ПОДАЛЬШЕ ОТ «РОМАНОВСКИХ ДАЧ»

Весеннее утро никак не может проснуться, словно ребенок в люльке. То улыбается солнечными бликами, то вновь смежает веки темных облаков. В Иркутске всегда так весною.

И Леонид Борисович Красин тоже никак не стряхнет с себя сонную одурь. За столько лет скитаний по студенческим углам, одиночным тюремным камерам, солдатским казармам мягкая постель в отчем доме не отпускает, ласково поскрипывает: «Поспи еще, поспи еще…»

Нужно вставать! Хватит, понежился несколько деньков, отдохнул с дороги, пора и за дело. А все-таки славно получилось! За участие в петербургском марксистском кружке Бруснева долго отсиживал в тюрьмах, последние месяцы отбывал в воронежской, откуда и должен был отправиться на три года в ссылку, в Вологодскую губернию под гласный надзор полиции. Пока «коротал» время в воронежской одиночке, родные сумели исхлопотать замену Яранского уезда Вологодской губернии на Восточную Сибирь. Это оказалось не так уж трудно — в прейскуранте департамента полиции Восточная Сибирь оценивалась самой высшей ставкой и числилась в графе строжайших наказаний…

Сегодня он обязательно пойдет к главному инженеру строительства Кругобайкальской, Забайкальской и Среднесибирской железной дороги и предложит свои услуги. Хотя он недоучившийся студент-технолог, но перед последней отсидкой в Воронеже работал десятником на строительстве Харьковско-Балашовской железки. Недолго, правда, попытался бороться со взяточничеством и хищениями поставщиков да подрядчиков ну и первым же пострадал — вылетел с треском.

Красин явился в дом инженера слишком рано — главный еще спал. Миловидная горничная предложила Леониду Борисовичу подождать в кабинете.

Огромный письменный стол под зеленым сукном, прямо-таки бильярдный, только луз не хватает, и на столе ничего, кроме двух телефонов. Леонид Борисович с интересом стал разглядывать аппараты, од знает настенные, а вот настольные видит впервой. Американские.

Над столом множество таблиц, графиков, диаграмм Графики, цифры имеют для Красина совершенно особую, притягательную силу. Одного взгляда достаточно, чтобы понять — перед ним итоговые величины. Итог, к которому должны прийти строители Великой Сибирской магистрали. Цифры настолько внушительные, что подобными не может похвастать ни одна железнодорожная компания мира. К концу 90-х годов строители должны уложить 5288 верст рельсового пути, 45,5 версты мостов, соорудить на Байкале две пристани и через каждые 30–50 верст разбросать станции, путевые будки, казармы.

О стоимости этой стройки и говорить не приходится, если сплюсовать все, и в том числе украденное. А ведь строят плохо, из рук вон плохо; Красин уже успел в этом убедиться, Ширина шпал не стандартная, рельсы облегченные, мосты деревянные. Знакомо! Видно, по всей царской России грандиозность, помпезность скрывают брак и казнокрадство. Даже страссировать дорогу как следует не смогли.

Красин еще раз оглядел кабинет. Ба, как это он не заметил — у окна стоит новенький теодолит. Игрушка, каких он никогда еще не видел, наверное, тоже иностранный. Впрочем, в Петербургском технологическом институте, где он учился, геодезию читали в очень скромном объеме, а практики и вовсе не было.

Леонид Борисович, рассматривая теодолит, пропустил момент, когда в кабинете появился хмурый, невыспавшийся главный инженер.

— Вы знакомы с геодезией?

Главный был искренне удивлен, он по себе знал, как плохо изучают эту науку в российских институтах. Сам же он был влюблен в геодезию. И Красин инстинктивно понял это увлечение главного. Что ж, нужно ковать железо, и Леонид Борисович, как бы рассуждая с самим собой вслух, перечислил основные преимущества нового прибора перед его старшими собратьями. Да, недаром о нем, недоучившемся студенте, коллеги говорили, что он инженер божьей милостью.

