СКОРО ТОЛЬКО СКАЗКИ СКАЗЫВАЮТСЯ…

«Искра», журнал «Заря», работа Н. Ленина (так теперь стал подписывать свои статьи и книги Владимир Ильич) «Что делать?», листовки, брошюры шли в Россию разными путями, и Осипу Таршису приходилось выезжать в самые неожиданные места. В Самаре создавалось транспортно-техническое бюро, и сюда стекалась литература, прибывающая из Астрахани, Баку.

Сколько было поездок — не сосчитать. И вьюжные ночи, и таможенники, и полицейские… Но Таршису неизменно сопутствовал успех. Он стал видным транспортером «Искры», (Потом, в партии большевиков, его знали под фамилией Пятницкий.)

И все же попался. Не глупо и не случайно.

Запомнились слова — Грач предсказывал: «Очень активно работаешь два-три месяца, месяца два активно ускользаешь от жандармов. И если вовремя не скроешься за границу, то через полгода провалишься…»

В этих грустных размышлениях о судьбе подпольщика была доля правды, но только доля, Уже несколько месяцев Таршис ведает транспортом ленинской газеты и только недавно приметил за собой хвост. Но, может быть, это старое наследие?

Нужно исчезнуть, передать транспорт новому человеку, так вернее.

Заместителем прислали знаменитого Маркса — Василия Петровича Арцыбушева. Арцыбушев имел роскошную Марксову бороду. Стаж революционной работы — со времен народовольчества. Был он порывист, немного чудаковат, обожал конспирацию. Но конспиративные уловки мало помогали Арцыбушеву, так как трудно было найти еще такую неконспиративную личность, со столь заметной и запоминающейся внешностью. Поэтому Маркс частенько сиживал в тюрьмах, иногда его сажали туда ради «профилактики», обычно в канун 1 мая.

Маркс был немного озадачен и даже уязвлен, познакомившись с Осипом. Выходит, он сменяет на посту транспортера «Искры» не солидного революционера, а какого-то юнца. Но «мальчик» оказался деловит, Не дал даже осмотреться в Вильно, а сразу же на вокзал, чтобы поскорее прибыть в Ковно, а потом и на границу.

Мартовский день серый, промозглый. И ни снег и ни дождь, а так, какое-то мокрое безобразие оседает сверху. У Маркса отсырела борода, если ударит морозец, что часто случается к вечеру, бороду можно будет отломить.

Осип идет к вагону, за ним Арцыбушев. Конечно, старому конспиратору следовало бы знать, что нельзя садиться вместе в одни вагон, тем более Осип заметил за собой шпика и едва от него отделался.

Вошли в вагон. Арцыбушев уселся поодаль, и то хорошо. До отхода поезда оставались считанные минуты, когда в вагон, запыхавшись, ввалились шпик вместе с жандармами.

За ним — это ясно. «Паук» или случайно оказался на вокзале, а вернее всего, сумел обмануть Осипа, и ему только показалось, что он отвязался от слежки. Бежать некуда.

— Паспорт и билет!

Это формальность. Теперь его беспокоит только одно — заметил ли шпик Маркса? Кажется, нет. Тяжело придется Марксу…

— Пройдемте с нами…

А поезд уже трогается. Еще бы несколько минут… Но уже секунды отделяют Таршиса от воли, скоро они вырастут в часы, дни, недели, месяцы. Будут сменяться жандармские следователи и тюремные надзиратели, сменяться города, застенки, камеры…

И наконец Киев. Почему Киев? Об этом Осип мог пока гадать. Он не знал, что русские искровцы думали провести в Киеве совещание. В древнюю столицу должны были съехаться виднейшие агенты газеты: Бауман, Гальперин, Сильвин, Басовский, но уже к концу 190! года жандармы напали на след «Искры». Как ни шифровалась переписка агентов с редакцией за границей, шифры удалось раскрыть: стали известны жандармам и клички, и подлинные имена: Грач, Коняга, Акимов, Яков, Люба.

