт, сохранилась латинская энциклопедия Commentariorum Urbanorum итальянского автора Рафаэля Маффеи с маргиналиями, сделанными рукой учителя и ученика. Судя по содержанию книги, уже в десять лет Балинт знал имена Данте, Петрарки, Яна Паннония. Маргиналии содержат первые поэтические упражнения будущего поэта в виде коротких шутливых дуэлей с учителем по поводу той или иной сентенции автора учебника[1125].
В десять лет мальчик свободно владел латынью. В тринадцать отец послал его учиться в Нюрнберг. Свое образование юный Балашши продолжил в Польше, но попал туда в 1571 г. не по своей воле, а скрываясь вместе со своей семьей от возможных преследований со стороны Вены из-за ареста и бегства отца. Там при краковском дворе Сигизмунда II Августа он познакомился с польской ренессансной придворной культурой, углубил свое знакомство с итальянской. К знанию латинского, итальянского, немецкого, хорватского, чешского и турецкого[1126] добавился польский язык.
Здесь, в Кракове, в вихре светской жизни 18-летний юноша создал свое первое литературное произведение. Это был перевод с немецкого небольшой брошюрки религиозного содержания лютеранского проповедника Микаэля Бока «Садик целебных трав для больной души». Произведение было выбрано, возможно, не без влияния Петера Борнемиссы. Но задача отвечала настроениям самого переводчика, который хотел душевно поддержать своих переживавших тяжелое время родителей, о чем Балашши и поведал на титульном листе перевода[1127]. Из всех произведений Балинта только это увидело свет еще при жизни поэта, причем публиковалось трижды[1128]. Учитель был доволен своим учеником, и именно он способствовал появлению первого издания «Садика». Для Балашши эта работа означала больше, чем просто перевод или желание порадовать родителей. Он сам разделял религиозные мысли и настроения автора «Садика целебных трав». Очевидно, они запали поэту в душу на всю жизнь, потому что в свой последний час он вел себя так, как призывал вести верующих перед лицом смерти Микаэль Бок[1129]. Страдая от ран, чувствуя близкую смерть, прощаясь с жизнью, поэт написал один из лучших своих религиозных гимнов, в котором благодарит Господа за данную веру, за то, что Он дал время укрепиться в вере. Умирающий поэт просит Бога добела очистить его душу и сердце, и излить в уши и душу слова радости[1130]. Балашши начал и завершил свой творческий путь не как лирический поэт, а как религиозный автор. Как видно, к Богу он обращался в самые трудные минуты своей жизни. В одном из первых религиозных стихотворений Балинт оплакал смерть отца. Именно тогда он начал перелагать на венгерский язык псалмы Давида. В последний же год жизни, особенно трудный, Балашши был в основном занят переводом с латинского языка на венгерский теологического трактата Кампиана. Этот незавершенный перевод он передал перед смертью Шандору Добокаю[1131].
В год, когда был опубликован на венгерском языке «Садик» (1572 г.), Янош Балашши получил от Максимилиана II прощение и смог вернуться с семьей на родину. С этого времени жизнь младшего Балашши круто изменилась. Он был допущен с отцом ко двору, как и отец получил высокую придворную должность королевского кравчего. Три года они провели в Вене. Это был пик придворной карьеры Балашши и самые беззаботные годы его жизни. Но Балинт пока еще не созрел для сочинительства стихов.
В 1575 г. молодой Балашши, участвуя в походе в Трансильванию против турок и их вассала Иштвана Батори, куда его снарядил отец, чтобы в очередной раз доказать верность Габсбургам, был ранен и попал в плен к трансильванскому князю. При его дворе — сначала в Трансильвании, а после избрания Батори на польский трон, в Польше — Балинт провел два счастливых года. Князь-король не только не выдал важного пленника туркам[1132], как те того неоднократно требовали, но и принял его под личное покровительство. Однако из Вены очень враждебно наблюдали за успехами молодого венгерского аристократа при дворе соперника и противника Габсбургов. Отец снова подвергся опале: ему инкриминировали опасные, нацеленные против Вены контакты с Польшей, которые он якобы осуществлял через сына. Чтобы снять с семьи подозрения в измене, Балинт бросил двор своего покровителя, перспективную карьеру (он попробовал себя уже и на военной стезе в армии Батори)[1133] и в 1577 г. вернулся домой. Отца он не застал в живых, а Вена окончательно отвернулась от Балашши. Едва достигнув вершины благополучия, Балинт начинает медленно скатываться вниз. Бесконечная борьба с дядей за наследство отца, а также за соответствующие статусу военные и гражданские должности заполнили и отравили вторую половину жизни поэта.
Для творческого становления молодого поэта годы, проведенные в Вене, Трансильвании и Польше были весьма важными. Он очень много читает, пробует себя в стихосложении. В то время как его наставник и учитель Петер Борнемисса ориентировал своего ученика на «ученую» литературу, особенно на религиозную, читательский багаж «придворного периода» жизни Балашши пополнялся за счет выходивших в венских, дебреценских, коложварских и др. типографиях оригинальных и переводных произведений светской «развлекательной» литературы, популярной в то время. Особое место в них занимали любовные истории, новеллы и песни, венгерские исторические песни, эпос. Безусловно, он был знаком и с античной литературной традицией, гуманистической литературой. Балашши испытал сильное влияние Франческо Петрарки, Энео Сильвио Пикколомини[1134]. Он читал и почитал Анакреона, Овидия, Лукреция; не мог не знать поэзии Кохановского и многих других[1135]. Его стихи полны свидетельствующих об этом реминисценций, хотя не всегда ясно, что из интеллектуального багажа прошлого он получил из первых, а что из вторых рук.
Трудно предположить, как сложилась бы поэтическая судьба Балинта Балашши, если его жизненный путь был бы гладок, а общественное положение непоколебимо. Сохранилось очень мало его ранних стихов, а немногие уцелевшие подражательны, поверхностны. Это — знаки внимания пользующегося успехом у дам молодого придворного к своим мимолетным избранницам.
Настоящий поворот в творчестве Балинта Балашши произошел в 1578 г. и был вызван появлением в его жизни Анны Лошонци. Анна, дочь одного из крупнейших венгерских магнатов, владелица огромного состояния, женщина красивая, образованная, веселая, душа аристократического общества, собравшегося на очередное затяжное Государственное собрание в Пожони (Братиславе), была к моменту знакомства с Балашши замужем за хорватским баном Криштофом Унгнадом. Любовь к Анне стала самым сильным чувством в жизни поэта-воина. Надежды и разочарования, победы и поражения, сопровождавшие эту долгую связь, вылились в лучшие любовные стихи поэта, объединенные позже — частично им самим, частично исследователями творчества поэта — в два цикла: «Анна» и «Юлия»[1136]. Первый был написан в 1578–1579 гг. во время бурного развития романа, закончившегося разрывом и отъездом Балашши к месту службы командиром кавалерийского отряда в Эгер. «Юлия»[1137] создана в 1588 г., когда Анна овдовела, и Балашши решил, что они наконец соединятся. Однако репутация Балашши к тому времени была настолько испорчена, а его имущество сократилось, что бывшая возлюбленная предпочла выйти замуж за другого. Балинта Балашши в истории венгерской литературы называют поэтом Венеры и Марса[1138]. Его любовные стихи посвящены не только Анне. В сердце и стихах «слуги Венеры» нашлось место Цецилии (ей посвящен целый цикл)[1139], Кристине[1140], Юлии, Борбале, Жужанне и т. д.
Несмотря на то, что многие из этих стихов представляют собой парафраз стихов известных Балашши современных и уже умерших поэтов[1141], они имеют самостоятельную поэтическую ценность. Они проникнуты глубоким чувством, личными переживаниями, для выражения которых автором найдены свои образы и особый поэтический язык. Любовь к Анне пробудила в Балашши желание писать стихи. Они давали ему возможность самовыражения и раз от разу становились все лучше и лучше.
Тяга к поэтическому творчеству усиливается в Балашши по мере того, как рушатся его планы, связанные с военной карьерой. Служа в Эгере в 1579–1581 гг., Балашши забросал Вену прошениями о передаче под его командование какой-нибудь значительной крепости[1142]. Однако к этому времени все сколько-нибудь важные крепости в Венгрии находились под командованием немецких офицеров. Его военные успехи не нашли отклика в Вене[1143]. В 1581 г. Балашши оставил службу в Эгере и уехал в свои владения в Верхней Венгрии. Именно там, оставшись не у дел, расставшись с любовью, Балашши почувствовал внутреннюю свободу[1144]. Речь идет не только о его недопустимом с точки зрения общественной морали поведении, выглядевшем как вызов окружающим. Несостоявшийся командир стал иначе относиться к своему творчеству. Раньше он писал, инстинктивно отвечая на свои чувства. Теперь он стал сочинять более профессионально. Расширялась тематика. «Медленно и последовательно поэт ищет и находит иные объекты для своей поэзии, нежели собственные любовные или религиозные переживания»[1145]. Он научился говорить от имени других, переживать за них и вместе с ними[1146]. Связав свою жизнь с войной, Балашши стал писать о том, что он видел вокруг себя и что он чувствовал, как воин. Латинские стихи Микеле Марулла, созданные за сто лет до Балашши в садах и дворцах Флоренции, в переработке Балашши «омадьярились» не только за счет языка. Весенние тосканские пейзажи под его пером превращались в венгерские, а место молодежи, ведущей хороводы, занимали юноши, скачущие на конях. Сам поэт по этому поводу заметил: «Поэт Марулл написал это по-латыни, / а я — по-венгерски. / Лежа на траве у ног доброго коня, / я переводил с латыни, / пока весело пировал со своими слугами, / забыв об обидах»[1147].
Даже любовь меняет свой облик в зрелых стихах Балашши. Анна-Юлия в цикле 1588 г. «Юлия» предстает скорее как отвлеченная идея любви и красоты. Венгерские литературоведы прослеживают в этом влияние на Балашши флорентийских неоплатоников[1148].
Балашши начал размышлять о своем творческом пути. Это обстоятельство подтверждается тем, что он занялся приведением в порядок созданных им стихов. Поэт собрал воедино всё, что было написано им с юных лет, и сгруппировал стихи в том порядке, в каком, по его представлению, складывался «любовный роман» его жизни. В этом «романе» нашла место не только любовь к женщине, но и любовь к Богу. Каждому стихотворению было дано название, объяснявшее обстоятельства появления данного произведения[1149]. Трудно сказать, с какой целью Балашши проделал столь значительную работу, хотел ли он опубликовать свои стихи. Во всяком случае, он этого не осуществил.
В 1588 г. Балинт Балашши обратился к новому жанру. Он сочинил любовную комедию под названием: «Прекрасная венгерская комедия о любви Тирсиса и Ангелики, Сильвана и Галатеи», в которой еще раз вспоминает о своей любви к Анне Лошонци, и выводит её и себя в образе главных героев[1150]. В венгерской литературе родилась первая комедия. Балашши сознательно избрал этот жанр, поскольку, по его собственному замечанию, слишком много авторов пишут исторические произведения или религиозные сочинения. Обратившись к комедии, Балашши ставил целью обогатить венгерский язык[1151].
Итак, Балинт Балашши стал поэтом. Но к осознанию себя таковым он шел долго и, может быть, до конца так и не дошел. Балашши по праву гордился своей высокой образованностью и поэтическим талантом, но несравненно в большой степени — высоким происхождением, близостью ко двору. «Я происхожу не из какого-нибудь там низкого рода, я не ребенок, к тому же обладаю некоторой ученостью. Добавлю (если это имеет отношение к делу), что мне пришлось побывать во многих странах и при многих дворах», — поучал он недовольных его поведением жителей Шельмецбаньи[1152]. Своего же презрения к самим горожанам он даже и не скрывал: «Клянусь Геркулесом, вы кажетесь мне не страшными, а убогими: вы, кого Господь обрёк на постоянный и бесславный труд на шахтах, и о ком никто не слышал дальше ваших собственных домов»[1153]. В прошении в Вену на имя Рудольфа II Балашши самоуверенно заявлял о том, что в интересах самого короля защитить его перед обвинениями «безродных» горожан, и проявить свое великодушие и щедрость. «Не дай Бог, кто-нибудь услышит, — продолжал Балашши, — как его [Рудольфа] слуги, отпрыски знаменитых Балашша [sic!], под крылом Его Величества погружаются в неизвестность и обрекаются на полное бездействие»[1154].
Балашши хотел найти в жизни место, соответствующее его возможностям и положению. Литературное творчество — пусть поэт и осознавал свой талант — для представителя древнего рода, крупнейшего магната страны могло составить лишь приятный досуг. И дело здесь даже не в том, что представления самого Балашши в этом вопросе, очевидно, в целом не выходили за рамки общепринятых. Перед ним даже не могла возникнуть проблема выбора. Балинт писал из своего добровольного изгнания в Польше брату Ференцу, по-видимому, отвечая на обвинения: «…Если там [в Венгрии] со мной поступили бы честной предоставили бы службу, я с радостью служил бы, а не упражнял свой ум стихоплетством»[1155]. Не могло быть и речи о том, чтобы сделать поэзию и вообще творчество своим главным занятием — даже тогда, когда не только не сбылись надежды на военную или государственную карьеру, но Балинт ещё и потерял остатки состояния и был вынужден торговать лошадьми[1156]. Он «приторговывал» также и своими стихами, отсылая то одному, то другому из своих высокопоставленных знакомых и ждал денег за них или услуг. Он знал, что адресаты могли использовать полученные стихи, как свои, переделав и переиначив их, и мирился с этим[1157]. Одним из таких «потребителей» любовных стихов Балашши был его друг Ференц Баттяни, который в ту пору ухаживал за своей будущей женой Евой Лобкович Поппель. В одном из писем Балашши обещал другу за определенную услугу прислать такие стихи, «от которых у дочки шталмейстера [имеется в виду Ева Лобкович] засосет под ложечкой»[1158].
