— Я, когда читаю, никогда не запоминаю автора… Убейте меня, не знаю авторов своих любимых книг… Я же не сама в библиотеке беру, мальчики приносят.

И она снова рассмеялась.

«Я ее где-то видела», — подумала Маша. Но вспомнить сразу не могла. Где-то видела… А, да ведь она очень похожа на Пышку из кинофильма по Мопассану. Такая же сдобненькая, простоватая…

Сергей болтал с приятелем, с девушкой, изредка обращался к Маше. «Чего он дразнит меня? — зло думала Маша. — Любуется этой «Пышкой», развлекает разговорами… А приятель вроде мебели, ни во что не вмешивается, помалкивает. Привел эту красотку, сделал дружескую услугу…»

Короче говоря, Маша вскоре ушла. Сказала, что ей некогда засиживаться, поклонилась и вышла в коридор.

Сергей вышел за нею.

— Понимаешь, пришли без предупреждения, — начал он.

— Ты же хотел познакомиться с ней поближе! Без предупреждения!

—…А нам надо бы с тобой поговорить. Как ты решила? Едешь?

— Никуда я не еду, — выпалила Маша неожиданно для самой себя. — Мне надо к экзаменам готовиться, в вуз поступать.

О вузе не было ни разу разговора.

— Мы еще обсудим… Я позвоню тебе, — сказал Сергей и открыл ей дверь. Он не поцеловал ее — и это было наполнено величайшим смыслом с точки зрения Маши. Ясно, он спешил в комнату, к той, «Пышке»…

Маша вернулась домой злая-презлая. Она не знала, куда девать свое раздражение, и устроила стирку. Стирала с ожесточением, мылила и терла свои чулки и рубашки, и раздражение ушло в работу. Стирка не раз выручала ее: за этой работой Маша, казалось, забывала свои обиды.

Когда успокоилась немного, взялась за учебники. За два учебных года в ее группе прошли школьную программу второй ступени. Но не все предметы давались Маше легко, не все разделы были усвоены хорошо. На подготовку к экзаменам должно было уйти все лето. Времени на отдых не оставалось.

Вольно или невольно, вопрос о совместном с Сергеем отдыхе отпадал сам собой. «Оно и к лучшему, — думала Маша, — слишком я стала податливой и расслабленной. Если бы он любил меня, он вел бы себя иначе, он сказал бы прямо. Значит, люблю его я, и именно я попадаю в глупое положение жалкой попрошайки. Так неужто у меня не хватит силы воли?»

Ее рассуждения были как-будто правильны и логичны, и вдруг она с ужасом вспоминала его сообщение о болезни… Что это, правда или нелепая игра? И если правда, то вправе ли она оставить его в такую минуту? Оставить его, дороже которого у нее никого нет! Его, чья фотография висит у нее над столом, — вот он тут, рядом! Но не он ли сам своим поведением подчеркивает, что он не нуждается в ней?

* * *

Маша изредка продолжала посещать клуб журналистов. Редакция комсомольской газеты время от времени посылала ей приглашения на литературные вечера и встречи. С любопытством и удивлением рассматривала Маша живых писателей, рассказывавших о своей работе, читавших стихи.

Один писатель ей особенно запомнился. Он читал свои стихи, энергично помогая руками, закругляя что-то в воздухе, обнимая мир, нанося удары невидимому противнику. Стихи были хорошие, боевые, они запоминались:

С утра по следу встречному,

Как первая любовь,

Взволнованным разведчиком

Выходит день любой,

Окраинами грохает

И, удлиняя год,

Гречихами, горохами

И маками цветет…

Но с каждой строкой поэт распалялся все больше. И когда он дошел до строк о том, что его день «Судьбы рога напористо ломает на ходу», — он протянул обе руки вперед и как бы сломал рога этой судьбы. И так энергично, что сидевшие в первых рядах девушки отодвинули свои стулья немного назад, словно испугались.

Маша шла домой и думала об этих стихах. Надо ломать рога судьбы… Это прежде говорили: судьба, или — не судьба. Сами ничего поделать не могли, вот и валили на судьбу. А для женщины и вообще ничего, кроме судьбы, не оставалось.

Судьба… Каждый сам себе определяет ее. Но не умом только, а всей своей душою, сердцем, а потом уже и умом. Почему у нее жизнь с самого начала пошла так круто, так необычно — и так тяжело? Судьба? Нет, не в судьбе тут дело. Дело в ее натуре, порывистой, увлекающейся, впечатлительной. Маловато рассудка, совсем нет расчета.

Расчет Маша просто презирала. Ей казалось, что если прежде все держалось на расчете, на выгоде, то теперь надо поступать наоборот. Благородно только бескорыстие, только безымянный подвиг, только анонимная доброта. За всякую другую доброту поблагодарят, и получится, что делаешь ради этой благодарности. И подвиг надо совершить, как в известной сказке, — никому незнакомый гражданин спас девочку из огня и уехал, не назвавшись. А если тебя славить начнут, выйдет, что ты ради известности…

Вероятно, Маша не была последовательной до конца. Обдумывая тот или иной свой поступок, она не поступала так уж совсем безрассудно и нерасчетливо. Но самой ей было никак не разобраться, допустим ли расчет в поступках современного человека, и какой расчет, и насколько он допустим. Она пока что просто презирала людей расчетливых.

В клубе журналистов Маша познакомилась с Осей Райкиным. Как это получилось — она тотчас забыла, и болтала с Оськой так, словно с самого детства бегала с ним вместе по улицам.

Ося имел вид заправского спортсмена: и зиму и лето он ходил в спортивном лыжном костюме, потому что другого не имел. Рослый, статный, он с точки зрения многих был красавцем, но Маша этого оценить не могла: Оська был белобрыс, а это качество, с точки зрения Маши, свидетельствовало лишь о скупости природы, пожалевшей красок на светловолосого человека. Маша сама была белобрыса и светлоброва и считала это своим большим пороком.

Оська был добрый и веселый, он умел здорово драться. Однажды, когда они шли откуда-то вместе, встречный подвыпивший парень хлопнул Машу по плечу. Маша не придала этому значения и пошла дальше, а Оська остановился и, развернувшись, огрел нахального парня так, что тот отлетел к стене дома. Оська спросил его, надо ли еще или хватит, и только после этого догнал Машу и пошел дальше.

Маше нравилась его фамилия. Райкин… Она тотчас представляла себе маленький южный городок или местечко, и женщину, окруженную десятком орущих ребят. У такой женщины много детей и много юмора, но мало денег. Бегают ее дети по улицам, а о них говорят: «Это чьи?» — «Да это же Райкины, или — Ривкины»… Плебейская фамилия, сразу видно. Вот какой-нибудь Гольдман или Зильберман — те, ясно, купцы…

Она рассказала о своих фантазиях Осе, и он долго смеялся. А потом загрустил и стал читать ей «Облако в штанах» Маяковского: «Хотите, буду безукоризненно нежный…»

Все было бы очень хорошо, если бы Оська не влюбился в Машу. Он влюбился до полной потери сознания и однажды, провожая ее из клуба журналистов до дому, тут же в парадной объяснился в любви.

Что было делать? Он такой славный парень, и вдруг на́́́́́́́́́́́́ тебе! Надо объясняться, оправдывать свою холодность… Не было печали.

— Зайдем на минутку ко мне, — сказала Маша в ответ. Он обрадовался и пошел за ней.

Было уже поздно, но Машины братишки еще не легли спать — они играли в подкидного дурака. Маша взяла Осю за руку и провела его в комнату, где она жила вместе с Люсей.

Она подвела Осю к столу и показала на стенку. Над столом висела большая — с открытку — фотография Сергея.

Ося посмотрел и понял.

— А я его знаю, — сказал он печально. — Это Сергей Жаворонков. Он еще в школе участвовал в лыжных соревнованиях, и я участвовал тогда. Их школа проиграла, последнее место заняла… Так ты по нему сохнешь?

— Да, — ответила Маша честно.

Оська нахмурился. А потом он стал перед ней на колени и сказал:

— Слушай, я хороший, я очень хороший. Ты должна меня полюбить, если только ты не дурочка. А сейчас мне так худо, так грустно, что просто ужас. Ну, поцелуй меня хотя бы в лобик, чтобы я не так мучился.

Из его глаз побежали самые настоящие слезы. Маша испугалась, она никогда не видела мужских слез. Она нагнулась, поцеловала его в лоб, и он даже закрыл глаза на мгновение.

— Маша, можно войти? — спросила Люся за дверью. Ося встал и отряхнул пыль с колен. Со стены на него смотрел красивый черноглазый парень. Ося простился и ушел.

* * *

Будущее… Профессия… Обо всем этом Маша думала и очень ясно и определенно, и в то же время туманно. Однажды к ней пристал один из соучеников по фабзавучу: «Скажи, какая у тебя цель жизни?» Она стала говорить о построении социализма и коммунизма, но он перебил: «Нет, твоя лично цель жизни? Я, например, поставил себе целью — стать инженером-электриком. Сейчас я слесарь-инструментальщик, вот поработаю немного, поступлю в вечерний вуз и выучусь на инженера-электрика. Если у человека нет твердой цели, значит, он живет слепо».

Маша не сумела ответить ему как следует. Можно было легко отделаться, сказать о какой-нибудь профессии и все. Но честность, свойственная Маше, не позволила ей «отделаться», и она мучительно долго доискивалась у самой себя, кем же она хочет быть.

Маша многое делала с удовольствием. Ей нравилась работа на токарном станке, но она часто ловила себя на том, что работая, думает о чем-нибудь другом. Ей нравилось рисовать — она рисовала с натуры, и ее портреты часто получались очень похожими. Она умела, что называется, схватить характерное, уловить существенную мелочь и передать в рисунке.

Очень нравилось Маше выступать на сцене. В фабзавуче тоже был драматический кружок, и Маша находила время играть. Совсем недавно она сыграла Анну Андреевну в «Ревизоре», и зрители долго хлопали ей и Хлестакову, которого играл Соловей. Пожалуй, на сцене Маша забывала все на свете. Она, ненавидящая всякую игру и фальшь, играла в спектакле очень естественно и живо, потому что это был спектакль и играть в нем хорошо — значило быть правдивой. Маша чувствовала в себе потребность изображать, перевоплощаться в другие существа. Лицедейству она отдавалась от души. Ей казалось, что на сцене она обретает вторую жизнь, не теряя первой, основной, что она становится богаче и счастливей.

Еще ей очень нравилось объяснять, учить, делиться тем, что успела узнать. Пока что она учила своих братьев, им рассказывала об интересных прочитанных книгах, о виденных ею спектаклях, обо всем, что довелось узнать интересного. А может, она станет когда-нибудь хорошим педагогом? Как мама. Вполне вероятно. И тогда она позаботится о том, чтобы побольше людей сознательно относились к жизни, к своим поступкам, к великому делу революции, которая все время продолжается. Конечно! Законы и порядки у нас новые, но пережитков еще столько — будь здоров! Значит, революция продолжается. И мы — ее участники, ее работники.

Маша не знала твердо, какую именно работу будет она выполнять в жизни, но она не могла забыть свое недолгое замужество и связанное с этим свое решение — отдать жизнь революции.

Это было ясно. А вот куда идти после фабзавуча — неясно. Можно оставаться на заводе, но отец дома пилит ее каждый день: «Получи сначала образование, а потом можешь быть, кем хочешь, хоть председателем фабзавкома!» А и не такая плохая должность — председатель фабзавкома. Еще надо заслужить, чтобы выбрали.

Маша ходила в Театральный институт, спрашивала об условиях приема, но отец, когда узнал, так ехидно высмеял ее театральные интересы, что второй раз она в институт не пошла.

Маша решила держать экзамены в университет. Она избрала исторический факультет университета и подала туда заявление. Как только братья уехали вместе с мамой в деревню, Маша завела себе особый режим: вставала рано утром, обливалась холодной водой и садилась за книги. Хотя училась она в фабзавуче на базе семилетки, но химию и математику сдала на удовлетворительно и в них чувствовала себя неуверенно. К тому же в университете конкурс.

Люся, которая жила у них в доме, училась в техникуме. Она тоже была не так уж сильна в математике и химии и помочь не могла. Напротив, она своим присутствием отвлекала Машу от подготовки к экзаменам, потому что с ней хотелось говорить о Сергее, о любви, о жизни… А говорить о Сергее было опять же очень трудно, потому что нельзя было рассказывать о его болезни, — ведь Маша обещала молчать. А без этого нельзя было ничего понять толком. Поневоле разговоры чаще вертелись вокруг Оси Райкина и вокруг Маяковского, которого он всюду пропагандировал.

— Боюсь, что тебе не подготовиться за один месяц к экзаменам, — сказала ей Люся. — Шла бы ты лучше на рабфак, год проучилась бы и поступила наверняка.

— Я приняла решение и должна выдержать экзамены, — ответила Маша. А сама испугалась: неужто не хватит силенок? Надо, чтобы хватило:

«Первое, что я должна сделать, это — на время выкинуть из головы Сергея», — сказала себе Маша. Конечно, от него все беды. Он снится по ночам и, что гораздо хуже, он не дает уснуть… Если он не лжет, что тоже любит, то Маша ничем не рискует, отложив свидания с ним недели на три. Через три недели увидеться придется все равно — состоится смотр художественной самодеятельности, где фабзавуч покажет «Ревизора». Уж на смотр этот он придет. А бегать каждый день на угол Большого и улицы Красных зорь под часы — вот этого нельзя. В крайнем случае, можно перекинуться несколькими словами по телефону.

Конечно, смешливая девушка с песочными глазами тревожила Машино воображение. А ну как он влюбится? Но если ему легко забыть о Маше и начать волочиться за кем попало, то дешево же стоит такая любовь!

Маша сохраняла, в общем, спокойствие духа еще и потому, что хорошо знала Сергея, — так ей казалось. Слишком он серьезный человек. И притом болезнь, хотя, вероятно, она не так опасна, сделает его только серьезней. У него достаточно сильный характер и высокие идеалы.

Она стала усиленно готовиться к экзаменам. Глаза все равно слипались после нескольких часов чтения и бормотания вслух. Она пила крепкий чай — помогало, но не надолго. Она рискнула даже стащить у отца папиросу и выкурить ее — никакого эффекта! Только во рту горько стало, такая мерзость. Нет, к этому средству она больше не прибегала.