Киевский жандармский генерал Новицкий узнал и о готовящемся совещании искровцев. Шпики были подняты на ноги, они встречали на вокзалах прибывающих, провожали в гостиницы, на конспиративные квартиры.

Новицкий перестарался в своем усердии, делегаты заметили слежку и стали разъезжаться, так фактически и не открыв совещания. Но уйти от жандармов не удалось. Многих успели арестовать в Киеве, остальных по дороге.

Теперь виднейшие деятели «Искры» заперты в Лукьяновской тюрьме, в корпусе для политических.

А Осип томится в уголовном.

Порядки в Лукьяновском замке вольные. После утренней поверки камеры открыты до ночи. Если позволяет погода, заключенные тянутся во двор. Ходят парами, играют в чехарду, даже пляшут. Такого в Виленской крепости Осип не видел.

Скоро и его перевели в корпус для политических, поместили в одну камеру с Гальпериным — Конягой.

Сколько нового, интересного порассказал ему этот опытный агент «Искры».

Максим Максимович Валлах, он же Литвинов, мог считать себя старожилом Лукьяновки. Как-никак, а сидит уже почти полтора года — больше всех политиков, не считая еще одного такого же, как и он, члена Киевского комитета РСДРП.

Сначала, когда попал в это узилище, мучила мысль: где оступился, почему арестован, откуда жандармам так много известно о деятельности киевских социал-демократов? Когда же во время прогулок встретил еще несколько товарищей по комитету, выяснилось, нашелся среди них слабовольный. Арестовали его случайно, если бы все отрицал — у жандармов никаких улик. И охранка это хорошо понимала. Арестованного начали улещать и запугивать, призвали на помощь отца-священника. Тот пригрозил сыну всеми мыслимыми карами небесными и земными, отцовским проклятьем. Ну «блудный сын» и начал выдавать.

Уже скоро шестнадцать месяцев ждет Литвинов решение своей участи Особым совещанием, заседающим в столице. Особое не торопится. По всей России идет облава наиболее зловредных смутьянов — искровцев. Всех их свозят сюда, в Лукьяновку. Киевский жандармский генерал Новицкий, первым начавший массовые аресты, заслужил того, что громкий процесс над искровцами проходил в первоапостольной матери городов русских Киеве. Новицкий хорошо знает, что во время следствия могут выплыть десятки, сотни имен, и вполне возможно, что среди узников Лукьяновки, а их более двухсот, как раз и может оказаться нужный человек.

Облава идет успешно. Только генерал Новицкий недоволен поведением киевского губернатора Трепова, Репутация губернатора подмоченная, может быть, поэтому всюду и снятся всевозможные козни. Он панически боится чрезвычайных происшествий, скандалов, а они могут возникнуть в любой момент. Рабочие забастовали — скандал, студенты подрались с полицейским — скандал, политические заключенные объявили голодовку — не дай бог какой скандал: газеты на всю Россию, да и за рубежом раструбят. Новицкий с заключенными строг, а Трепов в пику ему заигрывает. Новицкий сажает провинившихся в карцер, Трепов освобождает. И так во всем.

Тюремное начальство вертится между двумя враждующими генералами, но оно всегда внакладе. С той или с другой стороны, но обязательно раздается грозный окрик, сыплются взыскания. Тюремщики, не сговариваясь, решили просто — в Лукьяновке сидит масса студентов, участников демонстраций начала 1902 года, у многих из них папаши видные врачи, адвокаты, промышленные тузы. Чего только не сделают огорченные родители, дабы их чаду было по возможности вольготнее переносить заключение. Плохо кормят, значит, надзирателю к столу не помешает ящик хорошего коньяка, отличнейший окорок, ну и прочие пустяки, о которых и говорить не стоит. Надзиратель не противится, принимает подношения, это тебе не начальственный окрик, и, конечно, смотрит сквозь пальцы на то, как во время передач в камеру уносятся тяжелые корзины со снедью, белье только что от прачки и даже стулья и шезлонги, не на грубых же нарах целый день сидеть бедным студентам.