Даже если бы Балашши и надумал серьезно опереться в жизни на поэзию, у него этого не получилось бы. Сочинительство не обеспечивало достойного и независимого существования. Так, старший современник Балашши, поэт Шебештьен Тиноди, автор стихотворной «Венгерской хроники» и песен, воссоздававших многочисленные эпизоды войн с турками, всю жизнь должен был скитаться от двора к двору и искать покровителей своего творчества среди венгерской знати. Тиноди не всегда находил их и материально нуждался всю жизнь, несмотря на то, что эпический жанр, в котором он работал, пользовался большим успехом в обществе[1159], как и песни самого поэта[1160].
Муза же лирической поэзии, которой посвятил себя Балашши, еще не привилась на венгерской почве настолько, чтобы получить «официальное» признание. Поэтому Балашши рисковал, обратившись к новым жанрам: в поэзии — к светской лирике, в первую очередь любовной; а в драматургии — к комедии. Даже в конце жизни его стихи имели конкретный адрес и часто не предназначались для чужих глаз. Он специально оговаривал это, передавая свои стихи адресату[1161]. Яношу Римаи Балашши писал, что у него есть только трое или четверо друзей, которые понимают и ценят его поэзию. Он был прав, хотя только отчасти. Кто и как понимал его творчество?
Действительно, при жизни Балинта Балашши ни одно из его стихотворений не попало к читателю из типографии. Первое издание его стихов появилось только в 1632–1635 гг. в Вене[1162], благодаря усилиям королевского секретаря и книгоиздателя Лёринца Ференцфи. Однако оно включало в себя, как и все последующие 18 изданий XVII в. и 3 издания XVIII в., только религиозную поэзию[1163]. Правда, Янош Римаи, поэтический наследник Балашши, большой ценитель творчества учителя, очень преданный и верный друг, хотел опубликовать все стихи поэта, и готовил их издание. Но замысел не удался. Может быть, он считал недопустимым исключение из издания любовных стихов, а на это условие не шли издатели[1164]. Римаи один из немногих понимал, что тот, «кто не одобряет сочинение песен на любовные темы, может повредить, более того, вредит подобному [поэтическому] творчеству любой нации на, своем языке»[1165]. Между тем предпочтение, отдаваемое издателями религиозной лирике Балашши, в немалой мере отражало общественные запросы. Его гимны, псалмы и молитвы, полные искренней религиозности, красиво и выразительно написанные на родном языке, находили живой отклик в изболевшихся сердцах верующих венгров, которым выпали самые тяжелые испытания. Их одинаково принимали католики и протестанты. Не случайно последовательный и строгий католик Лёринц Ференцфи в своем издании не делал различия между религиозными стихами Балашши, написанными в то время, когда он принадлежал к лютеранской церкви (до 1584 г.) и после того, как он перешёл в католичество.
Тем не менее, было бы преувеличением говорить о полном неприятии творчества Балинта Балашши современниками. Его любовные стихи хотя и не печатались, но заучивались наизусть. Имя автора в устной передаче забывалось, и его песни становились народными. Стихи переписывались от руки. Венгерский надор Ференц Вешшелени, в семье которого жили воспоминания о Балинте Балашши и бережно сохранялись стихи, в своих письмах к жене и друзьям в 60-гг. XVII в. с уважением упоминает Балашши и приводит его стихи в моменты душевных переживаний[1166].
У Балашши имелись подражатели и последователи среди молодежи. Некоторые из них объявились вскоре после гибели поэта. Шарошский дворянин Криштоф Дархольц в 1595 г. издал в память о Балашши томик стихов поклонников его таланта[1167]. Среди авторов тома были учителя, проповедники, священники из окружения Дархольца. Самый большой материал для тома дали ученики иезуитской гимназии из турецкого комитата, где работал уже упоминавшийся Шандор Добокай. Есть предположение, что Балашши посещал эту гимназию и знакомил учеников со своей поэзией[1168]. Всех объединяли уважение к гражданскому подвигу Балашши, его творчеству и — главное — к его гуманистической учености. В духе латинского гуманизма участники сочинили для мемориального тома элегии и эпиграммы на латинском языке в память о Балашши. Для них Балинт Балашши вместе с его творчеством — олицетворение гуманизма и воплощения героической идеи Античности. Благодаря своему подвигу (мученическая смерть за родину) он вознесся к звездам и занял место среди героев[1169].
Сами обстоятельства кончины поэта, рассказанные очевидцами, дали благоприятный материал для героизации жизни и смерти Балашши. Отдавая себя в руки цырюльника, который должен был ампутировать пораженную гангреной ногу, Балашши будто бы произнес строку из «Энеиды» Вергилия: Nunc animis opus Aeneo, nunc pectore firmo. Эти слова говорит Сивилла, впуская Энея в ворота подземного царства. Он продвигается по нему среди огня, защищаясь мечом от враждебных сил и существ. Призвать на помощь мужество, вспомнить о мече Энея, ложась под нож цырюльника! Все те, кто видел в Балашши последователя итальянских гуманистов, воодушевленно обыгрывали эту ситуацию, находя в стоическом поведении умирающего поэта-воина все новые доказательства его принадлежности к гуманизму.
Интересным представляется то обстоятельство, что в томе, посвященном Балашши, нет ни одного стихотворения на венгерском языке. В этом можно увидеть некий парадокс. Гуманистически настроенное сообщество, сложившееся вокруг Дархольца, объединенное поклонением Балашши, упустило в своих восхвалениях то, чем поэт, собственно, увековечил свое имя, создав венгерскую лирическую поэзию. Таким образом, и эти ученые поэты не поняли и не оценили Балашши по достоинству.
Пожалуй, только Янош Римаи понял значение венгерской лиры Балинта Балашши и в полный голос говорил об этом, пытаясь привлечь к нему внимание современников. «До сих пор не было ещё ни одного венгерского писателя, который смог бы собрать на литературном лугу такой густой и прозрачный мед, и снести его в такие чистые соты, как это сделал Балинт Балашши, который <…> наш язык поднял до высот красноречия…»[1170], — писал Римаи Дархольцу, благодаря его за подготовленную в память Балашши книгу. В другом месте он подчеркивал, что «стихи Балашши с присущей им удивительной приятностью благозвучия венгерской свирели и чистым звучанием слов, оставили далеко позади себя стихи всех других [поэтов]».
Неутомимая деятельность Римаи по собиранию произведений Балашши и их популяризации в конечном счете не увенчалась успехом. Балашши остался непонятым своей эпохой и ненужным ей. Помимо названных выше причин, немаловажную роль в этом сыграла еще одна. В Венгрии того времени не существовало такого центра культуры, как национальный королевский двор, где бы развивалась и поддерживалась культура на национальном языке, где бы могли быть поняты, востребованы и обласканы создатели этой культуры, такие как Балинт Балашши. Венскому двору венгерский язык и создаваемая на нем культура были чужды, если не враждебны. В Балашши не нуждались там ни как в солдате, ни как в поэте.
В рациональный XVIII в. оказались невостребованными и религиозные стихи Балашши. Его надолго забыли; и открыли как поэта только в XIX в. Сначала о нем заговорили немногие, такие как Янош Арань и Шандор Петефи. Во второй половине века, когда впервые увидела свет любовная лирика Балашши, он, наконец, взошел на поэтический Олимп — и не только по праву патриарха, но и по праву любимейшего поэта в Венгрии.
Вначале XVII в. представители формирующегося чиновничьего сословия Венгерского королевства более активно включаются в культурный процесс. Имена служащих Венгерской королевской канцелярии, Венгерского казначейства, городских магистратур, а также служащих администрации во владениях частных магнатов все чаще встречаются среди тех, кто поддерживает культуру в целом, и литературу в частности, как авторы, меценаты, книгоиздатели. К числу таких людей принадлежал и Лёринц Ференцфи, секретарь Венгерской королевской канцелярии с 1608 по 1640 г., посвящавший свободное от государственной службы время книгоиздательству[1171].
Лёринц Ференцфи попал в поле моего зрения уже давно и отнюдь не как книгоиздатель. Несколько лет назад, составляя на основе дневников Государственных собраний второй четверти XVII в. списки их участников, я внесла в них имя Лёринца Ференцфи[1172]. Изучая архивы государственных учреждений в Вене и Будапеште, я встречала подписи секретаря Венгерской придворной канцелярии на многих документах. Находились сведения и о нем самом, например, в бумагах Венгерского казначейства, в надорской канцелярии (высшее должностное лицо в Венгерском королевстве). Постепенно обрисовывались контуры скромной, незаметной, но очень важной личности этого государственного чиновника, от которого зависели судьбы многих его соотечественников. Необходимо сказать, облик намечался маловыразительный, фрагментарный и односторонний. Так было до тех пор, пока в связи с работой о Балинте Балашши я не узнала о том, что Лёринц Ференцфи был первым, кто опубликовал стихи (правда, только религиозные) этого крупнейшего венгерского поэта[1173].
О предках Лёринца Ференцфи ничего не известно. По всей вероятности, он относился к тем выходцам из низших, малосостоятельных слоев, которые поднялись по социальной лестнице, прежде всего, благодаря своим знаниям и полученному образованию. Не исключено, что Балаж Ференцфи, служивший в середине XVI в. при дворе главы венгерской церкви, архиепископа Эстергомского, венгерского гуманиста Миклоша Олаха, был родственником Лёринца[1174]. В многотомном справочнике венгерских дворянских родов Ивана Надя коротко упоминается только сам Лёринц Ференцфи, первый и последний дворянин в роду, поскольку королевский секретарь не имел семьи[1175].
Лёринц получил высшее образование за границей. Вместе со своим братом (вступившим впоследствии в орден иезуитов) он изучал философию в Оломоуцкой иезуитской гимназии. С 1602 г., уже в 25-летнем возрасте, он продолжил учебу в Болонском университете, где прошел полный курс права. В Болонье тогда действовал Collegium Illyrico-Hungaricum, принявший немало студентов из Венгрии[1176], и Ференцфи завел там много знакомств. Среди его соучеников были подобные ему выходцы из интеллигентской (разночинской) среды, например, Гашпар Партингер, а также представители знатных венгерских фамилий, с которыми венгерский студент встретится позже на государственной службе. В Болонье он купил право на рыцарский герб, а вместе с ним и дворянство[1177]. Герб Ференцфи, на верхнем поле которого изображен лев, несущий колонну, а на нижнем — две линии, разделенные розой, позднее встречается на письмах с личной печатью королевского секретаря. За годы учебы Лёринц Ференцфи защитил степень доктора права, овладел нотариальным делом, а вместе с ним и искусством каллиграфии. К знанию немецкого и латыни он добавил итальянский язык. Трудно сказать, кто оплачивал обучение Ференцфи. Но можно предположить, что его специально готовили для государственной службы, поскольку уже в 1608 г. — через два года после возвращения на родину — мы встречаем его подпись как секретаря Венской канцелярии эрцгерцога Матиаса, в то время правителя Венгрии. Окончательно он был утвержден в должности секретаря в 1610 г.
1606 год — очень важный в истории Венгрии. Венский мир, который Иштван Бочкаи и венгерские сословия вынудили подписать Рудольфа II Габсбурга, предусматривал восстановление самостоятельной работы венгерских сословных учреждений: института надора, Венгерского королевского совета, Венгерской королевской канцелярии, Венгерского казначейства[1178]. Венгерское дворянство таким образом стремилось сохранить свои политические и социальные позиции в государстве и само сословное государство, требуя для себя участия во всех сферах управления. Последующие 60 лет венгерской истории не без основания называют дворянскими. Став венгерским королем в июне 1608 г., Матиас произвел значительные замены в высших венгерских правительственных учреждениях в соответствии с требованиями Венского мира, предполагавшими более мягкую линию в решении политических и религиозных вопросов. В то же время, несмотря на условия Венского мира, предусматривавшие равные права для католиков и протестантов при назначении на должности, и Матиас, и его преемники старались сохранить посты в государственном аппарате за католиками[1179]. В многочисленных представлениях на должности государственных служащих, просмотренных мною, обязательным требованием к кандидату была его принадлежность к католической церкви и верность династии. Именно таким человеком оказался Лёринц Ференцфи, на протяжении 30 лет занимавший должность королевского секретаря, служивший трем монархам: Матиасу II, Фердинанду II и Фердинанду III.
В руках секретаря Венгерской королевской канцелярии — одного из первых представителей современного светского чиновничества — была сосредоточена большая власть. Вместе с канцелярией секретарь постоянно сопровождал короля, где бы тот ни находился: в стране или за ее пределами. Он руководил делопроизводством Венгерской канцелярии и являлся административным посредником между королем и его венгерскими подданными. В отсутствие канцлера, являвшегося одновременно одним из высших церковных чинов в Венгрии, секретарь канцелярии фактически возглавлял работу этого органа и получал в свое распоряжение от канцлера малую королевскую печать. От компетентности секретаря зависела судьба любого дела, представленного через канцелярию королю — а через канцелярию проходили горы таких дел частного и публичного характера. Многие искали дружбы и расположения столь важного человека. Ференцфи обладал широкими общественными связями и знакомствами в различных сферах и на разных уровнях. Среди его близких знакомых можно назвать надора Миклоша Эстерхази, архиепископа Эстергомского и примаса венгерской церкви Петера Пазманя, педагога и литератора Альберта Мольнара Сенчи и многих других выдающихся людей эпохи. Не раз Ференцфи поручались деликатные дипломатические посольства. Обширные знания в области права, богатые связи, служебные позиции высоко поднимали авторитет Лёринца Ференцфи при венском дворе и среди соотечественников. Янош Кемень, будущий трансильванский князь[1180], описывая в автобиографии[1181] одно из своих первых посещений Вены (в 1629 г.), упоминал и о Ференцфи. Именно к нему Петер Пазмань адресовал молодого дипломата с тем, чтобы добиться в Вене аудиенции у Фердинанда II, что Ференцфи тотчас устроил[1182]. Во время своего второго пребывания в Вене в 1630 г. Янош Кемень пользовался гостеприимством королевского секретаря, остановившись в его тесной венской квартирке[1183]. Кемень охарактеризовал своего благодетеля как «могущественного главного посредника и человека необыкновенного ума и памяти», «надежного человека»[1184].
