— А в Киеве уже весна, — сказал он как-то Маше. Она насторожилась: в Киеве Лиза. Откуда он знает, что там весна? Может быть, Лиза пишет ему?

Думать так, значило — предположить, что Маркизов подлец. А оскорбить его напрасным подозрением — что может быть обиднее и несправедливей! Да, Маша предположила на миг, что у них с Лизой идет какая-то переписка, но, подумав, тотчас отбросила эти мысли, Двурушник? Это было бы слишком мерзко и лживо. А он — искренний, честный человек, с некоторыми слабостями, но без слабостей людей нет. Маша не высказала ему своих подозрений, ей было стыдно, что они возникли.

О чем говорила ей звезда, светившая в ночное окошко? О вечности, о ничтожестве и краткости жизни человека, о продолжении жизни в других, в следующем поколении?.. «Роди мне сына», — бормотал он ей ночью. Никто никогда не говорил ей таких слов. Никогда еще не думала она, что это — близко, это возможно, — это — на самом деле. Только видела темную комнату и далекие звезды в окне, а на коврике возле низкой тахты — коробку спичек, брошенную Семеном.

Прощаясь утром, он рассказал ей однажды о том, как на его глазах женщина попала под поезд. Она шла по путям и нечаянно вступила каблучком в щель между рельсами возле стрелки. Она была в ботинке. Стала неторопливо высвобождать ногу, а в это время сзади вырос поезд… Мимо шел молодой парень, железнодорожник. Он увидел поезд и женщину. Он увидел, что поезд близко, снял с плеч ватник и набросил на нее. Поезд раздавил ее.

— А зачем он бросил ватник? — с ужасом спросила Маша.

— Чтобы ей умирать было легче… не видя.

— Но почему он не подал ей руки, не дернул ее в сторону? Осталась бы, может, калекой, но сохранила бы жизнь…

— Видел, что застряла. И набросил… не видя, легче, наверно.

Маша ушла с тяжелым чувством на душе. Как не помочь, не протянуть руки! Что за люди есть еще на свете! «Не видя, легче умереть…» Нет, лучше видеть угрозу, видеть и противиться ей, сколько хватит сил.

Три дня подряд она должна была оставаться дома — отец и мать не знали о том, что произошло в ее жизни. В эти дни Маша убедилась, что она уже не одна. У нее будет ребенок. Тот, о котором так просил ее Семен.

Надо было сказать ему, но как это скажешь? Как произнести эти слова в первый раз в жизни? «Беременна»… Или, как Пушкин говорил о своей жене — брюхата, на сносях. Легко им, писателям, сочинять, а как сказать это любимому человеку? Ведь если она беременна, значит важное событие произошло и с ним. Значит, и его жизнь уже не оборвется бесследно, и новое звенышко этой жизни уже возникло. А беречь это новое звенышко доверено ей, женщине.

Рассуждать было очень легко, но, войдя в знакомую квартиру, Маша снова смутилась. Семен встретил ее как-то тускло, молча. Он поцеловал ее, и обнял, и приласкал, но не было это празднично, как прежде, как сначала. Она ждала — пусть он разговорится, пусть она посидит немного, привыкнет и тогда скажет. Только не сразу!

А он отошел от нее в сторону, сел с ногами в высокое кресло, обнял колени и смолк совсем. Они молчали минуту, две, может три.

— Вы не знаете, когда приходят поезда из Киева? — спросил он наконец.

— Не знаю… Зачем?

— Встречать надо…

Это было, как выстрел, как снежный обвал в горах. Что же он молчит? Что же он не объяснит своих слов? Как же это?

— По-русски — любить, значит жалеть, — сказал он тихо. — Значит, кого жальче, того и любишь. Вы — сильная, Маша, вы никогда не пропадете. Нелегко с вами, но зато, наверное, вам легко.

«Что он такое говорит? Случилось непоправимое несчастье, все падает в пропасть, все рушится. Недаром он рассказывал об этой женщине, которую парень закрыл ватником. Так и он: не помочь, не поддержать, а набросить что-нибудь, чтобы не видела… Что же это?»

Она не могла спрашивать, язык не вязал и двух слов. Она онемела, услышав эту страшную новость. Он должен встречать? Кого? Разве она уехала не навсегда? Почему же он не сказал об этом?

— Я пойду, — сказала она чуть слышно и молча двинулась к дверям. Он поднялся за ней. Он всматривался в нее — что-то случилось, она пришла с какой-то вестью…

Сгорбленная, молчаливая, она стала быстро спускаться по лестнице, словно боясь, что он побежит вслед. Он не уходил. Он стоял в лестничном пролете и смотрел на нее, не спуская глаз. И вдруг он понял.

— Машенька, неужели? — крикнул он вниз, и в голосе его прозвучали нотки радости.

— Да! Да! — ответила она снизу, обрадовавшись, что он все-таки помог ей.

— Машенька! — крикнул он еще раз, но она уже бежала, прыгая через ступеньки, как поток воды по камням. Бежала, подгоняемая каким-то ей самой непонятным страхом. И радостью! Потому что в том, что она хотела сказать ему и о чем он, милый, сам догадался, заключена была ее большая гордость и радость, несмотря ни на что.

* * *

Ночной разговор с благоразумной Люсей состоялся накануне этого свиданья. Люся все предвидела, Люся предупреждала, что все мужчины негодяи и их надо крепко держать в руках. Маша не согласилась с ней. И если бы даже с течением событий она убедилась в том, что Семен Маркизов — негодяй, то и тогда бы она не приняла мрачных Люсиных выводов. Маша любила людей, она успела их полюбить за два десятка лет общения с ними. Любила и считала, что множество несчастий на земле происходит не от злой преднамеренности, а от недоразумений и людской глупости. И еще от того, что люди недостаточно любят друг друга, а слишком Сильно — себя. Это еще от далеких предков, от животных. Это пройдет, пройдет, конечно, не само собой, а при активных усилиях человечества.

Конечно, со временем люди станут много добрее, и от этого всем станет лучше и легче на земле. Но сколько нужно новых звеньев жизни, сколько поколений, чтобы достичь этого желанного результата!

И Маша старалась не упустить, не последней заметить эти ростки, эти иногда еще слабые, первые побеги новой душевной красоты. Они всегда сквозили в бескорыстной любви, в заботе о слабых, о младенцах и стариках.

Но именно сейчас, когда Маша научилась различать новое, светлое, — старое показалось ей еще чернее, чем прежде. Контрасты усилились.

Маша вернулась от Маркизова домой разбитая и подавленная. Он, любимый, не побежал же следом за нею, не остановил ее, не вернул. Он растерялся и только в первый момент обрадовался, — это подтвердил его голос. А что происходило с ним дальше, Маша не знала.

А дальше он поехал встречать Лизу. Она приехала несчастная, слабая, терпеливая, преданная. Бедная хорошенькая Лиза. Она любит Семена без оговорок и критики, она не станет помогать ему воспитываться, ей он хорош и такой. С Лизой легче. Рядом с ней любой покажется себе героем, сильным, мужественным, умным и прекрасным. А Маша то вздумает правду в глаза говорить, то продемонстрирует свое превосходство в чем-нибудь. И она не держится, не цепляется за своего дорогого.

Вернувшись домой, Маша тотчас рассказала все Люсе. И Люся так испугалась, так разволновалась, что поначалу просто растерялась. Она очень любила подругу, хотя многого в ней не понимала. И теперь ей казалось ясным только одно: пока не поздно, надо «освободиться».

Люся исчерпала доводы, стараясь доказать это Маше. Теперь уже было ясно, что Семен снова сойдется с первой женой. Люсю возмущали сами эти словечки — «первая жена», «вторая». Незачем путаться с женатыми. К ним нельзя приближаться больше чем на сто метров, потому что они все хитрецы и так обернутся, что и не заметишь, как забарахтаешься в паутине, точно муха. Разве мало хороших парней? Вон и вокруг Маши ходят, например Оська. Так нет, связалась с женатым!

— Иди и завтра же запишись в больницу. И учти, что для этого есть сроки, и через полтора месяца будет уже поздно, — настаивала Люся. Но Маша не соглашалась. И тогда Люся пригрозила, что пойдет к Маркизову и попросит его уговорить Машу.

— Не смей! Ни за что не смей ходить к нему! — закричала Маша, забыв о том, что рядом спят братья. — Я не дам тебе ни его телефона, ни адреса. Я тебе запрещаю.

— Телефон его я наизусть знаю, ты же не раз звонила ему при мне. А сделать это я должна. Если вы все идиоты, то хоть мне надо соображать за вас.

Следить за Люсей было некогда, и она добралась до Маркизова. Маша узнала об этом спустя две недели, когда он позвонил ей и попросил приехать на Каменный остров, чтобы потолковать обо всем. Но еще до этого свидания Маша увидела Семена.

Этой весной Семен собирался ставить какую-то переводную пьесу, героем которой был буржуазный дипломат. Маркизов добросовестно подошел к своему делу и не раз просил Машу узнать, когда в актовом зале читаются лекции, в которых освещается история Европы восемнадцатого века. Маша узнавала, и Маркизов бывал несколько раз на этих лекциях.

А сейчас в университете читал курс лекций профессор, приехавший из Москвы, специалист по истории дипломатии. Если бы Маркизов знал об этом, он непременно пришел бы. Значит надо, чтобы он узнал.

Была огромная тоска в сердце, тоска от разлуки. Маше вспомнился младший братишка. Мама, желая отучить его от груди, положила себе под блузку жесткую платяную щетку. Володька не знал, он простодушно протянул губы к материнской груди и вдруг навстречу появилась колючая щетка. Он заплакал и посмотрел так обиженно, так непонимающе, что даже маме, придумавшей все это, стало его жалко. Но ему шел второй год и пора было переходить на кашу.

Она не хотела вызывать Семена на объяснения. Сам всё понимает, сам придумает выход. Не пойдет же она к нему на поклон. А вот увидеть его хоть на миг, увидеть издали — хорошо бы!

— Семен Григорьич, здравствуйте. Вы просили дать знать о лекции академика… Приехал. Шестого в двенадцать в актовом зале. Спасибо, у меня все по-прежнему. Лучше всех.

Маша увидела его, когда он уже подымался по лестнице в актовый зал, увидела со спины, с затылка. Плечистый, в синем пушистом свитере, он не спеша подымался вверх, рассматривая объявления на площадке лестницы и в вестибюле. Черноволосый затылок был подбрит высоко, — Маркизов не любил отпускать космы. Добродушный, почти детский затылок!

В коридоре возле двери в актовый зал стоял маленький столик, с которого свешивалась бумажная афиша. За столиком сидела старушка в очках, — она продавала театральные билеты. Маша только что взяла у нее два билета на гастроли китайского театра Мей Лань-фаня.

Маркизов задержался возле столика с афишей. Маша видела, как он взял билеты и расплатился.

— Кажется, вы тоже на Мей Лань-фаня? — спросила Маша, поздоровавшись с Маркизовым. — И я только что взяла. Послезавтра, пятнадцатый ряд…

— О, да мы рядом! — Маркизов взглянул на свои билеты.

Зазвонил звонок. Маша с Маркизовым прошла в зал.

Она села в стороне, чтобы не стеснять его своим присутствием. Когда лекция пришла к концу, Маша заметила, что она даже не уловила, о чем говорил лектор. Не слышала ни слова.

Маркизов поискал глазами Машу, собираясь уходить. Он забыл сказать ей спасибо за то, что сообщила вовремя, — прежде он не забывал. На вешалке они оделись одновременно. Вынимая из кармана перчатки, он достал лимон, потом положил снова. «К чаю купил, — подумала Маша. — К чаю, который заварит ему Лизонька».

«Что же ты молчишь? Куда же исчезли все твои красивые мысли о необыкновенной любви?» — мучительно думала Маша. Он шел с ней рядом до трамвая и молчал. Она не могла задавать ему вопросы, она оцепенела от его присутствия. Семен! Семен Григорьич, товарищ Маркизов! Что же ты наделал? Что же будет дальше?

Накануне спектакля Маша заранее волновалась. Места у них рядом! Как будет чувствовать себя этот человек, сидя между двумя женщинами: меж нею и Лизой? Неужто совесть не подскажет ему ничего? Неужто его слова о будущем ребенке, его простосердечные, добровольные слова могут быть брошены на ветер? И неужели он лгал ей, когда, обнимая, шептал бессвязные слова любви?

В театр Маркизов не пришел. Лиза явилась с его старшей сестрой, некрасивой пожилой женщиной.

Маша обменивалась впечатлениями с братом. Слева от нее сидела Лиза. Она то и дело щебетала с сестрой мужа. Казалось, ничего не произошло, и она ни о чем не знает. Свеженькая и милая, как всегда. И достаточно веселая.

Спектакль кончился так поздно, что решили идти домой пешком. Лизе было не по пути с ними, но сестра Маркизова жила недалеко от Маши, и Лиза вздумала проводить ее.

Весенний ветер летал над лужами, над грудами тающего снега по краям дороги, над голыми ветвями деревьев. Сева шел рядом и молчал, — он всегда сначала молчал, пережив что-нибудь значительное, и только позднее высказывал свое мнение. Маша хотела, как всегда, сразу же высказаться, сразу же поделиться со спутниками впечатлением от необыкновенного театра. Это было похоже на диковинные миниатюры, на китайские цветные рисунки, виденные Машей в книгах и на вазах. Декорации на сцене не менялись, все было очень условно. Но и без декораций актеры двигались и играли так, что создавали иллюзию, которая требовалась. Одна сценка происходила на берегу, и девушка-китаянка сидела в лодке. Девушку играл сам Мей Лань-фань, он был хрупок, изящен и женствен. И под ним тихо покачивалась невидимая лодка.

И музыка удивляла, какая-то тоненькая, хрупкая, словно кто-то пересыпал льдинки или хрусталики с люстры. Маленькие звоночки, легкие ритмы восточной мелодии, весенняя капель… Будь рядом Оська или хоть не будь рядом этих двух чужих женщин, Маша говорила бы и говорила об этом.

Но две чужие женщины шли рядом и громко болтали. Они болтали совсем не о театре.

— Современные девушки до того распустились, что готовы вешаться на шею любому встречному, — говорила сестра Семена. — В нашей больнице одна санитарка отколола такой номер, что просто стыдно за молодежь. Нет, мы вели себя не так. А помнишь, Лизочка, как наш Сеня был совсем еще мальчиком и как ухаживал за тобой? А потом вы уехали в Ленинград учиться. И вдруг одна знакомая сообщает: ваш Сеня женился! На ком, боже милостивый? — На Лизе. — Ну, слава богу, мы боялись, чтобы он какую-нибудь не подхватил вроде Надьки Кучеровой. А Лиза — своя, Лизу мы знаем. Лиза ему пара.