— Превосходно, молодой человек, прекрасно, а мне говорили, что вы технолог…

Красин решил быть до конца откровенным с этим человеком. Он рассказал ему не только о своей учебе в Петербургском технологическом институте, но и о том, почему учеба была прервана: первый раз в 1890 году за участие в студенческих беспорядках, во второй — через год после восстановления — за участие в марксистском кружке (имени Бруснева Красин не назвал). И новый арест после ссылки в Нижний Новгород — Таганская тюрьма. А затем и не до учебы было — Тула, военная служба вольноопределяющимся, недолгие месяцы отдыха в Крыму, и снова высылка в Воронежскую губернию, где вновь его ждала тюрьма.

— Так что не такой уж я и молодой, минуло двадцать пять, а я все еще не закончил курса…

— Э, батенька, у меня в управлении дипломированных инженеров хоть пруд пруди, сидят, штаны протирают, а на дороге работать некому. Плевать мне на все ваши тюрьмы, ссылки, плевать на то, что вы поднадзорный, мне нужен техник, нужен инженер, а вы, я вижу, в управление не рветесь и практики строительства не гнушаетесь. Вот и прелестно! Для начала зачисляю вас техником, а там будет видно. Кстати, вам известно, что ссыльным, работающим на строительстве дороги, сокращают сроки? Нет? Имейте это в виду.

Красин поимел. Ему вовсе не улыбалось провести в Иркутске все три года ссылки, И даже то, что здесь живут отец, мать, сестра, не могло примирить с перспективой быть оторванным от ставшей уже привычной революционной работы, да и учебы тоже. Из Петербурга, от брата Германа, приходят загадочные письма. Но даже сквозь его иносказания можно понять, что в столице произошли большие перемены и связаны они с именем Владимира Ульянова. Слыхал, слыхал о таком!

Еще два года назад появился в столице помощник присяжного поверенного — Владимир Ульянов, младший брат Александра. Фамилия в революционных кругах России знаменитая. Первым долгом Владимир Ульянов вчистую распушил Германа. Собрались однажды на квартире старого друга по Технологическому — Степана Радченко, и Герман зачитал свой реферат о рынках. Вопрос серьезный, ведь для развития капитализма необходимы рынки сбыта, без них капитализм не может развиваться. А не будет расти капитализм — не будет почвы и для роста пролетариата. Судя по всему, Герман тогда с рефератом не справился.

Слово взял Владимир Ульянов. Всего-то на год старше Германа и одногодок с Леонидом, а какая глубина анализа, какая убежденность. Все поставил на свои места, а под конец вывод. «Мы, — говорит, — должны заботиться не о рынках, а об организации рабочего движения в России, о рынках же позаботится наша буржуазия». Вот и практическое применение марксизма, а не голая теория. Герману бы обидеться, а на деле получилось, что он вернейший последователь Ульянова. Если судить даже по официальной прессе, в Петербурне, Москве, Иванове началась настоящая «промышленная война», стачка за стачкой, забастовка за забастовкой, и, как прозрачно намекает Герман, за этими стачками стоит организация «Союз борьбы», а во главе «Союза» Ульянов.

Об этих союзах, возникших не только в Питере, рассказывали высланные из Москвы, Киева. Организация — это хорошо. А вот он, марксист Леонид Красин, протухает в Иркутске. Впрочем, не совсем так. В Иркутске тоже дискуссируют о рынках, а вернее, о судьбах русского капитализма. Иркутск издавна город политических ссыльнопоселенцев. Марксистов, социал-демократов мало, зато народников полным-полно, и среди них такие «зубры», как Марк Натансон, Дмитрий Любовен, Сергей Ковалик. Они жуют старую жвачку: капитализм в России развиваться не будет, а значит, не будет расти и рабочий класс. Поэтому нечего рассчитывать на пролетария в борьбе за социализм, крестьянин — вот истинный социалист.

Красин ринулся в бой. Передовое сражение произошло на семейном вечере у редактора иркутского «Восточного обозрения». Кто-то из «столпов», театрально воздевая руки к небеси, пожаловался, что после Чернышевского и читать-то нечего, а уж какой там Маркс…

Красин не стал ничего доказывать. Просто высмеял «столпа». He обидно, но достаточно едко. Он знал за собой умение говорить образно и с юморком.

И что неожиданно — до его слуха с диванов донеслось «Обаятельный юноша… Старого типа… Теперь таких мало…»

Ошибаются «столпы», таких с каждым годом становится все больше и больше.

Дни протекали на стройке, вечера же редко кончались без споров. Крепло умение будущего инженера, заострялось мастерство полемиста.

