НЕЗНАЙКА

Марина Загидуллина Время колокольчиков, или «Ревизор» в «Незнайке»

«Приключения Незнайки и его друзей» были написаны Н. Н. Носовым в 1953–1954 годах. Вторая часть («Незнайка в Солнечном городе») появилась в 1958-м, а третья («Незнайка на Луне») была создана в 1964–1965 годах и вышла в 1967-м. С тех пор книги о Незнайке прочно вошли в число лучших советских детских произведений и идеально вписались в модель универсальной книги для аудитории «от двух до пятнадцати». К. И. Чуковский в своем дневнике оставил запись, помеченную 23 июля 1957 года: «Вчера в библиотеку пришла жительница Ташкента 8-ми лет. Она пришла с бабушкой. Бабушка сказала мне, что девочка любит Носова, и, когда я сказал, что знаком с ним, девочка посмотрела на меня с завистью. „Как бы я хотела увидеть его!“». Это свидетельство популярности Носова показательно: по удачному выражению героев книги Л. Кассиля «Кондуит и Швамбрания», он придумал «игру на всю жизнь». [321]

Но известно, что Носов был не первым автором, написавшим про маленького человечка по имени Незнайка. В 2004 году в России был снят полнометражный мультфильм «Незнайка и Баррабасс» по мотивам «прото-Незнайки» — дореволюционных комиксов Анны Хвольсон, основанных, в свою очередь, на американских картинках Палмера Кокса [322]. Популярность этих комиксов в России была чрезвычайно велика. Очевидно, что в семье Носовых (писатель родился в 1908 году в Киеве) вполне могли быть журналы со смешными лесными человечками: Знайкой, Незнайкой, Мурзилкой, Механиком Буршем и др. Этих героев дети знали и помнили — не случайно журнал для детей, основанный уже в советское время, в 1924 году, назывался именно «Мурзилка».

Носов воспользовался уже готовой идеей «лесных человечков», каждый из которых ростом не более огурца (у Палмера Кокса — не более 15 см). У них своя цивилизация, свои правила жизни, свои проблемы. Несколько начальных глав романа-сказки Носова «Приключения Незнайки и его друзей» вводят читателя в суть жизни малышей — объясняются главные характеры, показываются короткие конфликты, которые всегда разрешаются к концу главы. Но вслед за этим начинается «полновесный» сюжет: создание воздушного шара, опасное путешествие, приключения в чужом и чуждом малышам пространстве города малышек.

Чтобы понять, в чем заключаются особенности страны коротышек в трилогии о Незнайке, следует вспомнить, какие страны «маленьких человечков» были созданы в детской литературе до Носова. Самые известные: Лилипутия Свифта, гофмановская ночная страна оживающих игрушек («Щелкунчик»), подземный мир Черной Курицы из повести Антония Погорельского, мир Пиноккио, описанный Карло Коллоди. В отличие от историй, рассказанных Анной Хвольсон и Николаем Носовым, во всех этих странах сохраняется прозрачность границы обитания «маленьких героев» и «мира больших». Сюжеты определяются оптикой рассматривания маленькой страны глазами взрослого человека [323] (напомню, что первоначально «Путешествия Гулливера» Свифта — философско-сатирический роман, написанный именно для взрослых) или ребенка, ощущающего себя по сравнению с героями книги великаном. Герои при таком взгляде воспринимаются как маленькие живые куклы — возможно, управляемые неким Играющим (вспомним «Городок в табакерке»). Тот же принцип характерен и для «Золотого ключика» А. Толстого [324].

Самодостаточный мир маленьких существ, живущих автономно от людей, изображен в сказке-аллегории Дж. Родари «Приключения Чиполлино» (на русском языке впервые опубликована в 1955 году), однако для этой книги принципиально важным является продолжение аллегорической традиции: овощи и фрукты, действующие лица сказки, олицетворяют конкретные социальные типы, и «дети» сосуществуют в этом мире рядом со «взрослыми» по законам межпоколенческих отношений: юный лук-Чиполлино — сын старого лука-Чиполлоне и действует, чтобы вызволить отца из тюрьмы.

В тексте Носова — и это редкость для детской литературы — описан альтернативный мир маленьких существ, кажется, не собирающихся социализироваться или, точнее, вполне довольных степенью своей социализации. Это страна вечных детей которые никогда не вырастут из своего (примерно) восьми — девятилетнего возраста. Жизнь в этой стране налажена раз и навсегда. Проблемы, возникающие перед героями, разрешаются с помощью освоения пространства, но не времени. Категория времени в стране носовских героев вообще отсутствует: колокольчики на улице Колокольчиков никогда не вянут, огурцы на берегах Огурцовой реки не знают зимы. Даже смена времен года в первом романе из трилогии Носова вообще не упоминается, хотя герои говорят о сборе плодов.

Однако построение книг о Незнайке никак не исчерпывается ориентацией автора на модель утопического текста. Жанр романа приключений неизбежно заставляет автора обращаться к динамичным сюжетным структурам, разрушающим застывшее время утопии. Традиционная утопия всегда статична: идеальный мир достаточно просто подробно описать.

Выбор в качестве героя личности, не соответствующей месту своего обитания, чреват антиутопическими разоблачениями. Незнайка оказывается той «точкой зрения», которая и определяет читательский горизонт ожиданий: мир коротышек не так уж гармоничен, как это кажется с первого взгляда. Незнайка — малыш, полностью подчинивший свою жизнь здравому смыслу в его детском варианте. Спать он ложится в одежде: какой смысл раздеваться, если завтра опять придется одеваться? Лучший музыкальный инструмент — самый громкий: какой смысл в тихих звуках? Терпеливое выполнение монотонных действий для Незнайки — вещь невозможная. Именно поэтому он оказывается самым интересным героем страны коротышек. В то же время ему приходится в полной мере отвечать за значение своего имени: для окружающих Незнайка — пустой хвастун, отчаянный забияка, лентяй и, что важнее всего, бестолковый малыш. Все эти характеристики ни в коей мере не разделяются самим героем, нуждающимся в самоутверждении. Именно путешествие предоставляет Незнайке шанс осуществить эту потребность.

Внутри сюжета путешествия у Носова спрятан классический сюжет самозванства — гоголевский «Ревизор». Можно, правда, предположить, что это не собственно гоголевский сюжет, а реализация архетипической модели «свой среди чужих», неизбежная при развертывании сюжета путешествия. Однако текстовые переклички показывают, что Носов открыто эксплуатирует гоголевский текст — возможно, добиваясь этим особого эффекта имплицитной характеристики героя.

Универсальный сюжет романа-путешествия может быть вкратце описан так. Герой, покинувший «ойкумену» привычного существования, где ему были назначены готовые культурные статусы, выражавшие степень его реализации в разных сферах, попадает в «чужое» пространство, лишенное знания об этих статусах [325]. Таким образом, путешественник неожиданно для себя самого оказывается демиургом своей собственной судьбы, характера, положения. Если его сообщение о себе самом в «чужом» пространстве не может быть подвергнуто проверке, то путешествие провоцирует личность к реализации такой модели поведения, как самозванство. Путешествующий самозванец может рассматриваться как эмансипированная от социальной среды личность, творящая собственную реализацию. В случае Хлестакова и Незнайки эта реализация оказывается виртуальной: герой придумывает для себя несуществующий высокий статус в «своем» мире, для того чтобы оказаться значимым в «чужом».

Первоначально и Хлестаков, и Незнайка не собираются врать. Однако в обоих текстах авторы показывают отлаженность и неостановимость «машины желания» [326]: явившихся извне героев «туземцы» изначально наделяют исключительными достоинствами, и, как бы герои себя ни повели, в глазах окружающих эти достоинства неуничтожимы. Именно об этом свидетельствуют сцены вранья Хлестакова и Незнайки, которые демонстрируют работу «машины желаний»: слушатели провоцируют их на придумывание «чудесных историй», которые ям обоим сочинить совсем не трудно, потому что эти истории являются воплощением их скрытых желаний.

Оба героя пытаются выставить себя умнейшими людьми, благодетелями своих глупых коллег (соседей). Хлестаков: «И все случаем: я не хотел писать, но театральная дирекция говорит: „Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь“. Думаю себе; „Пожалуй, изволь, братец!“ И тут же в один вечер, кажется, все написал, всех изумил» [327].