И сестра Маркизова бросала злые взгляды на Машу, шагавшую рядом.

— Сенька так няньчился со мной… А потом его взяли в армию, и он писал мне такие письма… А помнишь, как он обрадовался, когда нам дали квартиру?

Сестра Маркизова дошла до своего дома и попрощалась.

Маша жила неподалеку. Подойдя к парадному, Сева поспешил вперед.

— Маша, проводите меня до моста! — попросила Лиза.

Больше она ничего не сказала, но Маша поняла. Мост — рядом, Лиза хочет поговорить. Воспоминания сестры Семена были, что называется, артиллерийской подготовкой накануне атаки.

— Идемте!

— Вы твердо решили родить? — спросила Лиза, обернувшись к Маше.

— Решила. «Если она знает, тем лучше, тем всё яснее».

— Мы очень дружно живем с Семеном, несмотря на его кажущуюся грубость, — сказала Лиза. — Я стараюсь помочь ему во всем и не препятствовать исполнению его желаний. Я ведь прекрасно понимала, что мешаю ему в некотором смысле, и я сама предложила ему — устроить отъезд к родным… Мы условились, что он сообщит телеграммой, если будут приятные новости… Пришло время, и он вызвал меня…

Лиза рассчитала правильно. Эффект был сильный. Маша уставилась вперед ничего не видящими круглыми глазами.

— Я отвлеклась. Так значит, это ваше последнее решение?

— Да.

Лиза некоторое время шла рядом молча. Потом заговорила снова, как бы неохотно:

— Я ничего не могу вам советовать. У меня нет детей, потому что я в шестнадцать лет сделала аборт. Ради него. И после этого — конец. Но так не со всеми бывает. А может, это и к лучшему — беременность очень портит фигуру. Так вы решили окончательно?

— Да.

— Маша, отдайте его мне! Родите и отдайте, Маша! Что вам стоит, вы будете иметь еще детей, вам надо учиться, а не стирать пеленки. Отдайте!

— С ума вы сошли! — резко ответила Маша. — Чтобы мать отдала ребенка… Как мне придется жить, — не ваша забота. Лучше подумайте, как будете жить вы с таким мужем, у которого, который…

— Маша, разве он один? Все такие, — сказала Лиза, как бы утешая. — Весь артистический мир. Они всегда в возбуждении, они повышенно чувствительны…

— Почему — все? Откуда вы знаете? Что у них, мораль другая?

— Да, несколько другая. Вот у Пушкина, например, было столько увлечений… Сеня мне рассказывал. Так бывает всегда с настоящими художниками…

— Пушкиным прикрывается. Да Пушкин ни одним словом не унизил женщину! — сказала Маша. — А что сделал ваш Сеня?

— Наш с вами Сеня, — поправила Лиза с лисьей улыбкой. — Но ведь он еще молодой… А вас он очень уважает, он верит в ваше будущее… А о работниках искусства я правду говорю. — И Лиза стала бойко перечислять имена известных Маше людей, сообщая одновременно имена их любовниц.

Все в этой женщине было теперь чуждо Маше, все казалось отвратительной ложью, продуманным лицемерием, фальшью. Но Лиза не фальшивила. Она была искренне огорчена, что Маша не согласна отдать ей ребенка. Ей ребенок был гораздо нужнее, чем Маше: он привязал бы к ней Семена еще крепче.

«Ты убогая по своим понятиям, бедная, нищая, отсталая! Ты под пару ему, хотя он умнее. С тобой он совсем не видит обывательской низости своих взглядов», — думала Маша. Но этого она уже не говорила. Все было выяснено.

— Прощайте, — сказала она Лизе. — Мы по-разному живем: вы — как полегче, я — как потруднее.

Возвращаясь домой, она улыбнулась. Чему? Чему могла она улыбнуться, несчастная, брошенная, обманутая? Чему?

А она улыбнулась и на мгновение почувствовала себя счастливой.

* * *

На Каменный остров она ехала, волнуясь и спеша. В условленное место прибыла за семь минут до срока. Но, видно, и он спешил, — он уже ждал ее возле заколоченного на зиму деревянного здания санатория с поблескивающими застекленными верандами.

Итак… Что же он скажет? Помнит ли он недавние вечера и ночи? Помнит ли он те слова?..

— Все, что произошло, рекомендует меня с самой скверной стороны, — начал Семен. — Я не отрицаю этого и не собираюсь обелять себя. Но вы должны подумать о себе. О себе и своем будущем.

Он помолчал некоторое время, выжидая, не скажет ли чего Маша. Но она решила выслушать все до конца. Все, что бы он ни сказал.

— Мне очень досадно, что в наши отношения посвящен посторонний человек. Подруга ваша приезжала ко мне и просила уговорить вас… Я выслушал столько упреков, столько обвинений… Но выдержал все это и обещал выполнить ее просьбу.

— Вы! А разве… а кто же просил меня, кто же хотел сам… — Маша никак не могла закончить фразы.

— Для вас это был бы самый разумный выход, — повторил он, словно не слыша ее сбивчивых вопросов. — Вы проявили бы тем самым настоящее мужество. Мало ли чего хотелось бы мне. Надо иногда уметь отказываться от того, что хочешь. Ради будущего…

Машины мысли путались. Если надо уметь отказываться, то почему ты вспомнил это так поздно? Если ты хотел бы этого, то что мешает тебе?

Ничего этого она не сказала. Она стояла перед ним, совершенно обезоруженная своей любовью. Каждым словом своим он причинял ей огромное страдание, но она была не в силах даже уйти, чтоб избавиться от этого страдания.

— Я прекрасно понимаю, что вы незаурядная девушка и что будущее ваше может быть многообещающим. Именно поэтому вам надо освободиться от этой возможной кабалы и все силы отдать делу, которое вы избрали…

— Хватит, — сказала Маша резко. — Я все поняла. Я этого не сделаю. Ребенок будет жить. И — прощайте, всего хорошего!

Она отвернулась и резко пошла к трамвайной остановке. Вскочила в какой-то подошедший трамвай и, стоя на площадке, обернулась.

Семен Григорьич Маркизов стоял на том же месте и смотрел ей вслед. Тень от серой мягкой кепки прикрывала его голубиные глаза. Он стоял на весеннем тающем снегу, одной ногой в луже, и растерянным взглядом провожал уходивший трамвай.

* * *

Маша решила твердо, и все-таки она еще ничего не сообщила родителям. Зная о своей отзывчивости к чужим страданиям, она боялась сообщить им обо всем сейчас, когда еще не поздно пойти в больницу. Еще уговорят… Нет, она скажет им в день, когда эти сроки минуют, когда все будет бесповоротно.

Но почему, почему все-таки приняла она это решение? Было ли это обдуманно или сгоряча, в пылу протеста против всего, что принесла ей эта любовь? Понимала ли она, что ждет ее, молодую мать-студентку, стоящую в самом начале избранного ею пути?

Люся неожиданно для Маши перебралась в общежитие своего техникума. Она перешла на дневное отделение и отдалась целиком учебе. На последнем курсе строительного техникума, который она заканчивала, много времени надо было уделить дипломному проекту, чертежам. В квартире Машиных родных чертить было негде, да и шум от возни ребят отвлекал Люсю. Люся была девушка разумная и расчетливая, она сумела отложить на сберкнижку за два года своей работы ровно столько, сколько оставалось прибавить к стипендии, чтобы просуществовать оставшиеся до конца учебы месяцы. А одевалась Люся очень просто, всегда носила одну и ту же юбчонку и посменно — две футболки, полосатую и гладкую голубую. Несмотря на свой весьма-таки скромный наряд, Люся достоинства не теряла и держала себя с мальчишками, как королева. Свои футболки и юбку она стирала часто и всегда выглядела сияющей и нарядной.

Перейти в общежитие ее заставила также мысль, что родители Маши могут обвинить ее в том, что она не предупредила их вовремя. Но Люсина совесть была чиста: если уж рассчитывать на чье-то вмешательство в этом вопросе, так только на вмешательство мерзавца Семена, а об этом Люся позаботилась. Она не пожалела времени и денег на трамвай, она сказала ему все, что он заслужил, бабник несчастный. А что же могла она сделать еще? Уж если Семен не уговорил Машу, то родители и подавно не смогут. Жаль подружку, но она и сама уже взрослая. Надо быть умнее.

Маша пришла к своему решению не сразу, Хотя и заявила о нем Люсе чуть не с первого дня, как узнала. В душе она сомневалась, как же все это получится. Утвердили ее в этом решении все последующие события и особенно — поведение Семена.

С его стороны это было предательство, какая-то ни с чем не сообразная провокация. Так долго уламывать женщину, так терпеливо ждать, так умело воспитывать в ней влечение к нему… И, получив то, чего добивался, предать, открыть ей, что она будет одна, что всё это было подстроено, что больше ее не нужно… А Семен не такой уж плохой человек, есть люди хуже. Что же это значит?

«Вы карась-идеалист, Машенька», — говорил Семен, и сам обманывал ее. Какие же после этого люди? Может, и в самом деле, Маша — карась, которого сглотнет первая попавшаяся щука? И сглотнула, предупредив об этом благородно. Как же дальше жить, если люди такие плохие?

Курт учил ее преданности великим идеям, но он не успел научить разбираться в людях. Легко, когда враги и друзья разбиты на два лагеря — одни там, другие тут. Но есть люди, которые — друзья, а кое в чем поступают по-вражески. Не так поступают, как требует новое социалистическое общество. Но какой простак сам объявит, что в нем живут буржуазные пережитки? Их надо угадать, предвидеть, им надо противостоять.

Ничего этого Маша не умела. Она почувствовала свое банкротство. За что получила она этот удар из-за угла — за правдивость, за преданную любовь? Если так происходит в жизни, то значит Люська права: все мужики мерзавцы, никому нельзя верить.

Но Маша нуждалась в любви. И не в той односторонней любви, которую предлагал ей Оська, не в любви-жалости. Она нуждалась в любви взаимной, честной, искренней, обоюдно сильной. А вместо этого увидела: пока она была более безразлична к Семену, он любил ее и угождал ей, а как только чувство ее расцвело и дало себя знать, он охладел. Как же быть, неужели обязательно надо лгать и притворяться? Но она лгать не может. И не хочет. Принципиально.

Страдание усиливало злость против Семена. И стало совершенно ясно: выход один, выход в младенце, который потребует от нее столько времени и сил, что всякая тоска исчезнет, а взамен он даст ей самую искреннюю, самую правдивую на свете любовь и нежность. Маша не пропадет. Она покажет свою силу, и эта сила привлечет к ней внимание окружающих, уважение мужчин и женщин. Надо закалиться, и эту закалку она приобретет, утоляя свою тоску любовью к ребенку.

В самый разгар этих утомительных размышлений и переживаний Маша встретила в университете… Лиду! Лиду, подругу детских лет, дочку харьковского комиссара, который когда-то пригласил Машиного отца преподавать в зоотехникуме. Откуда она взялась в университете? И надолго ли?

Маша узнала бы Лиду, наверное, и еще через десять лет, хотя Лида изменилась с возрастом. Она мало выросла, черные глаза ее были такие же зоркие и внимательные, как прежде. Тоненький точеный носик, узкие твердые губы. А волосы она по-прежнему стригла и просто зачесывала назад, закалывая гребенкой. Она не стала кокетливой, фигурка ее осталась тоненькой и стройной, а одевалась она очень просто: какой-то темно-синий костюм, а под ним беленькая блузка.

Маша неожиданно обнаружила Лиду в актовом зале во время лекции по марксизму. Обнаружила в самом конце лекции, когда профессор, ответив на записки, шутливо заметил: «Некоторые наши студентки торопятся завиваться, в то время как им куда нужнее было бы развиваться…» В тот год входила в моду шестимесячная завивка, и то одна, то другая студентка приходила на лекции кудрявая и взлохмаченная, как пудель.

В зале рассмеялись, группа студентов зааплодировала, и начался шум, который всегда возникает по окончании лекции. Все двигали с места стулья, пробирались к дверям, спешили в буфет, чтобы успеть за десять минут перерыва сжевать винегрет с красной свеклой и солеными огурцами и какую-нибудь булочку.

Лида не видела Машу и тоже двигалась в общем потоке. Неужто она уйдет и Маша ее потеряет? И как она здесь очутилась?

Маша добежала до нее и тронула Лиду за плечо. Удивление на лице Лиды сменилось выражением радости.

— Машка! — крикнула она, стискивая Машины руки. — Ты тут! Вот что значит год не писать подруге! Я понятия не имела, что ты поступила именно сюда!

— А ты-то как здесь?

— Я перевелась сюда из Харьковского университета. Отец получил назначение в Ленинград, и вот я… Зачислена на отделение русской истории…

«Ох, как мне тебя недоставало именно сейчас!» — подумала Маша. Она продолжала расспрашивать Лиду, а рама думала об одном: скорее бы кончились сегодня лекции, скорей бы остаться с Лидой вдвоем и рассказать ей обо всем.

После лекций они пошли в столовую. Обычно Маша обедала дома, но сегодня пошла за компанию с Лидой. Лида сказала, что она каждый день обедает здесь, потому что мама еще не переехала в Ленинград, она приедет летом. А отец приходит с работы очень поздно.

— Он где сейчас работает? — спросила Маша, вспоминая комиссара Медведева, его веселые глаза, привычку твердо стоять, слегка расставив ноги, как бы приготовясь к тому, чтобы принять тяжелый груз.

Лида ответила, снизив голос:

— Он работает в органах ГПУ. Его давно уже перевели туда из зоотехникума. Ты знаешь, он так устает, что ужас. А не признается ни за что. Придет домой, бодрится, петушится, а усадишь его обедать, — он возьмет газету посмотреть — и заснет тут же. А потом: «А? Что? Разве я задремал? Быть того не может!», — и Лида тихо рассмеялась.

— Трудная у него работа, — сказала Маша. — Враги хитрые, как их раскроешь? И как отличить человека своего от врага? Они же притворяются, подлецы-то.

— Это еще труднее, чем ты думаешь, — задумчиво ответила Лида. — И собой рискуют наши чекисты часто. Папиного друга одного, опытного работника ихнего, не так давно переехала машина. До смерти. И наши установили, что это не несчастный случай, это дело вражеских рук. Этот человек такая умница был! Он их мысли буквально по глазам читал. Сразу сообразит, где концы искать, куда звонить, каких экспертов слушать.