Главный оказался прав. Ссыльным, работавшим на строительстве железной дороги, скостили срок. И зимой 1897 года у Леонида Борисовича появилась возможность выехать в Европейскую Россию, с тем чтобы завершить учебу, прерванную семь лет назад внезапным арестом.

А куда ехать? В Петербург не пустят, так что о родной техноложке придется забыть. Есть еще Технологический в Харькове. Прошение давно отослано, а ответа нет и нет. С точки зрения институтских начальников все понятно — исключен из Петербургского как неблагонадежный, а затем целая вереница тюрем, высылок, опять тюрем…

Была не была! Леонид Борисович решил ехать в Харьков, не дожидаясь бумаги.

Уехал и как в воду канул. В Иркутске тревожатся — нет писем. В Петербурге Герман теряется в догадках. Ужели снова, неведомо за что, Леонида пленила охранка?

И только в феврале 1898 года Герман получает письмо:

«В последние дни, вероятно, чтобы разнообразить хоть несколько мою жизнь, полиция опять завела со мной переговоры… По словам довольно наивного и глуповатого помощника пристава, «министр внутренних дел интересуется знать, поступили ли вы в Технологический институт». Я говорю, что, к сожалению, не могу и полной мере удовлетворить любознательность министра, так как не знаю, что, собственно, следует подразумевать под поступлением. На лекции-де хожу, а каково мое положение в институте, об этом лучше всего там и справиться. Там ему все сказали, как следует, но официальной бумаги, удостоверяющей, что я студент, все же не дали».

Красин не хотел расстраивать брата и не сообщил ему, что принят «под честное слово» не участвовать в каких-либо «запрещенных действиях».

Легко сказать — не участвовать! Не участвовать Леонид Борисович не мог. Он участвовал, но учился это делать так, чтобы полиция не дозналась. Студенческие сходки, демонстрации не обходятся без Красина. И его исключали из института, но исключали символически. Спасибо, директор, профессор Зернов, «спасал для русской техники» талантливого инженера.

В 1900 году, когда Леониду Борисовичу исполнилось 30 лет, он наконец-то закончил институт, но диплома не получил, этот акт отложили еще на год в наказание за верховодство в студенческой забастовке.

Да бог с ним, с дипломом, получит в конце концов. Леонид Борисович приобрел нечто большее, нежели бумажку, — приглашение от старого друга по петербургской техноложке Роберта Классона строить в Баку, на Баиловском мысу, огромную электростанцию. Вот его диплом.

И, недолго думая, Красин отправился в Баку, предварительно позаботившись о том, чтобы полиция потеряла его из вида. И она на некоторое время потеряла того, кто уже давно значился в ее картотеках под кличкой Никитич.

Октябрь Доцветают последние дни поздней осени. Еще золотятся рощи и перелески багряно-медной листвой, но уже по-зимнему хмуро наклонились ели.

Город Орлов Вятской губернии. Да и город ли? Если уж по совести — просто заблудилась в лесной глухомани, как град Китеж, большая деревня на три с половиной тысячи жителей. И куда ни глянешь — лес, лес, и только воды реки Вятки находят себе дорогу в лабиринте сосен, елей и кучных лиственных залесий.

Октябрь. По ночам уже кружатся первые робкие снежинки, а скоро завоет, завертит и надолго и снежно. И от города останутся одни сугробы, из которых к низкому серому небу вытянутся дымные столбы, да от сугроба к сугробу пролягут глубокие траншеи.


Полицейский исправник, примостившись у открытого окна, с наслаждением тянул из блюдечка обжигающий чай. Что бы там ни говорили и как бы ни ворчала жена, кутаясь в шерстяной платок, а вот этакое «сочетание двух стихий» — холода и кипятка — дает истинное наслаждение. И пока не перестанет шуметь самовар, он успеет выпить шесть-семь чашек, а заодно вдоволь налюбоваться природой. Благолепие-то какое!

Распаренный чаем, переполненный самыми возвышенными чувствами, исправник налил себе очередную чашку и не спеша обратил взоры к сахарнице, стараясь выудить толстыми, едва пролезающими в ее горловину пальцами кусочек покрупнее. Но окно затенило что-то грузное, и не успел исправник поднять глаза от сахарницы, как по запаху самогона догадался — старший полицейский, один из трех, положенных на весь этот, так сказать, город.