Незнайка: «— Ну, что тут рассказывать… Меня давно просили наши малыши что-нибудь придумать: „Придумай что-нибудь, братец, да придумай“. Я говорю: „Мне, братцы, уже надоело придумывать. Сами придумайте“. Они говорят: „Где уж нам! Мы ведь глупенькие, а ты умный. Что тебе стоит? Придумай!“ — „Ну, ладно, — говорю. — Что с вами делать! Придумаю“. И стал думать… Думал я три дня и три ночи, и что бы вы думали? Придумал-таки! Вот, говорю, братцы: будет вам шар!» [328]

Характерно также в этой ситуации самонаделение персонажа качествами культурного героя, несущего свет разума своим темным сородичам. Хлестаков приписывает себе авторство всех известных ему театральных и литературных шедевров: «Моих, впрочем, много есть сочинений: „Женитьба Фигаро“, „Роберт-Дьявол“, „Норма“. Уж и названий даже не помню» (с. 240).

В книге Носова читаем:

— Скажите, пожалуйста, кто это придумал на воздушном шаре летать? — Это я, — ответил Незнайка, изо всех сил работая челюстями и стараясь поскорее прожевать кусок пирога. — Да что вы говорите! Неужели вы? — послышались со всех сторон возгласы. — Честное слово, я. Вот не сойти с места! — поклялся Незнайка и чуть не поперхнулся пирогом (с. 136).

Если Хлестаков хвастается знакомством со всероссийскими знаменитостями («С Пушкиным на дружеской ноге…», с. 240), то Незнайка делает себя героем стихотворных текстов «своих» поэтов: «Про меня даже поэт Цветик… есть у нас такой поэт… стихи сочинил: „Наш Незнайка шар придумал…“ Или нет: „Придумал шар Незнайка наш…“ Или нет: „Наш шар придумал Незнайка…“ Нет, забыл! Про меня, знаете, много стихов сочиняют, не упомнишь их все» (с. 136).

Оба героя назначают себя на роль талантливого руководителя-организатора, без которого ни одно дело не может быть сделано. Хлестаков: «Я только на две минуты захожу в департамент, с тем только, чтобы сказать: „Это вот так, это вот так!“ А там уж чиновник для письма, этакая крыса, пером только — тр, тр… пошел писать» (с. 240). Незнайка: «— Как же вы сделали шар? — спросила Синеглазка. — О, это была большая работа! Все наши малыши работали дни и ночи. Кто резиной мажет, кто насос качает, а я только хожу да посвистываю… то есть не посвистываю, а каждому указываю, что нужно делать. Без меня никто ничего не понимает. Всем объясни, всем покажи… Есть у меня два помощника, Винтик и Шпунтик, мастера на все руки. Все могут сделать, а голова слабо работает. Им все надо разъяснять да показывать. Вот я и разъяснил им, как сделать котел. И пошла работа: котел кипит, вода буль-буль, пар свищет, ужас что делается!» (с. 137).

Путешественник чувствует себя обязанным рассказать что-то из ряда вон выходящее, но вполне привычное для него самого. Невежество героя, отвечающего на провокационное ожидание «чудесного», обычно не выявляется слушающими, поскольку это чудесное соответствует их горизонту ожидания. Хлестаков рассказывает о кастрюльке супа, приехавшей прямо из Парижа, арбузе в семьсот рублей, висте на пятерых посланников и министров. Незнайка сочиняет: «Прилетели наверх, смотрим — а земля внизу вот не больше этого пирога… Летим, значит, выше. Вдруг — бум! Не летим выше. Смотрим — на облако наскочили. Что делать? Взяли топор, прорубили в облаке дырку. Опять вверх полетели. Вдруг смотрим — вверх ногами летим: небо внизу, а земля вверху» (с. 137).

Оба героя постоянно уснащают свое повествование гиперболами: «тридцать пять тысяч одних курьеров» Хлестакова вполне соотносимы с «тысячами» малышей, провожающих воздушный шар в рассказе Незнайки, семисотрублевый арбуз — с холодом в «тысячу градусов и одну десятую» в носовском тексте.

Существенно, что вранье о своей «обычной» жизни в «чужом» пространстве соотносимо с враньем о том, что видел путешественник в дальних странах, когда вернулся в свою ойкумену. Здесь работает один и тот же психологический механизм: информация не подвергается проверке. Джонатан Свифт в двенадцатой главе четвертой части «Путешествий Гулливера» отмечает: «Нам, путешественникам в далекие страны, редко посещаемые англичанами и другими европейцами, нетрудно сочинить описание диковинных животных, морских и сухопутных.

Между тем главная цель путешественника — просвещать людей, воспитывать в них добродетель, совершенствовать их ум при помощи хороших и дурных примеров в жизни чужих стран» [329]. Стремление подвергнуть критике и проверке рассказы путешественников можно рассматривать как одну из оригинальных модификаций сюжета путешествия в целом: так, многие литераторы в эпоху сентиментализма совершали путешествия, сверяя свои ощущения с уже существующими описаниями тех или иных мест; в своих собственных записях они комментируют наблюдения предшественников [330]. В то же время ожидание от путешественника чудесных рассказов оказывается механизмом, отпускающим на волю ничем не сдерживаемую фантазию. Таковы истории Мюнхгаузена — путешественника-выдумщика, «самого правдивого человека на земле», которые появились в России впервые под названием «Не любо — не слушай, а лгать не мешай» в 1791 г. Важно отметить, что именно слушатели, ждущие чудесного, и включают машину желаний: герой историй оказывается победителем, легко находящим выход из самых сложных ситуаций.

Если размышлять о поведении Хлестакова и Незнайки как агентов машины желания, то обнаружится целый ряд инвариантов. Это, прежде все-го, любовная интрига. В завоевании женщин герои используют одну и ту же схему — открытое ухаживание по модели «дамского угодника». И в том и в другом случае две женщины оказываются одновременно в поле зрения персонажа, реализующего свои скрытые желания, причем обе они ревностно отстаивают право на первенство в сердце «пришельца», которого наделяют не присущими ему свойствами. Дуэт Марьи Антоновны и Анны Андреевны, попеременно попадающими в центр внимания со стороны Хлестакова, соотносим с дуэтом Синеглазки и Снежинки, конкурирующих в борьбе за сердце Незнайки. Правда, психология малышек сильно отличается от психологии действующих у Гоголя взрослых женщин, поэтому речь идет не столько о борьбе, сколько о самой модели, которая остается неизменной. У Гоголя: «Я заметила — он все на меня поглядывал. — Ах, маменька, он на меня глядел!..» (с. 243) — и соответствующие метания Хлестакова («А она тоже очень аппетитна, очень недурна…», с. 265).

У Носова:

— А как зовут ту, другую? — спросил Незнайка.

— Какую другую?

— С которой вы разговаривали. Такую красивую, с белыми волосами.

— О! — воскликнула Синеглазка. — Значит, вы уже давно не спите?

— Нет, я только на минуточку открыл глаза, а потом сейчас же снова заснул.

— Неправда, неправда! — покачала головой Синеглазка и нахмурила брови. — Значит, вы находите, что я недостаточно красива?

— Нет, что вы! — испугался Незнайка. — Вы тоже красивая.

— Кто же из нас красивее, по вашему мнению, я или она?

— Вы… и она. Вы обе очень красивые (с. 134).

Другая устойчивая черта — обозначение сознательного отношения агента к происходящему как к игре. Путешественник все время помнит, что он моделирует действительность, а не искренне пребывает в назначенных себе самому статусах. Поэтому для его повествований характерны оговорки и спохватывания. Хлестаков, увлекшись, проговаривается: «И уж так уморишься, играя, что просто ни на что не похоже. Как взбежишь по лестнице к себе на четвертый этаж — скажешь только кухарке: „На, Маврушка, шинель…“ Что ж я вру — я и позабыл, что живу в бельэтаже. У меня одна лестница стоит…» (с. 241).

Незнайка тоже непоследователен:

— Должно быть, страшно на воздушном шаре летать? — сказала толстенькая Кубышка.

— Ужас до чего страшно!.. То есть нет, ничуточки! — спохватился Незнайка (с. 136).

Или:

— Не может быть! — ахнули малышки.

— Вот не сойти с места, если я вру! — поклялся Незнайка.

— Да не перебивайте! — с досадой сказала Синеглазка. — Не мешайте ему. Не станет он врать.

— Правда, не мешайте мне врать… то есть — тьфу! — не мешайте говорить правду, — сказал Незнайка.

— Рассказывайте, рассказывайте! — закричали все хором (с. 137).