Правда, студенты, а вместе с ними и все «политики» целыми днями в камерах не сидят, разве что дождь зарядит. Это случается нередко — лето выдалось на удивление дождливое. Но если солнце — с утра и до вечера, а в жаркие дни и по вечерней прохладе — все во дворе. И тут кто во что горазд — играют в горелки, догонялки, чехарду. Когда в тюрьму доставили первые партии «аграрщиков» — так величали крестьян Харьковской и особенно Полтавской губерний, поразивших всю Россию размахом аграрных выступлений, — то и о прогулках забыли, набросились на «бунтовщиков», жадно выспрашивали, интересовались деталями. А «аграрщикам» было о чем рассказать. На сей раз крестьяне этих губерний действовали на удивление дружно и «миром». Чинно, со старостами и сотскими во главе, подъезжали они к помещичьим усадьбам, экономиям, не суетясь требовали ключи от амбаров, складов.

— Когда приказчик ерепенился, мы его вразумляли: де, мол, не ершись, царству панов наступил конец, и велено забирать по пять пудов на душу…

— Это кто же велел-то, дядя?

— Мир, мил человек, мир. Крестьянин — он миром и на миру живет.

— Ну а паны как?

— Дак, паны-то все как один в Харьков подались, к войскам, значит, поближе.

— А у нас на Полтавщине «красного петуха» подпустили. И тоже миром, все чин по чину…

— Сказанул, чин по чину… Эго поджог-то?

— Вестимо. Мы к нашему барину заявились, ну конечно, шапки долой. Сотский наш, значит, речь держит. «Так что уж не взыщите, много, — говорит, — вами довольные. А только придется поджечь. Как полагается, для порядка, значит. Всех теперь жгут». Бaрин, он, значит, в голос. «Что вы, — грит, — братцы, зачем же жечь, если не за что?» А шабры — это, значит, главные наши — улещают, чтобы указал, чего без греха пожечь можно… Сельчане рассказывали и об экзекуциях, диких расправах, которые учинили над «бунтовщиками». Секли всех поголовно по 200–250 розог, а где и шомполами.


После провала адреса Софьи Гинзбург решено было постепенно свернуть работу типографии, но близилось Первое мая, нужно было отпечатать листовки. Это был, конечно, риск. И только чудом можно объяснить тот факт, что полиция все еще не напала на след типографии. В марте 1902 года охранка арестовала значительную часть членов Бакинского комитета РСДРП, и сразу же почувствовалась нехватка людей. Полицейские нщей ки, ободренные успехом, удвоили усилия в поисках таинственной типографии. О ее существовании они знали, но не знали, где «живет» «Нина». Улицу за улицей, дом за домом прочесывают опричники. И однажды они должны добраться до дома Али-Бабы, он незаговоренный.

Теперь уже ясно — типографию нужно спасать и, может быть, вообще убрать из Баку, как это советуют из-за границы. Перебросить куда-либо в центральные губернии. Кецховели выехал в Россию, чтобы попытаться подыскать подходящее место.

А Авель Енукидзе вместе с двумя наборщиками — Болквадзе и Пуладзе — потихоньку свертывали «Нину».

Когда типография была на ходу, Авеля часто раздражало, что в наборной кассе не хватает необходимых литер. Иногда приходилось переверстывать отдельные слова и целые строчки, чтобы избежать употребления дефицитных букв: «а», «о», «м», «и». Теперь же он не знал, как упаковать и где спрятать пятнадцать пудов шрифта. Пятнадцать пудов! И когда его столько набралось?

Шрифт рассовали по небольшим пакетикам, они не бросались в глаза именно из-за своих размеров. И только Енукидзе знал, как тяжелы эти пакеты. Он сам перетаскивал их из дома Али-Бабы в депо и с рук на руки передавал Виктору Бакрадзе, помощнику машиниста товарного паровоза, совершавшего рейсы Баку — Лджикабул. В Аджикабуле шрифт будет вне опасности.