— Вашблародь, так что имею честь доложить — поднадзорный Николай Эрнестов Бауман ныне утром в наличии не оказался. А Маланья Неверова, которую и счел долгом препроводить, говорит, что нашла вот энти сапоги и пальто на берегу…

— Утоп, как есть утоп, господин исправник… И сапоги его, намеднись мой Иван их подбивал, а я относила, и пальта его же, другова у него и нет. Батюшки спет, спаси и помилуй, пречистая дева богородица…

— Да цыц ты, богородица! Оставь-ка мне вещественные улики… А ты, Василий, марш на реку, обшарь кусты, да этим идолам, рыбакам, скажи, чтобы дно баграми пошуровали.

— Дык, вашблародь, ежели утоп, то искать мертвеца-то надоть верст за пять, у излучины, потому как несет…

— Молчать! Ступай, выполняй что приказано!

Исправник в сердцах захлопнул окно. Так хорошо начавшееся утро этого октября 15-го дня тысяча восемьсот девяносто девятого года было вконец испорчено. Нужно прерывать чаепитие, тащиться в дом, где квартировал политический, производить обыск. Дай-то бог, чтобы утоп! Хлопот меньше. А как нет? Что, если убег? Тогда беда! Недоглядел, и прощай утренние чаепития на берегу Вятки. Разжалуют да куда-нибудь в Пырловку или Семендяевку засунут простым городашом…

Обыск ничего не дал. Нашли только картину, на которой была изображена кузня, вокруг наковальни, у горна, молодые веселые люди, на заднем плане широко раскрытая дверь, в которую смотрится ярко разгорающаяся заря. Картина явно аллегорическая, а посему ее вместе с рапортом исправника доставили вятскому губернатору. Из Вятки картина, как верный страж, сопровождала в департамент полиции губернаторское донесение: «Состоящий в г. Орлове под гласным надзором полиции ветеринарный врач Николай Эрнестов Бауман, 15 сего октября из места жительства неизвестно куда скрылся».

Департамент полиции, не мешкая, составил «справку о революционной деятельности Баумана» и описал его приметы: «Рост 2 аршина 6 3/4 вершка, телосложение хорошее, белокурый, борода слегка рыжеватая, глаза серые, размер их в 3 сантиметра, нос с небольшим горбом, размер его 6 1/2 сантиметра, на переносье рубец, лицо овальное, цвет кожи белый с легким румянцем, тембр голоса — баритон, походка скорая, слегка развалистая».

Всем чинам полиции всех губерний Российской империи предписывалось: «обратить особое внимание», «уведомить», «арестовать», «препроводить».


И никто не обратил «особого внимания» на скромного молодого человека, занявшего более чем скромную каюту третьего класса парохода, уходившего из Вятки последним рейсом.

Высокие яловые сапоги, рубаха-косоворотка да теплый байковый пиджак ничем не выделяли его из толпы пассажиров — мелких приказчиков, мастеровых-поденщиков, отходников, спешащих, пока не стала река, по домам.

Агенты департамента полиции искали Баумана на всех железнодорожных станциях, ждали на родине, в Казани, в Петербурге — ведь именно в этих городах видный деятель «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» мог найти сохранившиеся явки, конспиративные квартиры, где и отсиделся бы до получения новых документов. Да мало ли какие возможности у этого «чрезвычайно опасного» политика.

А пароход неторопливо отшлепывал плицами версты. Николай Эрнестович дневал на палубе. Урожденный волгарь, привыкший с детства к просторам и удали великой реки, он с нетерпением ожидал встречи с Волгой, но и не забывал присматриваться ко всему, что творится на пристанях, когда пароход подгребает к причалам.

Скоро устье Вятки. Уже чувствуется приближение Камы. Низменные, болотистые берега сменили высокие, облицованные оранжевым песчаником, а то и красным гранитом.

Кама открылась внезапно, из-за поворота, да так, что у Баумана дыхание перехватило. Весь берег подернулся красным полотнищем. Тени от низких рваных туч и отблески по-осеннему яркого солнца в облачных просветах создавали иллюзию колышущегося знамени размером во много-много верст.

«Красная глина», — понял Бауман, но ему не хотелось отказываться от возникшего образа красного стяга. И сразу вспомнилось 1 мая этого, 1899 года. То была приятная память…

Уже апрель был на исходе, и Орлов с часу на час ожидал вскрытия реки. После зимней обывательской спячки ледоход казался явлением иного, динамичного, загадочного мира.