Выполняя работу большой государственной важности, обладая огромным политическим авторитетом, находясь вблизи от верховной власти, Лёринц Ференцфи, тем не менее, оставался в тени и не сделал карьеры, начав и закончив свою трудовую жизнь секретарем Венгерской канцелярии. Он получал жалованье в 4–5 раз превышающее жалованье комитатских нотариев, но ложившая на его плечи ответственность, конечно, не шла ни в какое сравнение с обязанностями младших коллег. К тому же, как показывают посмертные счета Ференцфи в Венгерском казначействе, жалованье нередко задерживалось, и в итоге казначейство осталось его должником[1185]. Большую часть жизни Ференцфи арендовал скромное, довольно тесное жилье в Вене в доме одного бюргера, и только к концу жизни (в 1638 г.) купил в Вене у торговца полотном трехэтажный дом, который когда-то принадлежал гуманисту Иоганну Куспиану. Королевский секретарь жил холостяком и слыл большим чудаком. Тот же Янош Кемень подсмеивался над Ференцфи и пересказывал анекдоты, ходившие о нем при дворе[1186].
При всей своей занятости государственными делами и скромном достатке, королевский секретарь находил время для того, чтобы издавать книги. В его книгоиздательской деятельности можно выделить два периода: до и после приобретения типографского оборудования (соответственно 1613–1628 и 1628–1640 гг.). Сначала он выступал скорее в роли посредника между авторами, спонсорами и книгоиздателями, своего рода «менеджером» книги. Для этих изданий Ференцфи заказывал иллюстрации в виде гравюр, чаще на дереве, которые он неоднократно использовал на протяжении своей издательской деятельности. Таким образом Лёринц подготовил к изданию 17 книг.
Однако Ференцфи смог по-настоящему развернуть свою деятельность лишь в 1628 г., когда, находясь вместе с королем и канцелярией в Праге, приобрел типографское оборудование, состоявшее из различных шрифтов, инициалов, декоративных рамок, орнаментов. Существует предположение о том, что Ференцфи выкупил у казны конфискованную, долго остававшуюся не у дел типографию пражского книгопечатника Йоната Бохутски, понесшего наказание за то, что печатал листовки в связи с чешскими событиями 1618–1620 гг.[1187] Этого типографского оборудования, несмотря на небольшой объем и неполную комплектацию, было достаточно для того, чтобы подготавливать довольно прихотливые и весьма объемные издания. Подготовив набор, Ференцфи отдавал его в одну из венских типографий, с хозяевами которых он был тесно связан. Таким образом вышло в свет 15 книг.
Анализ подготовленных королевским секретарем изданий свидетельствует о том, что это занятие было для него не только увлечением, но и своего рода продолжением государственной и общественной деятельности. Сделанный выбор раскрывает также политические и духовные ориентиры Лёринца Ференцфи. Тематически изданные им самим или при его содействии книги распадаются на три группы: религиозные произведения, юридическая литература и исторические труды.
Большая часть курируемой и напечатанной Ференцфи литературы составляла религиозная: памфлеты, поэзия, молитвенники, катехизисы. Воспитанный иезуитами, убежденный католик Ференцфи решительно выступил на стороне Контрреформации. Он понимал значение книгопечатания в деле религиозной пропаганды, осознавал и то, что католики в этом деле значительно отстали от протестантов, давно поставивших открытие Гуттенберга на службу Реформации. На территории Венгрии и Трансильвании в начале XVII в. действовало всего шесть постоянных типографий (из 20 возникших в XVI в.), и из них только одна принадлежала католикам: в иезуитском коллегиуме в Надьсомбате (Трнаве)[1188]. Имевшиеся в большем числе т. н. «странствующие» типографии не могли удовлетворить потребностей в книжной продукции ни хотевших издать, книгу, ни желавших ее прочитать. Типографиям, находившимся во владении частных лиц, не была гарантирована стабильность, их функционирование в немалой степени зависело от перипетий личных судеб их владельцев.
Лёринц Ференцфи придавал огромное значение приобретению собственной типографии, ставя на первый план задачи пропаганды католической веры. Его личная позиция в вопросах веры и способов укрепления католицизма, как высокообразованного человека, осторожного политика, уже самой своей должностью предназначенного улаживать сложные конфликтные вопросы, была далека от воинствующего католицизма. Образцом для Ференцфи мог служить глава венгерской церкви, в прошлом иезуит, кардинал Петер Пазмань, который методами убеждения в вопросах веры достиг за относительно короткое время выдающихся успехов, вернув в лоно католицизма практически все аристократические семьи Венгрии[1189]. Будучи последовательным проводником Контрреформации, Пазмань, тем не менее, был одним из немногих высших католических иерархов Венгрии, кто на запрос Матиаса II в 1608 г. о политике в отношении протестантизма, высказался за свободу веры для всех[1190]. И хотя Пазмань не отказывался от силовых методов рекатолизации[1191], в первую очередь своими произведениями, написанными на венгерском языке и обращенными к самым разным слоям читателей и слушателей, он отвоевывал у протестантов души верущих для своей церкви. Доступным языком он терпеливо разъяснял пастве основы христианской католической веры и ошибки протестантских учений, сочинял гимны, псалмы, молитвы. Лёринцу Ференцфи импонировали именно такие методы обращения, иначе в его типографской продукции произведения Петера Пазманя не заняли бы такого выдающегося места.
Публиковавшаяся Ференцфи литература религиозного содержания отражает его приверженность к распространившемуся в то время в Венгрии пиетизму. Он не брался за издания острополемических трактатов и памфлетов. Исключение составляет памфлет «Христианский ответ», написанный боснийским епископом Тамашем Балашфи в 1621 г.[1192] по просьбе Ференцфи в ответ на «Юбилейную проповедь» (1618 г.) популярного в Венгрии протестантского проповедника и педагога Альберта Мольнара Сенчи[1193]. Ференцфи, вероятно, посчитал своим личным долгом подготовить ответ Мольнару Сенчи, с которым был лично знаком и состоял в хороших отношениях, глубоко уважал как ученого и педагога; от него он и получил в подарок «Юбилейную проповедь» во время личной встречи в 1619 г. в Оппенгейме. Может быть, Ференцфи и оставил бы подарок без ответа, но в «Проповеди» затрагивались чувствительные струны именно католика-венгра. Мольнар Сенчи отвергал как суеверие два важнейших, оформившихся к этому времени религиозно-политических учения, любезных сердцу боровшихся с наступающим абсолютизмом Габсбургов венгерских сословий: учение о Святой венгерской короне и о Венгрии как стране, находящейся под особым личным покровительством Девы Марии (Венгрия как «царство Девы Марии»). На этих вопросах Тамаш Балашфи и заострил особое внимание, может быть, даже по специльной просьбе заказчика — Лёринца Ференцфи, которому сделал посвящение в начале своего труда: «Венгерскому секретарю короля Фердинанда III <…>, благородному господину Лёринцу Ференцфи, имеющиму выдающиеся заслуги в делах Церкви, родины и литературы…»[1194].
В других случаях его издательские намеки на политико-религиозные страсти, кипевшие в стране, весьма тонки и осторожны. Так, в 1632 г. он печатает на своем оборудовании латинские стихи французского иезуита бельгийского происхождения Франсуа Монморанси Cantica et Idyllia[1195], переложившего в изысканных, свойственных Барокко сложно-витиеватых стихах библейские истории. В этой далекой от венгерских запросов книге только одно обстоятельство указывает на то, что Ференцфи опубликовал ее с определенной целью: примирить враждующих между собой католиков. Ференцфи сделал посвящение дьёрскому капеллану Иштвану Шеньеи и его коллегам. Именно в это время в дьёрском капелланстве, богатом гуманистическими литературными традициями, разгорелась борьба между сторонниками и противниками иезуитов. Публикуя стихи Монморанси, Ференцфи призывал соотечественников оставить раздоры, подобно тому, как поступилМонморанси, отказавшись ради религиозных идеалов от титулов и высоких постов. Посвящение книги дьерскому капелланству имело и более практический смысл. Издатель и автор, по обычаю, рассчитывали на то, что адресат посвящения материально поддержит публикацию. Ференцфи намекал в посвящении — это издание сделает честь дьёрцам и оставит о них добрую память у потомков.
Остальная религиозная литература, увидевшая свет благодаря Лёринцу Ференцфи, была адресована скорее верующим. Первую свою «Молитвенную книжицу» он составил сам и выпустил в 1615 г. в Праге в типографии Паулуса Сессиуса. Один из людей, знавших эту кцигу, ставил в заслугу Ференцфи то, что он «написал благочестивую книжечку, несмотря на свою большую занятость»[1196]. Это был сборник лучших молитв, принадлежавших разным авторам близкого Ференцфи направления в католицизме, в том числе Петеру Пазманю.
Приверженность Ференцфи к пиетизму проявилась и в появившейся на свет в 1626 г. «Сердечной книжечке»[1197], опубликованной им в Вене в типографии Микаэля Рикеса. Ее составителем, как предполагают, мог быть венский иезуит, духовник супруги венгерского надора (Миклоша Эстерхази) Кристины Ньяри Матяш Хайнал[1198]. Книга специально предназначена для Кристины Ньяри. Будучи протестанткой, выйдя замуж за католика Миклоша Эстерхази, Кристина перешла в веру мужа и остро нуждалась в нравственной и духовной поддержке для укрепления своей веры. Ведущая тема книги — завоевание Христом людских сердец, а в связи с этим — личное религиозное переживание верующего. Книга представляет собой собрание иллюстраций к Новому Завету, всевозможных эмблем и символов, снабженных витиеватыми и громоздкими подписями-объяснениями в стихотворной форме.
Но, пожалуй, наибольшая заслуга Лёринца Ференцфи как издателя религиозной литературы и пропагандиста идей пиетизма состоит в том, что в 1632 г. он опубликовал томик религиозной поэзии под названием «Божественные песнопения»[1199], в котором среди других впервые нашли место стихи Балинта Балашши. Издание поэзии Балашши — светской и религиозной — давно готовилось его учеником и другом поэтом Яношем Римаи, но не увидело свет при жизни Римаи. В своем томике Ференцфи поместил также поэму Яноша Римаи «Апология Балашши» (Ballassi-epicedemium), посвященную героической смерти Балинта Балашши и его брата Ференца. Перекомпановывая произведение Римаи в соответствии со своими идейными установками, Ференцфи композиционно подчеркнул два обстоятельства: возвращение Балинта Балашши в католицизм, гибель братьев, защищавших «царство Девы Марии» в борьбе с неверными — турками, татарами.
Политические взгляды секретаря Венгерской придворной канцелярии отражены в его интересе к историческим трудам современников. Ференцфи верно служил Габсбургам и доступными ему средствами старался укрепить их авторитет как венгерских королей перед лицом мятежных венгерских подданных. Он активно поддерживал творчество придворного венского историка Илиаса Бергера. При участии Ференцфи Бергер издал свою торжественную оду, посвященную вступлению на престол и коронаванию Святой венгерской короной Фердинанда II Габсбурга, а позже — коронации его жены. В последние годы своей жизни готовил к публикации «Историю венгерских королей в картинках» (Liber Iconum Regum Hungariae) от Аттилы до Фердинанда II того же Илиаса Бергера. В 1632 г. была сделана пробная печать части произведения и изготовлено несколько гравюр на меди с портретами королей. Но, видимо, издание требовало больших расходов, более того, ресурсов его типографии не хватало для такого масштабного проекта. Ференцфи обращался за поддержкой к некоторым венгерским магнатам, убеждая тем, что и их предки появятся на станицах книги. Издание поддержали Янош Хоманнаи, Петер Реваи и др. В 1635 г. королевский секретарь просил Ференца Баттяни передать в его распоряжение для издания «Книги королей» одну из частных венгерских типографий (типографию владельца местечка Папы). Тем не менее, Ференцфи не смог осуществить задуманное: несмотря на предпринимавшиеся позже Бергером шаги, книга так и не увидела свет.
Третьим направлением издательской деятельности королевского секретаря было «юридическое». Ференцфи вместе с канцелярией готовил Государственные собрания (составлял списки приглашенных, рассылал приглашения). Потом под его надзором решения собраний тиражировались и рассылались адресатам. Во время Государственных собраний Ференцфи без устали сновал между Нижней и Верхней палатами, представляя на их рассмотрение королевские предложения и рескрипции, координировал работу сословий. Он окончательно оформлял королевские пропозиции к Государственному собранию, а по завершении собраний и после долгой переписки с комитатами — составлял окончательную редакцию статей законов королевства, принятых Государственными собраниями. Из сказанного становится ясным, что Ференцфи, как никто другой, понимал значение публикации венгерских законов, принятых на Государственных собраниях. Они способствовали сохранению порядка, соблюдению сословной «конституции», помогали избежать недоразумений, вызванных ошибками переписчиков и т. п. Уже с 1613 г. королевский секретарь организует публикацию законов, принятых Государственными собраниями, а законы 1634/1635 и 1637/1638 гг. он издает на своем типографском оборудовании. Типографские расходы в этом случае компенсировались королевскому секретарю Венгерским казначейством, о чем свидетельствуют распоряжения за подписью Фердинанда, присланные из Вены в Венгерское казначейство в Пожони. Соблюдению правопорядка, по убеждению Ференцфи, способствовало знание населением законов и права. В подтверждение этого Лёринц Ференцфи в 1634 г. публикует на своем типографском оборудовании «Учебник по процессуальному праву» Яноша (Ивана) Китонича. Это был известный юрист хорватского происхождения, практиковавший в Венгрии, получивший, как и Ференцфи, юридическое образование в Италии. Как опытный юрист, Китонич участвовал от имени далматинских и хорватских сословий в подписании Венского мира 1606 г. Учебник предназначался в помощь судьям, поскольку, как отмечалось в предисловии, «в этой сфере в судах царит неразбериха»[1200].
