ДОРОГИ!.. ДОРОГИ!.. А ПУТЬ ТО ОДИН!

В купе вагона 2-го класса и душно, и пыльно, и откуда-то настойчиво сочится самоварный дух. Неужто проводник и в самом деле раздобыл самовар и сейчас постучит в дверь: «Чайку изволите?»

Николай Эрнестович представил эту сцену так явственно, что даже привстал с дивана, чтобы принять стакан. Что за наваждение? Ведь он едет не по России, за окном еще Германия, а в германских составах не принято разносить чай, вот пиво — пожалуйста. Пусть немецкие бюргеры хлещут пиво… Но почему все-таки так пахнет самоваром? Видно, у паровоза засорились колосники, дымят.

Сытый и немного угарный запах вызывает воспоминания.

В Казани у его отца Эрнеста Андреевича была небольшая столярная мастерская, и в ней всегда полно свежей стружки. Когда Николай немного подрос, в его обязанности входило собирать стружку для растопки самовара. Ах, как вкусно эта стружка сгорала!

Самоварный дух витал и в тесных рабочих каморках, куда собирались рабочие-кружковцы послушать агитатора из петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». Самовар шумел за столом как непременный атрибут конспирации — собрались дружки почаевничать, что тут предосудительного… Самоварный дух напомнил Николаю Эрнестовичу, что он направляется в столицу «чаевничьих водохлебов», то бишь в Москву.

Уже несколько раз приходилось Бауману в этом, 1901 году пересекать границу Российской империи. Он вместе с Блюменфельдом зимой привез № 1 «Искры» в чемодане с двойным дном. Поехал и летом. Тогда, обеспокоенный провалами транспортов, Ильич прислал Бауману, находившемуся в Берлине, письмо:

«…вот какое предложение мы Вам делаем: поезжайте тотчас на место, съездите с одним из Ваших паспортов к Николаю в Мемель, узнайте от него все, затем перейдите границу по Grenzkarte или с контрабандистом, возьмите лежащую по сю сторону (т. е. в России) литературу и доставьте ее повсюду. Очевидно, что для успеха дела необходим на помощь Николаю и для контроля за ним еще один человек с русской стороны, всегда готовый тайно перейти границу, главным же образом занятый приемом литературы на русской стороне и отвозом ее в Псков, Смоленск, Вильно, Полтаву…

Вы для этого были бы удобны, ибо (1) были уже раз у Николая и (2) имеете два паспорта. Дело трудное и серьезное, требующее перемены местожительства, но зато дело самое важное для нас».

Николай — это Скубик, и с транспортом у него не ладится. Но и то правда, дело трудное. А самым «узким местом» оказались деньги. Их катастрофически не хватало. Бауман экономил буквально на всем, но, конечно, не в ущерб работе. Экономил в основном на самом себе и аккуратно посылал отчеты о расходах в редакцию: «Почтовые и канцелярские — 1 р. 80 к., железная дорога — 6 р. 50 к., Богдану — 30 р., ему же на привоз «чая» от Паулины — 20 р… На мое содержание ушло из кассы 31 р. 64 к.».

Богдану — Ивану Васильевичу Бабушкину, с которым он тогда и познакомился, — львиная доля. И не зря. Иван Васильевич развернул работу в районах Богородска, Орехова-Зуева. Районы промышленные, хотя ткачи несколько и отстают от металлистов в своей революционной активности, но тем более важно как можно скорее приобщить их к общепролетарскому делу.

Сейчас, в декабре, Николай Эрнестович едет в Москву с новым заданием, сложным и чрезвычайно опасным.

Транспорт «Искры» более или менее налажен. В Кишиневе и Баку подпольные типографии множат газету, издают брошюры, листовки, сочинения Владимира Ильича.

Антиправительственное движение в России приняло такой размах, что лозунг «Долой самодержавие!» показался одному иностранному корреспонденту «модной русской поговоркой».

Вот ведь говорят, что человек ко всему привыкает. Неверно это. Далеко не ко всему. Не может он, например, примириться, когда другие люди его и за человека не считают. Да еще и пытаются внушить такую «привычку» с помощью кнута. А к кнуту привыкнуть нельзя. Можно привыкнуть не бояться кнута, и тогда каждый раз, как только подымается кнут, человек уже не думает о насилии, он задумывается над тем, почему, по какому праву это насилие совершается.

Читая почту из России, поступавшую со всех концов империи в «Искру», Николай Эрнестович убедился в том, что русский царизм напуган, напуган тем, что русский рабочий перестал бояться казацкой нагайки, полицейских шашек и залпов карателей. Рабочий класс привык к ним, и голос страха уже не заглушал голосин, требовавших свободы, требовавших не только, работы и куска хлеба, но прав на стачки, собрания, демонстрации и… свержение самодержавия.

Царизм уже ничем не мог предотвратить стачки, забастовки, демонстрации. И чем чаще они повторялись, тем больше рабочих участвовало в них, тем скорее шло политическое воспитание класса.

А это могло привести…

Да, царские чиновники, император знали, к чему это могло привести.

Если нельзя предотвратить стачки, то, наверное, можно «внушить эксплуатируемым, что правительство стоит выше классов, что оно служит не интересам дворян и буржуазии, а интересам справедливости, что оно печется о защите слабых и бедных против богатых и сильных и т. и.». Так писал тогда Ильич, Бауман запомнил это место.