— Ты во всем этом разбираешься, — сказала Маша уважительно. — Тебе, наверное, отец рассказывал.

Лида взглянула на нее пристально.

— Приходилось помогать, — сказала она просто. — Я на обыски с ним ходила. Я хорошо из нагана стреляю. Это все проза. Тяжелая работа — чистить общество от такой гнили. Всё на нервах. Я еще не видела преступника, который сразу бы признался. Есть поговорка: лес рубят — щепки летят. Отец мой не любит эту поговорку. Рассуждает он так: «У меня сколько глаз? Два. Если я одним уставлюсь на посторонний предмет, то для дела останется на один глаз меньше». Он говорит, что ту пословицу придумали неумелые работники для своего оправдания.

Интересно! Совсем другой мир, другие профессии! Маша вспомнила рассказы Сергея о его дяде-пограничнике. За эту мысль невольно зацепилась другая, вытягивая из прошлого картины их встреч с Сергеем, их разговоров… Больно отозвалось в сердце воспоминание о последнем поступке Сергея и их ссоре. Но настоящее было больнее.

После обеда они вышли и пошли пешком к Лиде. Она жила недалеко от университета, на Пятой линии Васильевского острова.

Квартиру она открыла ключом, звонить было незачем — дома пусто. Маша предполагала увидеть бивуак, раскиданные вещи, отсутствие уюта — ведь хозяйка дома еще не приехала. Однако все комнаты были хорошо убраны, на окнах висели занавески, стол был покрыт белой полотняной скатертью. Видимо, Лида умела хозяйничать.

— Что ты так смотришь? — засмеялась она, заметив Машины взгляды. — Думаешь, мамы нет, так и порядка не будет? Это я. Знаешь, для отца так важно, чтобы дома была уютная, спокойная обстановка. Уж кому-кому, а мне это понятно.

Сбросив туфли, они уселись с ногами на кушетку. Лида обняла Машу за плечи и сказала:

— Ну, теперь исповедуйся. Чувствую, что у тебя столько новостей, что нам вечера не хватит. А я так люблю слушать тебя!

Она посмотрела на Машу ласково и покровительственно, словно ее жизненный опыт был значительней Машиного. Лида не была замужем, с Лидой не приключилось никаких трагических событий, и все же Лида разбиралась в людях лучше и глубже, чем Маша. Так, по крайней мере, казалось Маше, которая смотрела на подругу с доверием и надеждой.

Она рассказала Лиде все-все, с самого начала, то есть с истории своего раннего замужества. Из писем Лида знала так мало, в общих чертах, что понять всего не смогла бы.

— И вот теперь… Он плохой, он недостойный, но я не могу без него! А ребенок — это ведь тоже он, это его будущее! Но как же после всего этого верить людям, Лида? И неужели все фальшивы?

Лида молчала. Она ничего не ответила Маше. Лида молчала, озабоченная тем, что услышала.

— Я… неправильно поступаю? — тихо спросила Маша.

— Тебе очень трудно будет, — ответила Лида. — Вот прикинь: ты совершила ошибку — нет, я тебя не обвиняю, только хочу, чтобы ты дала себе отчет. Ты сделала ошибку, которая навсегда оставит след в твоей жизни. Будет у тебя младенец, вырастить его ты, допустим, сумеешь. Но когда ты снова полюбишь — не зарекайся, с тобой это непременно случится, — ты уже будешь не то, что всякая другая женщина или девушка, сама по себе. Ты с ребенком, и тот, кого ты полюбишь, должен будет принять тебя с ребенком, его полюбить не меньше, чем тебя. Весь твой биографический шлейф он должен будет тоже принять, примириться с ним, чтобы никогда потом не попрекнуть тебя… Такого человека найти труднее, чем ты думаешь. Вот об этом сейчас поразмысли, о будущем.

— Ты так говоришь, словно любить можно десять раз в жизни, — возразила Маша. — А мне вот кажется, что я больше никого никогда не полюблю.

— Ты не ударяйся в амбицию. Знаешь, я думала, как определить, что такое любовь с философской точки зрения, — и любовь, и дружба, и товарищество. И определила. Товарищ — это человек, в общении с которым ты разрешаешь свои производственные противоречия. Друг — это человек, с которым ты разрешаешь целый ряд разных противоречий, кроме интимных, сердечных. А возлюбленный — тот, с кем ты разрешаешь все противоречия своей жизни, все-все, и только тогда это настоящая любовь. Если не все, то это еще не любовь, а подступы к ней, предисловие к ней, ее элемент.

— Вот философ так философ, — с восхищением протянула Маша. — Ты сама додумалась? Молодец! Это похоже на правду. Но все-таки из этого не следует, что любить можно несколько раз в жизни.

— Ты что же, замуж выходила без любви?

— Нет, но я тогда ничего не знала. И не я сама захотела этого, он привел меня к этой мысли. Но ведь он умер…

— А Сергей?

— Я любила его. Но, видно, это было одностороннее чувство. И потом — это была любовь детей. А сейчас, говоря твоим языком, я уже не объект, а субъект, что ли…

— Ты читала «Очарованную душу» Ромена Роллана? — спросила Лида.

— Нет. Я ничего его не читала.

— Как! Да ты совсем темная, отсталая!

Лида схватила с этажерки том в синем переплете и дала Маше:

— Прочитай, и поскорее. Это поможет тебе разобраться в своих обстоятельствах. Там героиня Аннета Ривьер, самостоятельная женщина. Жизнь у нее сложилась очень трудно. Был у нее жених, из того же буржуазного общества, что и она сама. Но она смотрела на вещи шире и по натуре была демократичней. И вот еще до свадьбы они сблизились. Она уже тогда начинала чувствовать, что его политические взгляды и карьера — все это ей чуждо. А особенно семья его. И вот Аннета, уже беременная, заметила, что жених ее слегка охладел. Знаешь, в них пережитков куда больше, чем в нас, — им чем труднее, дороже достается женщина, тем ее ценят больше, как на рынке. А если сама пошла навстречу, значит, цена ей дешевле. Словно самой девушке нельзя и пожелать и влюбиться. И вот, когда она все это заметила, она могла бы, конечно, ускорить свадьбу и родить законного ребенка. Но не захотела. Нашла предлог, отдалилась и стала жить одна, и сына произвела на свет. Наследство отца скоро потеряла, пришлось работать, начались трудности. И все-таки именно она стала счастливой женщиной, а не те законные буржуазные жени, которые до свадьбы притворялись ледышками и всячески нагоняли себе цену.

— Как все-таки это обидно — цена…

— Так вот, вернемся к Аннете Ривьер. Потом, позднее, она полюбила… Ты сама прочитаешь об этом, он так хорошо написал, Роллан! А хныкать о том, что люди плохие и лживые, зря нечего. Надо считаться с реальностью. Роллан не коммунист, но он понимает это. В одной из книг «Жана Кристофа» у него есть такая аллегория: человек несет через реку ребенка, ему тяжело, он устал. Но вот занимается новая заря, их путь завершен, и человек говорит младенцу… Слушай, я прочту!

Она раскрыла книгу и прочитала:

— «Вот мы и пришли! Как тяжело было тебя нести! Кто ты, дитя?

И ответил младенец:

— Я — грядущий день».

Маша обняла подругу за плечи, прижалась щекой к ее смуглой щеке и так сидела неподвижно минуту или две. Нет, судьба благосклонна к Маше, она идет ей на выручку: в такую трудную минуту найти близкого друга, найти человека, которому хочется открыть душу и который не только выслушает и поймет, но и подскажет то, чего ты сама не знаешь!

— Скажи мне, Маша, откровенно: хотела бы ты, чтобы он стал твоим мужем? Согласилась бы ты на такого мужа? — спросила снова Лида.

— Мне пришлось бы его долго перевоспитывать. И если я не справилась бы с этим, мне пришлось бы уйти от него.

— Почему? Ты же любишь его.

— Люблю. Но, видно, не совсем. Во-первых, он очень слаб перед искушениями. Лиза сказала мне, что подобных историй она уже вынесла больше десятка, только ни одна до меня не решилась иметь от него ребенка. Во-вторых, он добрый, но эгоист. Себе он не может отказать ни в чем, а между прочим, сам многого не умеет делать. Он считает, что вовсе и не надо все уметь, надо, чтобы другие делали для тебя то, что не интересно и чего ты сам не умеешь. Это не моя философия. И главное… ты знаешь, откуда пошла вся моя трагедия? Он спросил меня однажды, обнял очень нежно и спросил, кто мне дороже, он или комсомол…

— Думаю, что с таким человеком ты долго не прожила бы. И не тебе его перевоспитывать. Нужен воспитатель покрепче, посильнее тебя.

— Возможно… Я попала в какую-то паутину. Мне так хочется видеть его, так хочется, а умом знаю — он мне не пара.

— Маркизов Семен Григорьич… Ты хотя бы знаешь его биографию? — строго спросила Лида.

— Отец его музыкант, живет где-то на Украине.

— Маркизов… Странно, что я знаю о нем больше, чем ты, хотя и случайно. Он и сам был музыкантом до работы в театре. Служил тапером в баре на Невском. Ты знаешь, что такое бар? Это было во время нэпа. Там он, несомненно, имел широкие возможности изучить «науку любви». От таких мужчин надо держаться подальше, особенно дурехам вроде тебя…

Маша промолчала. Наверно, Лида права.

— Итак, первый подсудимый — это ты. И ты признала себя виновной в поступке легкомысленном, в увлечении человеком, недостаточно тебе известным, недостойным тебя. Смягчающие обстоятельства есть, но они такого интимного характера, что в расчет их принимать трудно. А не принять — несправедливо по отношению к тебе. Ты несешь наказание за свою вину, оно в твоей последующей судьбе, которая не обещает быть легкой и гладкой. Ты хорошо наказана, достаточно, не дай бог никому. А теперь перейдем ко второму подсудимому. Это он. Он поступил с тобой, как поступают многие и многие мужчины, Не видя в этом худого. Я слышала от кого-то довольно пошлое мнение, что, дескать, это закон природы, мужчина по природе многоженец. А твой Семен — что и говорить! Ты можешь стать его женой, но тогда ты возьмешь на себя груз, который с такой готовностью тащит его Лиза. А ты — не Лиза, сколько я тебя знаю. Ты долго не вытерпишь. Итак: он виноват в неуважении к женщинам вообще, в безответственности перед своим будущим ребенком. Может, сообщить в общественные организации его театра?

— Ни в коем случае! — закричала Маша. — Только не это. Я говорю не из жалости, его пускай бы отругали, мне не жаль. Но чтобы там упоминали мое имя, чтобы обо мне говорили, как о покинутой, несчастной женщине… Ни за что! Еще вопрос, кто кого покинул. Он, в сущности, только предупредил меня, не то дождался бы, чтобы я его бросила. Нет, никаких жалоб от меня не будет. Пусть это делают слабые женщины, беспомощные, несчастные. Мирить нас нечего, в любви третий — всегда лишний. А воспитывать его… Кто будет это делать? Лиза говорит, что многие так же поступают, как он…

— Лиза тебе наговорит. Ей лишь бы его обелить. Ты ей больше верь…

— Ну, все равно. Что ж, продолжай свой трибунал, суди дальше.

— Подсудимых больше нет. Есть пострадавший, — продолжала Лида. — Он объявится через шесть-семь месяцев… Если ты это твердо решила.

Маша встала с кушетки и, не обувая туфель, подошла к окну. За окном лежала широкая спокойная река. Маленький закопченный буксир тянул баржу с кирпичом Рыбачья лодка покачивалась на волнах, рыбак тянул из воды какую-то сетку с привязанными к ней кусками пробки и грузилами.

— У каждого человека, кроме общей для всех цели, есть еще своя, соответственно натуре, характеру. Через эту свою он и осуществляет общую цель, работает на резолюцию. Так вот, я убедилась в одном: главное у меня в жизни, главное, что я могу дать людям, — это любить их. Любовь мне все освещает. Это не значит, что я неспособна ненавидеть. Однако главное — любовь. Я людей вообще люблю, и мне очень трудно поверить, что они плохие. А буржуазное общество с его лозунгом «человек человеку волк» ненавижу. Это у меня не толстовство. Если бы я застала Толстого в живых, я убедила бы старика, что за его хорошие Идеалы надо драться, против зла надо применять насилие. Тоже, смотря какое зло. Помнишь, в фильме «Путевка в жизнь» воспитатель доверил беспризорнику три рубля, послал купить колбасы на дорогу и принести к поезду. И уже поезд отходил, а парень мчался, пока не вскочил на подножку последнего вагона. Он не мог на доверие ответить подлостью. Значит, здесь можно и не насилием, потому что это не классовый враг, а свой человек, только с пережитками. Значит, разные нужны методы — с врагом одни, со своими другие. Многим так не хватает именно любви, человеческой теплоты, участия, доброго участия. И я могу это дать. Мне крайне необходимо расходовать эту мою способность, иначе она переполняет меня так, что дышать тяжело. И в ответ мне надо что-то получать, хотя бы просто человеческую улыбку. Чтобы дальше не иссякла моя река. А сейчас мне так плохо, что обязательно надо иметь рядом маленького друга, чистую душу, не омраченную ложью и подлостью. Ребенок поможет мне перенести эту засуху.

Лида смотрела на Машу не отводя глаз. Она не могла не согласиться с нею — речь в защиту пострадавшего была убедительна с ее точки зрения. В душе закипала ненависть к подлинному виновнику несчастья. Добра Маша Лоза, добра. Не разрешает пойти да рассказать обо всем в его организации. Известный в городе режиссер нашел девушку из самодеятельного драматического коллектива, приблизил к себе и осчастливил…

— Если ты решила, пусть так и будет, — сказала Лида наконец. — А родные знают?

— Я скажу им, когда исполнится три месяца беременности! Нет, я не сумею сказать, я напишу. Если они не захотят, чтобы я жила у них, я уеду учительствовать на село. К тете Наде. Там не хватает людей. А университет окончу заочно.

— Как же ты им напишешь, живя дома?

— Я уйду куда-нибудь дня на два, пока они привыкнут… Им тоже тяжело будет.

— У нас переночуешь эти дни.