Обращает на себя внимание состав как авторов публиковавшихся по инициативе Лёринца Ференцфи произведений, так и тех, кому они посвящались, и стало быть, тех, кто материально поддерживал выходящую в свет книжную продукцию. Среди них мы находим людей, по роду занятий близких Ференцфи: это и члены городских магистратов, юристы, иногда — соученики королевского секретаря в Оломоуце и Риме. Таким образом протекало становление того слоя интеллигенции, который, с одной стороны, происходил из разночинцев, а с другой, — своим восхождением по социальной лестнице (т. е. аноблированием) был обязан государственной службе.
В первом выпуске коллективной монографии «Двор монарха в средневековой Европе» я писала о том, что представлял собой в XVII в. королевский двор в Венгерском королевстве, где короли из династии Габсбургов постоянно не жили и держали свой двор за пределами Венгрии. Я продолжу начатую тему, подойдя к ней с другой стороны: речь пойдёт о тех общественно-политических и культурных центрах Венгерского королевства, которые в той или иной степени заполняли возникшую пустоту у, а именно — резиденциях и дворах венгерских надоров в XVII в.
Надор, или палатин — высшая должность в венгерском сословном государстве, на которую сословия выбирали одного из самых могущественных светских магнатов. Круг его полномочий определялся Государственным собранием 1485 г. Надор замещал отсутствующего в стране монарха, созывал Государственные собрания, на которых избирался король, возглавлял дворянское ополчение королевства. Он был высшим после короля судьёй как в самой Венгрии, так и в Хорватии, улаживал споры между сословиями, представительствовал перед королем от имени сословий в случае возникших между ними разногласий и т. п.[1201] Деятельность надора ограничивалась с одной стороны венгерскими законами, а с другой, — принесённой королю присягой верности[1202]. Как видно из сказанного, должность надора имела двойственную природу. С одной стороны, надор являлся высшим должностным лицом в государственном аппарате, представителем монарха и выразителем его воли. С другой, сословия поручали ему защиту своих интересов перед лицом верховной власти. Таким образом, надоры обладали большой властью, которая выросла в конце XV – начале XVI в. в правление слабых Ягеллонов.
После 1526 г. Габсбурги, став венгерскими королями, попытались избавиться от института надорства. Сначала параллельно с надором была введена новая должность — наместника, который напрямую зависел от монарха и выполнял его волю[1203]. Когда же первый «послемохачский» надор скончался, должность не была замещена и оставалась вакантной вплоть до 1608 г.
Свои успехи в первом антигабсбургском движении начала XVII в. венгерские сословия закрепили Венским миром 1606 г. и законами 1608 г. Одним из важных достижений было восстановление должности надора и усиление его роли как главы сословий и правительства. Укрепляя статус надора, сословия, таким образом, заявляли об автономии и особых правах венгерского королевства в составе владений Габсбургов[1204].
Эти завоевания венгерских сословий не замедлили сказаться и в области надорской репрезентации. Правда, во время венгерской коронации Матиаса II 1608 г. только что избранный надором Иштван Иллешхази лично не участвовал в церемонии непосредственного возложения короны на голову монарха, т. к. исповедовал лютеранство. Однако на праздничном банкете впервые после утверждения Габсбургов в Венгрии он был приглашен как представитель венгерской «нации» к королевскому столу, где высокую компанию Матиасу составили также эрцгерцог, папский нунций и совершавший коронацию архиепископ Эстергомский[1205]. Сам король был облачен в плащ Св. Иштвана, а в середине стола помещалась корона Св. Иштвана[1206]. Святая венгерская корона, без которой уже на протяжении многих столетий ни одна коронация не считалась действительной и ни один государь — законным, должна была напоминать о том, что венгерские короли получают власть не только от Бога, но и от сословий, их выбравших. Об этом же свидетельствовало и присутствие за главным столом надора Иштвана Иллешхази, который одновременно как бы охранял корону по поручению сословий. В последующих коронационных торжествах это нововведение стало нормой.
В венгерской коронации королевы Анны в 1616 г. появился новый протокольный момент, связанный с надором. В коронационной процессии он шел сразу вслед за королем Матиасом и нес корону Св. Иштвана. А во время самой коронации надор Дёрдь Турзо в самый торжественный момент поднял Святую корону над головой и передал архиепископу Эстергомскому, который коснулся ею плеча королевы и тут же вернул главе венгерских сословий. На торжественном банкете, посвященном этому же событию, надору впервые выпала честь держать полотенце для королевы во время церемониала омовения рук. Полотенце для короля держал архиепископ[1207]. Для современников появление нового момента в церемониале коронации трактовалось однозначно: короли и королевы в Венгерском королевстве выбираются по воле сословий.
Данные новшества в надорской репрезентации в начале XVII в. отражали не только временное укрепление позиций венгерских сословий перед лицом центральной власти Габсбургов, но также усложнение и расширение функций самого надора в это время. После Мохача двор венгерских королей — уже Габсбургов — вместе с частью центральных венгерских государственных учреждений переместился за пределы страны в Вену. Венгерские короли Габсбурги появлялись в Венгрии эпизодически. В таких условиях столица королевства Пожонь[1208] не могла стать полноценным государственным центром, хотя там находились некоторые центральные учреждения (Венгерское казначейство, канцелярия надора и т. д.).
В то же время Вена с ее двором и центральными государственными учреждениями не могла компенсировать отсутствие королевского двора в столице Венгерского королевства. Вена (а в конце XVI в. и Прага) превратилась в центр нового огромного государственного объединения, включившего в себя австрийские наследственные владения, Чехию и Венгрию. Нити управления империей также сходились в Вену, куда после 1566 г. переместился и императорский двор с его институтами и службами. Интересы правящей династии сосредоточивались в первую очередь в Западной Европе — и отстаивались ею в соперничестве с Францией. В такой ситуации периферийная Венгрия с ее проблемами не могла занять центрального места в политике венского двора. Более того, венский двор проявлял по отношению к Венгрии определенную настороженность, порой переходящую во враждебность, поскольку её «вживание» в новое государственное объединение происходило крайне медленно и болезненно. Венгерские сословия не хотели сдавать ни одну из позиций, обеспечивавших их безраздельное господство (в том числе над королевской властью) в «старой» Венгрии (т. е. до 1526 г.), ради сомнительных в их глазах преимуществ централизованного правления, осуществлявшегося чужой династией из-за пределов венгерского государства. Появившиеся же новые центральные государственные учреждения, базировавшиеся в Вене (Придворный, Тайный, Военный советы, Придворные канцелярия и казначейство), а также деятельность на территории Венгрии назначенных из Вены высших военных чинов красноречиво свидетельствовали о том, что венгерская социальная элита не без обоснования опасалась за свое положение в королевстве. Но что-либо изменить в сложившейся ситуации она не могла, поскольку признавала — без Габсбургов Венгрия не сможет выстоять перед лицом османов. По этой причине венгерские сословия «позволяли» венскому двору вмешиваться во внутренние дела Венгрии — признанные, впрочем, обеими сторонами «общими» для всего государственного объединения. С другой стороны, постоянно угрожавшая Габсбургам перспектива передачи венграми своего королевства под покровительство султана усиливала недоверие Австрийского дома к новым подданным. Сложившаяся политическая ситуация сильно задерживала интеграцию венгерской социальной верхушки в состав новой придворной аристократии, формировавшейся в габсбургской Вене.
Помимо политики в качестве причины подобной отчужденности уместно назвать и заметную культурную «инаковость» венгров: в языке, менталитете, обычаях. При венском дворе, где можно было услышать немецкую, испанскую, итальянскую, французскую речь, венгерскому языку, конечно, не нашлось места. Но и знанием латинского, довольно широко распространенного в Венгерском королевстве, могли похвастать далеко не все обитатели и гости венского двора. Венгерская одежда, прическа, допускавшая ношение мужчинами (особенно военными) косицы, распространённый обычай носить длинные усы и бороду — отличали венгров от многих европейских народов. О венграх мало знали в Западной Европе; их появление вызывало у местного населения немецких городов немалое удивление: их принимали то за турок, то за поляков, а то и вовсе за монахов. Народ сбегался посмотреть на венгерские доломаны, ментики и сапоги, послушать венгерскую речь[1209]. Схожая ситуация наблюдалась и при венском дворе. Даже более космополитичной по своей природе высшей аристократии из Венгрии пребывание при венском дворе доставляло сложности коммуникативного характера — так велики были различия в придворном этикете, поведении и национальных традициях[1210].
Конечно, было бы совершенно неправильно утверждать, что венгерская сановная аристократия не поддерживала контактов с венским двором. Ни в коей мере её представители не выглядели в Вене «пугалами». Многие из них получили прекрасное европейское образование. Служебный долг, политические соображения, необходимость иметь доступ к новейшей информации, стремление к поддержанию полезных официальных, в том числе дипломатических, и личных знакомств, родственные связи, желание построить карьеру и улучшить благосостояние семьи и, наконец, возможность приобщиться к новинкам европейской культуры заставляли венгерских аристократов немало времени проводить в Вене и впитывать её культуру. Но сути дела это не меняло — во всяком случае, в XVI–XVII вв.
Названные выше политические и историко-культурные факторы обусловили то, что в XVI–XVII вв. венгерская знать, хотя и ездила в Вену, в целом не стремилась туда, предпочитая оставаться на своей земле, где она чувствовала себя безопаснее и комфортнее, и, опираясь на дворянскую массу, могла более эффективно бороться за сохранение своих сословных привилегий. Венский двор воспринимался как чуждый венграм. Так, надор Миклош Эстерхази, которого соотечественники упрекали за излишнюю привязанность к Габсбургам и Вене, в своем завещании советовал сыновьям ездить ко двору только до тех пор, пока не повзрослеют — чтобы приобретать опыт и знакомства[1211]. Позже, считал надор, им нечего делать при дворе, т. к. двор — чужой венграм.
Отсутствие королевского двора в самой Венгрии приводило к тому, что высшие чины во главе с надором выступали на его территории в качестве носителей и представителей венгерской государственности, пусть урезанной. Их репрезентация в таких условиях приобретала особый смысл. В публичных появлениях надора точно отражался его общественный и политический статус: все знали, кого видят перед собой. Надору полагалась особая свита (одетые в накидки из леопардовых шкур барабанщики и горнисты, выступавшие под знаменами надора), особая надорская карета, и другие атрибуты статуса и власти[1212]. Надорская репрезентация находила воплощение также в их резиденциях, которые имели ряд черт, обусловленных особенностями как занятия и исполнения должности надора, так и взаимоотношений с королевским двором в Вене.
Должность надора в Венгерском королевстве была выборной, но ею обладали на протяжении всей жизни. Среди венгерской знати (около 60 семей) вырисовывался более узкий крут, из которого теоретически кто угодно мог стать надором. В XVII в. этот пост последовательно занимали И. Иллешхази (1608–1609), Д. Турзо (1609–1616), Ж. Форгач (1618–1621), С. Турзо (1622–1625), М. Эстерхази (1625–1645), Я. Драшкович (1645–1648), П. Палфи (1648–1654), Ф. Вешшелени (1655–1667), Ф. Надашди (1667–1670), Д. Селепчени (1670–1681), П. Эстерхази (1681–1713)[1213]. Избираемые на данную должность принадлежали не только к знатнейшим семьям королевства; надорство было вершиной их карьеры, отмеченной обладанием другими высшими должностями в государстве, например, государственного судьи, главного хранителя короны, префекта Венгерского казначейства и др. Они владели огромными состояниями: замками и крепостями, а также примыкающими к ним поместьями, торговыми местечками, деревнями и т. д. И хотя упомянутые особенности положения венгерской знати при венском дворе и в своем королевстве в целом способствовали повсеместному подъёму и укреплению в Венгрии тех политико-культурных центров, которые базировались на местных частновладельческих аристократических резиденциях, особенно заметно выросла роль тех из них, владельцы которых становились надорами. Двор надора Миклоша Эстерхази в Кишмартоне (совр. Айзенштадт в Австрии), Пала Палфи в Вёрешкё, Ференца Вешшелени в Мурани значили намного больше, чем просто резиденции высшей знати. Их замки на время становились центрами государственной репрезентативности. В то же время они частично восполняли роль национально-культурных центров, которую до Мохача играл двор венгерских королей в Буде. В новой исторической обстановке резиденции знати, в первую очередь сановной, обеспечивали престиж и потребности не только самих владельцев, но косвенно и королевской власти, которую они так или иначе представляли. Примечательно в этой связи высказывание архиепископа Эстергомского, верховного канцлера королевства Петера Пазманя[1214], владельца прекрасной резиденции в Пожони, большого поклонника дворцового строительства и садового искусства. Дворец с окружающим его садом должен вызывать восхищение гостей, которым при виде великолепия хорошо бы задаться вопросом: кто же создал этот дворец для облегчения монарших забот?[1215]
Надорские резиденции возникали не вдруг: ими становились родовые замки, уже имеющие богатый представительский опыт. В этом смысле они не составляли исключения по сравнению с другими западноевропейскими странами. Повсюду в Европе в XVII в. под влиянием придворной королевской репрезентации с присущей абсолютистскому двору пышностью, детально разработанным этикетом и церемониалом придворная знать строила (и в основном перестраивала) свои замки в соответствии с запросами времени и требованиями моды. Только в отличие от Западной Европы, где к этому времени в соперничестве между частными феодальными и королевскими дворами верх одержали последние, на территории Венгерского королевства такой угрозы для баронов тогда не существовало[1216].
Венгерская аристократия, как и любая другая, воспринимала новые идеи, идущие от королевского двора, и при обустройстве своих резиденций стремилась воплощать их по мере возможностей. Хотя между венским Хофбургом, резиденциями имперской и австрийской знати, с одной стороны, и резиденциями венгерской знати в Пожони или венгерской провинции — с другой, существовала огромная разница, в намерениях и общих установках было много общего. Главное — это требования, предъявляемые к определенному социальному статусу, которому должны были соответствовать нормы, формы поведения и представительства, характерные для высших, руководящих слоев общества. Двор высшего государственного сановника вместе с достойной его статуса резиденцией превратился в символ достижения и сохранения достигнутого ранга и полученной должности[1217].