Наконец, третий инвариант — наделение путешественника символической властью над страной туземцев. Путешественник воспринимается как сила, способная исправить несправедливости того пространства, где он оказался. Посещение Хлестакова купцами и другими челобитчиками может быть соотнесено с разговором Незнайки со своими товарищами, в больнице попавшими в зависимость от неумолимой Медуницы, выступающей здесь в качестве авторитетной силы. Ворчун, Пилюлькин и другие малыши жалуются на самоуправство врача и готовы на любые жертвы ради освобождения из больницы. Жалобы купцов на городничего вполне эквивалентны по своим функциям этому эпизоду.

Путешественника без статуса (у товарищей Незнайки статус есть, и весьма низкий — они «больные») люди в патриархальном обществе воспринимают как deus ex machina, как волшебника, обладающего высшими способностями. Понимая это, Иван Флягин в повести Н.С. Лескова «Очарованный странник» умоляет миссионеров «попугать» татар «нашим батюшкой белым царем», надеясь на освобождение благодаря «чужеземному» авторитету.

Несколько более частных соответствий текстов Гоголя и Носова подтверждают прямую генетическую зависимость «Приключений Незнайки и его друзей» от гоголевского «Ревизора». Это и эпизод с распахиванием двери, за которой прячется подслушивающий, и пластырь, который способствует удалению синяка на лбах соответственно Бобчинского и Синеглазки, и дуэт Белочки и Кисоньки, соотносимый с «близнецами» Бобчинским и Добчинским, и эпизод разоблачения самозванцев и выяснения истины, и даже появление «настоящего ревизора», которым в «Незнайке» оказывается спасшийся Знайка, внезапно появившийся в Цветочном городе [331].

Коды из «Ревизора», несомненно, нужны Носову в воспитательных целях. Самозванство разоблачено и наказано. В отличие от гоголевской модели, где герой не меняется на всем протяжении повествования (и даже в финале не до конца понимает суть происходящего), Незнайка претерпевает эволюцию: после разоблачения он мучается угрызениями совести и раскаивается. Присвоение чужого статуса и «делегирование» собственных недостатков другому («А у нас был малыш, по имени Знайка. Трусишка та-кой! Он увидел, что шар падает, и давай плакать, а потом как сиганет вниз с парашютом — и пошел домой» — с. 137) осознается самим героем как недостойное действие. Он готов сидеть в зарослях одуванчиков, куда забрался, чтобы спастись от обидных слов малышей и малышек, до тех пор, пока история эта не забудется. Катарсическая развязка произведения может рассматриваться как реализация гоголевской задачи: через осмеяние вызвать очищение. Герой, рыдающий возле забора с надписью «Незнайка дурак», искренне готов считать себя самым плохим существом на свете, но Синеглазка решительно успокаивает его. Педагогически грамотные малышки быстро вырабатывают план воспитательных действий:

— Бедненький! Вы плакали? Вас задразнили. Малыши такие взбалмошные, но мы не дадим вас в обиду. Мы не позволим никому вас дразнить. — Она отошла в сторону и зашептала малышкам:

— С ним надо обращаться поласковее. Он провинился и за это наказан, но теперь он раскаялся и будет вести себя хорошо.

— Конечно! — подхватила Кисонька. — А дразнить — это плохо. Он обозлится и начнет вести себя еще хуже. Если же его пожалеть, то он сильнее почувствует свою вину и скорее исправится.

Малышки окружили Незнайку и стали его жалеть (с. 291).

Самозванство становится объектом не только осмеяния («рецепт» Пушкина, данный в «Борисе Годунове» и подхваченный Достоевским в «Преступлении и наказании»), но и жалости. Как раз насмешка рассматривается как недейственный метод. Окруженный «жалостью», Незнайка всерьез пересматривает свои отношения с малышками. Отныне он их самый искренний защитник. Меняется и его самооценка. В финале книги Незнайка, вместо того чтобы бежать играть вместе с друзьями в салочки или футбол, добровольно садится за стол, чтобы почитать книжку и исписать несколько страниц прописи. Кажется, что у малышей-колокольчиков все же есть свое время — и на этой улице можно повзрослеть. Однако это только кажется.

Прямой дидактизм финальной части сюжета (преодоление «извечного» конфликта между мальчиками и девочками и создание привлекательного образа мальчика, любящего учиться) выглядит неорганичным, кажется, даже для самого автора. Не случайно во второй части «Приключений Незнайки» Носов сознательно «открещивается» от интеллектуальной трансформации своего героя: «Как уже всем известно, Незнайка после путешествия значительно поумнел, стал учиться читать и писать, прочитал всю грамматику и почти всю арифметику, стал делать задачки и уже даже хотел начать изучать физику, которую в шутку называл физикой-мизикой, но как раз тут ему почему-то расхотелось учиться. Это часто случается в стране коротышек» (с. 296). Тяга к учению уступает место изначальным характеристикам, согласно которым Незнайка остается главным «баламутом» в чинной компании других малышей. Если бы Носов не «спас» Незнайку таким образом, он потерял бы своего героя: аналогичным образом совершенно невозможной оказалась культурная адаптация Гекльберри Финна в книге Марка Твена.

Сохранение «незнайства» конститутивно для героя. Это его «лица необщее выраженье», личностное начало. Но в то же время (пользуясь языком, эпохе Носова несвойственным) это и его крест. Незнайка чрезвычайно наивен, и его простота то и дело оборачивается опасностью для него самого и для тех, кто с ним рядом. Он слишком доверчив по отношению к окружающему миру и постоянно попадает в беду. Эта доверчивость и простота по самому своему типу чрезвычайно близка к хлестаковской. Однако Хлестаков для Гоголя — объект постоянного подтрунивания и насмешек, а Незнайка для Носова — товарищ, за которым надо заботливо следить, объект «педагогической возни» (аналогично прогульщику Косте из его же повести «Витя Малеев в школе и дома»). Гоголю не просто не жалко Хлестакова, для него это вообще полный нуль, «миражный» персонаж. Он нужен лишь как «место проекции», позволяющее вскрыть механизмы жизни заброшенного провинциального городишки. Пьеса написана для перевоспитания не Хлестаковых, но Городничих [332]. Поэтому Гоголь вовсе не собирается «взывать к совести» «столичного щеголя». А Носову важно, что его персонаж с «нулевым» именем постоянно всерьез переживает происходящее с ним, пусть с трудом, но подчиняясь своей «подружке» совести, как он сам ее называет. Именно в этом можно усмотреть «неинфантилизм» Незнайки. В какую бы переделку он ни попал, ему неоткуда ждать помощи, он вынужден выпутываться сам. Ответственность за собственные поступки и становится в книгах о Незнайке эквивалентом социализации.

Сопоставление с гоголевским сюжетом позволяет обнаружить в текстах о Незнайке еще одну особенность: пространственная организация мира коротышек подчиняется тем же правилам, что и пространство в «Ревизоре». Города Зеленый, Цветочный и Змеевка соотносятся по горизонтали, поскольку представляют собой три равноправно периферийных пространства, — насколько можно судить по следующему тому, Солнечный город по отношению к ним выступает в качестве столицы. Между столицей и центром нет формальной вертикали (Солнечный город не диктует Цветочному свои правила и не взимает какой-либо дани), однако существует стихийно признанное жителями «провинции» (путешественниками, приехавшими в Солнечный город) первенство этого города по «качеству жизни».

Завистливые вздохи сожаления героев, сидящих на окраине родного городка после посещения Солнечного города, становятся показателем готовности ориентироваться во всем на жизнь этого «коротышечьего центра»:

— Хорошо в нашем Цветочном городе! — воскликнул, залюбовавшись этой картиной, Незнайка. — А было бы еще лучше, если бы у нас построить такие же большие, красивые дома, как в Солнечном городе.

— Ишь чего захотел! — засмеялась Кнопочка.

— Да были бы у нас парки, театры и веселые городки! Да ездили бы по всем улицам автомобили, автобусы и атомные автостульчики! (с. 397).

Петербург для героев гоголевской пьесы выступает не столько в качестве «источника ревизии», сколько как высшее, «ослепительное» пространство, «источник наслаждений». Когда Хлестаков излагает в письме к Тряпичкину, что причиной радушия «туземцев» стало его петербургское платье, — он не так уж далек от истины. Для жены Городничего Марьи Антоновны Петербург — предел мечтаний, и «амбре» в воображенных ею петербургских апартаментах оказывается знаком полного и окончательного счастья. Характерно, что заграничное пространство в «Ревизоре» — и то в виде уже совершенно мифического «Парижа» — упоминается лишь в сценах вранья Хлестакова, причем очевидно, насколько фантастически он представляет себе этот далекий мир («Суп в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа…», с. 241).