Чтобы не задремать и сидеть в постоянном напряжении, она придумала колоть себе руку кнопкой. Кнопка лежала на левой руке острием книзу, и как только в голове мутнело, Маша надавливала правой рукой на кнопку. Это помогало. К вечеру рука стала красной от множества мелких слабых уколов — ничего, на смену ей придет правая!

На консультациях перед экзаменами Маша встретилась со многими из своих соперников. Среди них были и самоуверенные молодые люди, спокойно уходившие домой после того, как они прочитали, что консультация посвящена таким-то разделам алгебры или тригонометрии. Они отлично знали всё это. Были и люди постарше Маши, которые, напротив, записывали каждое слово консультанта и носили в карманах сатиновых блуз и гимнастерок толстые блокноты и кучу карандашей. Наверно, они пришли с производства и решение поступить в вуз было для них давней заветной мечтой. Таких неудобно было и обскакать на экзамене, ведь они заслужили право на вуз больше, чем Маша. А несколько человек из подавших заявление были вообще спокойны за себя: «Мы занимались на курсах подготовки в университет, нас примут обязательно», — говорили они Маше, отвечая на ее расспросы.

Да, надо было заниматься, и никаких.

Сергей позвонил Маше дня через два. Услышав, что она засела за книги и готовится к экзаменам, он спросил, каких ей не хватает книг. Ей не хватало только учебника по физике Цингера. Днем позже Сергей занес эту книгу Маше домой.

Он оглядел критически ее стол, ворох тетрадок и книг, кусок черного хлеба со свекольной пастилой. Он похвалил ее снисходительно и тотчас собрался уходить.

— Посидите, что же вы так быстро… как метеор! — кокетливо пригласила его Люся. Но Маша замотала головой так, как будто у нее заболели зубы.

— Нельзя! — сказал в ответ Сергей. — Невозможно посидеть у вас, тут такая рабочая обстановка… И потом, меня товарищ ждет у ворот.

— Ну и пригласили бы к нам, — не унималась Люся.

— Он не один. Ни к чему это. Прощайте, девушки! — и Сергей вышел.

Не один? А с кем же? Уж не с «Пышкой» ли?

Маша нагнулась над принесенной книгой, зажимая руками уши от возможных Люсиных реплик. Но Люся молчала.

* * *

Маша успела сдать только один экзамен — по физике, когда наступил день смотра самодеятельности фабзавучей города.

Смотр продолжался два дня: целое воскресенье и вечером в понедельник. Маша еще раньше знала об этом и сговаривалась с Сергеем присутствовать с начала до конца. Он получал такие приглашения в обкоме комсомола. Позвонив Сергею утром в воскресенье, она не застала его дома и поспешила в Театр рабочей молодежи, где должен был проходить смотр.

Она вошла, когда зал был почти весь заполнен. Машу окликнули товарищи, место ей было занято. Она ответила на приветствие, но продолжала идти вдоль прохода — глаза ее искали Сергея. Не может быть, чтоб Сергей не занял ей места, не может быть!

Маша не видела его целых две недели и сейчас испугалась на секунду: а вдруг она не узнает его? Она подходила все ближе к сцене, Сергея не было видно.

И вдруг увидела: он сидел во втором ряду рядом с той, с «Пышкой», сидел и что-то ворковал ей на ушко. Она смеялась, как всегда, — это было ее естественное состояние. А он, как всегда, красивый, необычно веселый и довольный, рассказывал ей что-то, смешил, забавлял…

Подойти к нему? Ни за что! Пустого места рядом с ним не было, значит, Машу он не ждал.

Маша стояла, держась за чей-то стул, — казалось, отпустит руки и упадет. В ушах застучали Оськины слова: «Мне сейчас так худо, так горько…»

Она судорожно искала оправдания Сергею: пришел, искал ее долго и, не найдя, сел с этой… Может, он искал в рядах Машу, не нашел, а эта позвала, припасла место. Нет, во всех случаях он получался кругом виноватым.

— Маша, садись с нами, — позвали ее с другой стороны. Оттуда было хорошо видно Сергея. Она пошла и села.

Она даже не сразу поняла, кто ее позвал. Это был Соловей, сидевший рядом с одним из инструкторов по токарному делу, Василием Иванычем. Василий Иваныч не пропускал ни одного смотра, он был любителем театра и сам выступал на заводских вечерах с художественным чтением. Ему было лет тридцать, собой он был очень похож на Маяковского и гордился этим. Он один из первых стал читать стихи Маяковского. Без всякого смущения он умел гордо сказать со сцены:

Мир огромив мощью голоса,

иду красивый,

двадцатидвухлетний.

Соловей и Василий Иваныч развлекали ее всякими байками, шутили, рассказывали анекдоты. Но она не слышала. Сев нарочно спиной к Сергею, она всем телом прислушивалась к тому, что делается там, в его стороне. Растерянная улыбка мелькала на ее лице, на мгновение сменяясь выражением тоски и отчаяния.

А смотр начался. Кто-то пел, плясал, читал стихи, на сцене разыгрывали скетч, зрители от души смеялись. Сергей ни разу не оглянулся. Он не искал Машу.

Одинокой и глубоко несчастной чувствовала она себя в этом зале, наполненном смеющимися людьми. Она знала — здесь много ее друзей, ее верных товарищей. Посейчас, в эту минуту, никто из друзей и товарищей, никто не смог бы заменить его. И никого ей не надо, кроме него.

Объявили антракт: Василий Иваныч заметил необычное состояние Маши, но не подавал вида. Выйдя из зала в фойе, он взял ее под локоть и старался отвлечь от тревожных мыслей. Он притворялся, что не замечает, как она поворачивает голову то влево, то вправо, ища кого-то глазами. Соловей что-то рассказывал и громко смеялся: он был моложе и не так чуток.

Гуляя по фойе, они чуть не налетели на Сергея и «Пышку». Сергей, видимо, был так увлечен разговором с девушкой, что не увидел Машу, которая шла ему навстречу под руку с Василием Иванычем. Она не окликнула, не позвала — еще чего не хватало! Она была оскорблена таким невниманием.

Концерт тянулся мучительно долго. Маша смотрела в сторону своего друга и чувствовала, что ее медленно убивают. Она даже не вспомнила об экзаменах, об университете. Ей стало все равно.

Со смотра она ушла в сопровождении тех же Василия Иваныча и Соловьева.

Они шли вдоль набережной Невы. Далеко на воде сверкали огоньки речного трамвая, моторных лодок. Под высоким Троицким мостом пролетела девичья песня, пролетела и скрылась во тьме.

— Наша артистка сегодня не в духе, что-то случилось у нее, — сказал Василий Иваныч, глядя на Машу. — Не грусти, Маша, все пройдет.

— Почему на свете столько лжи, Василий Иваныч? — со слезами в голосе спросила Маша. — Почему правдивому человеку тяжело?

Не дожидаясь ответа, она сбежала по ступенькам вниз к воде и крикнула:

— Эх, лодочку бы сейчас!

На другой день вечером она играла Анну Андреевну в «Ревизоре». Пришла она с твердой целью — в игре своей показать Сергею полное презрение и безразличие. Она будет спокойна и уверена в себе, она сыграет так, как будто его просто нет в зале, пусть он не думает, что занял в ее жизни такое большое место!

Но Сергея в зале не оказалось. «Пышки» тоже не было.

В антракте между вторым и третьим действием за кулисы пришел Василий Иваныч в сопровождении какого-то мужчины.

— Маша, с тобой хочет познакомиться режиссер молодежного театра Маркизов. Семен Григорьич, вот наша Маша Лоза!

— Хороша Маша! — сказал режиссер. — Вы ее все еще своей зовете, а она ведь, кажется, кончила учебу, а?

— Кончила, в университет держит, но все равно — наша. — Василий Иваныч с гордостью посмотрел на Машу, смущенно поправлявшую палевое платье в оборочках.

Семен Григорьич был молод для режиссера, и это позволяло догадываться о том, что он даровит. Измученная своими переживаниями, Маша без интереса слушала его замечания и похвалы по поводу игры ее и других ребят. В наружности его что-то неуловимо напоминало Сергея, какого-то потолстевшего, успокоившегося Сергея. В Семене Григорьиче не было юношеской угловатости Сергея, его нервозности и робости, чередовавшейся с нарочитой развязностью. И глаза у Семена Григорьича были чуть поменьше и немного другие. Они были похожи на голубей — вот стоит круглозобый голубок, оттянул назад крыло, словно потягиваясь, — и получилось верхнее веко… Красивые глаза, но по-другому красивые, чем у Сергея, какие-то ленивые, томные. Голубиные…

Семен Григорьич не сводил своих голубиных глаз с Маши. Зазвонил звонок, надо было готовиться к выходу. Маша стала прощаться, но Маркизов не хотел уходить.

— Позвольте проводить вас после спектакля, — сказал он без достаточной уверенности и снова стал чем-то похож на Сергея.

Маша позволила.

Маша смывала грим, а мысли ее неизбежно возвращались к Сергею. А может, она не поняла его? Может, он придумал нарочно историю с болезнью… Это подозрение было отброшено, как оскорбляющее Сергея, потом Маша вернулась к этим мыслям опять. Странно, — сказал о таком жутком деле, как собственная смерть через два года, а сам ухаживает за девушкой, поступил учиться… Герой? Если герой, то не стал бы бегать за такой «Пышкой», тогда он все делал бы осмысленно и серьезно. А если не герой? Тогда… Ох, лучше и не думать.

Одевалась, зашнуровывала баретки, а сама все возвращалась мыслями к нему и только к нему. Да, ее любовь была видна каждому, видна невооруженным глазом, а его… Почему он скуп на эти слова? Почему он ведет разговоры о том, что ему не следует жениться? А если все это делается с одной целью — объяснить ей, Маше, то самое, что она так прямо и просто объяснила Оське? И вот теперь, в эти два дня он всем своим поведением сказал ей достаточно ясно: «отстань!»

Пунцовая от мысли о таком позоре, она вышла из клуба, обдумывая письмо, которое она ему отправит. Нет, объясниться устно не хватит ни сил, ни выдержки. А унижаться больше нельзя. Она напишет.

— Долго же вы, Машенька… Но я ждал вас и даже соврал что-то своему товарищу по театру, чтобы он шел один.

Семен Григорьич стоял на ступеньках подъезда и ласково улыбался Маше. Да, она разрешила… Ну и хорошо, надо хоть отвлечься от своего несчастья.

— Я приметил вас еще год назад, — начал Семен Григорьич негромко, внимательно разглядывая Машу. — Тогда ваш коллектив ставил «Грозу», не блестяще поставил — очень уж в лоб, упрощенно многое было. А Катерину я заметил, сразу подумал, — где они взяли такую Катерину? Не скрою, я опоздал к началу спектакля и не знал, что за коллектив. Спектакль мне не понравился, а вот о вас я хотел разузнать все, что только можно И не сумел, так, знаете, все сложилось неудачно — мы на гастроли уезжали, кое-что у меня не заладилось… В общем, не узнал я, чей коллектив и как вас зовут… А сегодня я словно подарок получил…

Семен Григорьич выразительно посмотрел на Машу. Она слушала беспечно, бездумно, не замечая его взгляда.

Мимо пролетел грузовой автомобиль. Маша шла по краю тротуара, и Семен Григорьич осторожно взял ее за локоть, чтобы отвести от мостовой. Маша почувствовала его руку чуть ниже локтя своей и строго, вопросительно взглянула на спутника.

— Вы разрешите? — спросил он, немного смутившись. В этот миг он снова стал чем-то похож на Сергея. Неосознанная благодарность шевельнулась в Машиной сердце, и она ответила «пожалуйста!», хотя до сих пор никому не разрешала брать себя под руку. Сергей всегда ходил с ней рядом, свободно размахивая руками, а иногда обнимал ее рукой за талию, как заправский деревенский кавалер.

Дальше они шли уже под руку. Семен Григорьич подшучивал над ее задумчивостью, называл кокеткой, отчего Маша искренне, весело смеялась. Вот уж что всегда было ей смешно и противно, так это женское кокетство, преднамеренные старания привлечь к себе внимание. Но Семен Григорьич не уступал:

— Вы прирожденная, природная кокетка, это внутри вас сидит. Признайтесь, вы дома часто в зеркало смотритесь?

Врать Маша не умела. Да, часто. Но это не от кокетства, а от желания получше понять себя.

— Вы еще ребенок и потому спорите. Поверьте мне, я кое-что понимаю в этом, — настаивал он. — Я все-таки режиссер, деятель театра, я видел на своем веку столько женщин… У вас это от природы, другие стараются.

Они вышли к Марсову полю. Маша спохватилась, что уже, наверное, поздно.

— Где вы живете, Маша? — спросил Семен Григорьич, заглядывая ей в лицо. — В общежитии или дома?

Она рассердилась. Зачем он спрашивает? С какой целью?

— Я не поняла вашего вопроса, вас интересует адрес или что-нибудь другое?

— Меня интересует, в каких условиях вы живете, трудитесь… У вас есть своя комната?

— Я живу у родных, в своей семье, — ответила она раздраженно. — Комнаты у меня обычно нет.

— Что значит — «обычно»?

— Это значит, что когда отец уезжает в командировку, то в его кабинете живу я.

Маркизов перевел разговор на другую тему. Он стал рассказывать о незнакомых Маше фильмах, виденных им на просмотрах в Доме кино.

Он умел рассказывать. Просто, добродушно, безо всякой позы он мог рассказывать о чем угодно, смягчая шуткой остроту положения, если это нужно было. Маша живо представила себе фильм, о котором он рассказывал: большой американский город, небоскребы, улицы забиты машинами. В саду случайно познакомились юноша и девушка, они сразу сильно понравились друг другу. Они играли вместе в лотерее, катались на «чертовом колесе», слушали концерт, а теперь вот шли по улице домой. Надо было перейти дорогу, они розняли на миг руки, и случилось так, что перешла она, он не успел. Машины снова загудели, толпа окружила девушку, оттеснила куда-то в сторону, и они потеряли друг друга. Тщетно искал ее парень, — он даже не знал ее фамилии, а тем более адреса! Измученный этой потерей, он поднялся на лифте к себе на двадцатый этаж и упал на свою койку в страшной тоске. Как назло, за стеной кто-то завел патефон, и назойливая песенка раздражала его все больше. Не в силах выдержать, он вскочил, выбежал в коридор и без стука распахнул дверь соседней комнаты. Здесь он увидел за столом девушку, закрывшую лицо руками, — она плакала. Она подняла лицо, и тогда он увидел, что это та девушка…

— Когда я смотрел этот фильм, я почему-то вспомнил «Грозу» и вас год тому назад… И теперь, на нынешний смотр я шел с надеждой, что чудо может-таки произойти.