Так они и решили. До срока, намеченного Машей, оставалось немного. Она уже не могла быть спокойна, не могла заниматься нормально, ей трудно было молчать дома, скрывать свои мысли и чувства. Но она терпела. Родители, занятые каждый своей работой, не могли уследить за теми переменами; которые свершились в ее жизни. А дни шли. Надвигалась весенняя зачетная сессия.

Временами потребность увидеться с Маркизовым была так сильна, так остра, что Маша готова была кричать от тоски.

Но в памяти снова всплывал его рассказ о девушке, задавленной поездом. Тот парень подошел и набросил на нее ватник, чтобы не так страшно было… Тоже, чуткость проявил! Так и Маркизов с ней.

И почему это женщины должны хлопотать о семье, добиваться милости, ценой унижения сохранять отцов для своих детей? Неужели семья нужна только женщинам? Почему их так много — одиноких, мечущихся по свету в погоне за беспутными удальцами-отцами? Разве женщины рождают детей только для самих себя?

Горькие мысли душили Машу, и в эту минуту ей казалось, что злейшие противники женщин — это мужчины. Она забывала о том, что вокруг много хороших мужчин, хороших отцов, братьев, супругов. Она ничего этого не видела, острая боль ослепляла ее. Она забывала и о своей собственной вине, — о том, что поступила безрассудно, непродуманно, неосторожно. Пылкая и непосредственная ее натура протестовала против расчета, против недоверия к любимому человеку, против всех этих расписок. Но наказание было тяжелым.

В такие минуты она колотила себя по рукам, чтобы простая физическая боль отвлекла от горьких мыслей. Нет, она не позволит растоптать себя! Она проживет достойно. Скорее он к концу жизни, посрамленный и подавленный сознанием своей вины, станет жалким и несчастным, он, а не она. Он еще придет к своему сыну за помощью и добрым словом. И он получит их, как всякий другой горемыка-нищий.

«Я-то у него ни за что не буду брать денег! — думала Маша. — Вот получила за два выступления в клубе завода немного деньжат, да еще за статейку в комсомольской газете получу, да стипендию попридержу… Ни за что не возьму! Сама справлюсь». И она терпеливо откладывала на сберегательную книжку все, что могла. Ей казалось, что расходы на малыша начнутся только со второго года его жизни.

* * *

О письме родным, в котором надо все рассказать, она поначалу думала легко. Но с приближением того дня, когда надо было сделать задуманное, Маша становилась все беспокойней. Как же это им сказать? Что с ними будет, когда узнают? Они так любят ее, они так надеются на ее успехи в университете, на ее хорошие способности, на ее будущее! Отец явно рассчитывает на то, что дочь его станет ученой и напишет необыкновенно умные исследования по истории России… Первенец их, дитя их юной, жаркой любви!

Случилось так, что отец сам достал из почтового ящика ее письмо в синеньком конверте. Он знал ее почерк и не мог понять — что такое? Через час девочка вернется с лекций, а в почтовом ящике лежит письмо от нее, адресованное ему и матери… Ему и матери…

Он начал читать это короткое письмо, стоя возле письменного стола. Он так и не мог сесть за стол. В первый момент лицо его исказила злоба, гнев, негодование против этой неумной эгоистки, против девчонки, заплатившей за родительскую безмерную любовь поступком, бросающим тень на всю семью. Что это такое? Физиология? Животные инстинкты? Кошка, которую весной не удержишь в квартире, — убежит, вырвется хитростью и вернется дня через два с оцарапанным ухом… А казалось, девушка имеет разносторонние интересы, живет богатой интеллектуальной жизнью, читает много, увлекается театром… Театр и погубил ее! Как можно было разрешать ей оставаться ночевать в чужом неизвестном доме! Да, но просила об этом много раз не она, а жена этого, как его, этого негодяя… И он сам, отец ее, он позволял. И не один раз. Привык. А потом уже она сама просила разрешения. И вот…

В кресло свое он не сел, а свалился, рухнул, раздавленный тяжелой новостью. Он сразу постарел и обессилел. Она пишет, что вернется домой послезавтра… Какое разочарование в любимом ребенке, какая нелепая с ее стороны ломка собственной жизни, совсем еще юной, молодой! Как рассказать об этом матери!

Маша в тот день пообедала в столовой и пошла в университетскую библиотеку. Сидела там долго — ей казалось, что к Лиде надо прийти попозднее, чтоб не мозолить глаза.

Медведевых она застала за ужином. Комиссар Медведев — по привычке она продолжала называть его «комиссар», как тогда, в детстве, в зоотехникуме, — комиссар Медведев показался ей сильно постаревшим. Седины у него было порядочно, хотя был он лишь немного старше ее отца. А веселые лучики, разбегавшиеся от его смеющихся глаз, стали глубокими бороздами. Но глаза все так же смеялись, или почти так же.

Лида сказала своему отцу, что Маша сегодня останется ночевать у них, они будут ночью заниматься по Машиным конспектам.

Конспекты, действительно, были принесены с собой, но девушки не занимались. Они проговорили полночи, лежа в одной постели под одним одеялом. Все, что происходило с Машей в эти дни, запоминалось ей со всеми подробностями. Лидино одеяло было в белом большом пододеяльнике конвертом — Маша таких прежде не видела. Лида лежала рядом с ней, маленькая, худенькая, лежала и говорила такие умные вещи, такие нужные именно сейчас, вот в эту грустную безвыходную минуту, что Маша почувствовала к ней необыкновенную нежность и благодарность. «Как хорошо, что я встретила тебя именно теперь, а не позже, — сказала она подруге, — мне было так одиноко, так тяжело! Казалось, никто, никто меня не поймет, все осудят, даже родные. А ты поняла».

Они уснули, обнявшись. Во сне Маша узнала, что на самом деле Лида — это сестра Ниночка, которую давно-давно, еще в гражданскую войну, потеряли где-то по дороге во время переезда. Ниночка выросла, стала черноволосой и умненькой, и вот теперь вернулась к Маше, чтобы ей не так было тяжело от человеческой лжи, с которой она столкнулась. Теперь Маша не одна, теперь ничего не страшно. Теперь все устроится.

И еще был человек, которому хотелось рассказать обо всем. Хотелось, но вместе с тем и страшновато было.

Тетю Варю Маша не видела давно. Жила тетя Варя в стороне от привычных путей, соединявших Машино жилье с университетом и библиотекой. Ничто не напоминало о тете Варе, а забот было много, свободных минут — мало. Но тетя Варя заняла в Машином сердце свое собственное место, большое или малое, но свое. С тетей Варей следовало бы посоветоваться с самого начала, но Маша не могла открывать себя другим людям тогда, когда все было еще так остро, так неожиданно и так больно. Не хотелось, чтоб другие видели ее страдания, когда еще хватало сил скрыть их.

Она и теперь не пошла бы к тете Варе, если бы отец и мать не встретили ее словами резкого осуждения. Маше показалось, что это их отсталость, их обывательские понятия сказались в их гневе, в их непонимании того, что происходит в ее душе. Отец даже бросил такую фразу: «Слишком ты молода и хороша, чтобы пытаться привязывать его к себе таким способом!» Он подумал, значит, что для Маши родить ребенка — это привязать к себе Семена? Но о привязывании Маша вовсе не думала. Заставить Семена жалеть о сделанном, мучиться, посещать своего единственного сына с ее, Машиного, разрешения, — это да, этого Маше хотелось. Но, размышляя о будущем материнстве, она не руководствовалась никаким материальным расчетом, не могла руководствоваться, это было чуждо всем ее понятиям. И родной отец не понял, подумал бог знает что… Оценил это с чисто мужской точки зрения — все они боятся, что их привяжут. Нет, конечно, он тоже недостаточно передовой человек. Тетя Варя поймет, тетя Варя сама боролась за женскую свободу, она не то, что Машины родители. Нет мужа — и не надо, сама справлюсь, я новый человек!

Выслушав смущенную Машу, тетя Варя помрачнела. На лице ее можно было прочитать прежде всего разочарование. Словно посулили ей пирог с вкусной начинкой, а разломала — и ничего нет, хлеб как хлеб. Красноватое доброе лицо тети Вари сразу перестало быть добрым, губы стали тоньше и жестче, а брови скорбно сошлись.

— Та-ак… — протянула она неопределенно. — Родители знают?

— Мне попало от них, тетя Варя. Ничего они не способны понять, ничего! Отсталые они в этом отношении.

Тут уж тетя Варя вспылила:

— Не тебе судить-то их, передовая! Откуда ты себе прав таких набрала — родителей судить? Что ты знаешь? Что ты наработать успела за свои двадцать лет? Сто штук болтов выточила? А твоя мамаша, небось, несколько сот учеников обучила, а то и не сот, а, может, тысячи. Отец твой науку советскую строит, вон, статьи разные помещает в журналах, сама показывала, а ты — «отсталые»! И не совестно, а? Больно вы скоро в судьи записываетесь. Сначала поработайте, посмотрим, какие вы в деле, а потом уж — судить.

Вот как! Маша удрученно опустила голову. И тут осуждают. Нет, не устарела тургеневская проблема — отцы и дети! Лида лучше всех поняла, потому что сверстница.

Видно, тетя Варя прочитала эти мысли на Машином лице. Она посмотрела на поникшую голову девушки и продолжала:

— Ты скажешь: «и так мне худо, а тут еще перцу подбавляют»… Так ведь? Эх, Маша, Маша! Считала я тебя за девушку умную, вперед смотреть умеющую. А ты сейчас только вокруг себя видишь, что поближе. Тебе плохо — ты чувствуешь это. Тебя обидели — ты помнишь, обижаешься. А шире посмотреть, по-партийному, ты не хочешь. Не говорю — не можешь, нет, не хочешь. Боль твоя мешает тебе, от нее ты никак забыться не можешь. А надо. Иначе ничего понять нельзя. А тебе полагается понять, ты комсомолка.

— Мама, чаю согреть? — спросила дочка тети Вари, высовывая голову в приоткрытую дверь.

— Иди! Не надо ничего! После, — махнула на нее рукой тетя Варя и закрыла дверь поплотнее.

— Вот послушай-ка ты меня, необразованную бабу. По-вашему я еще не достигла, не научилась, а ты постарайся по-моему понять. Вот говорят такое слово — разложение. Я его вижу: это значит, что-то было целое, а теперь разлагается на кусочки. Не держится.

Ты сравни хоть тряпку, ткань новую и старую, изношенную. Новую все ниточки скрепляют, держат, а в старой они все порвались, время переело их, старая тряпка не держится, легко рвется, распадается. Вот, понимаешь ты, с людьми с обществом тоже похожая штука бывает. Чтобы сила была в обществе, в коллективе, надо, чтобы промеж собой люди крепко были связаны. Множеством всяких связей. Чтоб клею в народе больше было, что ли. У них, в буржуйском обществе каждый — сам за себя, каждому свое всего дороже, ему с деньгами и родины не надо, с деньгами он себе место найдет, не в той стороне, так в другой. У них и патриотов все меньше становится, все потому же.

А мы с тобой хотим, чтобы наш народ был сильный, крепкий, он ведь новое общество строит, ему силу надо на все. И надо, чтобы крепкие нитки, чтобы связи эти насквозь всюду прошли, чтобы клею в народе больше было. Первое дело — народ наш партия цементирует, это, конечно, главное. Но есть и еще крепкие связи — между дедами и внуками, прошлой народной славой и настоящей, — это в глубину времени, и семейные связи между людьми, — это как бы поперек, в ширину.

Ты сравни кусок торфа и кусок гранита. Что крепче держится? Ты возражать не спеши, я об этом всю мою жизнь думала-раздумывала, это действительно так.

И вот, одна молодая гражданочка заявляет: мне, дескать, родители нипочем, отсталые они! Мне мужа не надо, сама дитя выращу. Вот какая смелая. Что смелая, это хорошо, в прежнее время ты бы повесилась или в воду кинулась. Но и смелость свою нечего без толку расходовать. Без семьи, Маша, худо жить, нужна семья. Ты живая, молодая, кровь у тебя не замерзла от горя, что с тобой через год будет? Да ты знаешь ли? Самое страшное для женщины — пойти по рукам. Есть такое выражение. То замужем была неудачно, то полюбила, да он бросил, глядишь, нового искать начнешь. А долго ли разбаловаться? Да это смерть, гибель, если баба мужику беспутному уподобится и начнет менять любовников да мужей.

— А почему их не осуждают, мужиков? Им можно?

— Что ты говоришь такое! — возмутилась тетя Варя. — Помню, в молодость мою одна служила у нас в канцелярии бабочка — ты не обижайся, — так она тоже свободу так поняла: сегодня один у ней в постели, завтра другой… Это понятия не наши, это буржуазии к лицу, которая разлагается. А мужиков беспутных осуждают, кто же их прощает! И позорят их, и алименты платить заставляют. А что они легче идут на это беспутство, так это потому, что природа у них другая. И нечего обижаться — наша природа лучше, так я считаю. От нас наше не отымешь, а мужик — ходи да жди, пока жена разрешится, да и потом — не он, а она грудью кормит младенца. А умному-то мужику обидно, что он не нужен. Умный и позавидует женщине. Конечно, редко кто выскажет это, а чувствовать чувствуют. Тоже стараются что-то делать, на руках таскают, вмешиваются в наши дела. Мой вот, простой рабочий, а все не мог не вмешаться, не поучить: «Ты, Варя, зря Шурку так туго пеленаешь, по науке надо свободней… Ты, Варя, не заставляй ее столько каши есть, доктор говорит — витаминов надо, а каши поменьше…» Только и слышала «Ты, Варя, ты, Варя…» Надоел даже. Чувствует, что в этом деле — я главная, а он так, сбоку…

Маше стало немного веселей. Тетя Варя и ругать-ругала, и силы стала придавать своим разговором. Кто только учил ее!

— Да, дела! — снова сказала тетя Варя. — Как ты раньше не подумала обо всем! Теперь держись. Теперь только ты, одна только ты доказать можешь, что тебя уважать надо не меньше прежнего, что ты проживешь, достойно. Теперь тебе спешить с утешениями нельзя, с тебя будет двойной спрос. И учиться не смей бросать, и ребенка расти, и перед родителями вину свою искупи. Ты у них одна дочка. Погоди, будет у самой дочка, тогда поймешь, как материнское сердце побаливает от таких-то дел! Не на то тебя растили, не к тому готовили. А без алиментов тебе ребенка не поднять, пока ты учишься.

— Ни за что! Я не возьму от него ни копейки. Справлюсь.

— Ну, об этом судить рано, подождем, — сказала тетя Варя. И, открыв дверь в коридор, крикнула: — Шура, согрей чайку.