Надоры постоянно не жили в столице королевства. Не все имели там собственный дом. В таких случаях они ездили в Пожонь по служебным делам, а также в то время, когда туда на коронации или Государственные собрания приезжал король вместе с двором. Это, безусловно, создавало определённые трудности. Так, например, избранный в 1625 г. надором Миклош Эстерхази, ещё не успев обзавестись домом в Пожони, должен был вызвать всю свою семью на празднования, связанные с коронацией Фердинанда III: молодая королева изъявила желание познакомиться с супругой нового надора. При этом он предупреждал жену, что Пожони трудно найти квартиру даже на короткое время[1218]. Со временем у Эстерхази появился прекрасный дом в столице; но и тогда он много времени проводил в других своих резиденциях.
Большинство магнатов, становившихся надорами, отдавали предпочтение своим замкам в провинции. То обстоятельство, что должность надора оставалась выборной, В определенной мере ограничивало амбиции этих сановников, в том числе и в отношении резиденций. Они перемещались из замка в замок в зависимости от того, кто в данный момент занимал высший государственный пост. При смене носителя должности бывший надорский двор сохранял значение общественно-политического и культурного центра — в соответствии с той ролью, которую играла в жизни страны конкретная семья. В принципе резиденции были готовы к тому, чтобы при случае необходимости снова взять на себя роль официальных репрезентативных центров. Стоит, правда, при этом отметить, что старые резиденции венгерской феодальной элиты представляли собой мощные крепости, способные выдержать многомесячную осаду. Многократно это их качество использовалось во вред правящей династии. Поэтому по окончании турецких войн на территории Венгрии, в конце XVII-первой половине XVIII в. большинство таких родовых гнезд по приказу из Вены были просто взорваны и прекратили свое существование[1219]. Далеко не у всех представителей элиты, владевших такими крепостями, хватало сил на воссоздание резиденций. Новые резиденции строила новая элита и совсем в другом виде. Таким образом, традиция старых феодальных резиденций в Венгерском королевстве в определенном смысле была прервана. Лишь замкам Эстерхази в Бургенланде в нынешней Австрии удалось избежать этой участи.
Двор надора «кочевал» не только потому, что вместе с надорами меняли место и их резиденции. Наиболее могущественные аристократические семьи имели несколько замков. С этой точки зрения они ничем не отличались от европейской знати. Так, Миклошу Эстерхази принадлежали замки-крепости Кишмартон (Айзенштадт), Фракно (Форхтенштайн), Лакомпак (Лакенбах), Шемпте (Шинтава), Галанта, Ланжер (Ланзее), Надьхёфлань (Хёфлайн) и много других более мелких[1220]. Верховный командующий войсками Задунайского края Адам Баттяни был в 30-е гг. XVII в. хозяином замков в Неметуйваре, Рохонце, Саланке, Пинкафе и др. Один из крупнейших венгерских магнатов Ласло Ракоци владел, по крайней мере, пятью крупными и десятком менее значительных замков в северных областях королевства. В XVII в. в Венгрии, как и в других странах Европы, ещё не сложилось постоянных резиденций ни у королей, ни у высшей знати. Двор перемещался из одного замка в другой. При чтении итинерария А. Баттяни[1221] и дневника Л. Ракоци[1222] остается впечатление, что большую часть времени они проводили в седле или в коляске, объезжая свои замки, и редко ночевали в одном месте. Не было исключением и семейство Эстерхази. Пал Эстерхази, сын надора Миклоша, вспоминая о своих детских годах, невольно также отмечал эту особенность быта семьи: она всё время переезжала с места на место[1223]. Надор так часто бывал в отъезде, что, можно сказать, жил отдельно от родных. Но при любой возможности он навещал их или звал к себе в Кишмартон, Пожонь, Надьсомбат (Трнаву)[1224]; недостаток встреч восполнялся столь богатой перепиской, которая, будучи издана, составила большой том. Двор надора, таким образом, существовал отдельно от двора его супруги. В аналогичных условиях существовала семья Пала Палфи, о чём свидетельствует его переписка с женой[1225].
Из замков, принадлежавших семье, выбирался в качестве главной резиденции тот, что был пригоден для жилья и приема гостей и расположен, по возможности, ближе, как к Вене, так и к Пожони. Устройство надорского двора и порядок его жизни в целом повторял другие ему подобные, о чём свидетельствуют сохранившиеся инструкции XVII в., адресованные господами их управляющим: П. Пазманя (1622 г.), М. Эстерхази (1635–1640 гг.), А. Баттяни (1640, 1648 гг.), Ф. Вешшелени (1655 г.), Ф. Надашди (1655, 1657–1668 гг.) и др.[1226] Из инструкций вырисовывается микромир, в котором в ту эпоху существовало венгерское дворянство, направляемое сеньором, державшим двор.
Двор самых могущественных баронов, насчитывавший в отдельных случаях несколько сотен людей, составляли дворяне-фамилиарии разного статуса, выполнявшие гражданскую и военную службу, клирики, канцеляристы (нотарии, писцы), секретари, множество слуг неблагородного происхождения, охрана, гонцы, кухмейстеры, повара, кучеры и т. п. При любом крупном дворе имелись штатные должности дворецкого, казначея, камердинеров, кравчих, стольников, привратников, конюших, начальника стражи и т. п. У каждого из этих служащих в свою очередь — свой штат подчинённых. У Миклоша Эстерхази только одних камердинеров насчитывалось восемь человек. Как и повсюду в Европе, у крупных сеньоров начинали свою службу в качестве пажей многочисленные отпрыски дворянских родов.
Двор привлекал большое число дворян, которые в условиях нестабильности, вызванной перманентной войной с османами и отсутствием королевского двора в королевстве, искали там покровительства, службы, средств к существованию и, что не менее важно, реализовали свою причастность к дворянскому сообществу. XVI–XVII вв. в Венгрии отмечены заметным оживлением сеньориально-вассальных связей. Если уж высшая венгерская знать с трудом интегрировалась в придворное общество в Вене, то большинству рядовых дворян путь туда был закрыт. Среди фамилиариев, служивших при частномагнатских дворах, было немало владетельных среднепоместных дворян. Сам будущий надор Миклош Эстерхази начинал свою службу у крупного венгерского магната Магочи как его фамилиарий[1227].
Высшая категория фамилиариев занимала ключевые должности в административном аппарате двора, в его гражданских и военных службах. Они имели титулатуру, подчёркивающую особое положение, им разрешалось держать при себе 30–40 конных воинов, им подчинялись младшие фамилиарии, а также слуги; обедали они за одним столом с господином или отдельно, но в непосредственной близости от него[1228]. Одни придворные постоянно проживали при дворе, другие — приезжали из своих имений и служили «вахтенным методом»: обычно по неделе[1229]. За свою службу придворные получали жалованье в соответствии с рангом и местом при дворе, обеспечивались одеждой, столом; покрывались их дорожные расходы[1230]. Обязанности каждого чётко регламентировались инструкциями.
Пребывание при дворе справедливо называли школой дворянства. Она подчинялась строгому распорядку, определявшему религиозную жизнь, нравственные нормы, отношения к господину и товарищам по сословию, рамки повседневного поведения и т. п. Так, ревностный католик Миклош Эстерхази требовал от всех своих придворных и слуг — и католиков, и протестантов — каждое утро присутствовать на службе 5 в замковой часовне, а от католиков — регулярно ходить на исповедь и причащаться[1231]. Категорически запрещалось сквернословить, устраивать драки, пьянствовать, играть в азартные игры[1232]. Во всех инструкциях чрезвычайно тщательно прописывались правила поведения при дворе. Особенное внимание обращалось на уважительное отношение младших к старшим по возрасту, положению и званию. Неповиновение строго наказывалось. Младшим, в том числе пажам, категорически запрещалось бегать во время службы и отдыха, шуметь. Молодёжь приучалась к военной дисциплине, что диктовалось состоянием перманентной войны с турками. Каждому пажу строго предписывалось его место в пешем и конном строю в свите господина. Никто не мог покинуть своего поста без указания старшего. У каждого было своё место за многочисленными столами, с закреплёнными за ними особыми меню. Надор Миклош воспитывал своих придворных также тем, что обязывал их дважды в день; по часу (перед обедом и после службы в церкви) читать вслух «какую-нибудь историю или другую книгу» по выбору самого надора[1233].
В замках часто устраивались празднества, на которые приглашалась родня и вся дворянская округа. Такие съезды сопровождались застольями, музыкой, исполнением венгерских песен, танцев, чему должен был научиться любой дворянский юноша. Прекрасно танцевал венгерские танцы будущий надор Петер Эстерхази. В 12 лет во время приезда в Пожонь императорской семьи по случаю венгерской коронации Фердинанда IV (школьного товарища Пала) он вместе с венгерскими барышнями развлекал императрицу Леопольдину венгерскими танцами, а потом солировал в хайдуцком танце с обнаженными мечами[1234]. В XVII в. ещё не ушла в прошлое традиция исполнения во время застолий исторических песен, в которых воспевались подвиги венгров в тяжёлой борьбе с турками.
«Там, где нет богобоязненности и порядка, там не может быть места для чести и единства», — так определял назначение инструкций для двора Миклош Эстерхази[1235]. Таким образом, двор надора, как и любого другого венгерского магната той эпохи, консолидировал венгерское дворянство, воспитывал и поддерживал его национальный дух, чувство сословной принадлежности и дворянской чести, укреплял в вере.
Однако, как уже говорилось, двор надора означал больше, чем любой частный, даже самый блестящий. В надорской резиденции велось государственное делопроизводство, решались внутриполитические вопросы, проводились встречи государственных чинов. На это работал целый штат чиновников, который, хотя частично и базировался в резиденции надора, полностью не сливался с его собственным двором. Правда, среди первых можно было встретить немало фамилиариев этого государственного сановника, что сближало обе сферы жизни — частную и официальную, и в тех условиях, возможно, обеспечивало большую эффективность работы этой государственной службы. В одной из надорских резиденций хранились официальные документы из канцелярии надора, его архив. Когда надор умирал, его вдова передавала Государственному собранию эти документы и они поступали потом к новому надору. При дворе палатина гостили не только родственники и друзья. Приезжали делегации из комитатов, официальные лица разного ранга. Ему наносили визиты также послы других стран. Так, в своей резиденции в Кишмартоне Миклош Эстерхази принимал в 1633 г. одного за другим двух испанских послов, в 1642 г. — польских королевичей и т. д.[1236] В сокровищнице семьи Эстерхази в результате таких визитов собралась богатейшая коллекция престижных дорогих подарков, полученных от европейских правителей (среди них — Матиас II и Леопольд I, Карл I Стюарт, Ян Собеский, папы Александр VII, Иннокентий XI, трансильванские князья), а также турецких султанов и одного персидского шаха[1237].
Одна из особенностей венгерских магнатских и, в том числе, надорских резиденций состояла в том, что в них в немалой мере воплощалось двойственное положение в королевстве венгерской, прежде всего, официальной знати. С одной стороны, она служила королю и, вольно или невольно, включалась в круг габсбургской «космополитской» аристократии, тесно связанной с венским двором. При этом нельзя не принимать во внимание и то, что в XVII в. надоры выбирались из числа самых верных Габсбургам венгерских подданных, к тому же, католиков, кроме И. Иллешхази и Д. Турзо. Наиболее тесно связанными с Габсбургами и Веной были венгерские аристократические семьи, владения которых располагались ближе к Австрии, в Западной Венгрии.
С другой стороны, в XVI и, особенно, XVII в., в эпоху антигабсбургских сословных выступлений в Венгрии, надоры как бы демонстрировали своей должностью не только автономность Венгерского королевства, но и в определенной мере политический противовес Вене, поведением которой в Венгрии многие были недовольны. Более того, даже самые лояльные к Габсбургам надоры, такие как Эстерхази и Палфи, разделяли недовольство венгерского общества политикой Габсбургов в Венгрии и не скрывали его. Один из надоров, Ференц Вешшелени, был казнен по обвинению в участии в заговоре против династии. В таких условиях надорские резиденции становились подчеркнуто «национальными» общественно-политическими и культурными центрами, в иных случаях, даже центрами антигабсбургской оппозиции, как это было в случае с Муранью, любимой резиденцией надора Ф. Вешшелени. Данная противоречивость в положении венгерской аристократии отразилась в репрезентативности надорских дворов. В этой связи достаточно привести один пример. Гостей Пала Эстерхази при въезде в уже упомянутый кишмартонский замок ждал сюрприз: вдоль главного фасада были выставлены бюсты венгерских вождей, приведших венгерские племена в будущую Венгрию, а также Аттилы. А в 1690-е гг. стены парадной залы этого замка украшались портретами венгерских королей, среди которых не нашлось места Габсбургам[1238]. А ведь более верного Габсбургам барона, чем Пал Эстерхази, во всем королевстве было не найти. В 1683 г. он — единственный из всех венгерских баронов — привел на помощь осажденной турками Вене свои войска. В данном случае живописные и скульптурные портреты венгерских вождей и королей отражали не только общие для идеологии Барокко идеи, связанные с героизацией исторического прошлого, но и растущее сословное самосознание венгерского дворянства, напоминая зрителям о прежней доблести венгров, величии и могуществе их страны, её древних привилегиях.
Подчеркнутое стремление к национально-культурной идентификации при дворах венгерской знати и надоров проявлялось в том, что их культура и этикет испытывали сильное влияние двора трансильванских князей. Ведь именно трансильванские князья считали себя продолжателями венгерской государственности и хранителями традиций венгерской культуры. В своих репрезентационно-культурных проявлениях двор трансильванских князей был более консервативным и традиционным, чем венский двор, что объясняется не в последнюю очередь как раз приверженностью устоям домохачского королевского двора в Венгрии.