Традиционная замкнутость российского провинциального города в гоголевском тексте тем не менее не перерастает в «клаустрофилию», как в Обломовке, описанной И.А. Гончаровым [333], а сохраняется для персонажей в качестве объекта постоянной рефлексии и готовности покинуть это пространство ради «высшего» города. Движение на запад желанно и недостижимо, тогда как движение на восток крайне нежелательно, но может случиться в любой момент («О Боже! вот уж… и тележку подвезли схватить меня!» — с. 250). Между «адом» Сибири и «раем» Петербурга располагается «город души», как сам Гоголь в «Развязке Ревизора» обозначил место действия пьесы [334]. Остальная часть земного пространства неактуальна в силу ее фантастической удаленности и «инаковости»: не случайно рассказ Феклуши в «Грозе» А.Н. Островского о «людях с песьими головами» воспринимается Глашей как совершенно правдивое сообщение.

В мире коротышек нет «страшного» полюса, хотя Змеевку все же заполняют слухи о «трехглавом драконе», пожирающем малышей в Зеленом городе, — но это скорее плод детской любви к страшным историям. Мир вокруг героев представляет собой поле исследования, и каждое горизонтально связанное с родным городом пространство имеет свои особенности и удивительные черты, которые герои рады привнести и в свою жизнь. Путешествие по уездным городам России менее интересно: предсказуемость этого пространства наводит на мысль о клонированных образцах (характерно начало «Мертвых душ» с подчеркиванием в описании трактира его типичности «особого рода» — то есть «как везде»). Но ведь и проблемы в «периферийной» жизни коротышек — тоже одни и те же: взаимоотношения малышей и малышек, бытовое устройство жизни, спасение от скуки. Солнечный город оказывается пространством, лишенным этих проблем. В нем уже все устроено, продумано и согласовано — достигнута всеобщая гармония, апофеозом которой становится день рукавичек — символическое «солнечное братание» жителей. Гармония в Солнечном городе, разрушенная пришельцами из провинции, подобно тому, как происходит в рассказе Достоевского «Сон смешного человека», вновь восстанавливается. Мир столицы оказывается устойчивым к потрясениям подобного рода, а главное — вполне может существовать без провинциального присутствия, в самодостаточности своего столичного комфорта.

Отстраненность петербургского пространства от провинциального является важнейшим «нервом» пространственных отношений в «Ревизоре». Провинция рвется туда, а Петербург живет по принципу своей самодостаточности. Крайне характерный момент — желание Бобчинского: «Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Так и скажите: живет Петр Иванович Бобчинский. <…> Да если этак и государю придется, то скажите и государю, что вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский» (с. 256–257). Сознания того, что о тебе «говорили при дворе», Бобчинскому достаточно для того, чтобы считать жизнь состоявшейся.

В пространстве страны, придуманной Носовым, Солнечный город мыслится обитателями условно периферийных городов как «чудо света»: они могли бы никогда так и не узнать о том, что есть такое пространство, то есть их провинциальная жизнь вне сюжета путешествия могла бы быть та-кой же замкнутой и самодостаточной, как и жизнь столицы: существование Цветочного города до изобретения воздушного шара вполне подобно античному полису, существующему вне централизации, являющемуся самому себе и центром и провинцией. В этом отношении жизнь в Обломовке более соответствует их мировоззрению: жителям этой забытой богом деревни и усадьбы было известно, что есть такой город, как Петербург, но где он находится, не знал никто. Солнечный город соответствует этой «потусторонней модели» и до, и после вторжения провинциалов.

Впрочем, следует еще раз напомнить, что сказка о Солнечном городе написана в 1958 году, когда в результате относительной демократизации в СССР достигли пика утопические ожидания и проекты, связанные с наукой и инженерией. В искусстве этим ожиданиям соответствуют образы героических физиков в фильме «Девять дней одного года» и в других произведениях. В этом контексте Солнечный город — это близкое будущее, в которое съездили коротышки.

Заграничное пространство, существующее в «Ревизоре» в виде фантастического Парижа и иностранных посланников, в книгах Носова реализуется в третьей части «Приключений Незнайки». Несмотря на все упреки в «жесткой» идеологичности этой сказки, «Незнайка на Луне» может считаться подлинным шедевром писателя, который при современном прочтении приобретает абсолютно неожиданное звучание и смысл. Оказавшись в совершенно чужом пространстве, не соотносимом с родным ни по одному параметру (кроме формального — внешнего вида жителей Луны), Незнайка и Пончик повторяют схему поведения Хлестакова и Осипа в уездном российском городке. При этом простофиля Незнайка-Хлестаков оказывается на краю гибели в силу своей ненаблюдательности, наивности, «пустоватости», неспособности гибко реагировать на измененные обстоятельства, а Пончик-Осип моментально соображает, каковы здесь правила игры, и оказывается сыт и устроен.

Мир внутри Луны становится настоящим испытанием для героев. В отличие от наивных и любопытных малышек в Зеленом городе, которым так легко было врать про облака и полет, лунные жители придирчивы, недоверчивы и жестоки. «Столичному» Хлестакову пришлось бы тяжело в Париже, доведись ему туда попасть и оказаться посреди европейской столицы «проигравшимся в прах». Так же точно и «советскому» (даже «коммунистическому») Незнайке приходится туго посреди капиталистической страны, которая, согласно Носову и советской пропаганде, измеряет ценность человека не его личными качествами, а «сантиками», звенящими в карманах.

Чтение книги «Незнайка на Луне» в 2000-е годы чревато «вычитыванием» в тексте смыслов, которые Носов, скончавшийся в 1976 году, вложить туда никаким образом не мог. Эта сказка напоминает нечаянное описание самоощущения тех людей, которые в 1991 году проснулись словно на Луне: нужно было выжить в ситуации, когда то, что казалось бессобытийной улицей Колокольчиков, осталось в далеком прошлом — вместе со своим якобы вечным временем. Многие жители бывшей советской страны восприняли новые условия как ужас и одновременно — как «заграницу» из советских газет (одним из первых этот парадокс сформулировал в начале 1990-х годов М.М. Жванецкий) — а именно такой и является жизнь на Луне в изображении Носова. Недаром мультфильм «Незнайка на Луне», снятый в 1997 году в эстетике японских анимэ, сильно отклоняется от сюжета романа Носова — но неожиданно легко подхватывает восходящую к роману концепцию злого и враждебного мира, преследующего героев. История Незнайки и Пончика легко трансформируется в сюжет, напоминающий скороспелую детскую адаптацию антиутопий Кобо Абэ.

Переворот, произошедший в начале 1990-х в сознании людей, прежде не задумывавшихся над тем, где и почему они живут, может быть описан как опрокидывание традиционной модели: не русские за границей, но заграница, которой стала Россия. Это было чревато радикальным «остранением» целого мира. Но, разумеется, Носов, писавший в советских условиях и во многом принимавший «правила игры», сохраняет пространственную дистанцию: где-то там, за тысячи космических миль, Цветочный город ждет своего жителя. Нужно выжить («продержаться») — и вернуться домой. Это характерно и для советской фантастики, часто описывавшей капиталистический или тоталитарный «антимир» на других планетах; А.Н. и Б.Н. Стругацкие таким образом вводили в текст жесткую сатиру на тоталитарные режимы ХХ века, в том числе и на советский строй, поскольку на Земле, с которой улетели герои-исследователи, уже построен коммунизм — см. их романы «Трудно быть богом» и «Обитаемый остров».

В текстах Носова очевидна прозрачная, проницаемая граница между «идеальным» и «катастрофическим». Любой позитивный момент, любое достижение в мире малышей и малышек чреваты печальными последствиями для отдельно взятых героев. Стоит вспомнить отношение героев к изобилию — например, пожираемые молью горы натасканных из «магазина» шерстяных костюмов (история Пончика, рассказанная в начале «Незнайки на Луне») или неостановимое обжорство. Казалось бы, Носов борется с «пережитками прошлого», но в действительности он просто подвергает «свету естественного разума» детские мечты и представления. Давай помечтаем! — как будто говорит он, и тут же наводит на эту мечту микроскоп, под которым видно, как милое сердцу мечтателя явление оскаливает хищные зубы. Опрокидывание идеала в катастрофу становится школой для читателя, своеобразным адаптивным экспериментальным полем.