— А зачем вам чудо?

— Не надо злиться, — сказал Семен Григорьич нравоучительно. — Вы еще слишком молоды и многого не понимаете. В нашем городе живут миллионы людей, среди них очень много хороших и милых, но почему-то мимо всех проходишь спокойно, а увидишь одного, того самого, и остановишься… Разве вы не знали этого?

— Нет! — ответила Маша вызывающе.

— С вами это произойдет очень скоро. Вот увидите. «Ничего ты не знаешь, болтун! — подумала Маша. — Именно так и было, когда я увидела Сережу. Вот мы влюбились друг в друга, вот мы год ходили вместе, целовались… И что же? К чему пришли? Он стал ухаживать за какой-то «Пышкой»!»

Слушать Семена Григорьича надоело, хотя смотреть на него было приятно, как всегда бывает приятно смотреть на человека, которому ты помог прийти в хорошее настроение. Но, к счастью, уже подошли к дому, и Маша стала прощаться.

Он записал ее телефон и попросил разрешения позвонить. Он надеялся, что и в вузе Маша не бросит театр, а он, Семен Григорьич, познакомит ее с интересными театральными людьми…

Размышляя о новом знакомстве, Маша подумала, что сожалеть о нем не следует. Она, видимо, нравится этому человеку. Ну что ж, в такую тяжелую минуту ее жизни, как эта, невредно хоть на короткое время побыть в роли того, кто нравится, но сам остается равнодушным. Специально дразнить и мучить она никого не собирается, да и Семен Григорьич не из тех, кто даст себя в обиду.

Но Сергей, может ли Сергей оставаться безнаказанным? Можно ли терпеть такое унижение дальше?

Она писала целую ночь. Прежде перо подчинялось ей так хорошо, а сейчас… Начала обстоятельно объяснять все, что случилось, перечла и порвала на клочки. Какой-то судебный протокол с длинными выяснениями. Написала коротко — и снова уничтожила: нельзя после всего, что было, после такого сильного чувства — вдруг такую отписку — «все кончено!» Делили свои мечты, думы, планы, и вдруг… Но что, если это «вдруг» — для нее, а для Сергея это вовсе не «вдруг»? Может, в любви своей она ослепла и не замечала, что чувство ее совсем не взаимно?

Так или иначе, а Сергей крепко обидел ее, обидел на людях, демонстративно. О ее романе товарищи в фабзавуче не знали подробно, но конечно же ее не раз видели на улицах и набережных с этим глазастым парнем… А сколько раз они целовались на улице! Без страха, без осторожности целовалась она с Сергеем, потому что считала, что все это — единственное в жизни. Такого волнения, казалось, никогда не было и больше не будет. И вот сейчас надо все это уничтожить.

Она плакала, шла к крану умыться, возвращалась и писала снова. Получалось все-таки плохо. Тогда придумала выход: сняла со стенки его фотографию, вложила в конверт и надписала его адрес. Он поймет. Что ж, у нее хватит мужества на этот жестокий шаг. Она лишит себя удовольствия видеть его лицо, смотреть в его глаза… В них смотрит сейчас эта хохотушка, пустая глупая девица. Ну и пусть. Пусть мне будет хуже…

Утешения, успокоения Маша искала в экзаменах. Письмо было отправлено, ответа ждать не приходилось. Маша занималась ожесточенно, она уже получила «уд» на экзамене по математике и боялась, что не будет принята. В университете конкурс. Не хватало еще из-за сердечных дел потерять год, поломать все намеченные планы. Так может быть со слабой, беспомощной девушкой. А она ведь — новый человек, она станет достойной своего времени. В новой женщине главное — самостоятельность, независимость. Гордости побольше, Мария Борисовна Лоза, гордости побольше. Неужели ты поддашься тяжелым переживаниям и сорвешь свои экзамены?

Но — легко рассуждать, трудно выполнить. Однажды вечером она не выдержала, подошла к телефону и вызвала номер Сергея. Он же опасно болен. Ну, увлекся этой «Пышкой», обидел Машу, но, может, ему плохо сейчас? Может, он жалеет о сделанном?

— Да, я слушаю, — раздался его долгожданный голос. Маша онемела, — Слушаю, — повторил он уже раздраженно.

— Не собираешься ли ты извиниться? — спросила она, набравшись духу. — Я тебя не узнала в день смотра самодеятельности. Может, это был не ты?

— Отчего же, это был я. Тебе не хватает последовательности, я говорил тебе об этом не раз.

— Может, мы встретимся и поговорим? — спросила она нерешительно.

— Не к чему. Надо придерживаться однажды избранной линии. Выше голову, Маша Лоза!

И он повесил трубку. Выше голову… Какое злое издевательство! Так перемениться, так скоро забыть все на свете…

Если бы Маша могла видеть сквозь стены домов, видеть на расстоянии все, что захочет, — она увидела бы странную картину. Она увидела бы Сергея, повесившего трубку телефона, каменного, зеленого Сергея, который, казалось, не может пошевельнуться. Маша увидела бы, как, наконец, он выдвинул ящик своего стола, достал толстую тетрадку и вынул из нее Машину фотографию. Она увидела бы, как смотрел он на ее карточку, то отодвигая, то приближая к самому лицу. Как уронил голову на ладони и сидел неподвижно.

Но видеть сквозь стены люди пока еще не научились, и Маша ни о чем не узнала.

* * *

Маша была принята в университет, ее назначили старостой группы. Ей дали в деканате журнал с фамилиями студентов ее группы и обязали отмечать посещение занятий.

Новые люди окружили ее. Это были разные люди, разные и по возрасту, и по биографиям. Только двое в ее группе поступили в вуз сразу со школьной скамьи. Один, Генька Миронов, был чрезвычайно молод, преданно влюблен в Маяковского и весьма постоянен во вкусах — все сезоны он носил один и тот же синий свитер. Другой имел более состоятельных родителей, одевался с претензией, носил кокетливые галстуки и имел вид давно уже постигшего все земные премудрости.

Был в Машиной группе студент из горной Сванетии Владимир Даллиури. Он плохо владел русским языком и целые дни сидел в библиотеке с учебником грамматики шестого класса средней школы. Всегда был он озабочен и всегда одевался теплее всех.

Машиным соучеником был и участник гражданской войны, человек вдвое старше ее. У него была семья, двое ребят, учиться в сорок лет было трудно, но он упорно добивался своего. Из разговоров с ним Маша узнала, что еще в 1917 году он был неграмотным.

Большинство же студентов имело за плечами года два-три работы на производстве. В вуз принимали преимущественно рабочих, и многие юноши и девушки, выходцы из служащих, работали после школы на заводе, чтобы идти в вуз с рабочим стажем. Одни делали это из расчета, другие — по велению совести, но польза была для всех.

В университете было очень много представителей разных национальностей. Эти студенты приехали из других республик. Всегда с волнением смотрела Маша на этих своих товарищей по учебе, скуластых, с косо поставленными глазами, смуглых или коричневолицых, с волосами цвета ласточкина крыла, на белозубых кудрявых армян, на сынов Кавказа и людей дальнего Севера. Здесь, в здании петровских двенадцати коллегий и в прилегавших учебных зданиях вырастала национальная интеллигенция многих народностей России, не знавших прежде ни науки, ни культуры, не имевших своей письменности. Один из аспирантов составлял в те годы грамматику вепсского языка, другой писал первый в мире школьный учебник для народа коми. О ходе этих работ говорили на комсомольских собраниях, и Маша принимала близко к сердцу такие новости. Дружба народов! Какие простые слова, а какой великий смысл. Они едут к нам, в русский город Ленинград, наши товарищи из других республик и национальных областей, — они не ошиблись, здесь им помогут. У них не отнимут бережно хранимые ими предания и песни дедов, народное бесценное творчество, их не оскорбят, не унизят, как это было когда-то, до нас. Напротив, им помогут закрепить на бумаге их язык, записать их легенды, им подарят все богатства культуры русской и культуры мировой… Пользуйтесь, как научились пользоваться ими мы, пользуйтесь и растите. Друзья!

Были у Маши и зарубежные друзья, — она хорошо помнила Фриду из Гамбурга, с которой познакомилась вскоре после пионерского слета. Переписка их оборвалась в те страшные дни, когда провокаторы с пылающими факелами поджигали рейхстаг. Сначала Маша ждала ответа на свое очередное письмо, ждала с нетерпением. Ответ должен был прийти, ведь она вложила в конверт несколько новых советских почтовых марок. Фрида обменяет их у филателистов на свои, ей не надо будет искать денег на отправку письма.

Но ответа не приходило. Каждый вечер Маша с тоской открывала голубой деревянный почтовый ящик на своей двери, но письма от Фриды не было. А газеты сообщали о сожжении книг в Берлине, о суде над Димитровым, о поджигателе ван дер Люббе. Вышла в свет «Коричневая книга» — обвинение против германского фашизма, и Маша купила ее. На фотографиях, помещенных в «Коричневой книге», Маша нашла снимки пионерских значков, — фашисты утверждали, что это награды немецким коммунистам и комсомольцам, выданные Советами… Пионерский значок! Точно такой же Маша подарила Фриде. Не его ли отняли гитлеровцы у славной гамбургской пионерки? Не в тюрьме ли ты, моя дорогая подружка? В нынешней Германии все может быть. Нет, ждать оттуда писем долго не придется. До лучших времен.

— Ей там, наверное, не легко сейчас, — говорил Сева, задумчиво рассматривая Фридину фотографию. — Сейчас бы ей письмишко от тебя — вот радость была бы! Да нельзя.

— Что ты! Ясно, нельзя. Они там, наверное, только того и ждут: придет письмо из Советского Союза — и сразу ее в тюрьму.

— Ее не только за письма, ее и за работу комсомольскую могут взять. Она же активистка. А что ты писала ей в последних письмах?

— Прочитай!

Маша дала брату черновики. Она всегда писала сначала на черновике, чтобы поменьше сделать ошибок. В этих письмах она рассказывала о первомайском вечере и о ночном санатории, в котором провела два месяца.

— Конечно, тут нет призывов поубивать всех фашистов, — задумчиво сказал Сева. — Но твои письма явно расценены как советская пропаганда. Ты писала подруге — это известно… И однако, эти гады могут истолковать эту переписку, как захотят.

Конечно, больше Маша не писала. С тяжелым чувством думала она о своей подруге: жива ли она? Гитлеровский террор загнал в болотные лагеря немецких коммунистов и комсомольцев, гитлеровская демагогия взвинтила все дурные чувства, какие только могли быть в людях. Разве мало там таких, которым лестно считать себя лучшей нацией мира, людьми первого сорта? Тем, у кого покладистая совесть, так легко сейчас сделать там карьеру!

Поступив в вуз, Маша потеряла связь с товарищами по фабзавучу и не знала, что там нового. За новостями она зашла к тете Варе.

Тетя Варя поздравила ее с поступлением в университет. Она гордилась своей юной учительницей. Конечно, работа, завком и семья забирали все ее время без остатка, но о Маше тетя Варя вспоминала.

— Ты что ж, теперь и заходить не хочешь, ученая? — спросила она Машу шутливо, пододвигая ей чашку чая. — А ты заходи, от масс не отрывайся. Знаешь, книги книгами, а люди людьми. Без людей тоже не больно-то обойдешься. Все же завод тебе дал кое-что, не забывай.

Тетя Варя рассказала о немецких специалистах. Они все гуртом возвратились домой, в Германию. Видно, такой им приказ вышел.

— Вот пожили у нас, поработали, — задумчиво говорила тетя Варя, — денег наполучали валютой. Мы их всем обеспечили, себе отказывали, а им все предоставили. И паек у них был хороший, и промтовары в особом магазине… Попомнят ли доброе? Или о нас же мерзости будут рассказывать? Интересно мне знать. Думаю, если и были из них мерзавцы, то не все. А честные правду расскажут, как мы социализм строим, как живем по-новому.

Она задумалась и замолчала. Маша молчала тоже. Нахмурив брови, тетя Варя водила кончиком гребенки по белой полотняной скатерти стола.

— Не так-то оно просто Россию-матушку из отсталых в передовые вытаскивать, — сказала она наконец. — Видишь, какое несчастье — безграмотность эта, отсталость техническая? Да будь у меня образование, разве я бы охранником сейчас была? Я бы наркомом была или городом руководила бы. Ты не бойся, шло бы дело не хуже, чем у других. А вот шиш — малограмотная баба. А таких миллионы. Я очень наших ребят заводских уважаю, которые в вечерних рабфаках да вузах учатся. Посмотришь — штиблеты в латках, питается в столовке черт-те чем, а со смены бежит — книжечки под мышкой, книжечки. Дорогие эти книжечки, спасение наше в них.

Тетя Варя опять помолчала.

— Ничего, Маша, не расстраивайся, — сказала она, взглянув на поникшую Машу. — Придет время — и к нам немцы приедут учиться. Придет! Но только — не по щучьему велению, время требуется, годы. А потом, погодя, и такое время придет, когда никакой народ другого бояться не будет, а все будут уважать друг друга. Это же не в крови заложено, все эти буржуйские понятия.

* * *

Маркизов позвонил Маше и поздравил с поступлением в вуз. Потом пригласил новоиспеченную студентку к себе. «Я познакомлю вас с интересными людьми, — сказал он. — Вероятно, ко мне зайдет актер Театра юных зрителей, которым вы так восхищались. В прозаической домашней обстановке он, возможно, покажется вам неинтересным».