Другими словами, возникла стачка, забастовка — нужно сделать так, чтобы требования рабочих не выходили за рамки экономических. Пусть фабриканты идут на уступки, это не страшно, со временем можно будет все вернуть на старые места. Зато какой моральный и политический выигрыш: «правительство печется», «правительство обуздывает ненасытных хищников капитала».

Но этого мало, нужно отвлекать рабочих от стачек. Это под силу только авторитетным организациям, находящимся под опекой и наблюдением правительства.

«Замена случайных сборищ и сходок организованными собраниями под покровительством властей», борьба не с правительством и в конечном результате даже не с предпринимателями, а с «собственной неразвитостью». Другими словами, провоцировать, провоцировать и провоцировать, а исподволь продолжать аресты, расправы, истребление революционной социал-демократии. Пот чем теперь занята полиция, вот с чем должен он, Бауман, бороться.

Нашлись и мастера провокаций. У главного из них выло даже «революционное прошлое» — его исключили из гимназии «за либеральное настроение», потом арестовали за «противоправительственную пропаганду», за распространение нелегальной литературы. Арестовали и выпустили, а его товарищей — студентов Московского университета, арестованных вместе, с ним, — не выпустили. Зато арестовали других, знакомых с ним. Его заподозрили в провокации, и он исчез.

А на углу Воздвиженки и Никитского бульвара, где издавна лепились палатки букинистов и было даже несколько книжных лавочек, появилась еще одна «лавочка». Продавец был молод, начитан и разговорчив.

Именно разговорчивость отличала его от старых букинистов; которые великолепно знали книгу, ценили настоящих ее любителей, но не жаловали покупателя в косоворотке, сапогах, замусоленной кепке. Такой покупатель брал на пятачок, а перевертывал пуды изданий. Он просто «кощунствовал», отбрасывая в сторону кожаные тисненые переплеты, на которых год издания писался римскими цифрами. Его взгляд рассеянно скользил по цветистым обложкам декадентских книжечек, и даже бесценные рукописные фолианты его не волновали. Он что-то искал и большей частью не находил, разочарованно стряхивал пыль, вежливо прощался.

Бауман не раз наблюдал такие сцены не только в Москве, но и в Казани. И что удивительнее всего, в Москве, у Никитских, такой покупатель забегал во вновь открывшуюся лавку и выходил из нее довольный, бросал веселый взгляд на тощую и дешевенькую брошюрку и торопливо засовывал ее за пазуху.

Потом старые букинисты отметили, что в книжную лавочку началось просто паломничество косовороток, студенческих мундиров. А иногда, озираясь, туда ныряли люди со стертыми лицами, похожими одно на другое, как их котелки.

Но в один прекрасный день в лавочке появился другой продавец. А в новом начальнике Московского охранного отделения Зубатове букинисты, к своему удивлению, узнали бывшего продавца из популярной книжной лавочки.

Лавочка была мышеловкой для любознательных, ищущих, борющихся. В ней всегда можно было достать любую запрещенную книгу. И никто как-то не обратил внимания, что продавец безбоязненно, без оглядки продает эти книги, всегда готов достать то или иное издание, если его случайно не оказалось.

Не обращали внимания и на веселый опрос, который продавец учинял покупателю:

— Откуда? Кто?

А вскоре покупатели, побывавшие в лавке, стали пропадать. Их арестовывали.


Теперь у Зубатова широкое поле деятельности.

Рабочие создают свои профессиональные организации, кассы взаимопомощи, землячества.

В этом угадывается не только стремление представителей различных специальностей объединиться друг с другом. Нет, Зубатов нюхом полицейской ищейки чувствовал здесь направляющую руку социал-демократов, И решил, что надо принять меры. Во что бы то ни стало опередить их, организовать рабочие массы по плану полиции, втереться в доверие и в конечном итоге оставить штаб революции, его «главное командование» без армии.

Втереться в доверие, если не ко всей рабочей массе, in. no всяком случае, к ее неустойчивой части, мастеримым небольших предприятий, мастерам заводов, ранимей аристократии — эту задачу Зубатов решал, не скупясь на средства, не брезгуя любыми приемами. В его распоряжении либеральная интеллигенция, профессура, адвокаты, журналисты, актеры. Ведь они тоже против «крайностей царизма». И конечно же, сочувствуют обезболенному, полуграмотному работнику. Прочесть для пего лекцию, выступить с концертом, помилуйте, с превеликим удовольствием.

Зубатов с провокационной целью арестовывает ни в чем не замешанных пролетариев и на допросах он само обаяние, мягкость, сочувствие. Арестованных допрашивает у себя дома, за чашкой чаю, «убеждается в их невиновности», рассыпается в извинениях, отпускает. Такой отпущенный разнесет весть о «симпатичном», «либеральном», «доброжелательном» полицейском, зубатовых не надо бояться, они пекутся о работнике. И не нужно бастовать, нужно им доверять, и уж они-то в обиду не дадут.

Липкая паутина лжи и провокаций, фарса и самых изощренных способов подавления, расправы со стойкими — зубатовщина стала опаснейшим врагом революционного пролетариата России.

Бауман понимал, что в борьбе с новым неприятелем нельзя медлить.

Опередить Зубатова, разоблачить «полицейский социализм» в глазах рабочих — вот напутствие Ильича Николаю Эрнестовичу.