* * *

Большой правильный куб светлого здания женской консультации с широкими окнами стоял в тенистом саду. Чисто вымытые стекла окон блестели, по ним прыгали солнечные зайчики, выскакивая из гущи зеленых ветвей. На окнах стояли вазоны с цветами, позади которых изредка мелькали приветливые женские лица в белых косынках. Оттуда же слышались звонкие голоса самых маленьких детей. «Это социализм, — подумала Маша, подходя к зданию, — вот так и Чернышевский описал в романе «Что делать?» — светлые здания, много стекла и солнца, приветливые люди, и дети, как высшая наша власть, те, ради кого живем… Будущее…»

Выйдя от первого врача, Маша скромно села на стул в маленькой комнате ожидания. Кроме нее, здесь никого не было, женщины с детишками толпились в коридоре перед дверьми кабинетов детских врачей. Широкий светлый коридор был украшен яркими плакатами, у, стены на столиках и стуликах лежали цветные деревянные кубики. Маша хорошо видела эти кубики из комнаты ожидания.

— Пройдите, мамаша, — сказала кому-то сестра за спиной Маши. Маша не оборачивалась.

— Пройдите к доктору, вас приглашают, мамаша, — повторила сестра. И лицо молодой женщины расцвело, как пион. Она — мамаша? Уже? Да знает ли сестричка в белой косынке, что от нее Маша услышала это обращение впервые?

Маше понравилось ходить в консультацию. Здесь никто не расспрашивал, замужем она или нет, никто не выяснял ее отношения с отцом ребенка. Здесь она была мамаша, мать — существо священное, назначенное в настоящий момент для выполнения такого дела, в котором заинтересовано общество. Ей было доверено произвести на свет нового советского гражданина. Общество надеялось, что ее произведение — этот пока никому не известный новый гражданин — будет здоровым, сильным, красивым. Дальше общество рассчитывало на то, что она, Мария Лоза, воспитает нового гражданина так, что он войдет в это общество и будет не хуже других, будет честным, выберет себе работу по душе и любить будет не только породившую его на свет гражданку Марию Лозу, но и родину. В большом сердце хватит любви на всё, что ее заслуживает, и именно Мария Лоза должна будет воспитать нового человека так, чтобы сердце его было большим и сильным.

Товарищи в студенческой группе знали кое-что о Машиной знакомстве с режиссером молодежного театра. Его видели на нескольких лекциях, которые он посетил, готовясь к новой постановке. Геня Миронов, бросавший на Машу пристальные, многозначительные взгляды, прозвал Маркизова за глаза Фаустом — вышло так, что однажды Маша рассказывала Гене про Маркизова, держа в руках раскрытый альбом с репродукциями картин Врубеля, и среди них была репродукция панно «Фауст и Маргарита». Маша сказала, что Маркизов похож на Фауста, нарисованного Врубелем, такие же голубиные глаза, такой же грустный, молящий взор… Генька рассмеялся и с тех пор звал Маркизова Фаустом.

Лоза интересовала Геню Миронова по причине некоторой общности художественных интересов. Геня писал драмы, притом драмы в стихах, и был уверен, что со временем какую-нибудь его драму поставят. И, может, поставит Маркизов, потому что в его работе есть нечто новаторское. Драмы Гени были фантастические, в них участвовали рабочие, капиталисты, облака, машины и пионеры. Он подражал «Мистерии-буфф» и стихам раннего Маяковского и даже имел в личной собственности найденный когда-то у букиниста сборник «Садок судей» в обложке из обоев.

Лоза умела быть товарищем, с ней было интересно. А главное, она стремилась мыслить по-марксистски. Геня отыскивал друзей повсюду, его интересовали все, он заговаривал со многими, но не с каждым хотелось продолжать беседу. Так, со студентом Люсей Горевым он познакомился в присутствии Маши, и самой манерой знакомства завоевал Машину симпатию. Геня подошел к Гореву в первый же перерыв между лекциями и представился:

— Миронов Геннадий. По убеждениям марксист. В поэзии — сторонник Маяковского. А вы?

— Люся Горев, свободный художник! — ответил насмешливо новый студент. — Не терплю доктрин и вообще насилия над личностью. Из поэтов признаю Пастернака.

Геня посмотрел на него неторопливым внимательным взглядом, оглядел с ног до головы. Люся был в костюме из хорошего бостона, мало кто из студентов носил в ту пору такие. Кожаные ярко-рыжие ботинки Люси были отлично начищены. Пахло от него одеколоном. Геня был одет в лыжные брюки и синий свитер, отнюдь не из гарусной шерсти. На ногах у него были синие резиновые спортсменки.

— Советую прочесть Энгельса «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека». Честь имею, — сказал Геня и пошел в Сторону, прихватив с собой Машу. А «свободный художник» в бостоновом костюме удивленно смотрел ему вслед. Марксист… Подумаешь. Начитался и хвастает.

Но Геня не хвастал. Читал он, правда, много, но к убеждениям своим относился абсолютно серьезно. К этой области свойственное ему чувство юмора не могло иметь никакого отношения. Да, он старался быть настоящим марксистом. Гордился он не собой, а теми принципами, которые избрал и которым старался быть верен. Маяковский ведь тоже не шутил с идеями.

Маша Лоза привлекала его, как девушка думающая. Геня не интересовался особенно личной жизнью Маши Лозы. Он бывал у нее несколько раз, потому что жил неподалеку от ее квартиры и иногда брал у нее книги. Он заметил, конечно, некоторые перемены в ее настроении за последние месяцы. То сияла и расцвела, как роза, несмотря на пересдачу экзамена по истории, то поникла, замкнулась, как улитка в ракушке. Что-то с ней происходит. Не хочет говорить — и бог с ней. Но Геня догадывался, что все это может быть связано с Маркизовым.

Поэтому, сидя на одной из последних лекций, он написал Маше записку и, свернув вчетверо, передал ей. Записка гласила: «Вчера на Невском видел Фауста. Кожаное пальто, знакомые вам синие глаза, серая кепка. Состояние ног безразличное — ступал в лужи».

Фауст… Маша прочитала записку и разорвала ее.

Рассказывать Геньке свою историю она не стала. Все равно, скоро все узнают. Скоро она станет таким уродом, что всякий поймет, что случилось. Вот ведь какое дело, материнство — штука священная, а становишься безобразной! Хорошо, что не навсегда!

После сессии студенты Машиной группы собрались на экскурсию в село Михайловское, «в гости к Александру Сергеичу», как заявил Люся Горев. Ехали туда не все, к экскурсантам присоединилось несколько человек из другой группы. К Машиному сожалению, Лида не поехала, но ребят набралось много и народ был веселый.

Дня за три до отъезда Геня пригласил Машу в кино посмотреть интересный научно-документальный фильм о том, что такое душа. Геня никогда Машу не приглашал, а если ходил в кино, то уж никак не с ней. Но тут объединяли интересы более возвышенные, и именно Машино мнение было ему любопытно. Конечно, за бил Маша заплатила сама, потому что правилу своему изменять не захотела, — равенство так равенство во всем. Одному Маркизову удалось повести ее несколько раз в кино за свой счет.

Кинотеатр помещался на Невском. И только они вошли в фойе, как Маша услышала за своей спиной знакомые голоса. Это были, они, счастливые супруги. Она жаловалась ему, что левая туфля все равно жмет, а он советовал «быть выше» и угощал ее мороженым.

Маша непроизвольно обернулась, не успев сообразить, хорошо ли это будет или плохо. И вот она стояла лицом к лицу с Семеном Григорьичем и Лизонькой.

— Здравствуйте, товарищ Лоза! — улыбаясь, сказал ей Семен. Так он иногда здоровался с ней в ответ на ее обращение «товарищ Маркизов», которое она не сразу сменила на «Семен Григорьич».

— Что нового, Машенька, как дела? Отчего не заходите? — скороговоркой сказала Лиза и умолкла. Семен посмотрел на нее далеко не ободряюще.

— У меня дела в порядке, — выдавила Маша. — А у вас? — Еще минута, и она сотворила бы что-нибудь нехорошее, закричала бы или расплакалась. Человек, который совсем недавно говорил ей такие слова, этот человек по-маниловски сюсюкает теперь со своей Лизой! И им не стыдно. Нисколько!

— Я уезжаю через три дня с театром в Тифлис, — ответил Маркизов.

Выручил Геня. Он не был знаком с Маркизовым, а Маша не познакомила, но кто не знал молодого талантливого режиссера! Уж Геня-то знал, он рассчитывал даже написать для Маркизова пьесу. Но сейчас Геня внутренним чутьем понял, что за этим вполне благополучным текстом их разговора скрывается подтекст довольно взрывчатый и опасный. Маша была хорошим товарищем, надо было выручать.

— Маргарита, — сказал он театрально-мрачно, — разрешите на минуту оторвать вас от приятной беседы. Извините! — бросил он Маркизовым и, взяв Машу под руку, резко повернул в сторону.

— Кто они такие, Генька? — спросила Маша, тоскливо взглянув в лицо своему товарищу. — Скажи, кто они такие? Может, ты сумеешь объяснить?

— Насколько я мог понять, это Фауст с законной супругой.

— Это человек, от которого у меня будет ребенок месяцев через пять, — сказала Маша, подчеркнуто спокойно взглянув на собеседника.

— Видите ли, дорогая, — сказал Геня очень серьезно и очень грустно, — от блох порошок уже придумали — арагац, саранчу травят с самолетов, тоже помогает. А от человеческой подлости никакого порошка еще нет. Возможно, и наше поколение не сразу справится с этим бедствием. Поэтому я не утешаю. Мне остается пригласить вас в зрительный зал и посмотреть научно-популярный фильм о том, есть ли у человека душа и где именно она помещается. Может быть, когда мы узнаем это, станет легче решать и остальные вопросы.

* * *

Сегодня они уезжали в Пушкинские горы!

Маша в трусах и лифчике, с полотенцем на плече стояла перед умывальником и мылила свои жесткие руки. Пенистая мыльная вода стекала меж пальцев, пузырилась. Приятный холодок пробегал по телу, покрывая его «гусиной кожей».

Маша еще стройна на вид, хотя отчетливо ощущает присутствие того, второго существа. Видно, оно требует на свою долю часть всевозможных сил и способностей, которые бывают нужны на экзаменах. Труднее было запоминать, готовиться к экзаменам, больше тянуло ко сну. Тем не менее все экзамены сданы, и прилично — две хороших отметки и два отлично.

Не плохо сдала она и зачет по физкультуре. Проделала все необходимые упражнения на кольцах, на брусьях, бегала, прыгала. Доктор разрешил. Сказал, здоровой женщине это не повредит, наоборот.

Сегодня они едут в два часа дня. А утром, совсем скоро, Семен тоже поедет со своими актерами, но с другого вокзала, другим поездом. Он не позвонил ей, не попрощался. Сядет в поезд, достанет бутылку вина и начнет болтать с дружками. Под пьяную лавочку еще расскажет о своей победе…

Маша мысленно поблагодарила воду за ее свежесть и солнце за то, что оно озаряло в этот утренний час всю маленькую кухню и весело играло в брызгах воды. Одевшись, она подошла к двери и открыла почтовый ящик.

Оттуда выпали газета и письмо. Письмо было от Оськи, с Памира, где он проходил практику, работая в экспедиции коллектором.

Оська уехал в экспедицию в апреле, когда Машины родители еще не знали о том, что произошло с их дочерью. И Ося знал мало об этом, потому что перед отъездом он сдавал экзамены и к Маше не заезжал долгое время. Однако он знал, что у Маши начался какой-то сложный роман, что карточки Сергея на стенке уже нет. Он знал от Маши, что Маркизов звонит ей, ухаживает за ней, но что она к нему достаточно равнодушна. Так оно и было когда-то. Ося даже слышал, что Маркизов разошелся с женой и она уехала. На основании всех этих фактов Ося сделал заключение, что бесчувственная Маша явно скоро выйдет замуж за этого хлыща, — Маркизова он невзлюбил сразу, как только услышал о нем. Выйдет замуж потому, что, хотя и уверяет о своем безразличии к ухаживаниям Маркизова, однако очень любит рассказывать о нем, — только и разговоров, что Маркизов… Просто она неглупая девушка и умеет сдерживаться до поры, пока все не решится формально. За это Ося ее не осуждал, но, сравнивая себя с этой воображаемой Машей, беспощадно ругал себя за идиотскую непосредственность и никому не нужное постоянство в любви.

Оська писал:

«Моя дорогая, близорукая и бесчувственная Машенька!

Я забрался так далеко от тебя, что все новости доходят ко мне с опозданием. Кто знает, может, ты уже отпраздновала свадьбу? Может, ты даже переживаешь медовый месяц? Месяц! Какой чудовищно огромный срок! Мне бы хоть медовую неделю, хоть медовые сутки, а в крайнем случае — минуту, пусть даже не медовую, но чтобы ты была рядом. Но таким дурням, как я, в жизни везти не должно. Я отчетливо сознаю меру своей глупости, и это сознание позволяет надеяться на прогресс…

А впрочем, милая Машенька, если твой герой окажется не на высоте, помни, что на свете еще существует Оська, который тебя любит.

Оська».


«Вряд ли я сто́ю того, — подумала Маша, прочитав письмо. — Но тебя, дорогой мой друг, я только уважаю, уважаю и по-братски люблю. Не иначе».

Семен должен был получить вчера письмо от нее. Письмо было написано под горячую руку, тотчас после возвращения из кино. Она писала ему, что пусть он любит дальше свою Лизу и себя самого, но ни на какого сына пусть не рассчитывает: у него сына не будет, и ей, Маше, ни сейчас, ни после он не должен ни звонить, ни писать. Ничего не было и ничего не будет. Конец.

Маша не знала, как бережно спрятала это письмо Лиза после того, как Семен прочитал его. Лиза распоряжалась деньгами своего мужа, и ей показалось, что такое письмо может пригодиться через некоторое время, когда Маша Лоза опомнится и заговорит об алиментах.

Вокзал оглушил свистками, громкими голосами пассажиров, шарканьем ног и назойливым, всегда терпеливым и неизменным голосом радиодиктора.

— Что же ты опаздываешь? Мы из-за тебя в вагон не идем, Лоза! — встретили ее на перроне ребята. — Чемодан! — мрачно сказал Миронов, протягивая руку к Машиному чемоданчику. Не дожидаясь ответа, он взял ее чемодан и внес его следом за ней в вагон. Миронов был врагом китайских церемоний и «ложного пафоса светской вежливости». Стараясь подражать Маяковскому, он не говорил красивых слов, а стремился действовать.