Остается вернуться к заглавию статьи: зачем же Носову понадобился «Ревизор»? Вряд ли будет верным предположение о том, что Носов «тайно зашифровывает» мысль, прямо высказанную за два десятилетия до этого Михаилом Булгаковым — о том, что советский человек ничем особенно не отличается от досоветского («Люди как люди… в общем, напоминают прежних…»), и перед нами — наш старый добрый «город души», который можно описывать по-гоголевски, а можно по-носовски: какая разница, адресована книга большим девочкам и мальчикам или маленьким? [335] Нет, такое обращение к известнейшему сюжету, который преодолел «идеологический барьер» революции, остался в школьных программах и стал излюбленной основой для любительских постановок в школах (см., например, «Педагогическую поэму» А.С. Макаренко), есть, несомненно, культурный знак.

Л. Лагин написал пародийный сценарий «Горя от ума», где в пьесе, адаптированной для советского зрителя, Чацкий оказывается в рядах революционной толпы и провозглашает соответствующие лозунги. Действие продолжения «Золотого ключика», повести Елены Данько «Побежденный Карабас» (1941) [336], происходит в советском Ленинграде. Но в той интерпретации «Ревизора», которую дает Носов, нет ни важного для Гоголя философского смысла — очищения через осмеяние, — ни каких бы то ни было пересказов «старого сюжета на новый лад». Насыщая повествование о коротышках «гоголевизмами», Носов показывает вечное в человеческой душе: склонность к хлестаковству даже в хороших людях [337], включение «машины желания» и «гильотины совести». Сложное объединение дореволюционного и советского мира (Гоголь, Хвольсон, Кокс, с одной стороны, и достижения НТР и утопия близкого технического рая из партийных документов 1950-х годов — с другой) дает нейтрализацию идеологии в принципе. Носов не ностальгирует по досоветской модели, которую он, скорее всего, мало помнил (обе мои бабушки были его года рождения, и обе пренебрежительно отзывались о царском строе, с азартом приняли новую модель — были комсомолками, участвовали в ликбезе, презирали церковь и пр.), но его книга, если можно так выразиться, оказывается по ту сторону идеологизации. Судя по «Незнайке» и некоторым другим произведениям, для Носова существует мир не привязанных к общественно-политическим системам поведенческих и нравственных моделей — этот-то мир и оказывается в центре внимания. Включение в сказку о Незнайке гоголевского сюжета может прочитываться как страница «читательского дневника» самого Носова: именно так он «видит» текст Гоголя. Нет сомнений, что именно такое внеидеологическое обращение к культурному материалу и становится причиной победы Носова над временем: его книги прочно вошли в детское чтение, а идеологические акценты оказались во многом сняты этим «верхним» видением человеческой природы.

Илья Кукулин Игра в сатиру, или Невероятные приключения безработных мексиканцев на Луне

Пожалуй, самым парадоксальным аспектом трилогии Николая Носова о приключениях Незнайки является ее эволюция от первого тома к третьему, точнее — все большая, как кажется при первом чтении, идеологизация сюжета. Первая часть — «Приключения Незнайки и его друзей», написанная в 1953–1954 годах, — своего рода советский «ремейк» дореволюционных комиксов Анны Хвольсон про Мурзилку и других лесных человечков. Вторая, вышедшая в свет в 1958 году, — аллегорическое описание светлого коммунистического будущего и борьбы со «стилягами», которые мешают советским гражданам жить и работать и навязывают чуждые западные ценности. Вероятно, «Незнайка в Солнечном городе» — одно из первых (если не первое) в советской литературе описание западной контркультуры (акционного искусства, нового джаза, додекафонической музыки), — разумеется, крайне негативное (вспомним, что в фильме Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм» автор-ведущий клеймил абстрактную живопись 1950-х годов с той же энергией, что и Гитлера) [338]. В некоторых отношениях Носов, желая сгустить краски, даже предвосхитил будущее: описание бурного расцвета «искусства ветрогонов» больше всего напоминает не 1950-е годы, а скорее авансом нарисованную злую карикатуру на Нью-Йорк или Париж начала 1960-х. Третью часть, опубликованную в 1967 году, — «Незнайка на Луне» — легко воспринять как сатиру на США и капиталистическое общество в целом, причем завершается этот роман хотя и условным, но все же вполне узнаваемым изображением революции, которую совершают Незнайка, Знайка и их друзья, прилетевшие с Земли. Финал повести представляет собой, казалось бы, пересказанную для детей политическую доктрину «экспорта революции».

Сама по себе такая идеологизация произведений, написанных для детей, совершенно неудивительна. Как известно, советская детская литература одновременно была и «островком» (относительной) безопасности для инакомыслящих авторов, позволявшим уйти от штампов «взрослого» соцреализма (Юз Алешковский, Генрих Сапгир, Юрий Коваль…), и средством пропаганды, бесконечно тиражировавшим «взрослые» шаблоны. Для детей писалось множество книг про Ленина и других революционеров, а Сергей Михалков и подобные ему авторы легко «переплавляли» в своих опусах очередные партийные установки. Сергей Михалков упомянут здесь первым потому, что достиг в этом особого мастерства; по некоторым его пьесам, басням и другим произведениям можно изучать историю советской идеологии: так, пьеса «Я хочу домой!» («Только домой!») (1947) представляет официальную версию возвращения в СССР «перемещенных лиц», «Забытый блиндаж» (1962) указывает на необходимость (и идеологические средства) борьбы с прозападными настроениями в молодежной среде, «Дорогой мальчик» (1971) — апология образа «настоящего советского человека», оказавшегося в чуждом капиталистическом окружении [339].

Парадокс, однако, в том, что Носов во всех остальных произведениях, кроме второй и третьей частей «Незнайки», уклонялся от идеологизации, как только мог. Его рассказы и повести — «Веселая семейка», «Витя Малеев в школе и дома» — довольно точно описывают психологию мальчиков-подростков и в значительной степени аидеологичны, несмотря на то что за «Витю Малеева…» Носову была присуждена в 1952 году Сталинская премия 3-й степени [340]. В рассказе «Приключения Толи Клюквина» есть «рамочное» идеологическое задание — невероятные приключения происходят с главным героем исключительно потому, что он суеверен, и завершается рассказ воспитательной беседой о вреде суеверий; однако основная часть рассказа — динамичная череда трюков, напоминающих комедии немого кино (с 1931 года до начала 1950-х Носов был профессиональным кинорежиссером), так что сюжетная «привязка» выглядит весьма условной, становится только поводом для развертывания «гэгов» — примерно такую же роль играет сатирическое задание (борьба с браконьерством) в фильме Леонида Гайдая «Пес Барбос и необычный кросс». А уж в таких блистательных рассказах, как «Мишкина каша» или «Живая шляпа», никакого идеологического задания, на мой взгляд, нельзя найти при всем желании: в них нет даже образа гармоничной жизни взрослых, присутствующего, например, в рассказе Аркадия Гайдара «Голубая чашка»; эта гармоничная жизнь, описанная в страшном 1940 году, в некоторой степени является репрезентацией идеологемы «Жить стало лучше, жить стало веселее», но у Носова, повторяю, нет и этого [341].

Второй и особенно третий тома «Незнайки» слегка удивили и современников Носова, привыкших к обаятельным и тонким повестям вроде «Веселой семейки» и не ждавших от писателя столь политизированных произведений. Авторы, писавшие в советское время о «Незнайке на Луне» [342], в основном трактовали это произведение как популярное изложение для детей советской политэкономии капитализма, апеллируя к тому, что и в более ранних произведениях Носова было сильно развито научно-популярное начало (описание всевозможных технических новшеств в «Приключениях Незнайки…» и «Незнайке в Солнечном городе» или конструкции инкубатора в «Веселой семейке»), а до начала литературного творчества Носов был превосходным сценаристом и режиссером учебных короткометражек: за свои обучающие фильмы для танкистов, снятые во время Великой Отечественной войны, Носов был награжден орденом. Но и в этих подцензурных комментариях между строк сквозит недоумение: зачем Носову понадобилось пересказывать для детей советскую политэкономию? И правда — наслушаются еще…

Этой трактовке противоречит, однако, то, что научно-популярные фрагменты в «Приключениях Незнайки…» 1954 года являются откровенно пародийными. Они повествуют об устройстве различных необычайных механизмов, вроде автомобиля, работающего на газированной воде, или мультифункционального аппарата, который может ездить в четырех положениях, стирать, чистить картошку и рубить дрова, а в качестве топлива использует фисташковое мороженое. Пародиями Носов увлекался специально: в 1957 году вышла его «взрослая» книга «На литературные темы» — уморительно смешные «инструкции» по написанию повестей и романов и «отчеты» о восприятии советских песен и басен, где объясняется, что все песни похожи друг на друга, а для басен скоро изведут всех реально существующих животных и биологам придется выводить специальные гибриды. Все это еще больше усиливает удивление: если Носов мог столь иронически относиться к соцреалистическим писаниям, то зачем ему серьезно прославлять образцы коммунистической техники в романе о Солнечном городе и пересказывать штампы антиамериканской пропаганды в «Незнайке на Луне»? Не преследуют ли эти тексты задачи иные — например, стилизаторские или пародийные?