Идти к нему или не идти? Сергей ничего не ответил на ее письмо с фотографией, Сергей не захотел с ней разговаривать, он ее разлюбил. И разлюбил он ее тогда, когда стал для нее таким необходимым…

Нет, если уж приняла решение, надо его придерживаться. Сергея надо забыть. Маркизов вполне годится для того, чтобы скоротать вечер в разговорах, от которых не будет ни пользы, ни вреда. И все-таки новые впечатления помогут рассеять тоску.

В глубине души Маша, конечно, уважала режиссера Маркизова. Это он незримо командовал таинственной жизнью в ярко освещенной коробке, которую Маша рассматривала из темного зрительного зала, затаив дыхание. Он придумывал, как должен вести себя актер, как должен говорить и молчать. Он знал, что произойдет во время паузы. По его воле дощатый помост, покрытый травой и кустарником, медленно поворачивался на оси, открывая зрителю кирпичную стену дома с крыльцом и окошком. Стена продолжала поворачиваться, и зритель проникал взором в комнату, оклеенную пестрыми обоями. Вот письменный столик и книжная полка над ним, и тоненькая девушка в полосатой футболке, задумавшаяся с книжкой в руках, девушка с очень яркими глазами, очень черными ресницами, очень светлыми прямыми, коротко остриженными волосами… Сама жизнь! И Маркизов управляет этой жизнью.

Парадная дома, где жил режиссер Маркизов, была украшена цветными витражами — лотосы, болотные лилии. Однако лестница была прокуренной и грязной, чувствовалось, что жильцов этого дома занимали только собственные комнаты.

На двери квартиры № 9, где жил Маркизов, висела табличка с надписью: «Вагнер, гинеколог — 1 звонок, Маркизовы — 2 звонка». «Сколько их там, Маркизовых? Наверное, целое семейство», — подумала Маша и огорчилась, сама не зная отчего.

Маша позвонила дважды. Ей открыла хорошенькая женщина в узкой черной юбке и нежно-розовой блузке. Грузный светлый узел волос оттягивал ее голову назад, отчего хорошенькое лицо с крошечным носиком приобретало несколько горделивый и даже заносчивый вид.

— Вы к кому?

Вопрос был, впрочем, задан очень приветливо.

— Я к Семену Григорьичу Маркизову.

— Пожалуйста, зайдите, он просил подождать, он будет дома через пять минут, не позднее. Извините, но я должна уйти…

Женщина провела Машу в комнату с широкой тахтой и маленьким письменным столом и попросила посидеть. Маша сидела и разглядывала комнату. Тяжелые плюшевые шторы вишневого цвета. На письменном столе — карандаши, кавказский кинжал, серебряный с чернью («ширпотреб для туристов» — подумала Маша), деревянная трубка, чубук которой был вырезан в виде головы Тараса Бульбы, револьвер в кобуре, или, может быть, просто пустая кобура?

На столе большая фотография. Маркизов стоял среди группы каких-то зарубежных гостей в клетчатых шарфах, обнимал одного из них и улыбался во все лицо.

На стене над столом висел портрет Маркизова, написанный углем. В портрете были хорошо схвачены его томные глаза, а губы нарисованы чрезмерно чувственно, плотоядно. Нет, такого Маркизова она не знает, не похож. А может быть, он бывает таким. Может, тот, кто его рисовал, лучше знает об этом? Кто же рисовал?

Дверь распахнулась, и вбежал Семен Григорьич. В руках у него было множество мелких кулечков и свертков. Он шумно извинился, отнес покупки в соседнюю комнату и вышел к Маше, веселый и счастливый.

— Чья это работа? — спросила Маша, указывая на портрет.

— Это одна моя приятельница… Как вы находите?

— Я вас такого не знаю, — ответила Маша уклончиво. — Вероятно, похоже.

«Еще обидится, — подумала она. — Ведь он не студент, деятель искусства, режиссер… А я режу ему правду, как равному…»

— Я уберу, если вам не нравится, — сказал быстро Маркизов и хотел снять портрет. Маша запротестовала.

Семен Григорьич стал расспрашивать Машу об университете, о новых товарищах. Казалось, он хочет узнать все подробности ее жизни.

«Где же тюзовский актер, с которым он обещал познакомить?» — думала Маша, слушая приветливого хозяина. Он развлекал ее стихами, он выкапывал откуда-то такие стихи, которых она никогда не читала, и все это были стихи о любви. О том, как юноша-пастух полюбил деву-птицу, и она сама попросила, чтобы он обнял ее, а потом умерла. Стихи об Африке, о непонятных встречах. Читал он с душой, немножко напевая. Голос у него был глуховатый, низкий.

Я люблю — как араб в пустыне

Припадает к воде и пьет,

А не рыцарем на картине,

Что на звезды смотрит и ждет, —

слышала Маша и тотчас воображала себе картину, нарисованную в стихах.

«Нарочно читает, чтобы меня настроить на лирику», — подумала она и тотчас спросила Семена Григорьича:

— Не поняла я, как там сказано — арап или араб?

— Не надо злиться, — сказал Маркизов точно так же, как тогда, провожая ее. — Стихи хорошие. В них сама правда. Или вам нравятся слащавые надсоновские стишки?

— Мне Маяковский нравится.

— Ну так прочитайте, что вы помните из Маяковского.

Маша прекрасно помнила вступление к поэме «Во весь голос», но читать не хотелось. Рядом со всякими «арапами» и девами-птицами читать Маяковского было бы почти кощунством.

За дверью послышались мелкие шажки, стук острых французских каблучков.

— Можно? — спросил голос хорошенькой женщины в розовой блузке. Опросив, она осторожно открыла дверь и, смеясь, подошла к Маркизову.

— Сеня, ты послушай… — начала она, заливаясь смехом. Маркизов прервал ее:

— Знакомьтесь: Маша Лоза, солистка самодеятельного коллектива. А это моя жена Лизонька, маленькая Лиса Патрикеевна.

Лизонька быстро пожала Машину руку и продолжала, захлебываясь, рассказывать о том, как ее уговорили купить необыкновенный жидкий сыр, какой он пахучий и, говорят, он сам по столу ползает… В доказательство она вынула из вишневой замшевой сумочки сыр в серебряной бумажке, и в комнате тотчас распространился острый запах. Лизонька хохотала, повизгивала от удовольствия и казалась совсем глупенькой.

— Слушай, забери эту гадость куда-нибудь подальше, — нетерпеливо сказал Семен Григорьич. — Не то я сам выкину. Всегда вы придумаете что-нибудь…

— Меня же разыграли, Сенечка, — смеясь, ответила жена и тотчас вышла со своей покупкой.

— Я сразу подумала, что у вас большая семья, — сказала Маша, когда Лизонька вышла. — Прочитала на звонке «Маркизовы» — и подумала.

— Вы ошиблись. Нас всего двое, я и она, — Семен Григорьич показал на дверь. — К сожалению, всего двое.

«К сожалению? А разве не от тебя зависит, чтобы вас было хоть десятеро?» — подумала Маша, но сказать не решилась.

Жена Семена Григорьича больше не появлялась в комнате, пока он сам не позвал ее и не спросил, готов ли чай. В этот момент послышались два звонка, и в комнате появился тот самый актер ТЮЗа, который когда-то произвел на четырнадцатилетнюю Машу очень сильное впечатление. Их познакомили.

Конечно, все это были известные в городе люди, остроумные и приятные в обществе. Но все же с ними было непривычно, несвободно. Маша то и дело опасалась, что скажет глупость, напряженно следила за своими словами и смущалась. Она была почему-то в центре внимания, хотя говорили не о ней. Но это внимание не было тем вниманием к человеку, какое всегда проявляли и Сергей и Оська. Это было внимание к молодой девушке, вызывавшее у Маши какое-то ей самой не ясное чувство обиды: они любовались в ней далеко не лучшим, что она имела, они замечали ее наружность, ее молодость, но не делали попыток добраться до ее внутреннего мира.

Несмотря на уговоры Семена Григорьича и Лизоньки, Маша ушла довольно рано. Шла домой и думала: такая красивая жена, а он ухаживает за другими… Почему? И почему эта Лизонька нисколько не проявляет тревоги или огорчения, замечая эти ухаживания? Привыкла? Или у них так принято?

Поразмыслив над своим отношением к Маркизову, Маша заключила: не влюблена нисколько, но видеть его приятно. Приятно сознавать свою, неизвестно откуда возникшую власть над ним. Убеждаешься лишний раз в собственной силе. А ей сейчас так важно было набираться силы, откуда угодно!

Через неделю Семен Григорьич снова позвонил ей и пригласил «на шашлык». На этот раз в гостях у Маркизовых был еще и поэт с маленькой испуганной женой. Поэта недавно похвалили в вечерней газете, и он вел себя так, словно отведал славы, узнал ее вкус. Маша не знала его фамилии и его стихов, и ей было странно, что так по-детски счастлив и доволен человек, прочитавший о себе хвалебную статью в газете. Он совсем не стеснялся этой похвалы, он принимал ее как должное.

Шашлык жарили в голландской печке на углях. Лиза приготовила несколько железных прутьев с наколотой на них бараниной и луком, прутья по очереди совали в печку, и баранина шипела, капая салом на березовые угли. Это было забавно.

На столе появился графин с ярким рубиновым вином. Семен Григорьич налил и Маше, но она решительно отодвинула рюмку. Она не пьет вина!

Красивый актер и Лиза стали уговаривать Машу, стыдить ее, упрашивать. Семен Григорьич молчал, а когда они приутихли, он наклонился к Машиному уху и сказал шепотом:

— Совсем отказываться не принято, но вы не пейте все, а только пригубите. Им я буду подливать, а вы пейте весь вечер одну рюмку. Вино очень легкое.

И Маша согласилась. Они переглянулись с Маркизовым, как заговорщики, и Маша присоединилась к тосту. «А все-таки он считается с моими привычками», — благодарно подумала она о Маркизове.

Поэт пил много, лицо его испуганной жены становилось все более тревожным. Лизонька угощала гостей, вела застольную беседу и, улыбаясь, выслушивала комплименты актера. Маша встала из-за стола и отошла к книжной полке.

Она взяла наугад тоненькую книжку стихов с женской фамилией на обложке. На титульном листке круглым женским почерком было написано: «Семену Маркизову — в память о шалостях сердца…»

Маша не стала читать эту книгу. Она скривилась и положила ее обратно на полку. «Шалости сердца» — что это такое? Разве любовь — это шалость, баловство? Пошалили… Шалуны… бр-р-р!

Она отошла к окну и стала рассматривать железные крыши соседних домов. Одни окна еще светились, в других уже погасили свет и легли спать. Поздно, домой пора. А вон то окошечко, вроде чердачного, светится ярко… Кто-то сидит за столом. Он один, он работает. Может, это поэт? Не такой, как этот краснолицый дядька с его вечно дрожащей женой, а настоящий поэт. Поэт, для которого любовь — не шалость и не баловство. Он любит, любит сильно и тяжело, любит без ясной надежды на настоящую взаимность. Он любит, а не «шалит», он, может быть, умрет раньше срока из-за этой любви. А может, он не умрет, а совершит подвиг в честь своей возлюбленной, единственной и настоящей, совершит такое, что докажет ей силу его любви… Он любит, а не шалит, как этот Семен…

— О чем вы задумались, Машенька? — послышался рядом голос Маркизова. Он наблюдал за Машей, не спуская с нее глаз. Он видел, какую книжку он взяла, видел, как она прочитала надпись… Он взглянул на нее, как смотрят на заведомо слабого противника, и снисходительно улыбнулся.

Маша не ответила, но он тотчас забыл о заданно вопросе и стал рассказывать что-то смешное. Потом отозвал всех из столовой в свой кабинет и усадил на огромную тахту. «А Люся совсем спит, — сказал он, кивнув на жену поэта, — ей надо подушечку»…

Он принес из соседней комнаты подушку и положил ее на колени Люси, захмелевшей от вина. За спиной у нее была диванная подушка, и куда бы Люся ни наклонилась, всюду нашла бы мягкую уютную опору. Маркизов прикрыл свою настольную лампу пестрой шелковой косынкой, и в комнате стало темно. Потом он сел возле Люси.

Поэт читал свои стихи хрипловатым завывающим голосом. Семен Григорьич изредка бросал Маше какую-нибудь реплику. В темноте он протянул в ее сторону руку, скрытую Люсиной подушкой, и найдя руку Маши, мягко пожал ее.

Все взбунтовалось в Маше. «Лицемеры! Лгуны! В двух шагах сидит его жена, а он нежничает со мной! Почему боится сделать это открыто? Почему скрывает? Наверно, его никто никогда не наказывал за это. Я накажу!»

И в ответ на мягкое пожатие руки Маша больно прижала руку Маркизова острыми ноготками. Впилась в податливую мякоть этой руки так сильно, что он не мог не почувствовать боль.

«Вот пускай вскрикнет, а потом и объяснит всем, что случилось», — зло подумала она. Он не вскрикнул, только слегка отдернул руку. «Наверно я оцарапала его до крови», — тотчас подумала Маша и пожалела.

Поэт кончил читать, зевнул и слез с тахты. Все ринулись в прихожую и начали одеваться. За окном зашумел холодный осенний дождь, и Маша с огорчением вспомнила, что пришла без калош.

— Машенька, вы обождите минуточку, — попросила ее Лиза, провожая остальных. — Я хочу вам сказать кое-что.

«Что она скажет? Может, увидела движение Семена Григорьича и поняла, что происходит?» — подумала Маша и решила обождать. Она любила ясность, а совесть ее была чиста.

Но Лиза заговорила совсем о другом. Она стала упрашивать Машу остаться у них ночевать.

— Я не могу остаться, я обещала папе вернуться не позже половины первого… — отказывалась Маша.

— А сейчас уже как раз половина первого. Вы позвоните вашему папе, — перебил ее Маркизов. — Позвоните, и он разрешит…

— Лучше ты позвони, — перебила Лиза. — Ей могут не позволить…

— Нет уж, если позвоните вы, дома с ума сойдут от незнакомого мужского голоса, — смеясь ответила Маша и набрала номер домашнего телефона.

Отец был недоволен. Он расспрашивал, где она так задержалась, он не торопился дать разрешение. Это еще что за новости — ночевать бог знает где!