Маше тотчас предложили верхнюю полку — ехали до Пскова в бесплацкартном вагоне. Геня сунул на полку Машин чемоданчик, и она села внизу, со всеми вместе.

Вагон покачивался, вздрагивал, мерно стукали колеса на стыках рельс. Студенты из нескольких соседних купе собрались в одно и пели песни.

Кто вас придумал, песни? Первый человек запел, наверно, в такую минуту, когда захотелось прогнать плохие мысли, прогнать злых духов, когда необходимо было набраться откуда-то сил, прибавить себе бодрости, решимости. И затянув напевно доброе человеческое слово, прислушиваясь к собственному голосу, человек с каждой минутой становился все выше ростом, все спокойнее, все сильнее и увереннее в себе. Спев первую в жизни песню, человек пришел в восхищение и привел в восхищение тех, кто его услышал. Он подумал, наверно: «Я был сильным зверем, когда вступал в единоборство с медведем; я был ловкою скользкой рыбой, когда нырял в океан, доставая ногами дно. А теперь я еще и птица, потому, что в горле моем перекатываются сладкие звуки, подобные песням птиц, а из этих звуков все узнают о том, что творится у меня на сердце и как я силен, хотя мне горько и плохо. Может, скоро я стану летать, как птица, — стоит только научиться как следует петь…»

Наверное, так думал первый человек, который запел. По крайней мере, Маша представляла себе первого певца именно так. Она и сама не знала лучшего, чем песни, лекарства от тоски-печали. И она пела сейчас вместе со всеми, пела и старые каторжные, и революционные, и веселые комсомольские, и народные, заунывные, любовные, и знакомые песни из кинофильмов.

Каждая песня имела свой цвет и запах, каждая рождала в сердце живую картину, выхваченную из жизни.

Вот умру я, умру я,

Похоронят меня,

И никто не узнает,

Где могилка моя…

Эта песня беспризорника ранила сердце. Его, наверно, потеряли по дороге при переездах в гражданскую войну, этого паренька. Он остался один на всем свете в незнакомом городе, на грязной станции, среди чужих мешков с тряпьем и холерных больных. Тетя Варя говорит, что людям нужны родственные связи меж собой, нужна семья. У этого мальчишки не осталось никаких связей. И плачет он не оттого, что хочет есть, а оттого, что на его могилку никто никогда не придет, что его весь мир тотчас забудет. Видно, нужно зачем-то людям, чтобы их помнили оставшиеся жить после них… Видно, всякий человек живет не только тем, что сегодня, но и тем, что наступит завтра. Видно, не хочет человек забвения, боится его, боится одиночества, собственной бесполезности. И верно, до чего хорошо чувствовать, что ты нужен, всем нужен, многим нужен, что тебя где-то ждут, по тебе скучают…

Не спи, вставай, кудрявая!

В цехах звеня,

Страна встает со славою

Навстречу дня!

Поезд летел меж сырых лужаек, мимо худеньких лёгких березок, мимо елок со светло-зелёными свежими кончиками. Опять перегон, девочка в сером платке с хворостинкой в руках, маленькие огороды стрелочников, — а картошка уже зацветает… Начинался дождь, и все за окном постепенно тяжелело, набухало, покрывалось вечерней дымкой. Дождь стал сильнее, словно ива раскачивала длинными висячими ветками, и в вагоне даже через стекло запахло летним дождем, зеленым лесным миром, тревогами молодости. Поезд летел сквозь леса и поляны, как сама юность, торопливая и стремительная.

В Пскове была пересадка. За три свободных часа студенты осмотрели маленький город, в котором древнерусская старина смешалась со священной новизною, — здесь когда-то жил Ленин. Маленькие смешные трамвайчики подпрыгивали на каждом повороте, громыхали, как серьезные механизмы двадцатого века. Огромные каменные куличи башен шестнадцатого века — и квартира Владимира Ильича Ленина, где он жил тридцать с лишним лет назад, подготавливая издание «Искры». Высокие крутые холмы, те же, что и в старину, широкие луга, река, запруженная бревнами.

Через реку перебирались по узенькой доске, лежавшей на торчавших из воды толстых обрубках. Течение быстрое, вода не стоит ни минуты, — «в одну и ту же струю не вступишь дважды».

Древняя башня подпустила к себе безропотно. Студенты окружили ее, как стая воробьев. Арутюнян влез как-то в узенькое окно башни и гордо стоял там, показывая всем подошвы своих огромных новых галош. Девушки собирали под башней цветы, — ромашки и колокольчики. Маша взобралась на самый верх башни, бегала по ее толстым широким краям над рекой, кричала что-то вниз ребятам и бросала в них камушками. Высоко-высоко, а впереди видно широко-широко — река, луга, поля… Хорошо жить на свете!

Пушкинский заповедник встретил их знакомой по стихам красотой парка, живописным побережьем озера — «лукоморьем», высокими холмами перед Тригорским, скамеечкой Онегина в саду над рекой, — о реке, помнится, тоже читали: «И светлой Сороти извивы…» А Святогорский монастырь, перед которым раскидывалась по праздникам ярмарка… И он ходил, русый светлоглазый губастый человек в красной косоворотке, с палкой в руках, ходил в толпе, подслушивал песни нищих слепцов, собирал жемчуг словесный, записывал… Богатая его душа дарила любовью многих, пока он был холост и свободен, но сколько силы чувства и нежности было в каждой строке, которую вызывала у поэта любовь… Что же, здесь Маша поверила — да, люди разные, иные способны в жизни любить много раз. Иные, немного. Нет, невозможно было осудить этого великого поэта, невозможно было допустить, чтобы развратники и эгоисты прикрывались его именем. Маша скорее осуждала Наталью за недостаток чуткости и заботливости по отношению к такому мужу. Что же, Лиза искренне полагала, что ее муж — это тоже подобие великого человека. На всякий случай она проявляла к нему чуткость и заботу куда больше, чем пушкинская Наталья.

Здесь жил Пушкин… Здесь, в одной из этих аллей поднял он и спрятал камушек, которого коснулась ножкой милая ему женщина Анна Керн. А какие стихи родились из этой встречи, встречи мгновенной, короткой! «Как мимолетное виденье…» Ссыльный молодой поэт, раненный и осчастливленный одновременно этой встречей, подобно раковине, создал жемчуг из крохотной песчинки. Анна Керн! Мы давно забыли бы твое имя, если б не стихи, полные света и трепета, стихи, возникшие у поэта от встречи с тобой.

Маша ходила по старому парку, взбегала на зеленые бугры, с удивлением замирала, оглядывая «городище Вороничи», где писался «Борис Годунов».

Высокий холм перед Тригорским был насыпан в незапамятные времена, когда на Русь шла войною Литва. Маша еле вскарабкалась на этот высокий холм, под которым не раз проезжал верхом Пушкин, направляясь в имение Осиповой, чтобы скоротать вечерок с ее дочерьми. Маша устала и присела на маленький камень. Высоко! Не легко взбежать сюда, сердце так и колотится.

Но что это? Она приложила руку к груди, но услышала, как что-то толкнуло ее пониже сердца. Что это? Толчок повторился. Он был слабый, чуть ощутимый. Словно малое дитя спросонья двинуло крохотной ручкой или ножкой. Двинуло и снова замерло в беспечном блаженном сне.

Маша закрыла глаза и засмеялась. Так вот ты где очнулся, мой младенец! У Пушкина в гостях. Ты соучастник всей моей жизни. Ты поёшь со мной, когда пою я, вместе со мной ты с удовольствием ешь свежий ржаной хлеб с маслом, вместе со мной звонко откалываешь зубами кусок спелой антоновки. Ты доволен, когда обо мне заботятся и меня берегут, ты сердишься на тех, кто меня огорчает и обижает. Не одна, не одна!

Конечно, она не могла скрыть свою радость от товарищей. Нет, она ничего не сообщила им, но когда Геня спросил, почему лицо ее стало подобно луне, безусловно, не глупой луне, как у Пушкина, а луне умной, многозначительной и содержательной, почему она так блаженно улыбается, — Маша не скрыла правду.

Постепенно все ее товарищи, кроме, разве, самых равнодушных, меньше общавшихся друг с другом, — все узнали о ее радости. Следили, чтобы она не вздумала поднять тяжести, чтобы не забывала поесть.

Геня смешил ее, познакомив с одной из крестьянок Михайловского. Эта женщина снималась в кинофильме «Поэт и царь» в роли Арины Родионовны. Она хорошо помнила артистов и режиссера, что было вполне естественно. Но она же очень охотно рассказывала и о Пушкине. В ее сознании постепенно образ актера, игравшего Пушкина, слился с автором всем известных стихов и повестей настолько, что она забыла фамилию актера и просто называла его Пушкин. «Пушкин был такой цорненький, куцерявенький», — охотно рассказывала она, а Геня выспрашивал ее и всех смешил расспросами. «Я ему, Пушкину, белье стирала, — говорила крестьянка, — вон, на Сороти стирала. И ему, и режиссеру. А заодно и на кино снималась».

Время! Кто тебя остановит? Все проходит. «Летят за днями дни, и каждый день уносит частицу бытия…» — писал поэт. Он понимал неизбежность смерти и без страха смотрел вперед. Не потому ли, что знал — он бессмертен? Так-то так, но бессмертен он уже не для себя, а для нас.

И когда женщина в сереньком пальто — научный сотрудник Пушкинского музея — привела студентов к Святогорскому монастырю на могилу великого, привела и начала говорить «Здравствуй, племя младое, незнакомое… Не я увижу твой могучий поздний возраст…», по лицам всех юношей и девушек и по лицу самого экскурсовода вдруг пробежал какой-то ветерок, что-то изменилось в людях, и глаза заблестели, а руки потянулись за платками. И Маша почувствовала, как по ее обветренной щеке бежит что-то крохотное, бежит быстро-быстро. Да, на такую могилу нельзя прийти просто как в музей. Сюда пришли, словно на могилу отца или матери.

«Он с нами сегодня, потому что правильно жил потому что творил для нас и труды его живы. Только так можно не исчезнуть из жизни, не растаять бесследно во вселенной, — думала Маша. — Если даже забудут его имя и если где-то в чужих странах захотят показать, какова поэзия у русских, прочтут стихи его. И они будут просто стихами русских, и он будет жить до тех пор, пока будет жить его народ. Продолжение каждой маленькой жизни — в народе, в слиянии твоего труда с трудом твоего народа. А физическое твое продолжение — вот» — и она коснулась рукой пониже сердца, там, где недавно шевельнулся ребенок.

* * *

Предписания консультации она выполняла свято. Мыть полы становилось все труднее, — куда делась былая гибкость! На лице появились темные пятна, она подурнела, и только глаза сияли. Ося продолжал писать ей нежные письма, хотя знал, что она ждет ребенка и что жизнь ее сложилась совсем не так, как он предполагал. У нее тоже, как и у него, не хватало расчетливости, рассудительности, у нее тоже было это «никому не нужное постоянство». Ося с нетерпением ждал срока возвращения в Ленинград, чтобы увидеть Машу.

Начинался учебный год. Маша была уже в декретном отпуске, и ее никто не обязывал ходить на лекции. Однако она ходила и старалась ничего не упустить.

Однажды в воскресный день Маша занималась уборкой своей комнаты. Кто-то позвонил. Она вышла к двери в фартуке, с пыльной тряпкой в руке.

В дверях стоял мальчик лет тринадцати с каким-то высоким пакетом, завернутым в белую бумагу.

— Мне нужно гражданку Лозу Марию Борисовну, — сказал он неуверенно.

— Я Лоза. Что такое?

— Вот это вам, получите! — И большой белый пакет перешел в Машины руки. Из-под опадающей белой бумаги высвободились, расправляясь на свободе, зеленые ветки с нежными розовыми цветами.

— От кого это?

— Это нам неизвестно, — ответил мальчик и довольно улыбнулся.

Мальчик ушел. Маша разглядывала корзину с цветами, искала записку. «Наверно, Маркизов, — подумала она. — Вернулся с гастролей, сообразил, что она ходит последние недели, и прислал. Ну, анонимно, — но ведь хорошее можно сделать и анонимно!»

Записки не было, но сзади за цветами Маша нашла крохотный кусочек твердой бумаги, на котором был написан ее адрес. Буквы были печатные, он маскировался, чтоб она не догадалась. Что ж, он человек искусства, он умеет все сделать красиво… А это тоже не мелочь в жизни.

Но уверенности не было, и она подумала об Осе. Не он ли? Нет, он приедет через две недели, и он никогда не станет напускать таинственности. Может, он и приволочет ей сноп цветов, но принесет их сам.

Она снова стала рассматривать бумажку с адресом. Буквы были нейтральные. Какие-то сухие, тоненькие, без нажима…

Неожиданная мысль бросила ее к письменному столу. Она достала из ящика пачку писем, писем Сергея. Ну да, конечно: он тоже писал «у» с такой острой ножкой, а заглавная «К» венчалась острыми зигзагами вроде оленьих рогов. Неужели он?

Маша забыла уборку. Она села на стул посреди комнаты с разбросанными вещами, рядом с горшками цветов, выстроившимися на полу в ожидании очередного туалета, села и задумалась. Несомненно, цветы прислал Сергей. Что это значит? Знает ли он о том новом, что с нею произошло? Наверное, знает, у них есть общие знакомые. И что с ним самим? На «Пышке» он, конечно, не женился. Значит, благополучно учится в своей школе следователей.

Благополучно… А что, если он не лгал, говоря, что опасно болен?

Маше стало не по себе. Ее поведение было оправдано тем, как отнесся к ней сам Сергей. Нельзя же девушке быть совершенно без самолюбия! Конечно, он повел себя именно так, чтобы показать: он Машу не любит, ее любовь тяготит его. Надо было самой уйти, и она ушла. Почему же сердце заныло так тоскливо?

Маше не легко было решиться на разрыв дружбы с Сергеем, но приняв это решение однажды, она вела себя последовательно. Она никого не спрашивала о нем, она забыла номер его телефона. Так что же случилось теперь? Что значат эти цветы?

Она убрала комнату и поставила корзину с цветами на самое видное место — на этажерке. Полила их, отошла в сторону, посмотрела на них еще и еще. Нет, не Маркизов прислал их, хотя и был он жрецом искусства. Жрец… это слово, видимо, имеет общий корень со словом жрать… Маркизов очень любит есть, особенно жареное мясо. Жрец… Но где ты была раньше, умная Маша Лоза?