1 мая с утра застреляло, заухало по всей реке. Льдины дыбились, лезли одна на другую, забирались на берег, ломались и с каменистым шорохом осыпались обратно в реку.

День стоял ясный, погожий. Весь Орлов от мала до велика на берегу. Тут и пристав, и исправник, городовые, купцы — щурятся на неяркое, но уже по-весеннему теплое солнце, на мириады солнечных зайчиков, отраженных зеркальными разломами льдин.

Но неожиданно городовые, нарушая эту весеннюю идиллию, сорвались с места. Придерживая левой рукой «селедки»-шашки, чтобы не били по ногам, они поскакали куда-то вверх по течению. Толпа шатнулась к реке, привстала на цыпочки. Что за оказия? Такого здесь еще не видывали…

Бауман, забывшись в воспоминаниях, вздрогнул от резкого посвиста парохода. Тьфу, пропасть! Вот и тогда так же верещали в свои свистульки городаши.

Кто может знать — стоило ли дразнить гусей? Ведь рисковал многим и уговорил еще двух ссыльных друзей. А уж если по большому счету, то рисковал он прежде всего жизнью. Забраться на плывущую льдину, когда льду тесно, когда льдины, как норовистые петухи, наскакивают друг на друга, переворачиваются, шипят… Наверное, все же проще было бы пройти с красным знаменем по улочкам городка, тогда и Вацлав Воровский, и Раиса Землячка присоединились бы к ним. А от демонстрации на льдине они отказались, И то верно, Раиса — женщина хрупкая, Вацлав после Таганской тюрьмы ходит согнувшись в три погибели. И все же город, улицы — это не то. Не было бы у них на улицах упоительного чувства свободы. Хоть на время, хотя бы на какие-то полчаса, пока льдина огибала посад. Они стояли и пели. Пели от счастья, от сознания свободы, и красное полотнище закрыло от них берег, исправника с приставом, тупые рожи обывателей.

Была в этом поступке и дань мальчишеству. Наверное, последняя, последний порыв сорванца, носившегося когда-то по берегам Волги с рыбачьей ватагой или до синевы высиживавшего с камышиной во рту на дне озера, лишь бы «не полонили татары» лихого «казака».

Что и говорить — 27 лет! А вот остался в нем этот неугомонный дух рискового паренька. Нет, право, лихо он этим летом вытащил из воды тонувших курсисток, и только теперь и только самому себе может признаться, что сам чудом тогда не утонул.

А ведь за первомайскую демонстрацию он рисковал получить «надбавку к сроку»… Но обошлось, исправник сам боялся неприятностей, потому ограничился «отеческим внушением».



Трое суток по Вятке. Потом по Каме и Волге, а из Казани поездом.

Николай Эрнестович хорошо понимал, что после побега ему нужно хотя бы на время исчезнуть из России. Но за два года, проведенных в одиночке Петропавловской крепости, в ссылке, он, конечно же, отстал от практики революционной борьбы — вести о I съезде РСДРП пришли в Орлов с опозданием, и только в Москве он узнал, что после съезда продолжается такая же кустарщина. Узнал о деятельности заграничного «Союза русских социал-демократов» и твердо решил пробраться в Женеву. Нужно приобщиться, оглядеться, чтобы знать, с кем и куда идти.


Ни Красин, ни Бауман не знали, не думали, что в эти дни, когда один пробирался за границу, а другой готовился «затеряться» в Баку, решается их судьба.

Решалась она 16 декабря 1899 года, и не где-нибудь, а на Особом совещании царских министров. В Особое входило всего шесть: министр юстиции Муравьев, земледелия — Ермолов;. финансов — Витте, внутренних дел — Горемыкин, народного просвещении — Боголепов и военный — Куропаткин. Ну и конечно же, не обошлось без директора департамента полиции Зволянского. На этом заседании никто не упомянул имен Красина и Баумана, не о них шла речь, но, сами того не ведая, министры, решали и их судьбу.