Царские шпионы за границей прохлопали отъезд Баумана. По одному из своих паспортов он беспрепятственно миновал таможню. На сей раз Николай Эрнестович не счел нужным рисковать, борьба с зуба-Товским «полицейским социализмом» была важнее чемодана с двойным дном.

У Александровского вокзала вечная толкотня. Отправляются поезда или прибывают — извозчики толкутся тут день и ночь. Ваньки и лихачи на «дутиках», ломовые. Булыга мостовой густо посыпана овсом, клочьями сена, заляпана конским навозом. Людям здесь тес но, а воробьям раздолье. Привокзальное племя развелось, им даже драться с чужаками лень.

Бауман не спеша огляделся.

Потом ему уже казалось, что он, просыпаясь утром, оглядывался и перед сном тоже.

А жить «с оглядкой» Николай Эрнестович не любил и не умел. Конечно, конспиративность — условие, обязательное для подпольщика-нелегала, но иногда излишняя осторожность может привести и вовсе к полному бездействию.

В Москве было скверно. Еще в марте 1901 года полиция арестовала руководителей Московской организации РСДРП — Марию Ульянову и Марка Елизарова. Несколько позже, когда Московская организация стали восстанавливаться, новый удар: арестованы Шанцер (Марат), Никифоров, Скворцов-Степанов.

А «экономисты» разгуливали на свободе. Казалось, они вместе с эсерами и рука об руку с полицией решили доконать искровскую организацию, оторвать от нее рабочую массу.

Бауману нужно было все начинать сначала, как когда-то начинал с рабочих кружков. Теперь пригодился богатый опыт организатора рабочих марксистских ячеек на заводах и фабриках, Вспомнились казанские рабочие окраины.

Казалось, кружки — пройденный этап, и кому охота зачеркивать усилия чуть не целого десятилетия. Но Бауман понимал, иного пути нет. И это не повторение пройденного, а просто необходимая мера в условиях усилившихся преследований.

Рачковский напрасно негодовал по адресу полицейкого управления. Некогда в полиции действительно служили отставные «отцы-командиры», ну с них и спросу не было. Но в начале XX века посты в департаменте стали занимать люди с высшим образованием, охранники, набившие руку на политическом сыске.

В Москве сидел Зубатов. В его подчинении был умный, хитрый и хорошо осведомленный чиновник — Меньшиков.

В дни, когда Бауман налаживал связи социал-демократов с «Искрой» и разъезжал по близлежащим городам Подмосковья, встречался с Богданом: — Бабушкиным, радовался тому, что в Ярославской, Костромской и Владимирской губерниях создался так называемый «Северный союз», сочувственно относившийся к «Искре», — позже признавший ее Меньшиков, заполучив через кабинет тайного просмотра писем пароль к руководителям «Северного союза», под видом представителя «Искры» тоже объезжал города, выявляя связи членов союза. Эта поездка нанесла большой урон «Северному союзу», по докладу Меньшикова в апреле был арестован 51 человек.

Не только полиция была помехой на пути сколачивания искровских организаций в России. «Искре» противостояли и «экономисты», в руках которых находилась газета «Рабочее дело», и «Союз русских социал-демократов за границей». Они тоже стремились сорганизовать рабочих на платформе борьбы экономической.

Бауман писал в «Искру»: «…Группе, которая согласилась работать со мной, грозили бойкотом, раз она будет иметь сношения с «Искрой», «Союзник»… грозил, что, соединяясь с «Искрой», москвичи будут оторваны от всех комитетов, так как все комитеты признают только «Рабочее дело».

Не все, конечно, комитеты признавали «Рабочее дело». «Искра» стараниями своих агентов все более и более завоевывала популярность среди пролетариев.

«Если у меня будет в достаточном количестве товара (читай — номеров «Искры». — В. П.), то я мои удобно доставлять (без значительных проволочек) в Нижний, Казань, Самару, Саратов, Астрахань, Вятскую губернию, Тамбов, Центральный район, Ярославль, Кострому, Воронеж, Тверь, Орел. Со всеми этими пунктами установлены способы доставки… Постепенно я надеюсь поставить на должную высоту корреспондентскую часть в упомянутых городах, включая сюда еще Тулу, Калугу и другие города этого района».

Бессонные ночи, вечное недоедание, кое-как, всухомятку, всегда настороже, не смея ни на минуту расслабиться, без постоянного крова над головой, ночевки ни вокзалах, а то и просто на скамейках бульваров J для такой подвижнической жизни мало только крепкого здоровья, нужно было иметь непоколебимое чувство долга.

Когда-то, еще в Казани, в студенческом кружке, Николай Эрнестович, изучая философию, наткнулся на слова известного французского мыслителя Ш. Монтескье. Они запомнились на всю жизнь:

«Мне приходилось встречать людей, добродетель которых столь естественна, что даже не ощущается; они исполняют свой долг, не испытывая никакой тягости, и их влечет к этому как бы инстинктивно; они никогда не хвастаются своими редкостными качествами и, кажется, даже не сознают их в себе. Вот такие люди мне нравятся, а не те праведники, которые как будто сами удивляются собственной праведности и считают доброе дело чудом, рассказ о котором должен всех изумлять».