Активная Машина натура не терпела состояния ожидания, неподвижности. Послал анонимно цветы? Но я найду способ ответить тебе тоже анонимно. Чтобы ты знал, что я догадалась.

У корней больших хризантем были посажены краснолистые бегонии. Маша оторвала один красный листок, положила в конверт и надписала адрес Сергея. Надписала тоже печатными буквами. Пусть он знает, что она угадала.

Через несколько дней от Сергея пришло письмо. Оно было очень коротенькое. Он желал Маше всяческих радостей в жизни, в случае надобности предлагал свою помощь и просил, если у нее родится мальчик, назвать его Феликсом. «Я не очень рассчитываю иметь когда-либо собственного Феликса», — писал он.

А о себе — ни слова! Что он, как он? Узнать можно, позвонив, но этого Маша не сделает, конечно. После всего, что с нею случилось, звонить ему… Нет! Еще станет просить о встрече, а она такая некрасивая.

Сергей позвонил сам. Голос его был совсем незнакомый, другой, чем прежде, слабый, тихий. Сергей очень просил зайти навестить его, — он не совсем здоров и сам выйти не может.

Он болен! Чем? Спрашивать по телефону было неудобно, сам не сказал. Конечно, она пришла бы, если б выглядела обычно. Сергей уговаривал, но так и не уговорил.

* * *

Ося приехал двумя днями раньше срока, обещанного в письме. Он тотчас позвонил Маше и заявил, что едет к ней.

— Не смей! — ответила Маша. — Я ни на что не похожа, поперек себя шире, так что приезжать нечего.

— Не воображай, что ты раньше была красавица! — ответил Ося. — Ничего хорошего я и не предполагаю увидеть. Но я все равно еду.

Видно, он приготовился встретить ее подурневшей, но она превзошла все ожидания. А непосредственный, открытый всем ветрам Оська не сумел скрыть огорчения, увидев, во что превратилась Маша. Словно злой колдун заколдовал ее и превратил из прекрасной царевны в лягушку.

На глазах у Оськи почему-то выступили слезы. Ему стало обидно за милую девушку. Вслед за этим пришел стыд — как смеет он забывать, что она существо священное, будущая мать, продолжающая жизнь на земле? Как она стала спокойна, торжественна!

Он поздоровался и прошел с ней в комнату, где прежде она жила с Люсей.

— Вот какие дела, Осенька, — сказала Маша, присев на самодельный диванчик. Платье туго Обтягивало ее живот.

— Тебе кого хочется? Сына или дочку? — спросил Оська.

— Мне нужно Феликса. Но кто бы ни был, все равно.

— Все-таки ты ненормальная, — почему он не мой? — горько спросил Ося, взглянув на нее с упреком. — Почему ты сама себе враг, сама себе портишь всю жизнь? Почему ты не видишь, какой я хороший и как я тебя люблю?

— Я все это вижу, но я-то сама… Не обижайся.

— Машенька, — голос Оси стал совсем тихий, — это же от нас зависит: давай вообразим, что он все-таки кой. На Маркизова я плевал. Это никого не касается. А его я буду любить, как своего. Дам ему свое отчество, он будет расти возле меня и станет похожим на меня. Потому что, хотя и говорят о всякой там наследственности, но это в значительной мере липа. Иди-ка за меня замуж. Мало тебе досталось?

Маша не задумалась над ответом. Ей только жаль было этого славного парня, не хотелось причинять ему боль. Настоящий новый человек этот Ося Райкин! Очень хороший. Как ему объяснить?

— Твои чувства такие хорошие, что на них нельзя отвечать как придется, — начала она. — Ты меня любишь, хотя, может быть, я того не стою. Как не ценить это! Я ценю. Если б я была художница, я написала бы твой портрет, — по-моему, в тебе есть кое-что от нового человека. Но ответить на твое чувство просто подчинением, согласием без любви — это же нечестно. Представь, что и я, несмотря на все сотворенные мною глупости, тоже не могу кривить душой ради выгоды. Ты мне выгоден с твоим предложением, поэтому я его не приму. Я не подсобное существо, я сама. Выйти могу за того, кого полюблю. Если вышла бы за тебя, то через несколько лет нам пришлось бы разойтись. Потому что, наверно, я полюбила бы кого-нибудь. Я сама не рада этому, все бы могло так ловко устроиться. Но лгать не смогу — ты такой честный сам, как тебе солжешь! Да и не умею.

— Почему ты думаешь, что не полюбила бы меня после того, как мы поженились бы? — спросил он, взяв ее за руку. — Ты не знаешь еще ничего, ты себя не знаешь по отношению ко мне. А я верю: нам было бы так славно вместе!

— Осенька, я не могу поцеловать человека без любви, не могу, не могу! — сказала Маша и заплакала. — Не могу я! — повторяла она, вытирая глаза платком. — В общем, мне и так достаточно плохо, не будем больше об этом.

— Ну не будем… Только не расстраивайся.

* * *

«Я докажу им всем, что человеческое, духовное богатство женщины не уменьшается и тогда, когда она выполняет задание природы — носит дитя, — думала Маша. — Пусть не считают нас беднее, примитивней, хуже. Да, видик у меня сейчас необычный, ничего не поделаешь, но и в это время я — Человек, и это звучит гордо».

В зимнюю сессию предстоял экзамен по истории философии. Профессор уже закончил курс лекций. Маша надумала сдать экзамен досрочно и получила разрешение в деканате. Она перестала посещать лекции и засела за книжки по философии.

Философия не терпела скороговорок. Не очень просто было понять сущность учения Канта в пересказах профессора или в изложении популярных учебников, но читать самого Канта было еще тяжелее. Маша терпеливо прочитывала страницу за страницей, составляла краткий конспект. Много приятней было читать «Эстетику» Гегеля, а философские идеи Маркса и Энгельса казались совсем понятными и очень близкими. Иногда, читая труды Маркса и Энгельса, Маша ловила себя на желании воскликнуть: «Правильно! Здорово, что догадались». Она тотчас же краснела от стыда, соображая, что эти ее наивные слова потому и возможны, что когда-то, более пятидесяти лет назад эти два человека первые в мире сделали открытие, сформулировали ясно, что такое жизнь и ее законы и что же следует делать на земле человеку. Теперь их идеи общедоступны, они овладели массами, пропитывают нашу повседневность, и что ж такого, что простодушная девчонка, читая труды корифеев, заявляет: «Правильно! Здорово, что догадались!»

Маша любила первоисточники, — еще отец внушил ей интерес к ним. Не доверять пересказам, читать побольше самой! А иной раз и не угрызешь этих спиноз, лейбницев и других ученых мужей. Но надо, надо — это же университет, а не средняя школа. Назвался груздем…

В университетской библиотеке на нее поглядывали с опаской. Библиотекарша, выдавая книги Лозе, боялась, не пришлось бы вызывать карету скорой помощи. Сумасбродная женщина, ходит последние дни, а туда же, неохота дома посидеть.

Маша добротно подготовилась и пришла на экзамен. Профессор сидел в кабинете декана, уехавшего в командировку. Профессор был весьма человечен, отзывчив и не лишен юмора. Увидев свою студентку, он подумал то же, что и библиотекарша. Не стать бы крестным отцом… Отчаянные женщины развелись на белом свете. Ну что она может сейчас помнить? До философии ли ей?

— Так-с, — начал он, взяв у нее из рук зачетную книжку. — Ну-с, давайте поговорим… Вы не волнуйтесь, я настроен отнюдь не кровожадно.

— Я готова отвечать, — сказала Маша строго.

— Так-с… Расскажите, что понравилось вам в курсе истории философии больше всего? — спросил профессор.

«Начинается. Скидку делает, — Маша была задета за живое. — Как они не понимают, что это только унижает женщину!»

— Мне весь курс понравился. Спрашивайте, пожалуйста, что найдете нужным, — ответила она зло.

Профессор растерялся. Он видел, — она рассердилась, она нервничает, — только этого не хватало! Хотел лучше сделать…

Он принял послушный вид и стал задавать вопросы, по возможности простые. Студентка отвечала деловито, обстоятельно, со знанием предмета. Он успокоился.

В зачетной книжке появилось «отлично». Маша вздохнула с облегчением. Экзамен длился минут двадцать, времени на обдумывание вопроса она не использовала, говорила непрерывно. Теперь на зимней сессии будет всего два экзамена. Сдадим и их, справимся.

Резкая боль в спине вызвала на ее лице гримасу.

— Что с вами? — спросил профессор. — Вам нехорошо?

— Нет, ничего, я пойду. До свидания! — сказала Маша, собрала все силы и вышла из комнаты по возможности горделиво и независимо.

Из университета она направилась прямо в больницу.

* * *

Бело́, бело́, бело́! Все кругом бело́: и улицы, которые видны из окна, нарядные улицы с белоснежными подушками на подоконниках, с пуховыми коврами на панелях, с белыми густыми кружевами на кругленьких головках молодых лип. И сестры, и санитарки — они тоже в белых халатах, в белых косынках. И даже сам главный врач в белом халате, врач, который, увидя выходившую из ванной только что приехавшую в больницу Машу, пробормотал себе под нос недовольно: «Что это, школьницу привезли?» Почему он принял ее за школьницу? Может, вид у нее слишком испуганный? Как обидно: стараешься воспитывать себя, закалять, стараешься стать зрелым человеком по своим понятиям и поведению, а какой-то посторонний человек, видящий тебя первый раз, возьмет и определит: школьница!

— Ребеночек у вас хороший, на снег родился, — сказала нянечка, успокаивая Машу после родов. И верно: только вышла она с экзамена, как пошел снег, первый снег в этом году.

В больнице время шло медленно, и никто не торопился отвести Машу в ту комнату, где рождаются дети. «Вам нескоро», — говорили ей. А ей казалось, что люди просто недостаточно чутки, что о ней забыли, что страдания ее никто не хочет облегчить.

Сама! Не подчиняться никому и ничему слепо, действовать по собственному разумению — вот на каких понятиях выросла Маша. Не подчиняться! Делать по-своему!

И вот она оказалась беспомощной и покорной судьбе, — не подчиниться природе уже нельзя было. «Мне больно, я не хочу!» — кричало всё в ней, но деться было некуда. Кто поможет? Кто прекратит это истязание?

«Сама и помогу, — подумала она. — Я же все понимаю. Мне больно, но ведь он, кто-то новый, очень хочет родиться. Я-то дышу, почему же ему нельзя? Я же хочу его, жду его, — на кого же я сержусь? Очень больно. Но наступит день, когда я буду вспоминать это с улыбкой. Вот сыплется белый снег, — он будет сыпаться и завтра, а я буду уже лежать в чистой белой постели, тоненькая, забывшая про боль, буду отдыхать. Вот валится с неба белый снег, — так валился он и в прошлом году, так будет валиться и в следующем. Есть в природе такое, что не меняется веками, тысячелетиями. Мне снова больно, но это так же неизбежно, как отдых, который придет вслед за болью на несколько светлых мгновений. Герои выдерживали пытки, жестокие истязания, неужели я закричу от этого небольшого страдания, естественного и неизбежного, как сама жизнь? Или у меня нет гордости?»

У нее хватило гордости. На всякий случай она сцепила зубы, чтобы крик не вырвался нечаянно, непроизвольно. Хуже, хуже, хуже — да кончится ли это когда-нибудь! Мучьте меня, я все равно не заплачу!

— Девочка! — сказала кто-то из женщин, суетившихся вокруг нее. — Посмотрите, какая хорошая у вас девочка!

Уже! Маша приподняла голову: какое оно, дитя?

Из рук молодой женщины в белом халате на Машу смотрело маленькое существо, чистенькое, смугло-молочного цвета, приятное, с влажными шелковистыми черными волосами. Крупные голубиные веки на мгновение раскрылись, и оно взглянуло на лежавшую перед ним измученную женщину. «Глаза — это частица мозга, выдвинутая наружу», — сказал кто-то когда-то. И пусть любые светила медицины говорят теперь, что младенец сначала ничего не видит или видит все вверх ногами, или вообще не умеет сосредоточить взгляд на чем-нибудь, — пусть говорят, Маша все равно не поверила бы. Ее дорогое дитя свой первый взгляд подарило ей, матери!

Девочка! Ну и хорошо, ну и пусть, еще и лучше. Рассуждать Маша больше уже не могла, очень ослабела. Вокруг нее суетились, кто-то перекладывал ее на носилки, кто-то командовал негромко: «В операционную!» Что, еще не кончено?

— Только начинается! — сказала нянечка, услышав Машин вопрос, и вздохнула. — Да ты не бойся, пройдет и это. Еще полчасика.

В палате тихо. Наступил вечер, принесли покормить детей. А Лозу никто не вызывает, ей не несут. Почему? Забыли?

— В первые сутки ребенок не хочет есть, — объяснили женщины.

Наступают вторые сутки. Маше никого не несут. Да жива ли она, та маленькая девочка? Может, с ней что случилось? Почему не несут?

— Не волнуйтесь, мамаша, вам вечером принесут, — говорит сестрица.

Проходит утро, проходит обед, детей приносят и уносят, а Маше никого не несут. Нет, что-то наверное случилось! Невозможно ждать больше!

Уже вечер. По коридору снова катится тележка с младенцами. Они уложены на тележке рядками, как булочки-батончики. Все они туго завернуты в одинаковые голубые одеяльца, видны только крохотные личики. Из одеяльца выглядывает на тесемке привязанный к руке кусочек белой клеенки с номером. Перепутать боятся. Ну, Маша нашла бы свою из сотен, из тысяч. Один раз всего и видела, но запомнила навеки.

— Шестьдесят третий, — получите, мамаша! — говорит сестрица, подавая Маше голубой батончик. Из одеяльца смотрит маленькое знакомое лицо. И тебя упаковали, доченька!

Ну, получила. Положила рядом с собой на подушку. Открыла грудь, приблизила к маленькому рту. Белая капля блестит на крошечных губках, но девочка не двигается. Ей все равно, она не умеет есть и не знает, что это приятно.

— Да бери же ты! — уговаривает Маша, стесняясь соседок. Наверно, им смешно. Наверно, их дети вели себя нормально, сразу занялись своим делом. А эта не берет.

В палате тихо. Матери кормят младенцев, и только Маша смотрит на свое сокровище с тоской: почему ты не сосешь, почему? Ты же голодная. Тебе же надо расти, набираться сил.

А сестрица пришла за детьми.