Министры были не на шутку встревожены последними российскими событиями. То в Киеве обнаружена подпольная типография, то в Петербурге на стенах домов, на дверях, в цехах Обуховского завода, в почтовых ящиках появились листки антиправительственного содержания. Студенты и вовсе вышли из повиновения, и это несмотря на принятые тем же Особым совещанием «Временные правила об отбывании воинской повинности воспитанниками учебных заведений, удаляемыми из сих заведений за учинение скопом беспорядков».

Скопом?! Толпами! Целыми институтами!

За границей подняла голову эмиграция всех мастей и марок. Даже такой эмигрант, как толстовец Чертков, оставил на время свои душеспасительные проповеди и опубликовал «Листок Свободного слова», и все о тех же студенческих волнениях. «Листок» вызвал гнев шестерки. Каждому из них в этой «мерзкой книжке» досталось на орехи.

Министр просвещения Боголепов на что уж тупица, но тут же узнал в строках озорной студенческой песенки на мотив «Через тумбу, тумбу раз…» групповой портрет шестерых:

Куча мумий сидит

И дела все вершит,

А в делах лабиринт

Заключается…

Немного поспорили относительно того, кто видится за этими строчками:

А один крокодил

Со слезами твердил,

Что законом

Страна

Управляется…

Сошлись на Победоносцеве, у которого всегда слезятся глаза.

Начальник Петербургского охранного отделения полковник Пирамидов был назван своим именем;

Фараоны кругом

Всех колотят кнутом,

Пирамидов, прохвост,

Отличается…

И хотя Горемыкин заверил собравшихся, что сия мерзопакость дальше почтамта и таможни не пойдет, совещание приступило к рассмотрению дел в мрачнейшем расположении духа.

Доклады министров — мимо ушей, надоели, на зубах скрипит от министерского вранья. Последним пунктом порядка дня были дела политических ссыльных.

Конечно, и Бауман и Красин знали, что основатели петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» — Кржижановский, Старков, Ляховский, Ульянов, Лепешинский, Цедербаум в 1895–1896 годах попали в тюрьму, а затем в ссылку в далекую Енисейскую Сибирь. Бауман еще в Орлове получил от соратников Ульянова и подписал «Протест 17-ти», протест против «кредо» «экономистов», звавших пролетария на борьбу только за улучшение условий продажи своей рабочей силы.

Протест пришел из села Шушенского.

Но ни Бауман, ни Красин не ведали, что 29 января 1900 года у «стариков» (как звали основателей «Союза» в отличие от «молодых», пришедших в него после 1895 года) кончается срок ссылки. Вот теперь их дальнейшую судьбу и вершили шестеро царских сановников. А они были раздражены, у них были взвинчены нервы чертковским «листком». Что им до сроков? Можно и набавить — повод всегда найдется, а если его нет — директор департамента полиции Зволянский выдумает.

Зволяиский предложил: в столичные и университетские города не допускать, в фабрично-заводские местности тоже. Учредить негласный надзор полиции. И в случае чего!.. Этого министрам пояснять не требовалось.

Согласились без прений.

Уроженцу г. Симбирска помощнику присяжного поверенного Владимиру Ильину Ульянову, что по рассмотрении в особом совещании, образованном на основании 34 ст. положения о государственной охране, обстоятельства дела о названном лице, господин министр внутренних дел постановил: воспретить ему, Ульянову, по освобождении его 29 января 1900 года от надзора полиции, жительства в столицах и С.-Петербургской губернии впредь до особого распоряжения…»

Далее следовал список губерний и городов государства Российского, где проживание «названного лица» так же воспрещено.

29 января (ни дня не промешкав), не глядя на трескучий мороз, по свинцово-серому льду Енисея мчались двое саней-кошевок. Триста верст по реке до Ачинска, а там тысячи по железной дороге — есть время для размышлений. А впрочем, все уже давно решено. В перечне губерний и городов не указан город Псков. Ничем, кроме громкого прошлого, он не примечателен, да хорош тем, что примостился под боком у Санкт-Петербурга.

Запрет запретом, а Ульянов обоснуется в Пскове не раньше, чем побывает в Уфе, где Надежде Константиновне Крупской предстоит еще почти год маяться и ссылке, заедет в Москву, к родным, обосновавшимся в Подольске. Нужно повидать товарищей и обо всем договориться, как договорились в Шушенском с Глебом Кржижановским. Хорошо тогда поговорили…

Была морозная лунная ночь. Перед Владимиром Ильичем и Кржижановским расстилался, искрился бесконечный саван сибирских снегов. Владимир Ильич поведал Глебу Максимилиановичу о своих планах и предположениях по возвращению из ссылки. «Организация печатного партийного органа, перенесение его издания за границу и создание партии при помощи этого центрального органа, представляющего, таким образом, своеобразные леса для постройки всего здания революционной организации пролетариата».