Что и говорить, революционер-профессионал — эти прежде всего человек долга, он ежесекундно чувствует себя солдатом революции, членом партии, находящимся в ее полном распоряжении. С революционной работы он уходит в тюрьму, в ссылку и выходит «на волю» только для того, чтобы немедля вновь взяться in революционную работу. И ни в тюрьме, ни в ссылке он не бросает этой работы, он готовится к ней.

А неудачи, провалы… Как-то, еще в прошлый летний приезд из-за границы, Николай Эрнестович с грузом газет выбрался в Орехово-Зуево к Бабушкину. Иван Васильевич обрадовался гостю. Орехово-Зуевская организация РСДРП испытывала страшный голод — рабочие требовали «Искру», а газет нет и нет. Только успели обменяться несколькими словами, как Иван Васильевич заспешил.

— Не обижайся, Грач, побегу, обрадую своих, да и газету нужно поскорее раздать в кружки — не ровен час…

— А что, заметил слежку?

— Заметил, так что советую и тебе исчезнуть отсюда поскорее.

— Да ведь поезд на Москву только поздно вечером…

— Послушай, Грач, а что, если тебе до вечера не по улицам болтаться, а посидеть на плацу, футбол поглядеть?

— Футбол? Разве в России играют в эту английскую игру?

— Играют, брат, играют. И наши ореховозуевцы чуть ли не чемпионы.

— Чудеса!

— Вот и я так подумал, когда узнал, что наш фабрикант Морозов дал в английских газетах объявление: для Орехово-Зуевской мануфактуры требуются инженеры, механики, служащие, «умеющие хорошо играть в футбол». И что ты думаешь — прибыли, играют, и ныне наша команда зовется «грозой Москвы».

Николай Эрнестович с детства был привержен к физкультуре и спорту. И даже свое юношеское увлечение танцами считал проявлением прежде всего физкультуры. Бауман великолепно плавал, любил гимнастические упражнения и, конечно же, лапту — пожалуй, единственную спортивную игру, доступную детям ремесленников.

Что ж, отсидеться до поезда на плацу — мысль не плохая, да и разгрузка нервам необходима.

Но следить за игрой мешали невеселые мысли За Богданом хвост. Ему необходимо менять место жительства, и как можно скорее. Иван Васильевич в любом промышленном городе обрастет передовыми рабочими, тем более что у него есть «Искра».

Владимир Ильич очень высоко оценивает работу Бабушкина. Несколько раз Ильич повторял: «Пока Иван Васильевич остается на воле, «Искра» не терпит недостатка в чисто русских корреспонденциях». И то правда. Если просмотреть первые двадцать номеров, то почти в каждой корреспонденции из Орехово-Зуева, Шуи, Иваново-Вознесенка, и все эти статьи организовал Бабушкин.

Матч завершился грандиозной потасовкой, в которой больше всего досталось судье. Бауман, задумавшись, пропустил ее начало и не мог понять причины. Пожалуй, пора отсюда убираться подобру-поздорову, вот-вот может нагрянуть полиция и… как знать, зрителей немного, могут пригласить в свидетели…

Поздно вечером Николай Эрнестович благополучно добрался до Москвы.

А на следующее утро новая поездка, на сей раз в Киев.

В Киеве Баумана ждали неутешительные вести. Конечно, то, что Киевский социал-демократический комитет признал идейное руководство «Искры», было большой победой. Но Крохмаль — представитель «Искры» на юге России — сообщал, что киевляне «не совсем одобрительно» относятся к организационному плану Ленина. А ведь главное — именно этот план построения партии.

8 февраля 1902 года, В Москве метут метели, дворники не успевают сгребать все новые и новые сугробы. Л в Киеве уже попахивает весной, снег осел под лучами еще не жаркого, но слепящего солнца.

В такой день не хочется думать о вещах неприятных, в такой день лицо само расплывается в улыбке. Но едва Бауман ступил на перрон Киевского вокзала, как радужное его настроение сразу померкло. Если старые, опытные филеры чутьем узнают людей неблагонадежных, то и революционеры-профессионалы по каким-то неуловимым признакам определяют полицейских шпиков.

Идя по перрону, Бауман шагал словно сквозь строй, каждую минуту ожидая удара и не зная, откуда его нанесут.

Скорее на улицу. Киев он знает плохо, вернее и вовсе не знает, но доверяться извозчикам нельзя, нельзя расспрашивать и дворников, он должен сам найти нужный ему дом, да при этом убедиться, что не притащил на явочную квартиру «хвост».

Конечно, проще всего зайти в статистическое управление, там у секретаря на имя Васильева может лежать письмо, в коем ему и сообщат чистый адрес. Но письма может и не быть… Нет, управление — это крайний случай.

Бауман медленно бредет по Крещатику, он устал. От вокзала пешком до главной улицы Киева — путь не близкий. Бауман заставил себя дойти до Владимирской горки и потом долго стоял, не обращая внимания на ветер, любовался днепровскими далями. Во всяком случае, так могло показаться стороннему наблюдателю.

У него несколько адресов, но каждый раз, подходя к нужному дому, он инстинктивно чувствовал, что на явке не все благополучно. То дворник торчит у ворот, хотя время и обеденное, сугробы наметаны; то какие-то подозрительные типы заинтересованно разглядывают афишную тумбу, хотя на ней всего несколько старых, слинявших объявлений. Нет, так не пойдет…

Несколько раз проверив, нет ли за ним слежки, Николай Эрнестович зашел в статистическое управление. Слава богу, письмо его дожидалось. Подтвердились худшие опасения. Полиция сумела напасть на след явочных квартир, агент «Искры» Басовский арестован, так что остается последнее — идти прямо к Крохмалю. Рискованно, конечно, но и иного выхода он не видит.