Специфика региона — множественность культур. Это обстоятельство отразилось и в культуре, быте надорских резиденций. Через двор трансильванских князей — во дворы знати проникало польское влияние. Этому способствовала схожесть многих черт венгерской и польской политической организации, а также их общественной структуры. Дворы венгерской аристократии не избежали и турецкого культурно-бытового влияния. Посольства в Стамбул, а также тесные контакты с османскими властями на территориях, захваченных османами в Венгрии, не могли не отразиться на нём. Вполне европейские интерьеры замков, наряду с фландрскими и французским гобеленами и шпалерами украшали турецкие ковры и ткани, утварь и оружие. Одежда — и та носила следы влияния Востока[1239].
И все же, насколько бы ни была самобытной культура надорских резиденций, ставших в немалой степени культурными ориентирами для венгерского общества, в целом она развивалась в русле общеевропейских культурных процессов. Несмотря на тяготы военного положения в Венгрии, венгерская знать не была изолирована от внешнего мира. Она поддерживала тесные и разнообразные контакты с Западной Европой. Учеба в европейских университетах, поездки в составе королевской свиты в Германию (для участия в рейхстагах и коронациях), в Испанию — во время семейных визитов австрийских Габсбургов, участие в посольствах к различным европейским дворам и правительствам, многочисленные частные путешествия, участие в жизни венского двора, — все это формировало европейский кругозор и вкусы венгерской знати. Организуя культурно-политическое пространство в своих резиденциях, венгерская аристократия равнялась на лучший европейский опыт в области культуры. С начала XVII в. итальянское влияние, доминировавшее в XVI в., стало уступать позиции тем культурным импульсам, которые шли от пражского и венского дворов Габсбургов, аккумулировавших богатые европейские культурные традиции — причем накопленные не только во владениях Габсбургов. С середины XVII в. соперничество Вены с французским королевским двором, превращавшимся в эталон придворной репрезентативности для всей Европы, приводило к заимствованиям Хофбурга у Парижа и Версаля. А через Хофбург эти влияния проникали ко дворам австрийской и венгерской аристократии. В стране, разделенной на три части с разной политической, хозяйственной и культурной ориентацией, дворы венгерской аристократии решали задачи официальной репрезентации в более сложном культурно-политическом окружении, чем их соседи. Тем не менее, в своем развитии они шли в одном русле с европейскими дворами, и в целом соответствовали требованиям меняющейся эпохи.
Чтобы не быть голословной, проиллюстрирую сказанное несколькими примерами из истории надорских резиденций Эстерхази, наиболее ярких и значительных из всех других в силу авторитета и позиций этой семьи в королевстве, ее богатства и продолжительности пребывания на посту надора.
Любимыми резиденциями Миклоша и Пала Эстерхази стали приобретённые в 1622 г. Кишмартон (Айзенштадт) и Фракно (Форхенштайн)[1240]. Здесь подолгу жили их семьи. Замки (особенно Кишмартон) были удобно расположены: на полпути между Веной и Пожонью, между которыми постоянно курсировал по долгу службы надор. На первых порах Эстерхази отдавали предпочтение Фракно, но со временем выдвинулся Кишмартон. В обеих резиденциях Миклош принимал делегации от сословий и комитатов, посланцев из Вены, и от трансильванского князя, встречал иностранных гостей. Здесь параллельно с Пожонью работала официальная надорская администрация. Эстерхази держали в этих резиденциях большой придворный штат, и поддерживали и сами замки, и жизнь своего двора на должной высоте; в итоге тот не уступал дворам австрийской знати. Пал Эстерхази своей официальной резиденцией сделал Кишмартон.
Приняв на себя политические функции, Эстерхази прилагали усилия к тому, чтобы их двор встал на службу официальной репрезентации. В меру возможностей Миклош строил и перестраивал свои резиденции, на что уходили огромные средства. Но он не жалел на это сил и денег, понимая важность задачи. Между тем возможности, на самом деле, были довольно ограниченными, т. к. Эстерхази-старший вкладывал огромные суммы из собственного кармана в содержание своих войск, необходимых для обороны, и на официальные расходы. Не все расходы покрывались надорским жалованием, так что некоторые из поместий и замков Эстерхази пришлось заложить к концу жизни[1241]. Он сам проявлял большой интерес к архитектуре, участвовал в проектировании, лично руководил строительством[1242] и даже вовлекал в него домочадцев. Пал Эстерхази вспоминал, что во время возведения башни в замке Фракно, вся семья и гостившие там родственники, выстроившись цепочкой, передавали друг другу из рук в руки кирпичи на самый верх башни[1243]. Старый готический замок XIV в. в Кишмартоне был основательно перестроен в стиле раннего Барокко уже Палом Эстерхази в 1663–1672 гг., и еще раз — в 1680-е гг., поскольку отцу хватило сил только на частичное обновление сооружения. Строительство было осуществлено на европейском уровне: замок в Кишмартоне являл собой один из лучших образцов архитектуры раннего Барокко в Центральной Европе. В проектировке замка и в его строительстве принимали участие известные в Австрии итальянские архитекторы, возводившие венский Хофбург и дворцы венской придворной знати (Карло Мартино, Антонио и Доменико Карлоне, Себастиано Бартолетто и другие). Лепнину, фрески в интерьерах замка выполнили также ангажированные венским двором итальянские мастера Андреа Бертиналли, Карпофоро Тенкала[1244]. Особую ценность представлял садово-парковый ансамбль замка horto italico, богато украшенный антикизированной скульптурой, фонтанами и бассейнами[1245].
В духе времени, подобно некоторым другим венгерским аристократам, Эстерхази проявляли интерес к портретному искусству, который, однако, диктовался требованиями той же репрезентации, а не эстетическими запросами обоих надоров. Портреты членов семьи украсили резиденции Эстерхази, прежде всего, во Фракно, где постепенно сложилась портретная галерея. Её основы заложил Миклош Эстерхази, оставив потомкам два портрета: свой (известный портрет надора в венгерской одежде, с длинной бородой и пышными усами) и жены — Кристины Няри. Пал продолжил начинание отца уже в Кишмартоне. Помимо упоминавшихся портретов венгерских королей в его замковой галерее заняли место и портреты предков — истинных и вымышленных, а также членов семьи. Помимо портретов в галерее были картины и изображения батальных сцен, в которых участвовали Эстерхази. В 1679 г. коллекцию Пала пополнили портреты из домашней галереи казнённого за участие в заговоре надора Ф. Надашди, подаренные Эстерхази Леопольдом II[1246].
Портреты писали не слишком хорошо владевшие кистью малоизвестные художники, имена которых не сохранились. Но для заказчиков главным было не художественные достоинства полотна, а демонстрация высоких социальных позиций и заслуг семьи в целом и отдельных её членов перед родиной, а также древности рода. Дорогая одежда, украшенная драгоценностями, награды (у Миклоша — орден Золотого руна), богато отделанное оружие, величавая поза, гербы и грамоты и т. д. Они были сродни гравюре с изображением генеалогического древа Эстерхази, на котором среди предков князей услужливые составители родословной поместили и мифологического предка венгров Хонора, и Аттилу, и Арпада, а также Св. Иштвана[1247]. Чтобы сделать достоинства рода достоянием широкой гласности, Пал Эстерхази заказывал гравюрные портреты, украшая ими библиотеки и кабинеты своих резиденций.
Эстерхази прославились своей образованностью, которая была востребована их придворным обществом. Они интересовались науками, увлекались литературой, музыкой, театром. Миклошу Эстерхази и его сыну из всех наук ближе всего была теология; они много читали в этой области, приглашали к себе ко двору известных теологов из францисканцев и иезуитов из Надьсомбата, с коими поддерживали тесные контакты[1248], устраивали религиозные диспуты, на которых были обязаны присутствовать их придворные, а некоторые — участвовать. Эстерхази пробовали себя в сочинительстве теологических произведений[1249]. Свои знания и связи в кругах католического духовенства они использовали для пропаганды и укрепления католической веры, для обращения в католицизм протестантов, в том числе и тех, кто служил при их дворе. В этом плане надоры шли в русле политики венского двора, несмотря на сложные отношения с ним. Активная поддержка Эстерхази строительства католических храмов, в том числе, и в своих владениях (в частности, в Кишмартоне) также носила пропагандистский характер. Особенно важным было то, что эта пропаганда исходила от официальных лиц, первых сановников королевства, поддерживавших религиозную политику Габсбургов.
Литературные увлечения Эстерхази нашли воплощение в создании прекрасной библиотеки, одной из самых крупных в Венгрии того времени: в сохранившемся каталоге перечислено около 600 томов. Они свидетельствуют об образованности её хозяев и разносторонности интересов. Среди них — книги по юриспруденции, истории, военному делу, геометрии, астрологии, математике, химии, географии, книги о животных и растениях; особое место занимала литература по теологии на латинском, древнегреческом, итальянском, немецком, французском языках[1250]. Пал Эстерхази пробовал себя не только в духовной, но и в светской литературе. Он создал в стиле Барокко поэму «Марс Хунгарикус», посвятив его военным подвигам в войне с турками 1663–1664 гг. государственного деятеля, выдающего полководца и поэта Миклоша Зрини, который, как известно, был сторонником идеи возрождения сильного свободного Венгерского королевства — такого, каким оно было при короле Матяше Корвине. При дворе Эстерхази-младшего действовал литературный кружок, пользовавшийся известностью в обществе. Таким образом, и литературная жизнь двора надоров Эстерхази служила патриотической идее, которая воспитывала дворянскую молодёжь и укрепляла ее сословное и национальное самосознание.
Говоря о дворе надоров Эстерхази как о центре культуры, нельзя не упомянуть о его музыкальной жизни. Эстерхази, особенно Пал, были большими поклонниками музыки. Отец и сын положили начало музыкальной традиции, сделавшей Эстерхази в XVIII в. известными на всю Европу. Уже Миклош собрал несколько хороших музыкантов, которые сопровождали его в походах и в застольях[1251]. Вкусы первого надора в роду были, очевидно, неприхотливы, хотя и развивались. Если его первый ансамбль предназначался преимущественно для исполнения простой военной музыки, и в нем преобладали трубы и литавры, то в 1627 г. он создал ещё один ансамбль для исполнения камерной и духовной музыки[1252]. Сын Миклоша был настоящим меломаном, не только слушал музыку, но сочинял и исполнял ее. Пал играл на многих музыкальных инструментах, был горячим поклонником итальянской оперы, и не упускал случая побывать в Вене на оперных и балетных представлениях, коллекционировал либретто, партитуры, ноты. Наиболее известным из его музыкальных произведений был сборник из 55 духовных гимнов Harmonia coelestis, созданный как из собственных мелодий, так и на основе заимствований у западноевропейских композиторов. В заново отстроенном замке в Кишмартоне Пал установил орган, и приблизительно в то же время создал певческую капеллу. Репертуар его ансамблей состоял из музыкальных произведений венских придворных композиторов или тех иностранных, преимущественно современных итальянских сочинителей, с которыми венские музыканты поддерживали контакты. В Кишмартоне устраивались концерты. Оркестр сопровождал надора в его частых паломничествах к местам поклонения Деве Марии (Мариацелле в Австрии), а также участвовал в представлениях, устраиваемых школьным театром одного иезуитского коллегиума[1253].
В деятельности Пала Эстерхази, направленной на устройство своей любимой резиденции в Кишмартоне, проступают два периода наибольшей активности: 1663–1672 и 80–90-е гг. XVII в. Первый всплеск совпадает с войной с турками (1663–1664 гг.), так удачно начавшейся для Габсбургов (и для венгров), и законченной позорным Вашварским миром. Пал впервые по-настоящему воевал, почувствовал вкус победы и, как и все его соотечественники, надеялся на продолжение войны и изгнание турок из Венгрии. Он принял участие в знаменитом победоносном зимнем походе Миклоша Зрини на Эсек под началом этого выдающегося полководца. Он мог гордиться также тем, что и его доля имелась в победе над турками в битве при Сент-Готхарде летом 1664 г. Эти сражения и победы были «звёздным часом» в жизни Эстерхази. Кто знает, может быть, воодушевление от происходившего толкнуло его в разгар войны приступить к строительству резиденции, которая должна была бы подчеркнуть значение указанных событий и его — отпрыска знаменитого рода — роли в них? Второй период, как ни странно, также совпадает с трудной, но в целом успешной войной с турками (1683–1699 гг.). Однако в жизни самого Пала Эстерхази, к тому времени уже надора, это был самый тяжёлый период. Один из немногих венгерских баронов, он сохранил верность Леопольду во время молниеносного похода лета 1683 г. турок-османов на Венгрию и драматической осады Вены. Но в последовавшей за этими событиями войне Священной Лиги с Османской империей ему не нашлось достойного места. Надор, по древнему закону, глава венгерского ополчения, фактически не допускался к руководящим позициям в армии ни в одной из крупных военных кампаний этой войны. Для человека с такими воспитанием, общественным статусом, воззрениями, военным и политическим опытом, как у Пала Эстерхази, для патриота это была величайшая обида. Он преодолел испытание, не изменив династии, но постепенно стал отходить от общественной жизни. В разгар войны стареющий надор занялся второй перестройкой кишмартонской резиденции, её расширением и украшением. Стены замка он покрывает картинами, изображающими баталии, в которых победили венгры. Тогда же он пишет Mars Hungaricus — свои воспоминания о победоносной войне 1663–1664 г. и героическом походе Миклоша Зрини. Может быть, это было отчасти его своеобразным ответом на пренебрежение к нему венского двора? Он кому-то что-то доказывал, и одновременно сам находил в этом утешение. Между тем Габсбурги и лично Леопольд I не питали враждебных чувств лично к Палу Эстерхази, а, наоборот, обласкали его как никого другого. Он получил от своего короля всевозможные награды (среди них — орден Золотого Руна), титулы (в том числе, имперского князя) и придворные должности. Менялось отношение не к Палу Эстерхази, а к должности надора, которую он исполнял. Сословная монархия, которой надоры были необходимы как посредники между сословиями и королевской властью, уходила в прошлое. Должность надора-палатина сохранялась, но наполнялась новым содержанием в условиях абсолютизма. Чем более помпезные формы принимала надорская репрезентация Эстерхази и, как часть таковой, его резиденция в Кишмартоне, тем менее значил сам сан, унаследованный от Средневековья.