Если начать внимательно приглядываться к текстам романов о Незнайке, в них можно обнаружить образы и эпизоды, которые воспринимаются как своеобразные «семантические мины», подрывающие структуру повествования. Так, в романе «Приключения Незнайки и его друзей» описано настоящее подслушивающее устройство — «бормотограф»: некий писатель тайком оставляет его в гостях и записывает происходящие там разговоры, чтобы — по уверениям Носова — перенести потом в свои романы, так как не имеет воображения, чтобы придумывать такие разговоры самому. Гости же, поняв, что забытый писателем чемоданчик все фиксирует, намеренно «наговаривают» в микрофон разнообразную чепуху. Всякий взрослый интеллигентный житель СССР в 1954 году понимал, что именно описано в этом пассаже [343].

Еще один пример таких странных намеков — применяемый в Солнечном городе метод борьбы с правонарушениями: непослушным коротышкам в отделении милиции читают нравоучительные «нотации» (так они и называются), более или менее длинные в зависимости от тяжести проступка; наиболее провинившимся читают непрерывную пятнадцатисуточную нотацию, которую, по замечанию повествователя, выдержать непросто. Правда, с взбунтовавшейся молодежью Солнечного города, которая подражает очеловеченным мулам-«ветрогонам», удается справиться не нотациями, а только обратным превращением Брыкуна, Пегасика и Калигулы в животных. Это может быть воспринято как намек и на излишнюю (по сравнению со сталинскими временами) мягкость советской системы борьбы с правонарушениями, и на бесплодность идеологического «промывания мозгов». С. Миримский вспоминает, что на обсуждении «Незнайки в Солнечном городе» в «Детгизе» редакторы испугались того, что автор допускает существование хулиганов в условиях коммунизма: «…не усмотрят ли [в книге] не только педагогических, но и… более серьезных недостатков?» После обсуждения Н. Носов долго в откровенном разговоре жаловался С. Миримскому, говоря «об изнурительной нашей бдительности, побуждающей искать в книгах то, чего в них нет…»[344].

Все эти примеры свидетельствуют, на мой взгляд, не о том, что Носов был оппонентом режима и выражал собственные взгляды с помощью аллюзий, а скорее о том, что идеологическая структура его романов гораздо более сложна, чем кажется на первый взгляд взрослому читателю (дети обращают внимание прежде всего на авантюрный элемент произведений). Можно заподозрить, что и в романах, как в рассказе про Толю Клюквина, идеологическое задание играет роль повода, оформления внеидеологических сюжетов.

Самые эстетически нетривиальные «мины» содержатся в романе «Незнайка на Луне». Это — цитаты из разных, зачастую довольно неожиданных источников. Некоторые из них легко опознаваемы — например, длинный «ремейк» начала повести гоголевской «Повести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», с помощью которого описывается внешность двух героев:

…несмотря на абсолютное сходство характеров, Жадинг и Скуперфильд были полной противоположностью друг другу по виду. Жадинг по своей внешности очень напоминал господина Спрутса. Разница была в том, что лицо его было несколько шире, чем у господина Спрутса, а нос чуточку уже. В то время как у господина Спрутса были очень аккуратные уши, у Жадинга уши были большие и нелепо торчали в стороны, что еще больше увеличивало ширину лица. Что касается Скуперфильда, то он, наоборот, по виду больше смахивал на господина Скрягинса: такое же постное, как у вяленой воблы, лицо, но еще более, если так можно сказать, жилистое и иссохшее; такие же пустые, рыбьи глаза, хотя в них наблюдалось несколько больше живости… (с. 242). [345]

Но есть в «Незнайке на Луне» и отсылки, явно не предназначенные для детей и исполняющие не вполне понятную функцию. Например, кинобоевик, на который идут Незнайка и Козлик, называется «Таинственный незнакомец, или Рассказ о семи задушенных и одном утонувшем в мазуте». Зачем нужна эта издевательская аллюзия на «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева?

Еще более странная «мина» содержится в другом эпизоде. После ночного блуждания по лесу избитый и подобревший к людям Скуперфильд выходит к полянке, на которой вокруг костра сидят четверо безработных полуголых коротышек. «На одном были только брюки и башмаки, другой был в пиджаке, но без брюк, у третьего недоставало на ногах башмаков, у четвертого не было шляпы». Они объясняют, что каждый из них владеет какой-либо одной частью костюма и, поскольку в города этой страны не пускают людей, у которых не хватает какого-либо предмета одежды (своего рода «имущественный ценз» для распознавания бродяг), они ходят туда по очереди, причем каждый в этом случае получает на время полный комплект.

Вся эта сцена является пересказом рассказа Рея Брэдбери «Чудесный костюм цвета сливочного мороженого»[346]. Рассказ, написанный в конце 1950-х годов, был опубликован в СССР в 1963-м: в переводе Т. Шинкарь он был включен в антологию «Современная американская новелла», вышедшую в Издательстве иностранной литературы за год до начала работы над романом «Незнайка на Луне».

Фабула рассказа такова. Живущий в одном из городов на юге США молодой безработный мексиканец по фамилии Гомес находит в своем квартале еще четверых таких же молодых и безработных соотечественников приблизительно одного с ним роста и телосложения. Вместе они скидываются и покупают за шестьдесят долларов превосходный бело-кремовый костюм, в котором по очереди ходят в центр города — флиртовать с девушками и наниматься на работу. Девушки, которые и смотреть на них не хотели, пока молодые мексиканцы были бедно одеты, теперь с удовольствием общаются по очереди с каждым, получившим во временное владение «статусную» одежду. Совместное владение костюмом чрезвычайно сближает всех его совладельцев.

Совпадение деталей в новелле Брэдбери и романе Носова настолько значительно, что возможность случайного повторения следует исключить. Возникает вопрос: зачем Носову это было нужно? На чье узнавание рассчитан такой странный «подтекст»? Какой смысл он привносит в роман? И, наконец, зачем вообще Носову были нужны подобные эзотерические игры, если его рассказы и повести из жизни школьников и так пользовались успехом?

Позволю себе предположить, что «подтекст» из Брэдбери является безадресным, то есть вообще не рассчитан на то, чтобы его опознал кто бы то ни было — читатель-взрослый, читатель-ребенок или же критик. Пересказ новеллы Брэдбери в романе Носова имеет жанрообразующую функцию. Он необходим как один из элементов стилизованного авантюрно-сатирического романа-путешествия наивного героя по миру корыстных пройдох и их жертв, которые в любой момент могут поменяться местами. При создании такого романа Носов использует жанровые и сюжетные модели британской и американской прозы — от «Приключений Гекльберри Финна» Марка Твена до Брэдбери и, возможно, других образцов американской прозы 1960-х годов. Сатира на американское общество в романе Носова — это прежде всего литературный прием, а потом уже дань советской конъюнктуре. В целом роман Носова строится как монтаж трех жанровых моделей: первая часть — научно-фантастический роман, основная часть — «американский роман», заключение — советская фантастическая утопия (чудесное спасение Незнайки, революция и полет к Земле — их описание сравнимо, например, с финалом романа Александра Беляева «Прыжок в ничто» (1933)).

Переиначенные цитаты из Гоголя и Леонида Андреева имеют стилистическую функцию: они способствуют формированию языкового образа абсурдного мира, где царят ненависть и взаимное подсиживание. Однако и у пересказа Брэдбери, и у цитирования почтенных классиков — сходное эстетическое задание: они не столько отсылают к уже существующим произведениям, сколько используются как «готовые» элементы нового пародийного контекста.

Язык романа Носова «Незнайка на Луне» в большой степени основан на стилизации (научно-популярной и научно-фантастической литературы — ср. описание того, как Знайка открыл свойства лунного камня) и пародии. Неизвестно, какова была задача изначально (полагаю, что и на стадии замысла Носов не планировал писать антиамериканский памфлет), но избыточный, экстравагантный язык романа, воскрешающий в памяти «одесскую школу» (подробнее об этом см. далее), выводит действие за пределы идеологических задач и превращает его в самоценную игру. Судя по многим особенностям романа, эта игра была для Носова вполне сознательной.