Еще несколько часов блуждания по Киеву. Теперь Бауман отделывался уже не от шпиков, а от солнца. Ему нужно дождаться сумерек и раствориться в их серой полутьме. Измученный вконец, он постучался к Крохмалю. Больше всего ему недоставало сейчас стакана горячего чая и какого-нибудь закутка, где можно было бы вздремнуть хотя бы часок.

У Крохмаля сидел еще один искровский функционер — Франт — Гальперин. Увидев Баумана, он даже в лице изменился:

— Грач, вот уж не вовремя ты залетел! Не ко времени, не ко времени…

— Погодите, дайте отдышаться, а заодно поведай те, что тут у вас происходит. На вокзале полно шпиков, на улице, даже в статистическом их видел.

— Напрасно ты явился сюда, за домом наблюдают.

— А куда прикажете явиться, за другими домами тоже наблюдают. Но что случилось?

— Второго февраля у нас тут такое творилось! Студенты, а с ними, конечно же, и рабочие, ныне они неразлучны, вышли на улицу…

— Что, опять против «Временных правил»?

— Нет, «Временные» дело прошлое. Ныне даешь свободу слова, печати, собраний и долой самодержавие. Рабочие со студентами по мостовой шагают, а сочувствующие густыми толпами по тротуарам шествуют. Ох уж эти сочувствующие, от них на демонстрациях надобно держаться подальше. А вот Басовский замешался и эту толпу, ну и глупо, нелепо угодил в лапы жандармов. Личность его выяснили быстро, квартира оказалась не «очищенной»… Сейчас в городе идут повальные обыски. Так что, друг мой, пей свой чай и пойдем от греха подальше, сегодня же вон из Киева.

Через полчаса Бауман в сопровождении Гальперина отправился обратно на вокзал. Он не был уверен, что счастливо отделался от шпиков, поэтому решил возвращаться в Москву кружным путем, с двумя пересадками. Гальперин посоветовал купить билет через носильщика, да постараться погромче назвать станцию назначения, авось дежурный жандарм услышит.

Бауман позвал носильщика и с этакими барственными нотами в голосе приказал:

— Один до Харькова, вторым классом. Сдачи не нужно!

Гальперин, наблюдавший за жандармом, удовлетворенно мотнул головой, голубая шинель явно прислушивалась ко всем разговорам и даже отдельным репликам, наполнявшим неясным гулом помещение кассового зала.

И снова вагон. Последние полтора года с малыми перерывами, на неделю, на две, он все едет и едет. Переходит из вагона в вагон, обтирает одни и те же полки, редко мягкие, по большей части жесткие, деревянные. Механически разговаривает с одними и теми же пассажирами. И кажется, нет конца-края этому однообразию, даже редкие индивидуальные особенности новых спутников но вагону воспринимаются как уже прошедшие перед ним раньше. Притупляется взгляд, тупеет голова, и кажется, что ее заносит затхлой пылью.

Скоро Харьков. Там он пересядет на курский поезд и выйдет в Воронеже.

Пересадка в полусне.

Утром, 9 февраля, Воронеж. Небольшой саквояж сдан в камеру, хранения, и теперь налегке можно зайти в земскую управу, где служит врач, с которым давно налажена переписка.

Врача на месте не оказалось, пришлось долго ждать, борясь со сном и голодом. Наконец врач явился, и повторилась киевская история. В Воронеже обыски, аресты, ни одной надежной явки. И лучше всего Бауману уносить отсюда ноги подобру-поздорову.

И снова вокзал, снова шныряют серенькие, ничем не приметные людишки с бегающими глазами, и дежурный жандарм вслушивается, всматривается в немногочисленных пассажиров. Улучив момент, Бауман приобрел билет до города Задонска, затем вышел из вокзала и через минут пятнадцать вернулся, пройдя другим ходом, Прямо у дверей билетного зала зычно окликнул носильщика, велел ему купить билет до Москвы. И сдачи не надо!

Поезд ушел почти пустым. Миновал час, другой, скоро и Задонск. Бауман встал, чтобы выйти в коридор, потянул дверь и в приоткрывшуюся щелку увидел метнувшуюся в сторону серую фигуру. Все ясно, он «на крючке».

Бауман направился к площадке, но, пройдя середину вагона, заметил, что в тамбуре на морозе маячит человек. «Обложили как медведя». Не раздумывая, бросился к противоположному выходу. В лицо пахнуло ночною сыростью, из-под колес вырывался снежный вихрь. Раздумывать некогда, прыжок в темноту, тупой удар, молния перед глазами от нестерпимой боли в ноге.

И тишина. Только где-то в отдалении постукивают, затихая, колеса да едва слышно попыхивает паровоз.

Бауман сел, Нога как чужая, попробовал пошевелить и чуть не крикнул от боли. «Ужели сломал?» Осторожно ощупал ногу. Нет, кажется, цела, но вывихнута определенно. Вспомнил, как, работая ветеринаром, вправим скакунам вывихнутые ноги. Невесело улыбнулся, самому себе не вправить.