Дошла очередь и до машины. Кецховели так и не нашел пристанища для своего детища. Пришлось машину разобрать, упаковать в деревянные ящики и сдать на пристань пароходного общества «Надежда», здесь ящики могли храниться несколько месяцев.

«Нина» не умерла, она просто на время затаилась.


Этап все дальше и дальше двигался на восток. Арестантов везли даже не третьим, а четвертым классом. Уголовные и политические, женщины и мужчины, дети, конвойные… Как добрались до Уфы, Бауман не помнил. И только потом, повествуя друзьям о своих одиссеях, хмуро вспоминал: «Я насмотрелся и натерпелся на этом проклятом этапе всего: и голода, и холода, и всевозможных оскорблений… конвойные обращались с нами буквально как с гуртом скота… а ведь по этапу гнали не только здоровых мужчин, но и больных, и женщин, и детей…»

Еле живой прибыл Бауман в Уфу. Нога распухла, и Николай Эрнестович не представлял, как он доберется не только до Вятки, но и до уфимской пересыльной тюрьмы. Надо бы сесть на подводу, но просить конвойного офицера не хотелось. В дороге Бауман уже имел удовольствие столкнуться, и не раз, с этим живодером.

Этап построили. И вдруг прямо на снег упала молодая женщина, самарская учительница, больная чахоткой. Это было так неожиданно, что никто не успел ее подхватить. Командир конвоя набросился на бедную женщину с бранью, приказал подняться, встать в строп Но она продолжала лежать на снегу.

Бауман вышел из рядов:

— Ни я, ни один из мужчин этапа не сдвинемся с места, пока вы не отправите больную на подводе.

Офицер задохнулся от бешенства. Когда прибыли в тюрьму, он не преминул пожаловаться начальнику пл непокорного арестанта. Еле живого Баумана водворили в карцер.

Царские опричники даже и не предполагали, что, сажая Николая Эрнестовича в карцер, они прямо-таки облагодетельствовали его. В карцере оказался свет, было сравнительно тепло, имелся топчан с матрацем и одеяло. После душного вагона, в котором нельзя было прилечь, после шума, гомона Бауман растянулся на топчане с одним желанием уснуть.

Но как часто это случается с людьми, уже перешагнувшими предел усталости, сон не шел. В голове толпились беспорядочные мысли, перед глазами возникали и гасли образы, слух различал далекие голоса. То был крик утопающей курсистки, то голос с картавинкой, ленинский, то шум поезда и шум реки…

Измученный физически, он все же заснул, но возбужденный мозг продолжал работать, обрывки туманных сновидений сменялись кошмарами. Потом он так явственно, так отчетливо увидел Бабушкина — Офеню. Только у Ивана Васильевича почему-то была его, Баумана, борода, и одет он в его городское пальто. Хотелось крикнуть, что нельзя в таком виде идти с коробом — схватит первый же городовой, но крик застрял в горле.

А Офеня шел и шел. И Бауман слышал, как он вслух говорит: «Кто не знает на Руси офеню, ходебщика, кантюжника, коробейника? Офеня нужен всем, бабе у него припасен кусок ситца на платок, девкам — ленты в косы, в его коробе и гребни, и иглы, нитки, наперстки, найдутся и книги дешевые для чтива деревенским грамотеям, а для ребят буквари. Иконки для красного угла и лубочные картинки для закопченных стен…»

Бауман поднялся на лавке. Фу, ну и сон! Впрочем, Бабушкин-то действительно так вот и ходил с коробом в Покрове, Орехове-Зуеве. Офеню на Руси любят, и не случайно Иван Васильевич обрядился в «доспехи» кантюжника. Идет и сколько же он слышит всевозможных историй, сколько жалоб. Так, по кирпичу, складывалось знание условий труда и судеб работных людей, текстильщиков. Не потому ли все корреспонденции Богдана в «Искру» до предела насыщены фактами, колоритными, точными деталями. И недаром Владимир Ильич не раз говаривал: «Пока Иван Васильевич остается на воле…»

Увы, уже не на воле. Но Богдан тогда сделал свое дело, Орехово-Богородский комитет РСДРП первым в России признал программу «Искры».