И начинать нужно с лесов и подальше от «романовских дач», как называли места ссылки в «честь» царской династии Романовых.


А новый, XX век был уже на пороге.

Новый век. Кто устал от старого, кто связывал неудачи, постыдные дела, крушения иллюзий с датами, начинающимися цифрой «18…», тот надеялся, что XX столетие предаст забвению пережитое, для этого достаточно только проснуться 1 января живым, здоровым и улыбнуться обновленному солнцу тысяча девятьсот первого года. Правда, до наступления нового столетия еще целый год, но к такому эпохальному событию, как смена века, готовятся загодя. Одни строят планы, другие мечтают, но каждый по-своему возлагает надежды на грядущее.

Царю Николаю II, этому, по словам Л. Толстого, «Чингис-хану с телефоном», мнится, что канули в прошлое народовольцы-террористы с их бомбами, подкопами, револьверами, что охранительные начала самодержавия напугали трусливых, усмирили задиристых, уничтожили смелых, борющихся. И XX век грезился самодержцу в облике старой, допетровской Руси, где так уютно потрескивали свечи и тихо теплились лампады, пахло ладаном, и боярские шапки, собольи шубы да длинные бороды были символами мудрости а власти, а Мономахова корова — недосягаемой вершиной ее под сенью всевышнего.

«Назад, к допетровским временам» — вот лозунг придворной камарильи. А это значит — засилье дворянства во всех областях государственной, политической, экономической и культурной жизни страны.

«Назад, к Московской Руси» — это значит усиление и патриархальных начал в деревне, или попросту возрождение крепостнических порядков, это православие и самодержавие, как гранитный утес, стоящие на дороге к конституции.

А для тех, кто не согласен?

Есть Шлиссельбург. Есть Петропавловка. Есть централы, рудники, читинские, карийские, вилюйские остроги.

Есть пули. Есть нагайки. И частокол штыков.

За этим частоколом император будет чувствовать себя спокойно. В империи установится тишина, в империи будет порядок, в империи воцарится твердая власть.

В этом не уверены либералы-земцы, им кажется, что куцая конституция была бы надежным громоотводом, клапаном, через который вышли бы революционные пары России. А так, без конституции, неуютно. Забраться бы головой под крылышко и чувствовать себя в крепости — вот мечта либерала. Увы, пока до него доносится тревожный ритм времени.

И черная земная кровь

Сулит нам, раздувая вены,

Все разрушая рубежи,

Неслыханные перемены,

Невиданные мятежи.

От страха перед этими мятежами либералы спешат поближе к трону, за барьер штыков. Но и тут они дрожат и робко советуют: «Нужно проводить умную, гибкую политику». «Необходимо успокоить массовое движение» — волнуется московский купец и обуржуазившийся помещик, процветающий адвокат и благоденствующий профессор. И все «протестуют» против «крайности царизма» и всячески стараются втереться в доверие к народу, чтобы потом выдать его с головой царю.

Зашевелился «старый земец». Он мечтает о созыве Земского собора из представителей земств и городов. Куцый совещательный орган — предел его мечтаний.

А XX век еще не наступил и никому ничего не может пока обещать. Пробуйте, добивайтесь сами того, о чем мечтаете, чего хотите.

XX — это не XVII. Можно нацепить на себя боярские длиннополые хламиды, отпустить бороды, но не вернуть абсолютизма, московской тишины. Невозвратимо кануло в небытие крепостное право. Капитализм домонополистический перерастает в монополистический. Образуются картели и синдикаты. Они монополизируют производство, сбыт, транспорт. Промышленный и банковский капиталы, сливаясь, создают капитал финансовый. И он теперь диктует свои условия и промышленности, и сельскому хозяйству. Капиталы незримо проникают через рубежи государств, завоевывают рынки, колонии. Идет борьба за передел ранее поделенного мира. Обостряется борьба между трудом и капиталом.

XX век еще не настал, но он уже властно стучится в двери фабричных бараков. Тянет за сигнальную веревку заводского гудка, возвещая о новых, еще «невиданных мятежах».