Бауман огляделся. Он сидел в глубоком снегу, запорошившем канаву между насыпью и лесозащитной полосой дороги. На фоне белого снега хорошо просматривались молодые деревца, значит, палку он себе сможет выломать. Бауман пополз к ближайшему дереву. Ползти было трудно, каждая неровность почвы, запевавшая ногу, отдавалась жгучей болью во всем теле.

Ничего, еще немного… И он полз, потом схватился i;i тонкий ствол дерева, рука нащупала разветвление. А что, если в эту рогатину просунуть ногу, зацепиться носком, и…» О том, что будет, когда он подогнет вторую ногу и всей тяжестью тела повиснет на вывихнутой, не хотелось и думать…

Только к утру, чуть не замерзнув в предрассветной стуже, Николай Эрнестович собрался с силами, выломал палку и побрел на далекие голоса проснувшихся деревенских собак.

Когда совсем рассвело, Николай Эрнестович заметил вдалеке невысокую колокольню. У первого попавшегося навстречу крестьянина узнал, что село называется Хлевным, от него до станции железки семь верст и, что главное, в селе проживает земский врач. Превосходно, ему нужен и врач, и интеллигентный человек, у которого он, конечно, найдет хотя бы временный приют.

Дорога до Хлевного — сплошная боль. Нога опухла, и в довершение всех бед сломалась палка. Было за полдень, когда Бауман задворками пробрался к дому врача.

Тихо постучался. Двери открыл пожилой человек. Он с удивлением уставился на нежданного посетителя. Бауман успел изрядно промокнуть, пока копошился в снегу, затем шуба его заледенела, брюки измяты, а калоши он где-то потерял. Назвался мещанином Петровым и попросил разрешение войти.

— Вележев. — Врач пропустил гостя в полутемную прихожую. Бауману не раз приходилось коротать ночи в домах у сельских врачей — все они были построены по одному образцу: направо дверь в амбулаторию, кои где ее величали «приемными покоями», налево вход на половину, которую занимал доктор.

— Чем могу-с служить? — Вележев явно не был на мерен приглашать мещанина Петрова в гости. Но Бауман свято верил, что сельский интеллигент сочувственно отнесется к попавшему в беду революционеру, и, не очень таясь, тут же, в полутемном коридоре, рассказал о своем затруднительном положении, попросил посмотреть ногу и накормить.

Доктор как-то неопределенно хмыкнул:

— Обед у нас, знаете ли-с, только в четвертом часу поспеет… — С этими словами он открыл дверь своей квартиры и, не глядя на Баумана, направился в комнаты. Бауман проковылял следом.

В комнате, в отсветах солнца, Бауман разглядел хозяина получше. Неухоженная борода, мешки под глазами, из-под старого халата выглядывала рубашка не первой свежести.

— Признаться, милостивый государь, я премного удивлен вашей просьбой. Прошу присаживаться, я сейчас, только в амбулаторию загляну…

Бауман устало опустился на стул. В голове гудело, хотелось прилечь и забыться.

Вележев вернулся минут через десять.

— Господин Вележев, мы одни в доме?

— Как изволите видеть-с!

— Должен признаться, что я из поднадзорных, вы понимаете… С моей ногой я дня два-три не смогу никуда двинуться, так что уж не обессудьте…

Вележев промолчал. Потом так же молча удалился.

Бауман прислушался. Хлопнула дверь, но Николаю Эрнестовичу показалось, что это не в амбулаторию, а входная.

Прошло еще минут пятнадцать. Бауман немного отогрелся, но теперь тысячи иголок впились в пальцы подмороженных ног, и все сильнее чувствовались атаки голода.

Дверь отворилась как-то неуверенно, с жалобным скрипом. В комнату не вошла, а вползла укутанная в платок не то девушка, не то старуха — не разберешь под платком, закрывшим все лицо.

— Барин наказали сказать, что вам надлежит немедля уйти…

Из-под нависшего платка на Баумана смотрели два широко раскрытых глаза, и в них он прочел сочувствие. Первой мыслью было — Вележев заметил что-то подозрительное и спешит предупредить.

Превозмогая боль, усталость, Бауман надел оттаявшую и теперь уже окончательно промокшую шубу, влажную шапку, оглянулся в поисках палки, потом вспомнил, что сломал ее в пути в Хлевное, и шагнул к двери. Женщина, казалось, вжалась в стенку, пропуская незнакомца.

Резкий солнечный свет, отраженный нетронутой белизной снега, резко ударил по глазам. Бауман невольно прикрыл их ладонью. Из-за угла дома метнулась неуклюжая фигура человека в белом нагольном тулупе, такие в городах носят только дворники. Бауман недоуменно пожал плечами, деревня она и есть деревня, и человек в городском платье всегда вызывает любопытство.

Прихрамывая, доковылял до околицы, вот и последний похилившийся дом, за ним чистое поле и до станции семь верст, а может быть, и с гаком.

Но околицу он так и не миновал. Из-за дома на дорогу вышли исправник и полицейский.

— Прошу следовать за нами!

Бауман молча кивнул. Вот и доверился сельскому интеллигенту. Эх Вележев, Вележев!..


У станового разговор короткий, пристав не верил паспорту мещанина Петрова, не верил в то, что у него бывают «провалы памяти». В Воронеж полетел телеграфный запрос. Воронежские жандармы уже знали о дерзком побеге наблюдаемого, причем его «вели» с самого Киева. Стало ясно, что это тот человек, который виделся в Киеве с Крохмалем, ныне уже арестованным.