Тогда взяла трубку Лизонька и очень ловко уладила дело. Ее приветливый голос сыграл свою роль.

Она постелила Маше в комнате, где они только что ужинали, проветрила и пригласила ее войти. Каким-то образом на столе очутилась та самая книжка, которую Маша брала с полки.

За стеной долго еще раздавались приглушенные голоса супругов. В них слышались нотки раздражения, особенно в голосе мужчины.

* * *

В университете Маша занималась с увлечением. Самостоятельность и независимость характера не мешали ей приглядываться к своим товарищам, перенимать то у одного, то у другого привычки и особенности, которые ей понравились. Один из ее товарищей писал очень мелко — должно быть, так пишут внимательные люди, исследователи, — и Маша стала писать бисерным почерком. Она училась записывать все разборчиво, чтобы потом легче было перечитывать. У другого студента был специальный блокнот, куда он записывал библиографические справки, названия книг, о которых говорил лектор или которые были указаны в программе, — и Маша завела себе такой блокнот.

Нередко она оставалась после лекций в читальном зале библиотеки, чтобы законспектировать какую-нибудь статью или главу из научного труда. У нее было облюбованное место для занятий — за угловым столиком, отгороженным с одной стороны широкой стенкой большого книжного шкафа. На этот столик Маша приносила несколько книг, заложенных длинными твердыми зелеными бумажками, и тетрадки. Сидела, читала, училась конспективно записывать самое главное, сокращать сказанное. Генька Миронов иронически называл ее конспекты эссенцией крепчайшей концентрации, — сам он конспектов почти не вел, держал все в памяти. Добиваться такой «концентрации мысли» было совсем не легко, но новые трудности увлекали, нравились.

Читая каждую новую книгу, Маша с удивлением оглядывалась назад: этого она прежде не знала, того не могла понять. Какая глупая была она еще вчера! Но назавтра, сидя за книгой, Маша убеждалась, что она еще недалеко ушла от себя, позавчерашней. Когда ребенок растет, его рост отмечают зарубками у крыльца или карандашными отметками на двери. Если бы Маша вздумала отмечать где-нибудь свой умственный рост, ей пришлось бы сделать много зарубок. Каждый день дарил ей что-нибудь интересное, и от этого на душе было весело. Новое знание, новое маленькое открытие — как подарок. Каждый день — подарки. Хорошо, а?

— Тебе Маркизов звонил, — мрачно сообщал ей дома Сева. Он невзлюбил Маркизова, которого никогда не видел. Взять и оставить Севкину сестру ночевать где-то в чужой квартире! Это до добра не доведет.

— У меня завтра семинар по марксизму, некогда мне развлекаться и в гости ходить, — отвечала Маша своему умному брату. — Если очень надо, Семен Григорьич еще позвонит.

А сама она в душе радовалась. Что, зацепила бывалое, «мозолистое» сердце Семена Григорьича!

Отец уехал в командировку в Москву, и Маша на неделю переселилась в его кабинет. Все ей нравилось там — и большой аквариум с нежными вуалехвостками, и чучело белой совы, и настольная лампа, которую высоко, как светоч, подымал в правой руке обнаженный человек атлетического сложения, и огромный, как зеленое поле, письменный стол.

Семен Григорьич позвонил снова. Он приглашал Машу в кино. Она отказалась, сославшись на нездоровье, на то, что надо посидеть дома. К тому же, пока отца нет, можно позаняться в спокойной обстановке.

Маркизов тотчас вызвался навестить больную. Через полчаса он был уже рядом с Машей. Она усадила его в отцовское кресло и сунула в руки странные очки, окруженные овальной деревянной рамкой:

— Это стереоскоп, сейчас вы будете на Кавказе!

Она поставила перед очками двойное фото, и пейзаж стал выпуклым, живым.

Семен Григорьич улыбался — давно его не развлекали таким детским способом! Он посмеивался, шутил над ученическим усердием Маши, над ее сознательностью. Он шутил необидно, добродушно, и этим гасил сопротивление, сглаживал остроту их расхождений. Конечно же, расхождений, потому что любые шутки по поводу сознательности казались Маше неуместными.

— До чего же вы сознательная особа, — говорил Маркизов. — Но, представьте себе, жизни вы совсем не знаете. Вы, дорогая моя, догматик. Заучили некие истины и держитесь за них. А жизнь — штука сложная. Взять хотя бы искусство. Попробуйте изрекать свои истины в лоб, — ничего не выйдет. Не получится. В «Синей блузе» можно, а в настоящей драме — черта с два.

— Вы хотите сказать, что наши истины — не жизненные?

— Убила. Убила на месте. Истины — это одно, да применять-то их надо с людьми, а вот люди — разные. Вам, моя умница, не хватает именно этого: знания жизни. Идеи-то для чего нужны? Для практики. Чтобы нам лучше было.

— Кривить душой все равно никогда не стану. А, может, я и жизнь знаю.

Маркизов смерил ее снисходительным взглядом:

— Понимаете, вы — словно рачок, который сбросил старый панцирь, а новый-то на нем еще не вырос, всякий обидеть может. Я бы не хотел, чтобы вас клевали, — а обидеть вас не трудно.

— Мне их просто жаль, тех несчастных, для которых обижать — удовольствие.

— Святая. Просто святая. Ей жаль… Посмотрим, как оно в жизни получится.

Маркизов имел перед Машей одно несомненное преимущество: она еще только рассуждала, а он уже работал, творил, создавал. Он дал ей понять, что готов взять на себя миссию — знакомить ее с искусством, с театром, а следовательно, и с жизнью.

Оба Машины брата страшно волновались за нее. «Этот дядька — противный, — сразу решил Володька. — Пусть он не думает, что мы рады его приходу».

Володя взял кочергу и сунул ее под закрытую дверь. Маркизов только начал говорить Маше что-то сугубо лестное, как вдруг увидел лезущую из-под двери железную кочергу.

— Это мой братишка… Не балуйся, Володя! — крикнула Маша. Кочерга перевернулась и уползла обратно под дверь. Маркизов рассмеялся. Он смеялся от всей души. Давно ему не приходилось вступать в войну с мальчишками.

Он ушел скоро. Здесь ему нечего было делать. Он взял с Маши обещание пойти с ним в кино как только она поправится.

Вскоре они побывали в кино. Деньги за билет ей так и не удалось вернуть ему, как ни старалась. За его счет? Это было покушением на ее независимость, это шло вразрез с ее принципами, и она нахмурилась.

— Почему вы не пригласили в кино жену? — спросила Маша, в упор взглянув на него.

— Она занята сегодня, — ответил он и удивленно посмотрел на Машу: ей-то какая забота?

Сеанс окончился быстро. Маркизов сидел рядом с ней в темноте, тихий и неподвижный. Он только изредка поворачивал к ней лицо и смотрел, не отрываясь. Он не пытался уже прикоснуться к руке или сказать что-нибудь. «Это я окатила его холодным душем — о жене спросила», — думала Маша.

Они вышли на улицу и повернули на набережную Фонтанки. Он не улыбался, а Маша уже замечала это, уже беспокоилась. «Что же ты не улыбаешься? Рассердился?» — спрашивала она мысленно.

— Вчера у меня был один приятель… Приехал с севера, — начал рассказывать Маркизов. — Он геолог, объездил много разных мест; был он и там, где отбывают наказание уголовные преступники. Это зимой было, вьюга страшная, и пришлось остановиться у администрации. Там он услышал одну историю, которую и рассказал мне. Вот вам кусок жизни, не выдуманный. Вот послушайте…

И Маркизов стал рассказывать. Печально, без улыбки рассказывал он, с каким-то тяжелым выражением лица. Рассказывал, не глядя на Машу.

Там была одна женщина, из воровок. Красивая и беспутная. Не было для нее ничего святого.

Там же отбывал наказание за то, что проглядел большую растрату, молодой бухгалтер. Он был здесь на хорошем счету и работал честно, бухгалтером же. Срок его наказания был невелик.

Человек этот не был женат. Он влюбился в беспутницу и признался ей в этом. Она рассмеялась и заявила: «Тащи два кило сахара, — переночуешь со мной! Цена для всех одна».

«Не то мне от тебя надо», — ответил он и ушел. Больше он не заговаривал с ней, но всегда смотрел на нее, когда был рядом, и очень тосковал. Измучился, похудел, и начальство заметило, что с ним происходит неладное.

А женщина эта вела себя все так же и даже сказала ему как-то: «Разве не хочешь как все? Приходи, мне всё одно!» Он отвернулся от нее и ушел.

И вот начальство решило, что дальше нельзя так. И эту женщину перевели в другой район, в ста километрах отсюда.

Что же случилось? Через две недели она в страшную пургу ушла с нового места. Она шла по сугробам, по бездорожью, и шла не куда-нибудь на свободу. Она шла обратно, к нему. Вернулась и сказала, что пришла к нему.

— Понимаете, в жизни бывают разные штуки, — продолжал Маркизов. — Не так-то уж трудно добиться победы нашему брату… Но в этом ли счастье? Нет, счастье только в том, чтобы женщина сама полюбила, по доброй своей воле пришла к тебе, чтобы пришла через все препятствия и помехи, чтобы не могла не прийти. А всякое прочее — это так, чепуха. Это цены не имеет. Понимаете вы это?

— Понимаю…

— Ну и хорошо. Вот подходит ваш трамвай, но прежде договоримся: завтра приходите на мой спектакль, вот контрамарка. Идите сразу же за кулисы, я буду ждать. Мне очень хочется, чтобы вы посмотрели этот спектакль.

Она пришла. Маркизов сам отвел ее в зал и усадит на откидное место в первом ряду. Каждый антракт он появлялся в зале и уводил ее с собой за кулисы. Там он познакомил Машу с некоторыми артистами, но запомнить их имена Маша не могла: она была слишком взволнована необычайностью обстановки и присутствием главного распорядителя всех этих чудес Семена Григорьича, стремившегося постоянно быть возле нее, а не возле той или этой актрисы. Не до того было, чтобы что-то запоминать и кого-то слушать внимательно.

Провожая ее после спектакля, Маркизов рассказал о кукольном театре для взрослых, который он очень любил.

— На днях мне нужно будет зайти к художнице, которая режет этих кукол из дерева. Она готовит для нашего клуба куклы-шаржи на многих из нас… Там и меня сделали, смешной очень. А женщина эта — талантливая художница. Сходимте вместе, я познакомлю вас. У нее мастерская — целый музей, такие есть прелестные вещи!

Ну как не пойти в мастерскую художницы, которая режет из дерева кукол! И все Маркизов, это он приобщает Машу к искусству!

Художницу звали Ефросинья Савельевна. Это была некрасивая пожилая женщина с узенькими прищуренными глазами. От ее зорких прищуренных глаз лучами разбегались морщинки.

Увидев Маркизова в дверях, она просияла. Но, заметив Машу, усмехнулась как-то горько, обиженно, по-детски. Маркизов представил Машу, но Ефросинья Савельевна взглянула на нее мельком, а дальше не сводила глаз со своего гостя.

Маша ходила по комнате и рассматривала вырезанные из дерева фигурки. Чего только тут не было! Девушка с коромыслом и ведрами, танцующая девушка, двое обнявшись, всадник на коне, старик с лукошком грибов. Одна фигурка привлекла особенное внимание: женщина в простой кофте и юбке стоит на берегу моря, волна с завитком пены на гребне подбегает к самым ее ногам. Ветер сбил платок с головы поморки, волосы рассыпались на ветру, а женщина стоит, бессильно опустив руки, которые наверно только что простирала к морю, стоит и с тоской смотрит вперед. Ждет кого-то, боится — вернется ли? И брови ее скорбно сведены, и подбородок вперед, закинула голову, все смотрит.

Все женские деревянные фигурки стройные, тонкие станом. А сама Ефросинья Савельевна — низенького роста, полная, кургузая. Не вышла красотой.

Маша рассматривает ее работы, а она в углу комнаты смешит чем-то Маркизова. Взяла со стола какую-то куклу, вроде Петрушки, с ногами и руками на ниточках, водит ее, незаметно подергивая то одну, то другую нитку, и говорит за куклу измененным голосом:

— Что это, Ефросинья Савельевна, что это за гость к нам пришел? Что за славный мальчик такой, сытенький, гладенький, сразу видно — ухоженный? Хорошенький мальчик, да жаль, всегда с собой хвост приведет, и все такие славные девочки, одна к одной… А на нас с тобой, Ефросинья Савельевна, никакого внимания… А ты, мальчик, не смотри всё на молоденьких, ты посмотри хоть раз на старую бабу деревенскую… Посмотри-кось на нее позорче, повнимательней, может, увидишь что…

Маша с удивлением обернулась на писклявый кукольный голос. Но Ефросинья Савельевна не моргнула глазом, и сразу Петрушка повернулся к Маше:

— Здравствуй, Машенька, хорошая, пригожая! Здравствуй, дай ручку Петрушке! Дай, я за тобой поухаживаю…

И Петрушка в руках хозяйки забеспокоился, потянулся к Маше, стал перед ней на деревянное острое колено.

Маша смеялась, но ей сделалось немного жутко. Она всегда смотрела на маски и на двигающихся кукол с каким-то затаенным страхом: маски как бы соединялись, сливались с фигурами людей, их надевших, и обыкновенные люди превращались в незнаемых странных существ. Живые куклы тоже были непонятными маленькими людьми с резкими движениями, с писклявым голосом… От них можно было ожидать чего угодно.

А Семен Григорьич слушал лепетание деревянной куклы, хитро прищурясь, осторожно поглядывая на Машу. Он ничего не ответил на упреки Петрушки. Ефросинья Савельевна встала, положила куклу на стул, и Петрушка сразу умер, упал криво и бессмысленно. Хозяйка приготовила чай и предложила гостям, но они отказались. Маркизов попросил показать кукол, приготовленных для театрального клуба.

Куклы лежали в ящике, вернее, еще не куклы, а только головы их. Все они были смешные, похожие на своих живых прототипов, и только Маркизов был похожий, но не смешной. Очень метко были схвачены и переданы его томные голубиные глаза. А взамен волос она приклеила кусочек черного каракуля…

Маша рассматривала куклу-Маркизова, слушала журчащую речь художницы, и ей становилось совершенно ясно, что пожилая женщина эта любит Семена Григорьича, любит вопреки здравому смыслу, любит и чуть ли не надеется на взаимность.