«Незнайка в Солнечном городе» является произведением переходным. Повествование оказалось неожиданно сентиментальным — при всех научно-популярных отступлениях и пропаганде технического дизайна (описание дизайнерской студии, где проектируют новые ткани). Не случайно именно в этой повести изо всей трилогии наиболее сильны морализаторские мотивы религиозного толка. К проявлениям этих мотивов относятся история про три добрых дела, которые Незнайка мог совершить только непредумышленно (потому что при стремлении «быть хорошим» все время попадал впросак), рассказы о ночных спорах Незнайки со своей совестью, глава о Листике и его подруге Буковке, устроивших театр книги, и, наконец, трогательно-смешной финал с описанием размолвки Незнайки и Кнопочки (где они напоминают не младших школьников, а скорее подростков лет тринадцати [347]). Более того, почти в самом финале «Незнайки в Солнечном городе» есть практически открытая цитата из Нового Завета — возможно, опосредованная традицией христианской учительной литературы.

… От огорчения Незнайка готов был заплакать. А Пестренький сказал:

— Ты не плачь. Незнайка. Ведь и без волшебной палочки можно прекрасно жить. Что нам палочка, светило бы солнышко!

— Ах ты, мой милый, как же ты это хорошо сказал! — засмеялся волшебник и погладил Пестренького по голове. — Ведь и правда, оно хорошее, наше солнышко, доброе. Оно всем одинаково светит: тому, у кого есть что-нибудь, и тому, у кого — совсем ничего; у кого есть волшебная палочка и у кого ее нет. От солнышка нам и светло, и тепло, и на душе радостно. А без солнышка не было бы ни цветов, ни деревьев, ни голубого неба, ни травки зеленой, да и нас с вами не было бы. Солнышко нас и накормит, и напоит, и обогреет, и высушит. Каждая травинка и та тянется к солнцу. От него вся жизнь на земле. Так зачем нам печалиться, когда светит солнышко? Разве не так?

— Конечно, так, — согласились Кнопочка и Пестренький. И Незнайка ответил:

— Так! (с. 337–338)

Ср.:

Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных (Мф.: 5:43–45).

Заданная этим евангельским изречением «солнечная» метафорика занимает важное место в христианской литературе, в том числе и в такой, какую Носов мог читать в юности [348]. Ср., например, в книге о. Иоанна Кронштадтского «Моя жизнь во Христе»:

Как святые видят нас и наши нужды и слышат наши молитвы? Сделаем сравнение. Пусть вы переселены на солнце и 5 соединились с солнцем. Солнце освещает лучами своими всю землю, каждую песчинку на земле. В этих лучах вы видите также землю; но вы так малы в отношении к солнцу, что составляете только как бы один луч, а этих лучей в нем бесконечно много. По тождеству с солнцем этот луч участвует тесно в освещении солнцем всего мира. Так и душа святая, соединясь с Богом, как с духовным солнцем, видит чрез посредство своего духовного солнца, освещающего всю вселенную, всех людей и нужды молящихся.

К традиционным, восходящим еще к первым векам н. э. мотивам христианской наставительной литературы относится и неожиданная реплика совести в ночном разговоре с Незнайкой:

«Послушай, — сказал Незнайка, — а где ты была до этого? Почему раньше молчала? У других коротышек совесть как совесть, а у меня какая-то змея подколодная! Притаится там где-то, сидит и молчит… Дождется, когда я сделаю что-нибудь не так, как надо, а потом мучит.

Я не так виновата, как ты думаешь, — начала оправдываться совесть. — Вся беда в том, что я у тебя еще слишком маленькая, неокрепшая, и голос у меня еще очень слабый. К тому же вокруг часто бывает шумно. В особенности днем. Шумят автомобили, автобусы, отовсюду доносятся разговоры или играет музыка. Поэтому я люблю разговаривать с тобой ночью, когда вокруг тихо и ничто не заглушает мой голос» (с. 196–197).

Откуда взялось столько религиозных аллюзий в произведении, написанном в 1958 году? Достоверной информации о религиозности Носова (если таковая была) у нас нет, — пока можно высказать только предварительные догадки о том, что означают эти мотивы, на основании косвенной информации общего характера.

Несмотря на то что конец 1950-х в СССР был отмечен резким усилением репрессий по отношению к религии вообще и православию в частности (постановления Совета министров от 16 октября 1958 года «О свечном налоге» и «О монастырях в СССР», обличительные статьи в газетах, закрытие церквей и пр.), в обществе наблюдался резкий всплеск интереса к религиозным вопросам — что было связано, в частности, с общей атмосферой либерализации и возвращением из лагерей политических заключенных, в том числе духовенства и людей, сохранивших религиозные взгляды с пореволюционного времени. Насколько можно судить, это привело к относительно широкому распространению в советском искусстве метафорики с христианскими коннотациями [349] и даже — изредка — к изображению верующих людей как положительных персонажей (что ранее допускалось только во время Великой Отечественной войны). Так, в запрещенном к выходу на экраны фильме Константина Воинова «Трое вышли из леса» (1958) жена главного героя, на которого пало несправедливое подозрение, говорит ему, что молилась за него все время, пока он находился на допросе в КГБ [350]. Вероятно, это скрытое возвращение интереса к религиозной тематике сказалось и в «Незнайке в Солнечном городе»: психология персонажей оказалась объяснена «с христианским уклоном».

Если вернуться к повести «Незнайка на Луне», то стоит отметить, что и в ней есть неожиданные «уклонения» от, казалось бы, доминирующего в произведении Носова пропагандистского задания — и заметнее всего они в изобретенной писателем топонимике. Конечно, название главного города Луны Давилона и описание его жизни — детско-пропагандистское переложение восходящей еще к началу ХХ века традиции описания Нью-Йорка как «нового Вавилона». Но вот названия городов Сан-Комарик и Лос-Паганос уже не совсем вписываются в эту обличительную задачу: они имитируют франко- и испаноязычные названия американских городов (ср. Сан-Диего или Лос-Анджелес), но по функции они шуточные, а не сатирические, и юмор Носова тут близок к сугубо внеидеологической пародии [351]. А имена героев и вовсе замечательны своей немотивированностью: некий интриган, отправивший в полицию оскорбительное письмо (смысл его поступка так и остается необъясненным), подписывается «Сарданапал», сознательных рабочих, объединившихся в подобие клуба, зовут Пискарик, Лещик, Сомик и Судачок, а имена трех финансовых воротил — Жмурик, Тефтель и Ханаконда — напоминают клички дворовых хулиганов. Правда, имена других богачей, такие как Жадинг или Дрянинг, выглядят примитивно и навязчиво.

Аналогичным образом, центонно-пародийным в значительной степени является и сюжет «Незнайки на Луне». Первые главы тщательно воспроизводят сюжетные клише классических фантастических романов XIX века. Роман начинается с описания научного диспута между молодым ученым Знайкой и профессором-консерватором Звездочкиным (впоследствии перевоспитавшимся). В полемике Знайка высказывает парадоксальную идею — Луна изнутри пустая. В первой же главе романа описываются деятельность научных партий «метеоритчиков» и «вулканиетов», споры, выплеснувшиеся далеко за пределы профессиональной астрономической среды, и постройка ракеты, которая могла бы достичь Луны для проверки этой гипотезы. Однако реактивные двигатели с небольшим запасом топлива нужны этой ракете только для ускорения и маневрирования, а отделяется от Земли она с помощью антигравитационного вещества, состоящего из лунного камня, или лунита, и магнитного железняка.

Описанная последовательность событий может быть интерпретирована как соединение сюжетов трех романов: «Затерянный мир» А. Конан Дойля (сцена научного диспута), «Из пушки на Луну» («С Земли на Луну прямым путем за 97 часов 20 минут») Жюля Верна (сцена научного диспута, научно-популярное описание возникновения Луны и истории ее изучения, окрашенное иронией описание массового интереса американцев к астрономии — ср. массовый интерес к астрономии у жителей Луны в романе Носова [352]) и «Первые люди на Луне» Г. Уэллса (антигравитационное вещество, которое у Уэллса называется кейворит, а у Носова — лунит). Спор между научными партиями, выплеснувшийся на страницы газет, пародийно изображается в «Затерянном мире» и в нескольких романах Жюля Верна. Однако Носов обращается не столько к конкретным источникам, сколько к сюжетно-жанровым «кирпичикам», общим элементам, из которых эти романы состоят. Описание полой изнутри планеты также является традиционным сюжетом научно-фантастической литературы (см., например, роман Владимира Обручева «Плутония», 1924).