В XVI–XVII вв. замки венгерской знати становятся военными и административными центрами, средоточием политической, общественной и культурной жизни. За неприступными стенами своего замка-крепости ее хозяин отгораживался как от опасности турецких набегов, так и от излишней настойчивости королей Габсбургов и их войск. В то же время, когда после перехода части Венгрии под власть Габсбургов королевский двор из Венгрии переместился за границу и пребывал то в Австрии, то в Чехии, утратив таким образом роль связующего общественного и культурно центра в жизни страны, магнатские замки стали гарантом сохранения этих связей в Венгрии. Их хозяева взяли на себя ту задачу, которую была не в состоянии выполнять в условиях постоянных войн на Западе и на Востоке центральная королевская власть в лице Габсбургов[1254].
Сеньориально-вассальные связи расцвели в стране в последний раз, но так пышно, как никогда раньше. Получить покровительство магната и служить под его началом стремились очень многие. Замок венгерского сеньора той поры был полон всякого служилого люда — военного и гражданского, дальних и ближних родственников хозяина. Молодые люди и девушки из дворянских семей воспитывались в замках своих покровителей, чтобы потом получить у них службу или найти выгодную партию. Для них и для детей хозяина в замок приглашали разного рода учителей и наставников. Покровительством могущественных людей пользовались поселявшиеся в замках известные поэты, музыканты, художники, не говоря уже об армии безымянных артистов, скрашивавших досуг господ и сопровождавших их в военных походах. Двор некоторых магнатов насчитывал несколько сотен человек[1255].
Такой многочисленный и пестрый состав населения замков способствовал тому, что широкий размах получили там светские развлечения: действовали поэтические кружки, молодежь обучалась грамоте, музыке, пению, танцам. Вокруг грохотали пушки и лилась кровь, а в самом замке их пытались заглушить звоном бокалов и звуками лютни. Современники отмечали любопытнейший факт: именно в это жестокое время, период наибольших потерь для Венгрии, в магнатских замках кипела как никогда бурная светская жизнь, устраивались шумные веселые праздники, на которых ели, пили, пели, танцевали. Это был своего рода «пир во время чумы», ибо любой из присутствовавших на нем не был уверен в завтрашнем дне и старался сегодня получить то, чего он, возможно, уже не получит никогда. Подобные веселые праздники, доминантой которых, естественно, было застолье, носили поистине раблезианский размах и характер.
Самым излюбленным, долгожданным событием была замковая свадьба — отнюдь не редкая история в замковой жизни. Женились и выходили замуж хозяева замков и их дети, а также родственники, фамилиарии, слуги и, соответственно, их отпрыски. Конечно, при заключении высокопоставленных брачных союзов самыми важными были соображения высшего порядка: политические, дипломатические, династические, экономические и т. п. В то же время бракосочетание становилось поводом для съезда гостей и устройства грандиозных праздников. Чем более высокое положение в обществе занимали устроители свадьбы, тем богаче по содержанию становились их праздники, тем большая ответственность ложилась на их плечи, ибо высокий ранг гостей требовал соблюдения не только традиционного свадебного ритуала, но и придворного церемониала. Несмотря на разгул веселья, свадебные праздники в замках высокой знати происходили в соответствии со строгим этикетом.
В феврале 1643 г. в резиденции трансильванского князя в Дюлафехерваре (совр. Альба-Юлия в Румынии) состоялась свадьба сына князя Дёрдя I Ракоци Дёрдя (будущего Дёрдя II) и Жофии Батори, дочери Андраша Батори, представителя семьи могущественных венгерских магнатов, давших Трансильвании нескольких князей[1256]. Несомненно, эта свадьба выходит за рамки обычной, пусть даже аристократической, как по своему политическому значению, так и по масштабам организации. Оно и понятно: ведь Трансильвания, отделившись от Венгерского королевства, стала самостоятельным государством. На свадьбе сына трансильванского князя присутствовали послы от германского императора и венгерского короля Фердинанда III, польского короля Владислава IV, курляндского герцога, краковского, влашского, молдавского воевод, краковского капитана, венгерского надора, архиепископа Эстергомского, венгерских и трансильванских сословий и многие другие[1257]. Такому рангу свадьбы и составу гостей соответствовали церемониал и этикет, принятые при дворах царствующих особ. Тем не менее, не забывая об особенностях происходившего торжества, мы можем на его примере проследить типичные черты как свадьбы в венгерском аристократическом семействе, так и придворного праздника со всеми его атрибутами. Для такого подхода имеются все основания.
Отделение Трансильвании от Венгрии не привело к разрыву хозяйственных, общественных, политических, культурных связей между обособившимися частями бывшего единого королевства. Жившие по обе стороны постоянно менявшихся границ семьи венгров и других этнических групп, населявших это полиэтническое государственное образование, тесно контактировали между собой. Ракоци, занимавшие в изучаемый период трансильванский княжеский престол, были этническими венграми. Еще в XVI–XVII вв. они владели обширными поместьями Венгерском королевстве, как верховные ишпаны возглавляли целые комитаты[1258] и как представители высшей титулованной знати, члены Святой венгерской короны заседали в Верхней палате Государственного собрания Венгерского королевства. Иностранец, побывавший при дворе Ракоци, отмечал, что двор был полон венгерских дворян[1259]; более того, описания очевидцев оставляют впечатление, что в первую очередь это был венгерский двор: находившиеся там знать, дворяне, воинские подразделения, обслуга и т. д. в своем большинстве — венгры.
Таким образом, занимая княжеский престол в Трансильвании, Ракоци оставались частью венгерского дворянского общества. С одной стороны, их двор в Дюлафехерваре во многих отношениях не успел подняться значительно выше дворов других представителей венгерской и трансильванской феодальной элиты: Зрини, Батори, Эстерхази, Надашди, Бочкаи и др. Трансильванские князья, а вместе с ними и Ракоци, будучи выборными правителями, меняли резиденции и устраивали их в своих родовых гнездах, которые не могли стать и не стали столицей княжества со всеми присущими ей характеристиками[1260]. С другой стороны, учитывая то обстоятельство, что двор венгерского короля с приходом к власти в Венгрии Габсбургов переместился за границу, двор трансильванских князей в определенной мере брал на себя функции по сохранению и продолжению, по крайней мере, социокультурных традиций венгерского королевского двора домохачской эпохи[1261].
Свадьба Дёрдя II Ракоци примечательна тем, что сохранились три подробных ее описания. Одно из них мы находим в дневнике Ежи Балабана, представлявшего на этой свадьбе польского короля Владислава IV[1262]. Другое описание сохранилось в докладе, составленном для надора Венгерского королевства Миклоша Эстерхази секретарем венгерской делегации, которую возглавлял Ференц Вешшелени[1263]. Третий источник — несколько страниц дневника канцлера Дёрдя II Ракоци Габора Халлера также посвящены свадьбе молодого князя[1264]. Вместе с детальным описанием дипломатического протокола эти авторы подробнейшим образом повествуют о свадебной церемонии, праздничных обедах, балах, подарках, обращают внимание на одежду, еду, утварь, лошадей и их сбрую. Польский посол часто сравнивает повседневные обычаи своей страны с венгерскими. Записи подкупают своей живописностью и правдивостью. Во многих деталях они совпадают с описанием старинных трансильванских застолий и свадеб, сделанным веком позже Петером Апором[1265], что также позволяет говорить об идентичности венгерских и трансильванских придворных празднеств.
В Венгрии и Трансильвании XVI–XVII вв. заключение брака состояло из нескольких этапов: сговора (помолвки), обручения (обмена кольцами), светского бракосочетания, (juramentum), церковного благословения (подобного православному венчанию) и собственно свадьбы[1266]. Каждое из этих событий было принято отмечать съездом гостей и пиршеством. В XVI–XVII вв., возможно, из-за войн, число подобных встреч имело тенденцию к сокращению, и главное место среди них заняла свадьба с сопутствующими ей торжествами.
К свадьбе готовились долго и серьезно. Список приглашенных обязательно возглавлял король (в случае венгерской свадьбы в эту эпоху — он же император), который, как правило, сам не являлся, но посылал вместо себя своего представителя вместе с подарками[1267]. На свадьбе молодого Дёрдя Ракоци посол римского императора и венгерского короля Фердинанда III Габсбурга Дёрдь Якушич — венгерский канцлер и епископ Эгерский[1268] — был самым почетным гостем[1269]. Тщательно продумывались кандидатуры всех участников этого «спектакля»: посаженные отец и мать, шафер, сваха с помощниками, подружки невесты, распорядитель праздника и особо — распорядитель танцев. Главными лицами были т. н.е хозяин и хозяйка праздника. Эту честь обычно просили оказать какую-нибудь знатную супружескую пару.
Задолго до свадьбы все женское население замка усаживалось за приготовление приданого, подарков, праздничной одежды и т. п. С утра до ночи трудились под присмотром хозяйки замка портнихи, кружевницы, мастерицы по бисеру, жемчугу, плетению всевозможных сеток, золотошвейки, вышивальщицы, создавая настоящие шедевры. Венгерское художественное шитье в ту пору славилось при венском дворе[1270]. Иржи Балабан с большим воодушевлением отзывался о нарядах жениха и невесты из белого бархата, расшитых золотом и серебром[1271]. Воспитывавшиеся в замке девушки из дворянских семей с удовольствием помогали в работе, ибо мечтали заслужить честь быть выбранными подружками невесты на свадьбе. Кроме того, каждая девушка знала (или, по крайней мере, надеялась), что придет время и ее свадьбы, которую будут готовить так же тщательно и любовно. При подготовке свадьбы особое внимание уделялось подаркам для гостей. Было принято знатным гостям-мужчинам дарить богато расшитые золотом, отороченные мехом рубашки[1272]. Девушкам вручали сплетенные из золотых нитей и жемчуга венцы, а женщинам — дорогие кольца, обычно покупавшиеся в Венеции. Перед свадьбами в знатных семействах в Италию отправляли специальную миссию для закупки одежды, тканей, украшений, ковров, пряностей, фруктов и т. п.[1273] Молодой Дёрдь Ракоци (жених) сам ездил в Италию, совместив предсвадебные хлопоты с дипломатическими целями[1274].
И вот свадьба назначена, приготовления окончены. Съезжаются гости. В то опасное время приглашенные на свадьбу, как правило, договаривались между собой, чтобы ехать вместе большими группами. В путь отправлялись целые караваны повозок, телег, нагруженных провизией, вином, походной кухней, посудой, постельными принадлежностями[1275]. Их сопровождала вооруженная охрана, насчитывавшая в отдельных случаях до нескольких сотен человек. Если дело касалось послов коронованных особ, то многочисленная военная свита была необходима также и в целях репрезентации. Это немаловажно, учитывая, что на свадебных торжествах высшего ранга решались и вопросы межгосударственных отношений. Наиболее знатных гостей хозяева встречали в пути[1276]. Судя по сообщениям Ежи Балабана и Габора Халлера, в Дюлафехерваре в дни свадьбы собралось несколько тысяч человек. Уже накануне свадьбы в крепости Балабан насчитал только немецких и венгерских княжеских мушкетеров 800 и 500 человек. Все три, довольно просторные площади перед княжеским дворцом, расположенном в крепости, были забиты военными и гражданскими так, что свободным оставался только проход[1277] Трудно представить, как множество людей, да еще и вооруженных, удалось разместить, обеспечить их снабжение и соблюдение порядка в Дюлафехерваре. Конечно, большая часть свиты расположилась за пределами городской стены, в шатрах, в режиме военного лагеря. Но и те, кому по статусу полагалось находиться в центре событий, явно испытывали немалые трудности бытового характера.
Свадебные торжества длились по нескольку дней. Гости Ракоци провели в Дюлафехерваре четыре дня — с 3 по 8 февраля 1643 г. Намного больше времени отняла трудная и опасная дорога на свадьбу[1278]. Жених ездил за невестой в замок Батори Шомье, где по обычаю просил ее у родителей будущей супруги. Место умершего отца Жофии Батори на время церемонии занял почетный гость дома, посол венгерского надора Миклоша Эстерхази Ференц Вешшелени, что должно было еще сильнее подчеркнуть связи между Венгрией и Трансильванией, причем не только на семейном, но и государственном уровне[1279]. Ближний советник князя Жигмонд Корниш, кавалер ордена Золотой шпоры, известный полководец[1280], выступая перед семейством Батори в качестве свата, произнес скорее политическую речь, в которой превозносил таланты и достоинства жениха, его военные подвиги и деятельность на пользу родины и народа[1281]. Обряд «выпрашивания» невесты сопровождался ужином, обедом, танцами — гуляния затянулись на два дня.
Даже во время застолий проявлялись политические симпатии и антипатии присутствовавших. Секретарь венгерского посольства заметил, что когда провозгласили тост за здоровье римского императора, трансильванский канцлер пропустил тост, а Ференц Вешшелени выпил, разбавив вино в бокале наполовину водой[1282]. Видимо, польский посол воспринял эти жесты как демонстративные. Что касается первого, то такое поведение объяснимо: в этот момент римского императора, венгерского короля и трансильванского князя разделяли серьезные разногласия, поэтому демонстративный поступок канцлера, вероятно, мог не вызвать осуждения при дворе князя. Но Вешшелени, представлявший венгерского надора, — официальное должностное лицо в монархии Габсбургов, — повел себя весьма вызывающе по отношению к своему правителю, к тому же как частное лицо. Однако мы не знаем, обратил ли кто-нибудь кроме польского посла внимание на это мелкое происшествие.
На третий день жених и невеста в сопровождении семейства Батори, их родственников, домочадцев и гостей отправились в княжеский замок в Дюлафехерваре. Имперцев не переставали задевать и по дороге в резиденцию князя. Так, посла Фердинанда III, который присоединился к праздничному поезду в Коложваре, хозяева забыли встретить по всем правилам дипломатического этикета, ссылаясь на то, что не получили на этот счет инструкций. Промах исправили, только получив гневный приказ от князя[1283].