Маша взяла в руки Петрушку и попробовала заставить его шевельнуться. Ничего не вышло. У нее в руках был только мертвый Петрушка. Оживал он у Ефросиньи Савельевны.

Стало очень тоскливо, душно, захотелось уйти отсюда. Маркизов это заметил, простился с хозяйкой и направился с Машей к выходу.

— Мне доделать кое-что надо, не готова ваша кукла-то, — сказала ему вслед художница. — Когда придете? Лучше бы завтра утречком.

— Хорошо, приду утром.

Дома Маша вспоминала этот вечер и это новое знакомство. Ей показалось, что она сердится на пожилую художницу, и на Маркизова, и на его артистов, которые говорили с ним так приветливо, а женщины — даже игриво. Очень надо! Зачем все это ей, Маше? Какая-то паутина опутала ноги и руки, уже трудно было резко рвануться и уйти… А все-таки он ходит за ней, а не за ними! А все-таки она, Маша, во всем этом — не жертва, а победительница.

* * *

О Сергее она вспоминала все реже. Оська, заметивший исчезновение фотографии Сергея, попытался было заходить к Маше почаще, много раз давал ей понять, что она может им распоряжаться. Он это делал по-разному: то читал лирические стихи Маяковского, то приносил Маше букеты цветов. Однажды в снежную погоду он прибежал вечером с бумажным пакетом за пазухой: долго разворачивал бумажки одну за другой, и когда развернулась последняя, Маша и оба ее брата увидели маленькую, дрожащую от холода, живую белую розу.

— Где ты взял ее зимой? — простодушно спросил Сева. Но Оська ответил: «Секрет изобретателя» и приколол розу к Машиной заколке на волосах.

— Машенька! Куропатка моя ненаглядная! — сказал Оська при всех и тут же упал на колено перед Машей: — Неужели ты такая бесчувственная, что не видишь, как человек сохнет по тебе?

— Я очень бесчувственная, — ответила Маша. — И давай вставай с неподметенного пола.

Она заметила, что грудной карман на Оськиной лыжной куртке начал отрываться, краешек его повис.

— Давай, пришью, — решила она, потому что неудобно было оставаться в долгу — человек зимой розу принес, как-никак. — Иди сюда.

Он подошел, закрыл глаза от счастья и так стоял, ничуть не скрывая радости, пока она пришивала край кармана.

— Шла бы ты за Оську замуж, — сказала Люся, тогда Оська ушел, а мальчишки легли спать. — Он за тобой всю жизнь будет ходить, как собачка. И он интересный собой…

— Ну кто же выходит замуж без любви? — спросила Маша подругу. — Ты понимаешь, мне что он, что Севка, что еще какая-нибудь родня. Я его очень люблю, но как родственника. А за родственников замуж не выходят, это совсем другое. Если он тебе нравится, ты дай ему знать, я помогу. Может, он перестроится.

— Такие быстро не перестраиваются, — ответила Люся. — Просто я тебе хочу добра. А ты слишком увлекающаяся натура и ты когда-нибудь наделаешь глупостей.

— Не до глупостей мне, когда сессия на носу! Первая сессия в жизни.

До сессии было еще добрых полтора месяца, но Маша нарочно настроилась на сессию заранее. Столько прочитать надо! И в конспектах есть пропуски, некоторые лекции не записаны. Надо восстановить их по чужим записям. Некогда увлекаться!

Так она себе говорила, так успокаивала. А сама ждала звонка Семена Григорьича. Она привыкла уже к тому, что он непременно должен ей позвонить, не реже чем раз или два в неделю.

Когда надо было готовиться к семинару, она отказывалась от его приглашений, но чаще приходила, Ходили в кино впятером, с Лизонькой и двумя их друзьями — супругами. Маркизов готов был таскать ее за собой всюду. И в один прекрасный день Маша сказала ему, что не хочет мозолить глаза его друзьям, ни к чему это.

— Да… Мы ни разу не провели с вами целый день вместе, — сказал Маркизов, поняв ее по-своему. — К сожалению, иногда я бываю занят в ваши выходные дни, а в остальные — вы заняты. Но вот скоро я освобожусь в воскресенье. Оставьте его для меня.

— У меня билеты взяты на «Евгения Онегина», на утренник. И я иду с братьями. А потом надо домой, пообедать.

— После оперы вы усадите братьев на трамвай и приезжайте сюда. Пообедаем вместе.

Он уговорил. Спустя несколько дней Маша позвонила в знакомую квартиру не вечером, а днем. Открыл Семен Григорьич.

— Ох, и проголодался я, дожидаясь вас! Не снимайте пальто, идемте сейчас же обедать, не то я с голоду умру.

В ресторане, куда они пришли, Маша почувствовала себя неважно. Вокруг сидели чужие люди и без стеснения рассматривали ее и Маркизова. Официантка, улыбнувшись Маркизову, как хорошо знакомому, быстро принесла розовую семгу, салат из крабов и бутылку абрау-каберне.

— Я пить не буду ни капли, — решительно ответила Маша. Она обедала без аппетита, то и дело оглядываясь на соседей и смущаясь без видимой причины, но характер выдержала. Маркизов тоже не стал пить без нее. Бутылка осталась непочатой.

Скучная церемония началась, когда дело дошло до расчета. Маша настаивала на своей финансовой самостоятельности, Маркизов ни в какую не соглашался, и граждане за соседними столиками уже поглядывали в их сторону, слушая забавные пререкания. Это надо было прекратить, и Маша покорилась, предупредив, что больше с ним сюда никогда не придет.

Возвратились домой, и он стал читать стихи. Потом подошло время ужина, и на столе снова появилась бутылка.

Маша удивлялась, что дома нет хозяйки, — подготовкой ужина занимался сам Маркизов. На ее вопрос он ответил: «Сегодня весь день мой», — и больше распространяться не стал.

— Оставьте ваши скучные уговоры, — сказала Маша, когда вино засверкало в рюмках. — Вы пейте, я не стану. Я не пью.

— Одну, как тогда. Хоть пригубите. Это же детский напиток, его врачи больным прописывают.

Она пригубила с отвращением и вскоре поднялась из-за стола. Пора уходить.

Маркизов шутливо уговаривал ее посидеть, смешил, заставлял смеяться. Она присела на тахту. Ладно, через десять минут она двинется домой.

И вдруг сильные руки обняли ее и лицо ее очутилось совсем рядом с его лицом.

Он успел прикоснуться губами к ее сухим губам, но тотчас же отпрянул. Маша высвободила руки и ударила его, оттолкнула, резко отодвинулась.

— Какая вы… неласковая, — сказал он, посмотрев с упреком на Машу. — Неужели, неужели вы ничего не видите? Ничего!

— Это… втроем не бывает, — резко ответила она и встала с места.

Но Семен Григорьич не дал ей уйти. Он что-то говорил, он просил посидеть, он обещал покорность и послушание.

Во время этого разговора щелкнул замок во входной двери. Вернулась Лизонька. Розовая, свежая, пахнущая морозом. Внимательно оглядев мужа, она поняла, какова «обстановка». И тут же принялась уговаривать Машу:

— Вы останетесь у нас! Никуда я не пущу вас, никуда! Сейчас поставлю чайник, выпьем чаю и спать!

Машу снова оставили ночевать, и Лизонька снова просила на это разрешения у Машиного отца. «Тяжелый случай», — пробормотал Маркизов, когда Лизонька повесила трубку. Он не раз говорил Маше о том, что излишняя родительская опека не идет девушке, которой почти двадцать лет.

Спустя неделю Маша застала в гостях у Маркизовых краснолицего поэта и его жену. Поэт хотел сделать Маше приятное и подарил ей книгу своих стихов с автографом. Он рассказывал о своем выступлении в одном детском доме. Он хвалился хорошим приемом, его сказка в стихах понравилась детям.

— А мы в прошлом году на гастролях в Крыму встречались с пионерами, — мечтательно сказал Семен Григорьич. — Такие славные маленькие мальчишки и девчонки в голубых трусиках! Один мальчуган мне все потом покою не давал, видно, я ему понравился.

— Просто соскучился по отцу, — сказала жена поэта. — Ведь не только отцы по детям скучают; дети по нас — тоже.

Лиза слушала, напряженно нахмурясь. При последних словах гостьи она поднесла к глазам маленький белый носовой платок и быстро вышла из комнаты.

Маркизов не заметил этого или сделал вид, что не заметил, он продолжал беседовать с поэтом.

— Что с Лизой, почему она? — шепотом спросила Маша жену поэта.

— Напрасно мы этот разговор затеяли… У нее не может быть детей, — ответила маленькая женщина. — А он мечтает…

Почему не может быть? Спрашивать было неудобно. А могут ли быть дети у меня? Неизвестно. Наверное…

Когда Лиза снова возвратилась в комнату, глаза ее были красны. Семен Григорьич поднял голову и увидел лицо жены.

— Плакать бессмысленно, держите себя в руках, — сказал он ей, как бы не замечая присутствующих. Он всегда обращался к ней на вы, это удивляло Машу.

Выбрав момент, когда все перешли в соседнюю комнату, Маша сказала Маркизову с укором:

— Почему вы так резки с женой!

— Это не ваше дело, — грубо ответил Маркизов. — И прошу вас не обращать внимания на то, что вас непосредственно не касается, так будет лучше.

Не касается… грубиян. А может, именно потому она и плакала, что боится потерять его? Может, она плакала из-за меня?

Лиза ни в чем не перечила мужу и никогда не обидела Машу каким-нибудь намеком. Она казалась Маше пустоватой, мелковатой по своим интересам, но обидеть ее, добавить ей новых тревог и забот — этого Маша не хотела.

Она впервые серьезно задумалась о том, как выглядят со стороны эти ее визиты к Маркизовым. Странно выглядят. Маша поставила себя на место Лизоньки и с отвращением почувствовала, что получается неблагополучно, просто совсем худо. Конечно, она, Маша, другая. Она никогда не стала бы терпеть такое поведение своего мужа, она бы просто ушла от него — и всё. А что, если он лжет, если он по ночам объясняется ей в любви, уверяет в своем постоянстве? Но ведь ложь можно почувствовать. Значит, кто-то кого-то тяготит. А зачем же жить друг другу в тягость?

«Мне надо прекратить эти посещения, — решила Маша. — Еще немного, и я потеряю голову, так что никакие рассуждения не помогут. Пусть этот вечер будет последним, пусть на моей совести не будет вины за то, что разбила чужую семью».

Она взглянула на Семена Григорьича: он и не знает, что этот вечер — последний. Ну, пусть не знает. А хорошим поводом для того, чтобы прекратить эти встречи, будет зачетная сессия.

Лиза давно успокоилась и развлекала гостей, показывая какие-то переписанные ею стихи. Маркизов взял их из ее рук и стал читать вслух.

Это была поэма о расставании, о последнем свидании любовников. Поэма была написана от лица женщины, и автором ее была женщина. Эту фамилию Маша услышала впервые. Ей объяснили, что поэтесса живет сейчас за границей. Книжку трудно достать, и Лиза переписала всю поэму от руки, чтобы Семен Григорьич мог иногда почитать это вслух.

Он читал глуховатым, низким голосом, а Маше казалось, что читает он ей, не гостям, только ей одной. В строфах поэмы звучала отчаянная тоска по любимому. Маше стало очень грустно от мысли, что теперь ей придется выполнять принятое решение — никогда больше не приходить сюда. И когда Маркизов прочитал все до конца и положил тетрадку на стол, Маша улучила момент и спросила у Лизы, можно ли переписать поэму. Лиза позволила, дала ей перо и бумагу и Маша села за маленький письменный стол.

Она переписывала долго. Маркизов подходил к ней, но, увидев, что она делает, отошел и занялся каким-то разговором. Она переписывала, сидя у него за столом! Может быть, он думал, что это только начало, что дальше с ней будет проще и легче? Да и стихи эти не проходят бесследно, они как вино.

На этот раз Маша не осталась ночевать, она ушла домой.

Маркизов заметил что-то новое в ее поведении, но понять не смог. Он проводил ее до дверей и долго стоял на лестнице, глядя вниз на удалявшуюся фигурку. «До скорой встречи, Машенька!» — крикнул он ей вслед и услыхал откуда-то снизу, с пролета первого этажа: «Всего доброго!»

И станет ерундовым любовный эпизодчик

Какой-нибудь Любы к любому Вове…

Маяковский был прав. И сколько мужества, сколько трудных побед над собой одержал он, этот человек, раненое сердце которого не переставало болеть всю его жизнь! Он был безгранично предан идее, осветившей жизнь, и только одного не хотел брать в расчет — природы, человеческой природы, законов утомляемости, которые существуют и для металла, не только для человека. Но жизнь его продолжалась бы и сегодня, если бы страдание не обострилось до такой степени. Как, должно быть, корили себя друзья, узнав о его гибели!

* * *

Зимнее утро нависло над городом, снежное, все в бурых тяжелых тучах, лишенное света. Маша поехала в университет.

Как всегда, она слушала, записывала основное, изредка переговаривалась с друзьями. Как всегда, она переходила из аудитории в аудиторию, останавливаясь в перерывы между лекциями под открытой настежь форточкой — свежего воздуха не хватало.

День был тяжелый какой-то, темный, — но нарушить свой обычный распорядок Маша не хотела, и после лекций, наскоро перекусив в столовой, ушла в библиотеку. Пристроилась под зеленой лампой и стала читать — скоро сессия, только поспевай!

Но сосредоточиться было почему-то трудно. Маша подняла голову от книг.

В дверях читального зала стоял комсорг группы Гриша Козаков. Он так посмотрел на Машу, что она сразу вскочила и подошла к нему.

Она не успела задать вопрос.

— Кирова убили, — выдохнул Гриша шепотом. — Что ты!

Ну кто же мог поверить этому! Однако Гриша не из тех, кто скажет такое, не зная достоверно. И на лице его отчаяние. Отчаяние и растерянность.