На основании этих данных можно объяснить, почему роман «Незнайка на Луне», несмотря на очевидную «ангажированность» сюжета, все-таки до сих пор привлекает внимание взрослых и детей — в отличие от многих наполненных советской идеологией детских книг, которые никто не переиздает и не перечитывает. Кроме того, как ни парадоксально, при всей идеологически-клишированно-пародийной природе сюжета «Незнайки на Луне», в нем немало психологически убедительных эпизодов. Это связано с автобиографичностью романа: С. Сивоконь предположил, что сочинение Носова, несмотря на свою фантастичность, основано на переживаниях ранней юности писателя — об этом свидетельствует сходство между эпизодами «Незнайки на Луне» и некоторыми событиями, описанными в автобиографическом романе Носова «Тайна на дне колодца»:

…Беседа Коли Носова с беспризорниками, не понимающими самых простых вещей по части литературы, напоминает беседы Незнайки с лунными бедняками, а тяжелая работа Коли на кирпичном заводе или перевозка им тяжеленных бревен на старой… лошаденке заставляет вспомнить лунные скитания Незнайки — хотя точно таких эпизодов в книге нет [353].

Сочетание идеологизированного сюжета, психологически точных деталей, избыточного, необычного языка и пародийных элементов отчетливо напоминает другой цикл романов-путешествий, где отдельные эпизоды и языковые находки оказались более важны, чем сюжет, — дилогию Ильи Ильфа и Евгения Петрова об Остапе Бендере. Стилистика именования героев у Ильфа и Петрова — симулянт Старохамский или райкомовский чиновник товарищ Нидерландюк — уже явно перекликается со стилистикой «Незнайки».

Причин у этого, как можно предположить, две. Первая — косвенное, опосредованное влияние традиции русского модернизма. Фамилии сознательных рабочих из романа Андрея Белого «Маски» (1932) — Достойнис, Огурцыков и пр. — и гротескная ономастика Белого в целом (восходящая, в свою очередь, к Гоголю), несомненно, прямо повлияли на Ильфа и Петрова, но через них (а возможно, и напрямую) сказались также и в стилистике Носова.

Вторая, еще более важная традиция, связывающая Ильфа, Петрова и Носова, — это история героя как шута и трикстера. Незнайка напоминает фольклорных героев-трикстеров (таких, как Иванушка-дурачок) и в еще большей степени — пикаро, подростков или юношей, часто становившихся героями плутовских романов. Как и пикаро, он, при всей своей «глупости», крайне изворотлив (в «Незнайке на Луне» его изобретательность особенно заметна на фоне прямолинейного Пончика), как и они, Незнайка — «человек дороги». Напомню финал третьего и последнего романа о Незнайке:

Наконец он выплакал все слезы, которые у него были, и встал с земли. И весело засмеялся, увидев друзей-коротышек, которые радостно приветствовали родную Землю.

— Ну вот, братцы, и все! — весело закричал он. — А теперь можно снова отправляться куда-нибудь в путешествие!

Вот какой коротышка был этот Незнайка (с. 526).

Разумеется, все эти качества — способность быть «человеком дороги», изобретательность, страсть к познанию жизни — в высочайшей степени присущи и Бендеру. Именно то, что герой романа Носова — шут и трикстер, как раз и дает возможность прочтения проанализированных выше аллюзий как сатирических или пародийных.

Плутовской роман в той или иной его форме, от испанских произведений этого жанра до «Истории Тома Джонса, найденыша», всегда возникает в обществе, испытывающем резкий исторический слом, сопровождающийся качественным увеличением скорости и разнообразия социальной динамики, — проще говоря, когда жизненных возможностей вдруг становится больше, люди с социального низа мгновенно возносятся наверх, а с социального верха — теряют все приобретенное или унаследованное. Не являются исключением и романы про Остапа Бендера: 1920-е годы, в которые происходит действие произведений И. Ильфа и Е. Петрова, стали временем общественных изменений невероятного масштаба. Характерно, что после 1930 года авторы, кажется, даже не пробовали продолжить свою эпопею.

Почему Носов попробовал воскресить плутовской роман именно в 1954 году, да еще и на основе дореволюционной системы персонажей? Вероятно, причин тут было сразу несколько. Незнайка — герой, прямо противоположный старательным и рефлексирующим, пусть даже и убедительным персонажам повестей «Витя Малеев в школе и дома» и «Веселая семейка»; кажется, в Незнайку Носов вложил все возможности проказ и проделок, которую не мог реализовать в повестях из жизни «правильных» советских школьников[354]. Вторая причина — вероятное предчувствие перемен, которые наступят после смерти Сталина, ощущение освобождения, в некоторых отношениях близкое фильму М. Калатозова «Верные друзья» (1954). И, наконец, самостоятельность коротышек в «Незнайке» может быть опосредованной реакцией на изменение психологии подростков и детей, произошедшее во время Великой Отечественной войны, — бОльшая, чем прежде, самостоятельность и «взрослое» резонерство детей стали предметом описания в послевоенной прозе, например в рассказе Андрея Платонова «Возвращение (Семья Иванова)».

Скрытым и почти неизученным аспектом послевоенной советской детской литературы является использование в идеологических целях сюжетов, первоначально имевших совершенно иной генезис и иную семантику. При этом часто первоначальная семантика сюжета оказывается важнее идеологических мотивов, которые вступают с сюжетом в своего рода паразитические отношения. Так, много раз переизданная и переведенная на все языки народов СССР повесть Антонины Голубевой «Мальчик из Уржума» (1936) о детстве С.М. Кирова — очень характерный пример сентиментальной истории о трудном детстве в духе назидательно-приключенческой литературы конца XIX — начала ХХ веков (ср. «Без семьи» Э. Мало). А С.В. Михалков — отчасти для большей доступности своих идеологических «месседжей», отчасти, вероятно, просто для большей занимательности — мог использовать в пьесах характерные сюжеты американских боевиков — например, историю случайного смельчака-пассажира, который сажает по командам диспетчеров с земли оказавшийся без управления самолет («Трусохвостик»).

С тех пор, как детская литература существует как особая отрасль, в ней используются сюжетные и жанровые модели, взятые из «взрослой» литературы, — авантюрный роман, роман воспитания, детектив… Есть и более наглядные сближения: так, повесть Туве Янссон «Муми-тролль и комета», кажется, использует радикально переосмысленные финской писательницей сюжетные схемы романа А. Конан Дойля «Отравленный пояс» и повести Г. Уэллса «В дни кометы». И, поскольку детская литература, как правило, более или менее дидактична (даже сугубо игровые произведения могут иметь педагогические задачи), использование в ней заимствованных моделей часто является в той или иной степени инструментальным. Но в советских условиях эта инструментальность получала особое значение: авантюрный или детективный сюжет становился в советской литературе способом передачи не только воспитательных, но и государственно-пропагандистских смыслов. В романах Носова о Незнайке происходило обратное движение по сравнению с развитием «официальной» советской детской литературы — стихийная эмансипация сюжета и языка от идеологического и дидактического задания, а двигателем этой эмансипации становилась тотальная пародийность, привносящая в текст новое эстетическое качество. Парадоксальная и даже уникальная особенность произведений Носова — в том, что наращивание идеологичности в его произведенях происходило одновременно с нарастанием гротескности и элементов языковой игры, что подрывает «официально заявленную» концепцию трех Повестей о Незнайке.

Вероятно, Носов по своему характеру не мог бы последовательно реализовать в произведении для детей какое бы то ни было идеологическое задание — просто потому, что слишком хорошо представлял себе своих читателей. По словам С. Миримского, «Носов обладал гениальным даром полного отождествления с детьми. В детях он, как Януш Корчак, видел часть человечества, автономную и суверенную» [355]. Любые категорические (в частности, дидактические) утверждения превращаются в его романах в повод для бескорыстной игры, ставящей под сомнение «взрослые» идеологические требования (потому-то и испугались редакторы Детгиза). И, если в более поздних, чем трилогия о Незнайке, детских произведениях Юрия Коваля и Юза Алешковского деидеологизация была результатом последовательной этической и эстетической работы, то Носова «вели за собой» изобретенный им метод и найденный им — и имевший за собой долгую историю — плутовской сюжет.

Загрузка...