Арест Крохмаля дал в руки жандармов богатый улов. Помимо нелегальных книг, брошюр, листовок — список конспиративных квартир, письма, на основании которых легко устанавливались адреса, по которым рассылалась газета «Искра» и другие подпольные издания.

Ничего этого Бауман не знал и на все расспросы пристава или отмалчивался, или нес несусветную чушь.

Наконец становой получил предписание отправить Петрова по этапу в распоряжение вятского губернатора для «продолжения отбытия срока административной ссылки». Департамент полиции ни на минуту не сомневался в том, что Петров — это не кто иной как Бауман, так много испортивший крови охранке.

Дорого, очень дорого обошелся «искрякам» арест Крохмаля. По списку найденных у него адресов были арестованы агенты, поддерживающие связь с Вильно, в Кишиневе — Гольдман, а через него провалилась так хорошо работавшая типография. Начальника Кишиневского губернского жандармского управления Чернолусского чуть было не хватил удар, когда ему доложили, что неуловимая социал-демократическая печатня долгое время действовала в тишайшем благословенном Кишиневе и поначалу размещалась в трех комнатах домика по Михайловской улице, как раз напротив жандармского управления.


Провал агентов в Киеве, провал типографии в Кишиневе, арест Баумана — это были серьезные удары по искровским организациям России. А тут еще и внезапный арест Софьи Гинзбург в Баку поставил «Нину» также на порог провала.

Леонид Борисович Красин всегда очень болезненно переживал аресты товарищей и склонен был в этих несчастьях обвинять прежде всего себя. Если арестовали Гинзбург, значит, он чего-то недоглядел. Конечно, если по совести, никто не виноват в том, что на таможне раздавили картонку с матрицами. Как выяснил Красин, жандармы целую комиссию сколотили, чтобы определить характер груза. Долго не могли понять, что это такое.

Красин отписал в редакцию «Искры» о несчастье. Адрес Гинзбург закрыли. А «лошадям» посоветовали сократить работу «Нины» и всем переключиться на транспорт.


Из Марселя ожидалась большая партия литературы. Леонид Борисович созвал искровскую группу Баиловского мыса. Настроение у собравшихся было неважное, как-никак, но приходилось признать, что полиция добилась успехов, а вот почему?

Красин был скуп на слова.

— Думаю, что Авелю Енукидзе, чаще других бывавшему на квартире Гинзбург, лучше было бы пока исчезнуть из города. Как раз ему и заняться транспортом. Получать литературу будем в Батуме, минуя таможню. Из Марселя вышел пароход «Сисания», главный повар Гримм взялся доставить наш груз. Нужно встретить и забрать тюки, там около двух пудов. Отправляйтесь-ка, Авель, в Батум, получите посылку, осторожно везите сюда. Сами не рассылайте, не рискуйте.


Портовый конторщик, тщедушный малый лет тридцати, вылинявший, рано полысевший, с неприятно бегающими из стороны в сторону белесыми глазками, Авелю не понравился. Пока они разговаривали, конторщик не знал, куда девать свои длинные руки. Но чинуша не слишком-то разборчив, совсем нещепетилен. Как только разговор зашел о деньгах, он выразительно зашевелил пальцами — половину вперед. Напрасно Авель опасался, что этот хорек донесет в полицию. Он давно снюхался с контрабандистами, а те не прощали наушников — камень на шею и к рыбам.

Обо всем этом конторщик поведал Енукидзе в портовом кабаке. Там же познакомил Авеля с контрабандистами, те обещали за умеренную плату помочь снять с парохода груз.

Конторщик должен был разыскать повара, справиться о тюках, и на этом его миссия заканчивалась. Десять рублей задатка, пятнадцать при благополучной доставке груза — деньги хорошие, риска почти никакого. Но когда Авель назвал пароход, лицо конторщика вытянулось.

— Так он уже прибыл и стоит у карантинного причала. Меня-то пропустят, а тюки не вынести.

Да, положение осложнялось. Енукидзе немного запоздал. Порядки карантинного причала строгие, контрабандисты это подтвердили и сразу же потеряли всякий интерес к предприятию.

Что же делать? Завтра пароход уходит обратным рейсом, значит, литературу нужно снять сегодня ночью.

Авель все же попросил конторщика разыскать повара, шепнуть ему пароль, и, может быть, кок присоветует что-либо. Конторщик потребовал десять рублей. Шут с ним, с жадюгой.

А через час Енукидзе делал смотр всем портовым кабакам в тщетной надежде натолкнуться на знакомых контрабандистов. Фамилии их он не знал, а если бы и знал, то вряд ли это были настоящие. Расспрашивать негоже.

К вечеру Авель, совсем обессиленный, привалился к ограде около темного пристанища лодок. Вытащенные на берег, перевернутые, ссохшиеся и облупившиеся, они напоминали крышки гробов. Может быть, в другое время и в ином настроении он сравнил бы их с гигантскими рыбами или еще с чем иным, Но этим мартовским вечером самые мрачные мысли лезли в голову. Да и есть отчего прийти в кладбищенское настроение.

Первый транспорт искровской литературы, посланный морем, тут, рядом, качается на волне вместе с пузатой громадой парохода. А завтра утром уплывет обратно в Марсель, а вернее всего, кок догадается вот такой же черной ночью скинуть тюки в воду.