Кружки, чисто экономические забастовки — достояние прошлого. В новом веке рабочий должен победить, обязательно победить. А для этого нужно воздействовать на все слои населения. И главное — стать авангардом в войне за свободу, гегемоном в общенародной борьбе с царизмом.

К этому призывают социал-демократы.


Новый министр внутренних дел Сипягин продолжал старую политику, но с еще большим рвением, чем его предшественники — всякие Толстые, Дурново, Плеве, Занки. Оп любил посмеяться над ними, вспоминая едкий стишок:

Наше внутреннее дело

То толстело, то дурнело,

Заикалось и плевалось,

А теперь в долги ввязалось,

И не дай бог, если вскоре

Будет мыкать только горе.

Но горе мыкали только крестьяне, рабочие, а помещики получили из рук царизма подарок в виде проданных им за бесценок казенных земель в Сибири. Вдруг выяснилось, что для императорской охоты не хватает тех лесов, которые были отведены раньше. Ну как можно терпеть ущемление царской охоты? Конечно же, площади лесов должны быть расширены. И они были расширены.

Зато права студентов урезаны.

А права рабочих?

Но полно, у рабочих не было прав, даже право продавать свои руки было ограничено потребностью в лих руках и полицейской рекомендацией.

Не было прав. Зато о пролетариях «пеклись» сановные правители России. Положение рабочих изучает особая полномочная комиссия. Приходит в ужас. В секретном докладе царю, не сгущая красок, она обрисовывает безысходное положение рабочего класса России и рекомендует «усилить охрану на заводах и фабриках из расчета один городовой на 250 рабочих». Создать фабричную полицию за счет заводчиков.

Городовые и полицейские «улучшат» положение рабочих!

XX век угрожал голодом 30 миллионам крестьян. II массовой безработицей пролетариям.

И как мера по борьбе с голодом — организация принудительного труда. «Паразит собирается накормить то растение, соками которого питается» — это слова отлученного от церкви писателя Льва Николаевича Толстого.

И снова забастовки рабочих, студентов.

Студенты волновались и волновали своих либеральных мамаш и папаш, но те отсиживались в стороне.

На поддержку студентов встали рабочие. Хотя у них и не было сыновей, учившихся в университетах: их дети с восьми лет гнули спину у станка и не умели писать. Хотя студенты требовали, например, восстановления корпораций, а многие рабочие и значения слова-то этого не понимали. Но поддержали.

Студенты бастовали. Студенты митинговали.

Рабочие рвались на улицу, завоевывали ее, увлекали за собой.

Самый неугомонный, самый революционный российский пролетариат боролся за гегемонию в общенародной борьбе с царизмом. И стремился всякое проявление недовольства поддержать и возглавить.

Уже прокатилась волна демонстраций в Харькове и Москве.

Это было начало тех грандиозных битв, которые, как снежный обвал, нарастали, чтобы потом разразиться громовым ударом.

Рабочий люд все более и более подходил к мысли, что одни забастовки, стачки и демонстрации не принесут ему ни облегчения, ни тем более победы. Можно было забастовать и потребовать повышения расценок, отмены штрафов, можно даже добиться этого у администрации. Можно было заставить правительство вмешаться во взаимоотношения между рабочими и хозяевами, издать кое-какие законы, ограничивающие произвол фабрикантов. Но проходило немного времени, и все эти «победы» сводились на нет.

Опыт, горький опыт постепенно убеждал рабочий класс, что без изменения политического устройства страны никакая экономическая борьба ни к чему не приведет.

Исковым трудом своим, мозолями, потом, всею жизнью своих отцов пролетариат выстрадал лозунг «Долой самодержавие!». И в него вложено все: и мечта голодного о куске хлеба, и забота отца о несчастных, голых, неграмотных детях, и видение нового мира, в котором хозяином будет труженик.

«Долой самодержавие!» От этого лозунга шарахается в сторону трусливый либерал. Его не хотят признать и те, кто проповедует экономизм. Он вызывает истерический окрик полицейского офицера: «Огонь!»

Самые зажигательные слова бессильны против пуль и шашек. За мечту нужно бороться сообща и с оружием в руках.

Это тоже было веление века. XX примерял красные одежки и считал, что этот цвет ему очень к лицу.

Загрузка...