— Кирова! Кто? Как же? Как поверить этому? Невозможно! Секретаря обкома…

Вскоре ужасная весть облетела город. А на другой день толпы людей теснились у вывешенных свежих газет, на которых из черных рамок глядело простое, славное, приветливое лицо. Он и в черной рамке улыбался, так хорошо всем знакомый, такой свой! И народ не мог читать спокойно эти газетные сообщения, народ плакал о нем.

На факультете состоялся митинг. Кто-то прочел стихи, печальные и гневные стихи. Гриша сказал несколько слов, — он уже пришел в себя, теперь он стал мрачным и озабоченным.

А потом шли по заснеженным улицам прощаться. Небо сгрудило над Таврическим дворцом каменные тяжелые облака, было темно и тяжко. Улицы были заполнены людьми, траурные демонстрации двигались к Таврическому. Траурные, молчаливые, страшные демонстрации без знамен и транспарантов.

Что же такое случилось? Как это осмыслить? Гражданская война давно прошла. Коллективизация в деревне тоже завершена, страсти поутихли и там. Казалось, уже миновали те сражения, в которых товарищи платили за победу жизнями. Кровь — самый вид ее забыли. И вдруг…

Кирова в городе все знали, его все любили. Люди всевозможных профессий видели его не только на трибуне, во время демонстраций и на активах в Смольном и Таврическом, многие встречали его у себя в цехах заводов, в лабораториях институтов, на фабриках, торфоразработках. Всюду он поспевал, всюду сам старался побывать. Шутил, первый заговаривал с работницами, с фабзайчатами, с инженерами. Открытая душа, понятный, настойчивый, преданный революций весь без остатка, до последней капли крови…

До последней капли крови… Нет, не только ленинградцы знали его и любили, знали северяне, знали нефтяники Каспия, знали на Кавказе и в Астрахани. И нашлось бы немало таких, кто готов был заслонить его от черной пули, заслонить не задумавшись, как старшего, как лучшего товарища, который много может, который во́т как нужен партии.

Маша вспомнила встречу на улице Красных зорь, вспомнила его отцовскую улыбку. Всем известный человек, герой гражданской войны — и такой простой, свой… Ни к чему он не был равнодушен, все ему было интересно, всюду он бывал — на заводах, в колхозах, фабзавучах. Люди его любили.

И вот… Голова к голове, плечо к плечу вливались они в вестибюль Таврического дворца, люди, сгорбленные горем, ошеломленные известием, которого никто не мог ожидать. Поток людей медленно обогнул поставленный на возвышении, украшенный венками гроб. Красное с черным, всюду красное с черным, а посреди — наш товарищ и наш руководитель, которому мы верили больше, чем себе. Он не шевелится. Он убит. Убит на посту.

Кто, кто мог совершить такое? Значит, враги еще есть, и мало того — они посмели сделать это днем, в центре города. Значит, не только в учебниках написано о кровавой ненависти троцкистов и зиновьевцев к ленинцам, к партии. Есть опасные люди. Надо предупредить, уничтожить самую возможность таких страшных дел. Надо обезвредить врагов.

Сын партии, воин…

Темный зимний вечер был прорезан острыми лучами прожекторов, бликами летевшего света. Вдоль широкого проспекта медленно плыло артиллерийское орудие, на лафете которого стоял гроб. И вслед за лафетом шли, сжимая плотно челюсти, самые известные, самые главные люди страны, приехавшие из Москвы. Так провожают сына или любимого брата — молчаливо грозное мужское горе, молчаливо и трудноизлечимо.

Оркестры не скрывали человеческой боли, но музыка не только рыдала и оплакивала, она вела на бой, она грозила убийцам, она ничего не прощала.

В общем горе каждый на какие-то минуты потерял себя, забыл о себе. Какой-то худенький, подвижный кинооператор молча делал свое дело, выбирая свет, направляя свой аппарат на картину народной трагедии. На вокзале специальный состав принял людей, принял гроб с человеком, которого никто не мог представить себе мертвым, специальная охрана следила за каждым вагоном. Худенький кинооператор с охапкой круглых металлических коробок подбежал к вагону последним. У него не было никаких пропусков, никаких билетов, его просто хорошо знали в лицо, и он поехал с поездом, не взявшим ни одного корреспондента или репортера.

В последующие дни в Колонном зале оператор снимал минуты прощания москвичей, снимал вождей, соратников Кирова, стоявших в почетном карауле. Ему говорили: «В первой цепи подойдешь к четвертому слева, во второй — к третьему слева». Он подходил со своим аппаратом, и красноармейцы, отступая на шаг, пропускали его вперед. Плакали все, даже самые суровые, самые твердые люди. Но оператор сам не имел права плакать, он приказал своим рукам не дрожать и снимал, снимал. Он не спал три дня, но руки подчинялись, они не дрожали. Оператор снимал и снимал, а когда все было кончено, он принес свои коробки в кабинет начальника Комитета кинематографии, отдал их и тут же свалился на диванчик. Он спал сутки подряд, и никто не будил его. Проснулся он от разговоров — просматривали снятые им кадры. Он спустил ноги с дивана, посмотрел на всех мутными сонными глазами и тогда только понял. Это не сон, это он снимал последний раз в жизни своего Кирова — Кирова, с которым столько раз виделся и разговаривал во время съемок на съездах, совещаниях, митингах! Кирова, который по окончании работы операторов в Таврическом спрашивал коменданта дворца: «А чай у вас найдется? Люди же устали…» — и сам садился с ними попить чайку.

Оператор понял — нынче он снимал Кирова в последний раз. С ужасом взглянул он на сидевших в кабинете людей, взглянул и заплакал. И никто не посмел утешать его.

А жизнь продолжалась, она не могла остановиться ни от какого, даже слишком большого горя. Люди работали на заводах и в учреждениях, студенты готовились к сессии.

Маша Лоза готовилась к первой в своей жизни сессии.

Экзамены нагнали такого страху, что не хватало ни ночи, ни дня. Маша то сидела в библиотеке под зеленой лампой, то бегала в общежитие повторять по программе историю древнего Востока. Их собиралось там четыре человека, трое ребят и Маша, и они ожесточенно повторяли, повторяли, повторяли… Комсорг их группы Гриша Козаков написал по всей программе нечто вроде подробной шпаргалки. Это были одинаковые узенькие листки, на которых слева проставлялась дата, справа факты, события истории, которые положено знать. Под некоторыми из них в скобках было написано, как неправильно истолковывали эти факты буржуазные ученые.

Гриша Козаков был маленький, рыжий и говорил так неразборчиво, словно держал во рту десяток камешков. Но мысли его были всегда логичны и четки, память отличная, и готовиться с ним вместе к экзаменам было очень полезно для таких недостаточно организованных натур, к каким принадлежала Маша. Он никому не давал «растекаться мыслию по древу», он управлял всем этим процессом повторения, хотя сам говорил немного и больше слушал. Если ребята забывали сказать что-нибудь существенное, он добавлял, но первым никогда не лез.

В семинаре профессора Васильева, читавшего историю древнего Востока, Маша занималась охотно. Он водил студентов на экскурсии в Эрмитаж, и они рассматривали египетские мумии, стеклянные флаконы, коробочки для красок, которыми пять тысяч лет назад женщины подкрашивали глаза и губы. Они видели папирусы — и те, которые были документами и сообщали о делах, и те, которыми на досуге зачитывались рабовладельцы и их ленивые жены… Профессор показывал глиняные хеттские таблетки, надписи на которых он расшифровывал в тиши своего кабинета, — они тоже говорили о седой древности. Но и в этой древности люди любили и ревновали, рождались, умирали и старели. Время перечеркнуло множество жизней, остались коробочки от краски да папирусы… Только ли?

Маша с любопытством рассматривала египетские вазы, тонкие орнаменты и рисунки. От женщин, живших только ради того, чтобы брать, остались принадлежности их туалета, но от тех, кто трудился, человечество получило в наследство произведения искусства, частицу души творцов этого искусства. Их жизнь не прошла бесследно.

Профессор назвал студентам свою последнюю работу, в которой он расшифровал один папирус, рассказывавший о восстании рабов. Маша раньше всех достала эту книгу и с жадностью прочла ее. Ей казалось, что, изучая историю дальних тысячелетий, она еще там начинает свою жизнь, она переживает волнения и страсти людей, живших тогда, и это удлиняет собственную жизнь на баснословные сроки. Вот развернулось восстание, и простые люди стали полноправными, и богатства вернулись к рукам тех, кто их создал. И женщины-рабыни, не имевшие права продолжать свой род, понесли и родили детей, и дети простых людей стали учиться грамоте в школе у писцов. Маша увидела себя в жаркий африканский зной на берегу Нила с маленьким узкоглазым ребенком, на руках, ее ребенком… А дома — вдоволь пшеничных лепешек, а дома ждет любимый, ныне свободный человек… На одном из камней она увидела портрет египтянина с голубиными глазами, совершенно такими же, как у Семена Григорьича. И тогда жили люди… как это далеко от нас, и как мало приходится жить человеку!

Однажды во время семинарских занятий Маша стала рисовать профиль своего соученика Арутюняна. Она не заметила, как профессор подошел к ней и взглянул на рисунок.

— Позвольте, — сказал он ей и поднял листок, чтобы его видели все. — Этот набросок портрета вашего товарища-армянина говорит о большом сходстве в наружности ассирийцев и современных армян. Это — родственники, наследники, вспомните портреты ассирийских царей. А рисовать во время занятий не следует, — закончил он, возвращая рисунок покрасневшей студентке Лозе.

Вспомнит ли профессор нарушение дисциплины? Во всяком случае, Маша учила историю древнего Востока очень добросовестно, чтобы не опростоволоситься.

Маркизов звонил ей в конце декабря, потом в первой неделе января, но она неизменно ссылалась на сессию. «У меня большие новости для вас», — говорил он по телефону, стараясь возбудить ее любопытство, но она повторяла одно и то же: сессия, такие страшные экзамены, такие строгие профессора, что просто ужас. Ближайший месяц звонить ей не стоит.

И он перестал звонить. Через неделю, сидя дома за учебником, она вспомнила, что телефон давно уже молчит. Сама запретила… но если бы он очень хотел, позвонил бы и без разрешения. А впрочем, это все к лучшему, по крайней мере, Лиза станет спокойной и не будет плакать. Там — семья, какая ни на есть, а Маша что? Все-таки она считает себя новым человеком. От нее людям теплее должно становиться, а не холодней. Нет, это все к лучшему.

Историю древнего Востока она сдала на «хорошо». Отоспалась, принялась за политэкономию. Этот предмет она любила. Еще в фабзавуче она начала читать Ленина, Сталина и Энгельса — Сергей приносил ей эти книги, они часто спорили, обсуждали. Чтобы не отстать от Сергея, Маша читала такую литературу независимо от учебы в фабзавуче. Она разыскала у букинистов, книгу Августа Бебеля «Женщина и социализм» и купила ее. Сделать это Машу заставил Маяковский, написав в одном стихотворении:

Для кого Бебель — «Женщина и социализм»,

Для кого — пиво и раки.

Во вторую категорию попасть не хотелось, и книга была прочитана. Ничего, она была наполнена такими фактами, что Маша сразу почувствовала себя сильней. Нет, женщины больше не улитки, которые прячутся в свою скорлупу, всего боятся. Они давно уже борются за свои права. Но ничто не дается даром, за все платят жизнью. Одна из героинь Французской революции Олимпия де Гуш сказала, когда ей прочитали смертный приговор: «Женщины могут гордиться — нам дали право на эшафот, но придет время, когда мы добьемся и права на трибуну…» Ее казнили. А право на трибуну уже завоевано — у нас. И не только это.

Политэкономию Лоза сдала на «отлично». Оставался экзамен по древней русской истории. Объем курса был, конечно, велик, но Маша этого экзамена боялась меньше, чем других. Все знакомое, обо всем этом читалось много раз. Вот только хронологию подзубрить, написать ее на длинных листочках, как у Козакова.

* * *

В вечерней газете Маша прочитала, что в город приехал на гастроли из Москвы Малый театр. Она заранее взяла билеты так, чтобы пойти на спектакль сразу после экзамена по политэкономии. Шла «Гроза».

В первом же антракте Маша увидела много знакомых по смотру самодеятельности и некоторых актеров, с которыми ее знакомил Маркизов. Один из них подошел к ней поспешно, — это был приятель Маркизова, часто бывавший в их доме. Он поздоровался, взял ее под руку и сказал:

— Куда вы пропали? Что вы делаете с ним? Вы знаете, что с ним творится последнее время?

— О нем есть кому заботиться, — отрезала Маша, чтобы прекратить разговор.

— Лизы нет в Ленинграде вот уже скоро месяц. Они расстались, и она уехала в Киев к отцу.

Что? Лиза уехала в Киев? Недостает только задать этот вопрос заботливому приятелю Семена Григорьича — почему Лиза уехала?

— А что же с ним? — спросила она уже в тревоге.

— А с ним черт знает что, мечется человек. Хорошего мало. Он придет сегодня к последнему действию, вы поговорите с ним. Не напускайте холоду, как вы это любите. От женщины очень многое зависит. Простите, что я вмешиваюсь не в свое дело, но Семен — мой друг.

Спектакль захватил Машу. И как же глубоко проник Островский в душу женщины, как хорошо показал он все это! Смерть Катерины почти неизбежна: она знает, что случится беда, она просит мужа не оставлять ее одну, не уезжать, но когда остается — идет навстречу грозе. Пусть будет, что будет. А раз случилось это, раз она послушалась своего сердца и ушла ночью на свидание в темный сад на берегу Волги, — значит, с тем диким миром все кончено. Туда уж она больше не вернется. Нет любви, нет счастья — значит, конец. Нет у Катерины другого выхода.

Маша очень любила эту роль, хотя понимала, что игра ее на сцене заводского клуба — игра любительская, далеко ей до искусства настоящих мастеров. Но если играть на сцене — наслаждение, то почему же не сделать его доступным всем, кто тянется к такому наслаждению? Играть, осознать и перечувствовать всю сложную драму женской жизни тех времен… Снова пережить это самой за Катерину, снова продлить свою жизнь, воплотившись на время в облик женщины, какие были полвека назад… Маша не знала, что чувствуют во время игры другие ее товарищи или настоящие актеры, но сама она чувствовала, что становится богаче, щедрее, сильнее.