2 февраля жених и невеста прибыли к Дюлафехервару, вблизи которого им был устроен торжественный прием в присутствии большого числа войск — конных и пеших, гвардейцев, одетых в украшенное леопардовыми и тигриными шкурами ментики[1284], а также придворных и прочей знати. Молодую пару встречали не только залпами орудий, но и оркестром из 16 труб, двух турецких и двух польских фистул[1285]. Польский и венгерский авторы дневников подробно описывают богатые одеяния главных участников встречи, благородных коней и их великолепную сбрую, коляски и т. п. Послы, в том числе польский, были приняты в рабочем кабинете Дёрдя I Ракоци. Внимательный взор Иржи Балабана среди прочего выделил вышитую золотом шелковую скатерть, покрывавшую стол, на котором лежали тонкой ювелирной работы золоченые сабля и булава, стояли серебряный позолоченный письменный прибор и украшенные фигуркой пеликана часы. Посла удивило то, что стены кабинета были закрыты не обоями, а керамической плиткой высокой художественной работы, из-за чего не было необходимости ни в коврах, ни в обоях; было достаточно нескольких картин[1286]. Обмен приветствиями сторон на этом приеме велся на латинском языке. От имени князя посла по-латыни приветствовал его канцлер. То же повторилось на приеме у молодого князя. Зато младший брат Дёрдя II, Жигмонд, присутствовавший на этой встрече, обошелся без посредников и сам на латыни приветствовал посла[1287].
2 февраля состоялась торжественная встреча перед Дюлафехерваром невесты Жофии Батори, которую приняли в роскошном шатре оба молодых Ракоци — жених и его брат, а потом в богатой коляске с помпой, в сопровождении сотен воинов разных подразделений, придворных, в присутствии многочисленной толпы горожан, под звуки барабанов, труб и т. д., под залпы орудий доставили в город пред очи старого князя, выехавшего навстречу невестке с соответствующей свитой. Торжественный въезд невесты молодого князя вечером сопровождался народными празднествами на улицах и площадях города[1288].
Основные свадебные торжества состоялись на следующий день, 3 февраля. Кальвинист Дёрдь II Ракоци взял в жены католичку, которая к моменту свадьбы еще не перешла в веру будущего мужа. Церковный обряд был совершен по правилам кальвинистской церкви, и состоялся в один день со свадьбой, тут же в замке. Он продолжался около двух часов, из которых порядка половины времени заняла проповедь на венгерском языке кальвинистского «епископа» (как называют кальвинистского проповедника Иштвана Катону все три источника)[1289]. Свидетели отмечают, что католичка Жофия не отвечала на обращенные к ней вопросы священнослужителя[1290]. После завершения кальвинистского обряда была произнесена получасовая речь на латинском языке, прославляющая оба объединяющиеся в брачном союзе семейства[1291]. Очевидно, она была рассчитана на тех присутствовавших, кто не знал венгерского языка. В речи коротко упоминалось родство Жофии с трансильванским князем и польским королем Иштваном Батори (Стефаном Баторием), известным, как отметил Балабан в дневнике, не только в Трансильвании. но и по всей Европе[1292]. Невеста, по обычаю, сразу получила в дар от матери передававшиеся в семье из рода в род драгоценности[1293].
По завершении торжественной церемонии бракосочетания начался праздник в замке. Роскошный ужин первого дня плавно перешел в обеды и ужины трех последующих дней. Гости разъезжались под утро, чтобы снова встретиться через несколько часов. Застолья сменялись танцами. Второй день начался с передачи подарков послов и гостей, подробно перечисленных в дневнике Балабана[1294]. На четвертый день обед, на который послы были приглашены уже как частные лица, проходил в более спокойной обстановке, и застолье перемежалось с деловыми разговорами князя Дёрдя I с каждым из высокопоставленных гостей в отдельности[1295]. Для гостей устроили двухчасовой фейерверк, который понравился даже капризному поляку, хотя он не преминул с сарказмом заметить, что венгры в своих рассказах сильно преувеличили расходы на фейерверк[1296]. К такому зрелищу местные жители не привыкли, они столпились на лестницах так, что те не выдержали их веса и рухнули, в результате чего три человека сломали ноги[1297]. За городом «паписты» после мессы (это уже пишет протестант Дёрдь Халлер) разыграли для общества комедию[1298].
Все четыре дня не смолкали пушечные и ружейные салюты, сопровождавшие здравницы. Пить при этом полагалось до дна. Польский посол — хотя ему и не нравились венгерские вина («кислые и ударяют в голову») — в первый вечер опьянел так, что не смог остаться на танцы и был увезен[1299]. На следующий день он попытался уклониться от тяжелого долга, но тут же был уличен старой княгиней (Жужанной Лорантфи)[1300], которая как бы в шутку обвинила посла в том, что он больше склонен к войне, чем к миру, ибо не хочет пить за поддержание мира[1301]. Достойно внимания то, что княгиня обратилась к послу с этими словами на латыни. Что же касается содержания данного замечания, то в тот момент, когда снова обострились отношения между габсбургским прокатолическим и антигабсбургским протестантским лагерями и готовились новые коалиции Тридцатилетней войны, оно прозвучало весьма многозначительно.
Как уже говорилось, праздник представлял собой строго продуманное по своему содержанию и последовательности действо. Каждому гостю определялось место, соответствующее его рангу или рангу пославшего его лица. Упущения или ошибки могли привести к непредсказуемым последствиям. В данном случае речь шла не только о соблюдении социальной иерархии. Рядом сидели потенциальные союзники и враги по военно-политическим коалициям. Поэтому авторы дневника и посольского доклада проявляли особое внимание к вопросам следования этикету и педантично записывали, кто из послов приехал первым, кто — последним, в какой последовательности они входили в залы и выходили из них, в каком порядке их рассаживали за праздничными столами и т. п. В день свадьбы хозяева и гости разместились за тремя столами. За первым из них, устроенном на возвышении, под балдахином сидели члены княжеской семьи, невеста с матерью и иностранные послы, среди которых находились и послы первых лиц Венгерского королевства: надора Эстерхази и архиепископа Эстергомского Дёрдя Липпаи[1302]. Им «прислуживали» носители придворных должностей — княжеские стольники, виночерпии и т. д. из высшей знати. За вторым столом собрались представители высшей венгерской аристократии и дамы; за тредъим — остальные гости[1303]. Это были посланцы дворянских комитатов, а также венгерских и трансильванских городов. Присутствие сословий на празднике не было пустой данью традиции. Только что трансильванские сословия согласились на то, чтобы после Дёрдя I трансильванский престол перешел к его сыну Дёрдю II[1304]. Вскорости предстояло еще одно Государственное собрание с не менее важными вопросами. Поэтому тосты за «доблестные сословия» поднимались в зале неоднократно[1305]. Поведение хозяев и каждого из гостей было как бы барометром политической ситуации, каждое их движение тщательно регистрировалось и толковалось.
Особого внимания заслуживает праздничный стол. Если следовать характеристикам, данным ренессансным застольям специалистами[1306], то похожим на них был свадебный пир Дёрдя II Ракоци. Не изобилие его главная черта, а разнообразие и тонкость яств. Балабан перечисляет 11 смен блюд. Каждое вносили под звуки труб и барабанную дробь. Блюда из мяса и дичи сменялись рыбными: из форели, осетра, гольца, белуги и других благородных пород. Польскому послу не нравилась венгерская кухня из-за обилия чеснока и хрена, избыточно добавлявшимися в кушанья[1307]. Употреблялись и пряности. В сохранившемся списке покупок для праздничного стола назывались черный перец, мускатный орех, гвоздика, имбирь, корица[1308]. В начале февраля, когда праздновалась свадьба, на праздничные столы в большом количестве были выставлены апельсины и лимоны. На десерт же, кроме тбго, на золоченых блюдах подали гранаты, яблоки, груши, десертные вина, сладости, марципаны[1309]. На главном столе чуть ли не до потолка возвышался огромный марципановый торт, сделанный в форме замка[1310]. Внимание Ежи Балабана привлекла также изготовленная из марципана фигура какого-то зверя. Третьим шедевром кондитерского искусства была «умопомрачительно дорогая роза с зелеными восковыми листьями, посреди которых два грифона держали с двух сторон княжеский герб»[1311]. Польский посол и секретарь посольства надора особо отмечали процедуру умывания рук до и после застолий, и каждый раз описывали ее саму и те умывальные принадлежности, которыми при ней пользовались[1312]. Только после умывания гости садились за столы или переходили от застолья к другим развлечениям. Можно предположить, что упомянутая процедура в этих краях еще не стала рутиной даже в высшем свете, если на ней так упорно останавливались очевидцы.
Польский посол удивлялся необыкновенно красивой посуде, скатертям, настольным украшениям. Нередко в восхищении он употреблял слово «чудесный». Ему очень понравились богато декорированные столовые ножи работы венгерских мастеров. По два таких ножа было положено перед тарелкой, по крайней мере, на главном столе. Там же Балабан насчитал шесть солонок. Зато он не упомянул о вилках[1313]. Нельзя с определенностью утверждать, что каждому из гостей достался отдельный кубок, чаша или бокал для вина. Секретарь Ференца Вешшелени насчитал на поставце перед столами знати и сословий 75 кубков, которые, однако, не давали в руки гостей: пить можно было тут же у поставца[1314]. Но за главным столом каждому сидевшему полагался отдельный кубок и особый человек, наливавший вино. Трапеза сопровождалась музыкой и пением. Итальянские застольные песни и паванны сменялись сербскими балладами[1315]. Не исключено, что «сербской» польский посол называл венгерскую музыку. Зато секретарь Вешшелени говорит об исполнении немецкой, венгерской и цыганской музыки[1316].
Едва ли не больше застолья на праздниках любили потанцевать. Не стала исключением свадьба Дёрдя II Ракоци и Жофии Батори. Главной фигурой на балу был распорядитель танцев. Он устанавливал традиционный порядок танцев и составлял пары. Свободно выбирать себе пару на танец не полагалось; этот обычай не понравился польскому послу и, по его словам, другим иностранцам[1317]. Обычно свадебный бал начинался тремя обязательными танцами: посаженных родителей, женихам невесты, младшей свахи с шафером. Под четвертый обязательный танец — с факелами — друзья жениха провожали невесту в спальню, где ее ждал жених[1318]. На свадьбе Дёрдя II Ракоци честь открыть бал предоставили почетным гостям. Императорский посол отказался. Поэтому бал открыл польский посол, который повел в танце старую княгиню. За ним наступила очередь старого князя танцевать с невесткой, затем, наконец, танцевали молодые. Их по очереди сменили остальные послы. После наступил черед танца с факелами, который с чувством описал в своем докладе секретарь Вешшелени. Выступили четыре пары, невесту вел младший брат жениха Жигмонд. За танцующими шли четверо юношей с факелами. После того, как были исполнены три фигуры, Жигмонд повел Жофию к мужу. Дорогу им освещали факельщики, за ними следовали четыре дамы. Их выход сопровождался двенадцатью пушечными залпами[1319]. Танцевали на свадьбе страстно, до изнеможения. Посла удивила резвость старого князя, отплясывавшего вприпрыжку с притопами и прихлопами. Вообще польскому пану не понравились венгерские танцы, по его мнению, вовсе не похожие на танцы — ни ритмом, ни серьезностью. «Они танцуют до упаду и не под музыку, а как им захочется»[1320]. Не случайно, под итальянскую музыку, звучавшую на балу, не танцевали: под нее отдыхали. Танцевали же, вернее, плясали, под музыку, которую посол назвал «сербской». Видимо, медленные европейские танцы еще не привились в венгерско-трансильванском высшем свете. Музыка и музыкальные инструменты соответствовали духу танца и темпераменту венгров. Один венгерский аристократ писал другому во второй половине XVII в.: «Немецкая музыка и тихая лютня подходят тем, кто водой отделяет печень от легких. К вину же подходят волынка, раскатистая фистула, скрипка, кобза, дудка»[1321]. Венгерский пентактон резал уши постороннего слушателя.
Эта маленькая зарисовка показывает колоритную и неповторимую жизнь венгерской аристократии в XVII в. Праздники были своеобразной разрядкой в сложной и опасной повседневности. Для элиты они одновременно служили элементом политической жизни и дипломатических контактов. Знать использовала съезд гостей для обсуждения важных вопросов внутренней и внешней политики. Благодаря подобным, весьма регулярно происходившим встречам, поддерживались общественные связи венгерского и трансильванского дворянства — и не только внутри каждой из частей бывшего единого Венгерского королевства, но и между ними, теперь представлявшими уже разные государственные образования.
Общество, выступающее перед нами на свадебных торжествах, своеобразно и с точки зрения его культуры. В ней тесно переплелись традиционные венгерские и европейские элементы. Это взаимодействие видно в обстановке, быте, одежде, кухне, манере поведения, музыкальной культуре. В них просаживается связь с традиционной народной культурой. Танцуя народный танец с притопами и с прихлопами, ударяя ладонями по голенищам сапог (как это делают и сейчас исполнители венгерских народных танцев), старый князь вызывал удивление носителя другой культуры — польского посла, которому и венгерская музыка была чужда, так что он ее путал с сербской. Наконец, язык, на котором говорили в этом обществе, был венгерским. На официальном приеме князь обращался к своим подданным на родном языке. Что касается латинского, то в данном случае он в первую очередь играл роль языка международного официального общения, языка дипломатии. Конечно, супруга старого трансильванского князя Жужанна Лорантфи, говорившая на латинском, видимо, все же представляла скорее исключение среди женщин той поры, но мужчинам латинский язык был не чужд. Владение им являлось обязательным условием обучения молодежи из высшего света — но не только ее. В т. н. латинских школах к латыни в той или иной степени приобщались все посещавшие их — дети дворян, состоятельных горожан, протестантских священнослужителей и т. д. Такие школы составляли основу школьного образования того времени.
Свадьба Дёрдя II Ракоци, хотя и княжеская, была во многом похожа на свадьбы в других венгерских аристократических семействах. Ведь трансильванские князья, выбиравшиеся в то время из среды венгерских магнатов, получали характерное для этой среды образование и воспитание.