Бабушкин давно заметил за собой слежку, не помогло и прикрытие под офеню. Пожаловался Бауману, шутливо пожаловался, но Бауману было не до шуток. Богдана необходимо беречь, как никого другого, ведь среди агентов «Искры» он, пожалуй, единственный потомственный пролетарий. Потому ему так легко среди рабочих, потому он так быстро находит с ними и общий язык, и общие мысли. Посоветовал Ивану Васильевичу перебраться в Москву. Но именно в Москве Бабушкина выследил подлый трус Иван Макеев.

Пока Бауман в карцере подбивал итоги деятельности искровских агентов, между уфимским губернатором и департаментом полиции шел оживленный обмен депешами.

Когда до департамента дошло известие, что ускользнувший от наблюдения Бауман пойман, то первое, что пришло в голову жандармам, — водворить Николая Эрнестовича на старое место ссылки. Но теперь, когда в Киеве были арестованы виднейшие агенты «Искры и готовился громкий процесс, департамент решил, что без Грача, без этого агента номер 1, как считали жандармы, обойтись на процессе нельзя. В Уфу, началыш ку жандармского управления, полетела шифрованна'! телеграмма:

«Придавая личности Баумана первостепенное значение и опасаясь побега, прошу ваше превосходительство безотлагательно телеграфировать на соответствующий этапный пункт о приостановлении следования Баумана в Вятскую губернию и об отправлении его под надежным конвоем, с обеспечением полной невозможности побега, в распоряжение начальника Киевского губернского жандармского управления».

Телеграфировать не пришлось, Бауман все еще был в Уфе. На следующий день открылись двери карцера; четыре конвоира, тюремная карета, поезд, неизвестность и порядком надоевшие физиономии жандармов, бодрствовавших обязательно парами.

И наконец Киев. Лукьяновский тюремный замок.

Бауман вскоре перезнакомился со всеми обитателями камер для политиков. И более всего его внимание привлек Максим Валлах. Невысокого роста, несколько полноватый, видимо, от рождения, Максим Максимович был очень подвижен, умел схватить на лету любую мысль, авторитет его среди заключенных был непререкаем — не случайно распределение продуктов в тюрьме было доверено именно ему. Вскоре Бауман убедился, что хотя Максим Максимович и не принадлежит к искровским организациям, но по своим, так сказать, настроениям и симпатиям близок к ним. Валлах и не мог быть искровцем, так как угодил в тюрьму до того, как в Россию был завезен № 1 газеты «Искра».

Подолгу Бауман беседовал с Максимом Максимовичем и еще другим членом Киевского комитета. В этих беседах обычно принимали участие «искровцы первого призыва» — Сильвин, Крохмаль, Степан Радченко, муж Любови Николаевны, и один из шестерки, присутствовавших в Пскове при рождении «Искры».

«С величайшим интересом слушали мы об организации, взглядах и планах «Искры», о заграничной дея-н'Льности и работе ее агентов на местах, в России. Нам хотелось скорее приобщиться к этой захватывающей работе по строительству партии. Мы, два члена Киевского комитета, официально заявили о своем желании вступить в организацию «Искры», — вспоминал Литвинов (Валлах).

Николай Эрнестович был чрезвычайно доволен танин «приобретением». Он разгадал в Литвинове человека огромного организаторского таланта, настойчивого и далеко не робкого десятка. Не пришлось «вновь обращенному» придумывать и кличку, как пошутил Сильвин, «за прошлые заслуги» оставили старую — Папаша.


Заканчивалось утреннее чаепитие, а вернее, торопливое поглощение кружки кипятка с кусочком сахара и черного, плохо пропеченного хлеба.

Торопливое потому, что на улице светило солнце, день обещал обойтись без дождя, а это означало, что заключенные смогут вдоволь надышаться чистым воздухом, набегаться, размяться так, чтобы почувствовать каждый мускул, каждую косточку.