О Маркизове она вспомнила, когда подбежала к авансцене, аплодируя вышедшим актерам. Она почувствовала его рядом — и тотчас забыла актеров.

Он стоял перед ней такой счастливый, такой сияющий, и не знал, что сказать. Стоял и бормотал: «Здравствуйте, здравствуйте, Маша!»

Они не торопились выходить к вешалке.

— Когда же наконец, когда же придете вы ко мне? — спросил он, не выпуская ее руки. — Сегодня? Завтра? Когда, господи?

— Послезавтра днем у меня последний экзамен, — ответила Маша чуть слышно.

— Послезавтра вечером вы придете, — видите, какой я терпеливый? Я верю, что вы не обманете.

В зале было уже пусто, и капельдинер осуждающе взглянул на Машу и Маркизова.

Весь следующий день прошел в какой-то тревоге. Надо было повторять материал к экзамену, листочки с хронологией были написаны. Однако голова не работала, как полагалось, после каждой записи в памяти возникал Маркизов. Несчастный и печальный, счастливый и сияющий… Что она ему обещала? Приехать? Но из этого вовсе ничего не следует. Приедет на полчаса, поговорит немножко и скроется.

Иван Грозный начинал заботиться о развитии отечественной промышленности, о горнорудных заводах — Маркизов попадал туда же. Болотников поднял восстание — Маркизов почему-то возникал в памяти рядом с именем Ивана Болотникова. Может, она когда-нибудь учила историю, а в это время позвонил Маркизов, — и прочитанное связалось в подсознании с его звонком, голосом. Может, были какие-нибудь другие связи, — только Маркизов вставал перед глазами и тогда, когда Маша дошла до петровских времен, и дальше. «Ну, ничего, это все я знаю, только немного повторить, освежить в памяти», — утешала себя Маша. А непослушные мысли снова устремлялись к голубиным глазам и в ушах звучал его низковатый голос: «Послезавтра вечером…»

Ночь прошла беспокойно, тяжелые сны утомляли. То ей снилось, что она опаздывает на поезд, бежит, торопится, а он уже отошел и только красный огонек мелькнул на последнем вагоне. То снилось ей море и она — одна на высокой скале. Лодки нет, никого нет, а она вспомнила, что ее ждут, что надо прийти вовремя. Но лодки нет… Препятствия, препятствия, препятствия на пути — они загромоздили все сны, они держали ее в непрерывном напряжении. Проснувшись утром, она почувствовала, что голова кружится от усталости, а все века русской истории, все цари, полководцы и вожаки крестьянских восстаний смешались в один хоровод.

Экзамен проходил благополучно, молодой доцент спрашивал, строго придерживаясь программы, и ставил отметки справедливо. Только он очень затягивал экзамен, каждого держал подолгу. Он не знал, что Маша после экзамена непременно должна поехать к Маркизову. Доцент ничего этого не знал и заботился только об усвоении его предмета и о справедливости в оценках.

А часы шли. Студентов вызывали по списку — одного из начала списка по алфавиту, другого с конца. Лоза оказалась из последних. Уже шел восьмой час, а до Маши еще было три человека.

Машу стало знобить — плохо топят на факультете, не понимают, что за несколько часов промерзнуть можно. Другие, правда, не мерзли, напротив, многие сидели, раскрасневшись от волнения, поглядывая в свои конспекты. А Машу знобило. К тому же экзамен тянется бог знает сколько.

Когда она вошла и взглянула на доставшийся ей билет, — ей показалось, что достались самые простые вопросы. Но сосредоточить на них мысли оказалось невозможно. Она взглянула на часы — восемь двадцать пять… Никуда, никуда она не успеет!

— Вы можете отвечать? — спросил доцент.

— Да, конечно! — ответила Маша, посмотрела на билет и расплакалась. — Я не знаю, что со мной, — жалобно бормотала она, — я все это хорошо знала, а сейчас…

— Устали, но тут ничего нет страшного. Вы не волнуйтесь и не расстраивайтесь. Я помню ваши выступления на семинаре. Идите отдохните, а денька через три придете сдавать. Все будет благополучно.

После экзамена доцент зашел в деканат и долго беседовал с деканом по поводу того, что на время сессии создается очень нервозная обстановка, что студенты доходят подчас до настоящего нервного потрясения. Притом студенты серьезные, знающие предмет и хорошо работавшие в течение всего семестра.

Маша поехала к Маркизову.

Если бы кто-нибудь стал ее сейчас спрашивать, зачем она едет и надо ли ей вообще ехать туда, она, вероятно, согласилась бы, что незачем, не надо, нельзя. Но, согласившись, поехала бы все равно. Она же на полчаса, она только послушает, что он там сказать хочет, она очень скоро вернется. Она же не видела его полтора месяца, наконец!

Подойдя к двери его квартиры, она услышала его приглушенный голос, наверное, разговаривает по телефону. Она обождала минуту и позвонила.

— Пришла! — сказал Маркизов, приветственно встряхивая обе ее руки. — Раздевайтесь, я познакомлю вас с одним очень интересным человеком. Этот старик провел в Заполярье три года, он специалист по разведению пушного зверя, очень интересный старик. Завтра снова уезжает, заехал проститься.

Старик был, действительно, интересным человеком. Он рассказывал о песцах, об их повадках и привычках, о лисах, чернобурых и платиновых. Поглядывая иногда на Машу, гость несколько раз порывался уйти, но Маркизов просил его посидеть еще.

Исчезнув на миг в соседнюю комнату, Семен Григорьич пригласил гостя и Машу выпить рюмку вина. Холостяцкий небогатый стол, черствый хлеб в плетеной хлебнице говорили об отсутствии женской руки. Но старик ни о чем не спрашивал. Он выпил бокал вина и направился к выходу.

— Мне тоже пора, — сказала Маша, когда Маркизов вернулся в комнату.

— Никуда вы не пойдете. Я же ничего не знаю, — как прошли ваши экзамены, как вы живете?

Маша рассказала. О сегодняшнем конфузе она не хотела рассказывать, просто сообщила, что преподаватель не всех успел спросить, а оставшиеся сдают через три дня.

Она снова хотела встать, чтобы уйти, но он не отпустил ее снова.

— Никуда вы не пойдете. Позвоните сейчас же отцу и предупредите его. — И, видя ее замешательство, добавил: — Вы будете в отдельной комнате, в двери ключ. Если захотите, можно запереть…

— Я не боюсь, — сказала Маша, принимая вызов. И тотчас позвонила домой. Сегодня она останется у Маркизовых…

— Зачем вы оставили меня! — сказала она, повесив трубку. — Стоит мне выйти в коридор, как ваш сосед вообразит невесть что.

— Какой сосед? Ах, Вагнер! Он здесь бывает только днем, когда принимает.

…Без тревоги, без сожаления, спокойно проснулась она поутру. Еще не открыв глаза, она ощутила рядом своего избранника, его теплое спящее тело, закрытые голубиные глаза. Взглянула на них, и они медленно расцепили черные ресницы, медленно раскрылись, еще сонные, еще не сознающие ничего.

…Накормив ее завтраком, Маркизов помог ей собраться в библиотеку и тотчас спросил, когда же она придет. Сегодня? Надо сегодня, никакие экзамены не должны помешать! Непременно сегодня. К тому же, у него вечер снова свободен, а завтра спектакль и он вернется домой после двенадцати.

За завтраком он снова обратился к ней на «вы». Должно быть, у него такой обычай, он и Лизу так называл. Значит, «ты» у него — только для ночи, как у англичан — в обращении к богу…

Конечно, к вечеру она примчалась. Днем просидела часов восемь в библиотеке, убеждаясь, что по курсу русской истории знает все отлично, — непонятно, как это она сбилась, разволновалась на экзамене. Ничего, послезавтра сдаст!

Он снова читал ей стихи, читал Пушкина, и Маша слушала так, словно впервые, словно открытие делала. Потом говорили об университете, о жизни, о том, какие бывают люди.

— Вы карась-идеалист, Машенька, — остановил он ее, когда она расписывала достоинства своих товарищей по учебе. — Люди часто представляются вам в розовом свете. На самом деле они хуже.

— Это по Пушкину: «узнал бы жизнь на самом деле, подагру в сорок лет имел…» Пушкин так написал не про кого-нибудь, а про Ленского, которого любил. Но в наше время люди другие, они изменились все-таки со времен Евгения Онегина…

— Мало изменились. Учитесь разгадывать правду за красивыми словами… Карась-идеалист. Помните, как его щука съела?

— Важно уметь заметить новое, старое-то каждый видит, — возразила Маша. — Мой комсомол и научил меня замечать новое. И стараться самой поступать так, чтобы не стыдно было за наше время…

— Бойтесь громких слов.

— Это не громкие слова. Комсомол сделал меня много сильнее, я никогда не чувствую себя одинокой, я поступаю сознательно…

Тут она зарделась. Всегда ли сознательно? Вполне ли сознательно поступила она, оставшись у Маркизова? А если нет, то не надо хвастаться.

Маркизов подумал то же самое, это было видно по его взгляду. Но он промолчал. А когда застелил постель и очутился рядом, он обнял ее крепко, взглянул нежно в самые глаза и спросил:

— Кого ты любишь сильнее, меня или комсомол?

Лицо ее исказилось, как от боли, и она непроизвольно отодвинула его руки. Как мог он задать такой вопрос? Какая глупая шутка!

— Комсомол, конечно… Зачем, зачем ты задаешь такие вопросы?

— Я не хотел обидеть тебя, я пошутил, — и он принялся целовать ее, чтобы забыла об этом вопросе, чтобы снова увидела только его, его одного и их любовь.

Но как только к Маше возвращалась способность размышлять, она снова начинала мучиться. Это падение, постыдное падение. Курт никогда, никогда не спросил бы, что ей дороже, он или комсомол. Что же случилось?

Мгновениями ей становилось страшно от этого открытия. Как же так, почему она не предвидела?

Когда они сидели за утренним чаем, пришел его приятель, тот самый, которого Маша встретила на спектакле. Он приветливо поздоровался с ней и, когда Семен Григорьич вышел зачем-то из комнаты, сказал Маше с торжествующим видом:

— Вы совсем заменили Лизу… Он так расцвел!

Маша ничего не ответила. Лизы здесь не было, не было ее одежды, ее флакончиков на этажерке. Что ж, она уехала по собственному разумению. Не Маша толкнула ее на это решение.

Спрашивать Семена о Лизе Маша стеснялась, — нет, она не позволит себе оскорбить его подозрением! Однажды она назвала имя Лизы, но он решительно оборвал:

— Она далеко, у своих родных, и не будем об этом! Лучше скажите-ка, согласны ли вы съездить со мной в мебельный магазин? В этой комнате не хватает хорошей книжной полки, да и абажура нет на лампе. Съездим завтра утром?

— У меня как раз экзамен, который перенесли. Дней через пять я буду совсем свободна.

— Хочу поскорее, а то неуютно здесь. — Тогда поезжайте сами.

«Еще недостает, чтобы я под его влиянием стала забывать о своем долге, о своих комсомольских обязанностях», — подумала она.

Через несколько дней, вечером, сидя на его широкой тахте, Маша беседовала с его друзьями. В гости заявились поэт с женой. Они оба были неприятны Маше: она была жалкой, он — глупым и самодовольным. Маша разговаривала с ними безо всякой охоты, но не хотела обидеть их. Она предпочитала молчать.

Но кем была здесь она? Хозяйкой она себя не чувствовала. Семен Григорьич ничего не сказал о ней друзьям, и с ней он держал себя по-прежнему. Наверно, он не хотел раньше времени открывать все посторонним. Это их тайна, их чувство, это не касается никого постороннего. Пусть так.

Сегодня Маша не собиралась уходить домой. Когда наступила полночь и гости затоптались на пороге, Маша шепнула Семену:

— Может, и мне двинуться?

Он яростно замотал головой.

«Теперь и чужие люди видят, что я остаюсь тут. И он не старается скрыть этого. Значит… Что же значит? Надо объясниться».

— Любишь ли ты меня, Машенька? — спросил он ее сам, как только они остались наедине.

— Люблю… не совсем. Я не всё люблю в тебе.

Она попыталась объяснить ему, что ей неприятна его отсталость или, как бы это сказать яснее… Вечная его ирония над серьезными вещами, над тем, что ей дорого.

— Я… почти люблю тебя, — закончила она свою сбивчивую речь.

— Почти? Но если это не любовь, то что же?

«Почему ты спрашиваешь, а не утверждаешь, не споришь со мной?» — подумала она. А сказала другое:

— Не знаю.

«Не могла же я солгать ему, именно потому не могла солгать, что он для меня — самый дорогой на земле, — смятенно соображала Маша. — Сказать, что люблю, в то время, как эту любовь отравляет горечь от сознания, что он многого не понимает… А разве это мелочь, пустяк? Разве не от этого зависит, как мы идем по жизни? Нет, надо было сказать правду. Ведь он не всегда останется таким, она поможет ему, поднимет его… Да если бы и не было это важным, — сказала правду, потому что таков ее принцип в жизни. Так она живет и жить будет».

— Значит, не любовь? — снова спросил он, печально глядя на Машу.

— Почему?

— Запутался мой карась. Зарассуждался. Молчи лучше!

И он снова обнял ее, тотчас отогнав все печальные мысли.

Любовь?

В жизни Маши произошел переворот. Отныне все стихи о любви, все таинственные страницы романов Стендаля и Мопассана, которые прежде казались ей натяжкой и преувеличением, — отныне они стали правдивыми.

В те счастливые дни Маше не приходило в голову, что она могла бы встретить другого человека, без этих терзающих сердце недостатков, и тогда бы отпали сами собой все тяжелые сомнения. В те счастливые дни она благодарила случай, сведший ее с Семеном, поминала добрым словом Соловья и Василия Иваныча и совсем не вспоминала о Сергее. Он сам не захотел, чтобы всё это произошло у нее с ним. Она не хитрила с Сергеем, не притворялась. Он сам не захотел.

Счастливые дни бежали, уже окончился февраль… Семен не предлагал ей поселиться у него. И настроение его постепенно менялось. Все чаще он стал спрашивать Машу: что такое любовь? И почему в наших русских песнях часто вместо «любить» говорят «жалеть»?

Загрузка...