— Она у меня… не умеет есть, — сквозь слезы говорит Маша, отдавая обратно ребенка. — Как же быть? Почему это у меня… родился такой ребенок, который не умеет? Как же он жить будет?

— Научится! — беспечно говорит сестрица и забирает девочку обратно. — Через четыре часа снова принесу, не расстраивайтесь.

И через четыре часа повторяется та же история. Маша просит свою девочку, уговаривает. Сестрица пробует помочь. Как трудно всё в первый раз!

Девочка мучает мать трое суток, на четвертые начинает сосать, причиняя острую боль.

* * *

Как назвать маленькую? Феликсом не назовешь, — если бы мальчик родился, назвала бы Феликсом непременно. А девочку? Надо бы в честь кого-нибудь хорошего. А если назвать в честь тети Зои? Любимая Машина тетка! Жаль, что последние годы Маша так редко с ней виделась. Тетя Зоя окончила университет, вышла замуж за какого-то студента старшего выпуска, который уехал после учебы на Урал и Зою с собой потянул. Мама огорчалась, что Зоя едет в такую даль, боялась, что там снабжение плохое, что квартиры не будет. Все вышло иначе. Они уехали в Магнитогорск, и спустя два года Зоя была выбрана депутатом горсовета. Сначала она преподавала историю, потом перешла целиком на партийную работу, а знания свои вкладывала в лекции на всякие политические темы. Муж ее был назначен директором какого-то института — в этом городе, куда они попали, все организовывалось заново и каждый образованный человек был на счету.

Итак, милая Машиному сердцу Зоя жила далеко. У нее уже было двое сыновей, каждое лето Зоино семейство ездило куда-нибудь на Черное море, в Крым или на Кавказ. Только в Ленинград ни разу не собрались, мама очень обижалась на них за это. Но письма писать Зоя не забывала.

Девочка будет Зоей. Маша даже не подумала о том, что и у бабушки могут быть свои предложения, она решила бесповоротно.

На другой же день после рождения малышки на Машину тумбочку в палате посыпались записки и посылки. Скоро ей уже некуда было ставить эти пакетики с кексами, конфетами, маслом, бутылочки со сливками, с домашним клюквенным сиропом. «Ешь побольше!» — писали в своих записках ее друзья и родные, и она ела, но «побольше» не получалось.

Первой была записка от мамы, — кто же раньше мамы подумал бы о ней в такую минуту! Потом писали братья, писала Люся, узнавшая все по телефону, писала Лида, писали товарищи из студенческой группы. Девочки из группы успокаивали Машу по поводу того, что она пропускает лекции: «Мы специально ведем для тебя по очереди отдельный конспект, не расстраивайся, ты ничего не теряешь».

Был третий день Машиного пребывания в больнице. В полдень нянечка принесла записку от Гриши Козакова, комсорга группы. Гриша поздравлял ее с дочкой и сообщал:

«Вчера у нас было факультетское комсомольское собрание. В разном слово взял Сашка из факультетского бюро и громко изрек: «Товарищи! Вчера у нашей комсомолки Маши Лозы родилась дочка весом в четыре килограмма! Пошлем Лозе наше коллективное поздравление!» И все зааплодировали, зашумели. В общем, здорово получилось. Имей в виду, ты на белом свете не одна. Жму руку. Гриша».

К записке был приложен еще один кекс с изюмом. «Куда я все это девать буду? Сушить, что ли?» — подумала вслух Маша, убирая гостинец в тумбочку.

В палату вошел главный врач. Обход давно уже закончился, и появление главного врача было неожиданным.

Он остановился у двери и оглядел палату, словно искал кого-то.

Плотный мужчина лет сорока, в белой шапочке и белом халате, крупный и плечистый, он больше походил на молотобойца, чем на врача. Но Маша знала, что он хороший хирург. Любит свою специальность, очень заботлив, и детей любит. Своих у него нет, хотя он женат. Последние подробности рассказала дежурная нянечка, — она все знала о врачах.

— Вы — Лоза? — строго спросил главный врач, найдя глазами Машу. — Пожалуйста, предупредите своего мужа, чтобы больше он таких штук не выкидывал.

— Какого мужа? — спросила Маша с искренним удивлением.

— Вам лучше знать, какого. Полагаю, он у вас один, — сказал так же строго главный врач и вышел из палаты.

Наступила тишина. Женщины обернулись к Маше и смотрели на нее.

— А что он сделал, твой муж-то? — спросила одна из соседок.

— Понятия не имею, — ответила Маша.

— Вот гляжу я, женщины: у всех нас мужья не худые, все несут чего-нибудь и письма пишут, — сказала самая старшая, — у нее был уже четвертый ребенок. — А у нее, у Лозы, муж самый заботливый: и несет, и несет, нет на него угомону.

— Да нет у меня мужа! — воскликнула Маша с горечью в голосе. — Это мне родственники несут, подруги, товарищи по учебе. А мужа нету.

— Нету? — с недоверием повторила старшая женщина. — А главный-то о чем говорил? Твоего мужа поминал, не другого какого.

— А я и сама не знаю, о ком это он. Честное слово, не знаю.

— Да ты не стесняйся, — включилась вдруг дежурная нянечка. Она всегда появлялась в палате, как только начинался разговор на такие темы. — Ты не стесняйся. Может, вы не записаны, так это дело наживное. Важно, что он к тебе хорошо относится, отец ребенка-то.

— Не знаю, он ли. Никакой записки не было.

— Постой, я сбегаю. Может, принести снизу некому. Может, тебе там целый кулек лежит. Я мигом.

И нянечка затопала по лестнице вниз, где на первом этаже принимали записки и передачи. Нянечке было интересно не меньше, чем самой Маше.

Действительно, она появилась вскоре с большим пакетом и запиской в руках. Вручив всё Маше, она степенно отошла в сторону и села на белую табуретку. Пусть человек прочитает сам, посмотрит все. А потом и расскажет — все же интересно.

Развернув записку, Маша с разочарованием заметила, что это не от Маркизова. Разве он догадается! И цветы были тогда не от него, и теперь вот эта записка — тоже не от него.

Записка была от Оси:

«Здравствуй, Машка! Приношу свои поздравления по поводу маленькой Лозы. Очень хорошо, что девочка. Страшно люблю девчонок всех возрастов, начиная от двухдневных и кончая твоими годами.

Я хотел достойно отметить твой подвиг, но ничего не вышло. Сообщаю по порядку: я приволок сюда корзину живых цветов — белые астры, очень красивые, махровые — все равно не увидишь! Бесчувственная мегера в окошечке заявила, что цветы нельзя, что через цветы можно занести инфекцию и прочее, и прочее. Я просил, унижался, я безбожно врал ей, что это не от частного лица, а от профкома университета, — ничего не помогло! Что мне оставалось делать? Я подарил эти цветы ей, этой старой ведьме, — не нести же их обратно, на улице зима, мне их заворачивали в три слоя бумаги. Отдал ей кулек-передачу, хотел отдать приготовленную записку и передумал.

В стороне от этого окошечка — раздевалка. Я отошел к раздевалке и вижу — вваливается толпа студентов. Практиканты! Снимают пальто, получают белый халат и идут наверх… Номер твоей палаты я знаю. А мегера в окошечке объяснила, что навещать все равно никого не пускают, только к тяжелобольным.

Снял я свое пальтишко, протянул руку за халатом — дали! Натянул его так же, как и они, застежки сзади, и иду следом. На вешалке подумали, что я студент, студенты подумали, что я врач, никто не волнуется, все чу́дно. Зажал я в руке свое письмецо к тебе, топаю. На втором этаже смотрю номера палат — вторая, третья, четвертая. Твоя палата седьмая — иду дальше. А студенты все подались в третью. Ну, я голову в плечи втянул и топаю дальше. Мне седьмую надо.

И вдруг здоровенный дядя в белом халате и шапочке останавливает меня и спрашивает: «Вы, товарищ, куда?» А я, понимаешь, замялся, опыта по вранью мало, не знаю, что сказать, вру что-то, да видно нескладно. Он смотрит на записку, что я в руке держу. «Позвольте,» — говорит, берет ее и смотрит, что написано. А там твоя фамилия, номер палаты… Он записку мне вернул, да так отчитал, так обласкал, что я еле выход нашел. Отдал халат, получил пальтишко и сел новую записку писать. Когда не везет, то не везет во всем. А дядька этот, свирепый — ваш главный врач. Я привык думать, что главные в кабинетах сидят, а этот бегает по всей больнице, как соленый заяц, все ему надо!»

Женщины с нетерпением ожидали, когда она прочтет и поделится с ними. Маша пересказала им содержание письма, а последние слова о главном враче прочитала вслух.

— Нет, наш в кабинете не сидит, не на такого напали, — сказала нянечка, довольная отзывом о главном враче. — Он другой раз и домой не пойдет и пообедать забудет. Всю ночь сидит, бывало. Пойдет, посмотрит, распорядится, а потом сядет в коридоре на кресло и подремлет минут с двадцать. И опять в родилку.

— Значит не муж, — сказала та, что была всех старше. — А видно, парень любит тебя… Да не утаиваешь ли ты чего, не его ли это ребеночек? Не часто бывает, чтобы чужие так заботились.

— Они теперь не ценят этого, молодые наши, — сказала нянечка. — Не знают, каково нам приходилось, в старые-то времена. У меня вот сын… Инженер он, на Путиловском заводе работает, теперь Кировском. Красивый мужчина с личности и умный. Он видный собой, не в меня (нянечка была маленькая и сухонькая), все уважают его… А ведь он незаконный у меня. Незаконнорожденный.

Эта старушка произвела на свет красивого большого мужчину? Интересно! Женщины приготовились слушать.

— Я ведь в этой больнице тридцать лет работаю, — продолжала нянечка. — А сыну моему двадцать семь. Отец-то его из богатеньких был, они булочную имели на Гороховой, родители его. Меня он очень уважал, любил, а мать как узнала, в чем дело, приказала оставить меня — не пара, простая санитарка в больнице. Ну, конечно, невесту ему нашли подходящую, повенчался он и уехал с ней в Ригу. А я по нему так томилась, так томилась, и сказать нельзя. Мальчик родился, а все забыть не могу, что было. Узнала, где он в Риге живет, на какой улице и номер дома. И не вытерпела, накопила денег на билет и поехала в воскресенье, а ребеночка на соседку бросила.

Вот пришла на ту улицу и дом нашла, такой невысокий беленький дом с балкончиком, легонький, словно дача. Стала я на другой стороне улицы и жду, а самой стыдно да и страшновато. Час ждала и два ждала, не выйдет ли. Все не шел он. И ждала я до самого вечера не евши, все боялась пропустить, не вышел бы он. Так он и не вышел. Только раз в окошечке показалось мне лицо знакомое, — тюлевую штору отодвинул и посмотрел, наверно; хотел узнать, какая погода. Пополневши был, посолиднел, как свою семью завел. А раньше был он быстрый такой, худенький. Прибежит, бывало, принесет леденцов либо калачика — «Кушай, Дусенька, кушай, золотко мое!» Вот тебе и золотко. Не узнал меня, даже не заметил. А потом скоро и революция началась, война гражданская, голод. Как я в те годы сына выхаживала, как на ноги ставила, — никто не знает. Мне кексов с изюмом никто не носил.

— И не интересовался отец-то? — спросила молодая женщина с крайней койки.

— А зачем ему?

— Человек все-таки…

— Нет, дочка, не интересовался он нами. С тех пор я его больше не видела. И верите — никто мне после него мил не был, а сватались, три раза сватались ко мне, несмотря и на сына. С тех пор и живу одна с сыном. Теперь он женился, двоих деток имеет, мне и хорошо — не одна. А тогда, поначалу-то, бабы-соседки долго мне косточки перемывали. Дело прошлое…

— Значит, была любовь у вас, — сказала старшая женщина. — И слава богу, и ничего не значит, что ребенок незаконнорожденный. Конечно, одной труднее, вдвое труднее, а то и втрое. Да зато хоть бабой стала настоящей. А то есть и такие женщины — живут тихо, замужем, детей рожают, а любви не знали. Живет при муже, а что толку? Если не люб, так и живешь, словно обворованная. Поют песни про любовь, а ты и не веришь.

И набравшись смелости, женщина сказала, снизив голос:

— Я, бабоньки, второй раз замужем, меня первый-то раз выдали дуром, не спросясь, а я глупа была. Ну, я не такая, чтобы терпеть. Ушла от него через полгода. И вот — вышла по любви, и живу и радуюсь. Правда, мой мужик необыкновенный, до того заботливый и веселый. Все с прибаутками. Краснодеревец он, столяр. Ой, не могу, любит сказануть! А собой — что́ собой, он меня росточком даже чуть пониже, ничего особенного. Видишь, я ему четвертого принесла. И дети-то у нас тоже смешливые. Дома худого не слышат, мы всё меж собой в мире живем. А как матка с отцом, так и дети.

— Вот и я потому не могу выйти замуж за этого парня, который сюда пробирался, — сказала Маша. — Не лежит к нему сердце, а он хороший! Очень хороший парень. А дитя прижила от плохого, — что поделаешь! И, наверно, я никогда больше замуж не выйду, полюбить не смогу.

— Никто не знает, — ответила задумчиво нянечка. — Может так, а может и по-другому будет. Ты молодая, собой пригожая, народу круг тебя всегда много. Теперь ты им цену знаешь, словам ихним, теперь если найдешь, то уж не торопись, хорошенько все узнай и проверь.

— Мамочки, получайте детей!

За открытой дверью палаты остановилась коляска с голубыми батончиками. Сестрица быстро вошла в палату, держа справа и слева по спеленатому ребенку, и навстречу ей протянулись женские руки.

* * *

В день выписки за Машей пришла мать. Она волновалась, суетилась, показывала принесенные пеленки и распашонки, одеяльце для маленькой. Мать всё время поглядывала исподволь на Машу, отыскивала в лице ее новое. Во взгляде матери Маша прочитала такое, чего никогда прежде не видела. Казалось, мать хочет сказать ей: «Ну вот, теперь и ты узнала то, что мы, взрослые женщины, знаем. Теперь и ты почувствовала, что было со мной, когда ты появлялась на свет». И Маша сама не заметила, что в обращении с матерью стала мягче, добрее. Мать суетилась, подготовила все, что нужно, она помогала во всем. И когда Маша на высоком столике для пеленания снимала с девочки казенную распашонку и надевала свою, домашнюю, — на глаза матери навернулись слезы.

Загрузка...