Бауман, Сильвин, Крохмаль, Гальперин, а также Пятницкий с Литвиновым бродили вдоль тюремной стены, тихонько переговаривались вдали от любопытных ушей. На днях им стало известно, что процесс над искровцами состоится осенью. Как бы его сорвать? Бауман был уверен, есть только один способ — бежать. Сильвин показал рукой на стену, покачал головой, остальные промолчали. И все же однажды появившаяся мысль — убежать из узилища — не давала Бауману покоя. Он хорошо понимал, что бежать можно только через стену. Но через стену им одним не перебраться, нужны помощники.

Николай Эрнестович хорошо знал народническую литературу, и не только потому, что в последние годы ему много пришлось повоевать с молодыми народника ми. Знал и любил он те издания, которые подпольно появлялись в России в конце 70-х — начале 80-х годов, издания подлинно революционных народников, а не нынешних эпигонов. В одном из листков «Народной воли» был описан случай бегства из Лукьяновки.

Однажды вечером, когда уже все набегались, напрыгались, играя в чехарду, салочки, Николай Эрнестович как бы невзначай стал вспоминать:

— Будучи в Женеве, просматривал я комплекты народовольческих изданий, и, вот подите же, не думал я тогда, не гадал, что окажусь в киевской тюрьме, а именно случай, который запал в память, произошел здесь, в Лукьяновке. Его герои — Стефанович, Дейч н Бохановский. Потом я у Дейча выспрашивал подробности: действительно из ряда вон выходящий случай. Фамилия Фроленко вам о чем-нибудь говорит? Ну это был виднейший народоволец. Так вот, не то в 1878-м, не то несколько раньше устроился Михаил Фроленко и нашу тюрьму сторожем. Ну и придирался же он к заключенным. Они готовы были убить его, зато начальство души не чаяло в этом аспиде и не замедлило повысить в должности, сделало надзирателем сначала в камере уголовников, а затем и политических. А тут что ни камера, то друг, товарищ. Один неосторожный жест, слово, и, глядишь, надзиратель сам окажется в одиночке. Где уж Фроленко раздобыл солдатские мундиры — бог его знает, но достал, обрядил в них Стефановича и Бохаповского, а Дейчу не хватило, пришлось смириться. Бежать решили в полночь. И «вот уж полночь близится…», а дежурный сторож расселся и коридоре и ни с места. Тогда Стефанович взял да и выкинул в окошко камеры книгу, Фроленко тут же послал сторожа подобрать и передать смотрителю. Беглецы в коридор — там тьма кромешная. Бохановский споткнулся и, падая, ухватился за… сигнальную веревку. Ну и пошел по всей тюрьме перезвон.

— Николай Эрнестович, а что-то я не видел у нас сигнальных веревок?

— Наверное, заменили более совершенным способом сигнализации.

— Не перебивай, Михаил!

— В общем, Фроленко не растерялся, спрятал беглецов в коридоре, а сам в караулку — так, мол, и так, в темноте зацепился. Пронесло. А тут новая беда — никак своих подопечных во мраке не отыщет, а окликать нельзя. Едва нашел. Теперь нужно решать, как быть с Дейчем, — ведь он в партикулярном платье. Фроленко думал недолго, поставил Дейча между солдатами — Бохановским и Стефановичем, сам пошел впереди. Так и миновали караулку. Ну а там Днепр, лодка, и целую неделю они плыли до Кременчуга…

Бауман на минуту смолк.

— Так вот, друзья, своими силами мы не убежим, Фроленко рядом с нами нет. Нужна помощь товарищей с воли. Максим Максимович свяжется с Киевским комитетом, отпишем Ильичу да и в Самару…

— Да, да, в Самару, в Центральный Комитет или русское бюро «Искры», — Михаил Сильвин хотел сказать что-то еще, наверное, о бюро, ведь он единственный из арестантов присутствовал тогда в январе 1902 года в Самаре, когда оно создавалось.

— А остался ли кто из членов на свободе? Тебя-то схватили.

— Уверен, что остались, иначе мы бы здесь встретились. Ну ладно, пошли спать…

Загрузка...