Нужна лодка…

Енукидзе пытается поставить на киль ближайшую «крышку гроба». Куда там! А может быть, удастся перевернуть вот эту? Она поменьше и, наверное, полегче…

Не увидел — почувствовал, что рядом, за спиной, кто-то стоит притаившись. Резко обернулся. И вовремя. Две тени неслышно спрятались за корпус лодки.

Чиркнул спичкой. Погасла. Спичка за спичкой… Батюшки, да это же те самые контрабандисты! Енукидзе неожиданно расхохотался — ребята приняли его за переодетого полицейского!

— Дураки! Я же вас весь день ищу. Деньги заработать предлагаю, а вы…

Авель потряс карман, призывно звякнули золотые пятерки.

Язык золота был для контрабандистов выразитель нее красноречия Енукидзе. Полицейские не предлагаю! золота. Если какой-нибудь шпик и отваживался заглянуть в этакую глухомань, то за ним обязательно следовал наряд. Контрабандисты осмелели.

Авель между тем попытался вновь перевернуть лодку. Контрабандисты засмеялись.

— В этой лодке только котят топить. Идем, есть у нас лодка…


Мартовская ночь грузно осела на землю, задернула черный занавес над морем. Негромко шипела умирающая пена. Море тут, рядом, а где? Хотелось протянуть руку, пощупать, но в темноте не было видно даже кончика пальцев. Авель несколько раз спотыкался о камни, ругался вполголоса по-грузински и по-русски. Неожиданно они выбрались к будке: Енукидзе чуть было не расшиб лоб о ее стены.

Пока контрабандисты стаскивали лодку в воду, Авель стоял и с наслаждением дышал. Воздух был приправлен запахами южной весны, горьковатым миндалем и еще чем-то вкусным, знакомым — может быть, воспоминаниями о детстве, далеком и всегда милом. Но он не успел воскресить в памяти годы своей «розовой юности»:

— Поехали, только ша!..

Лодка, отплевываясь пеной, бившей ей в нос, почти неслышно подкралась к пароходу.

Енукидзе невольно залюбовался слаженной работой контрабандистов, по всему видно, что это «мастера своего дела». Уключины не скрипели, смазанные жиром. Две пары весел опрокидывались в воду, как удочки на насадку, которую клюнули сразу четыре крупные рыбины. Заботливая, наверное женская, рука тщательно обмотала шейки весел старой, промасленной ветошью.

Настал час луны. Она выглянула из воды, как будто только для того, чтобы расписаться золотистым росчерком поперек ребристых волн.

И исчезла.

Енукидзе никак не мог отделаться от впечатления что не они подплывают к громаде парохода, а он наваливается на их утлую лодчонку. Чем ближе к рейду, тем ярче огни, и тихий рокот моря заглушают резкие звуки корабельной стоянки.

Контрабандисты уверенно держат лодку в тени парохода так, чтобы никто не мог рассмотреть ее с берега.

На пароходе, видимо, давно ждали Енукидзе. Легкий свист, ответные свистки. И тишина.



На палубах пусто. Где же повар? Где обещанные тюки с литературой? Контрабандисты вновь насторожились, это заметно по тому, как они схватились за весла и готовы дружными ударами загнать лодку обратно во тьму моря.

И только тут Авель вспомнил — ведь конторщик, договаривавшийся с поваром, предупреждал, что груз будет сброшен прямо в море, когда пароход отойдет от карантинной пристани, чтобы встать на погрузку. Но вот беда: он совершенно не помнит, назвал ли конторщик час? А может быть, все это произойдет утром? Нужно отойти от борта, нужно найти убедительные слова, чтобы контрабандисты согласились ждать.

К счастью, ждать пришлось недолго. Енукидзе еще не успел привести все доводы, как на пароходе началась суета, пролаял мегафон и из трубы густо повалил дым. Он был немного чернее черной тучи.

Пароход отвалил от стенки и нехотя уставился носом в открытое море. Сейчас он подомнет под себя лодку! Несколько отрывистых ударов весел… Высокий борт заслонил небо.

Свист! Рядом с лодкой что-то тяжело плюхнулось в воду. Потом еще раз. Третий…

Авель, едва удерживая равновесие в пляшущей на волне лодке, смешно растопырил руки. Он хотел поймать на лету падающие тюки.

Винты парохода угрожающе прорычали рядом, окатили пеной.

— Чего стоишь, сядь!

Контрабандисты снова ударили веслами. Пакеты спокойно плавали, крутясь на гребнях взбаламученной воды. Только успевай вылавливать…

Вечером в поезде Енукидзе тревожили сомнения. Имеет ли право революционер, искровец, пить пиво с контрабандистами, бить по рукам с мелким жуликом-конторщиком? Контрабандисты говорили о себе почтительно: «Мы честные нарушители таможенных законов». Конторщик ничего не говорил. А может быть, он, Авель, как-то запачкал, чем-то опорочил высокое звание революционера? Ведь он нарушил законы…

Да, нарушил, как, вероятно, ежедневно попирают их эти двое славных парней, нарушил… А чьи законы? Царские законы.

Нет, Авель не чувствует за собой вины.

Два пуда — номера «Искры», «Зари», ленинские статьи, письма к товарищам — вот вексель революционера. А контрабандисты? Следующий раз он даст им ленинскую газету.

Загрузка...