Начались экзамены. Письменные.
Мы уже сдали письменный русский. Тема: "Характеристика Бориса Годунова по произведению Пушкина «Борис Годунов».
Сдали мы уже и письменную арифметику, и письменную геометрию благополучно. Правда, это далось с таким напряжением, что, если рассказать, никто не поверит. Впрочем, рассказывать мы никому не собираемся, все это держится в совершеннейшей тайне, и знают эту тайну всего несколько человек. Для остальных, не посвященных, все должно объясняться тем, что мы очень хорошо проводим помощь отстающим.
Всех неуспевающих приходящих учениц мы разбили на группы по десять человек в каждой. С ними еще с начала марта занимаются выпускные гимназисты: решают с ними задачи и примеры. Занятия эти отчасти платные. Ведь нельзя требовать, чтобы, например, Гриша Ярчук, — он живет исключительно на свой заработок от частных уроков — даром отдавал нашим неуспевающим два часа своего времени ежедневно! Да еще в такое время, когда у него самого идут выпускные экзамены в гимназии. Поэтому каждая неуспевающая ученица, с которой занимаются в такой платной группе, уплачивает своему руководителю по десять рублей в месяц. С теми же ученицами, кто не может платить, занимаются Леня Хованский и Стэфа Богушевич, тоже ежедневно, тоже по два часа в день, но бесплатно. Ленина группа приходит заниматься к нему домой. Там же — в другой комнате квартиры Ивана Константиновича — дает свои уроки и Стэфа Богушевич.
Группе Гриши Ярчука гостеприимно предоставила свою квартиру Варвара Дмитриевна Забелина, Барина бабушка.
Гораздо труднее было наладить все с пансионерками. Пришлось прежде всего просить у Мопси разрешения устраивать ежедневно двухчасовые занятия по математике в самом институте. Подумав, Мопся пошла доложить Колоде и испросить у нее разрешение.
Против всех институтских обычаев, преследующих «действия скопом», разрешение было дано. Ведь случай-то исключительный: с математикой катастрофа! Директор занимался с нами кое-как, затем вовсе умер, потом не было никого, а новый преподаватель почти все время хворал. В результате экзамены на носу, а знаний ни бум-бум!
Пансионерок мы тоже разбили на две группы. С одной группой занимается Лара Горбикова, с другой — Варя Забелина. По их словам, пансионерки знают еще меньше, чем приходящие. Это и понятно. Во время каникул почти все приходящие хоть немножко да повторяют пройденное. А пансионерки, бедняжки, попадая ненадолго домой, хотят только наслаждаться радостью чувствовать себя дома. Они избегают всего, что могло бы напомнить им об институте, ученье, уроках. От этого ли или от чего другого, но среди пансионерок, рассказывают Варя и Лара, иные не знали, что "а", помноженное на 2, составит 2а. И это за полтора месяца до выпускных экзаменов!
— А почему же Маня Фейгель нынче с отстающими не занимается? — удивляется Меля Норейко. — Лара Горбикова у вас профессор, Варя и Стэфка — тоже профессора… А Маню не берете ?
— Не берем! — отвечаем мы. — Маня недавно скарлатиной болела, ей нельзя переутомляться: врачи запретили.
На самом деле это не так. Маня не занимается с отстающими по другой причине. Но это та «штучка», которую Маня сама же и придумала. Об этом дальше.
Мы с Люсей сидим в саду около дома, где она живет с матерью. Сад принадлежит домохозяевам, но жильцы имеют право гулять в нем. Мы с Люсей занимаемся, сидя за круглым столом, врытым в землю. Перед нами разложены тетради и учебники.
Через два дня письменная алгебра, но мы не работаем. Нам не до того.
Из раскрытого окна доносится тоненький — вот-вот оборвется, как ниточка! — голосок Люсиной мамы, Виктории Ивановны:
Он уехал, жених! Он — в чужой стороне.
И вернется сюда он не ско-о-оро…
— Вернется жених не скоро… Вот шельма жених! — бормочет Люся, думая о чем-то другом.
— Арифметику, конечно, сбагрили, геометрию — тоже. А вот как послезавтра с алгеброй будет? — гадаю я.
Голос Виктории Ивановны приближается к нам:
Он вернется, жених, когда будет весна!
С солнцем божьим взойдет солнце радости…
— Жених идет! — предостерегает меня Люся.
— «Сколько времени понадобится для наполнения бассейна, если одна труба…. а другая…» — говорю я вслух условие задачи.
За моей спиной слышу шажки Виктории Ивановны по песку дорожки.
— А труженицы мои все пишут, все учатся! — И Виктория Ивановна обнимает в одном охвате обе наши головы. — Скоро угощу вас чудным блюдом, называется «гусарская печень»! Рецепт у меня еще от бабушки. Вот была кулинарка, моя бабушка!
Столовники сегодня мне ручки расцелуют!
— Фикторий Ифан, — дурачась, пищит Люся с немецким акцентом, — ви мешайт нам работать!
Посмеявшись, Виктория Ивановна возвращается в дом, к плите, — стряпать «гусарскую печень».
— Несчастье с мамой! — Люся не то шутит, не то грустит. — людей купят печенки, нарежут ломтиками, поджарят с луком, картошкой — дешево и сердито. А главное — все сыты. А нас душат бабушкины рецепты, мы делаем гусарскую печень а ля гоп-гоп-гоп! Продуктов уходит прорва, а есть эту бурду невозможно…
— Есть еще одно хорошее блюдо: мексиканское тирли-тирли из протертых пупков птицы киви-киви! — напоминаю я Люсе.
По дорожке торопливо идет Стэфа Богушевич. Увидев, что мы с Люсей смеемся, она радуется:
— Ну, слава богу! Маня, значит, принесла?
Стэфа всегда говорит громко. Это у нее такое правило: «Если не приготовила урока и ничего не знаешь, отвечай учителю что хочешь — хоть чепуху, — но громко и очень уверенно: тройка обеспечена!» Это у нее вошло в привычку. Стэфа и сейчас спросила: «Маня, значит, принесла?» — так громко, что в окне немедленно показывается голова Виктории Ивановны.
— Кто пришел?.. Ах, Стэфочка. А где Маня? Что она такое принесла?
Посмотрев на нас с отчаянием, Люся успокаивает мать:
— Фикторий Ифан, ви мешайт нам работать!
— Ну хорошо, не буду, — миролюбиво соглашается Виктория Ивановна, отходя от окна.
— Ну чего ты вопишь, Стэфка? — выговаривает ей Люся шепотом. — У моей мамы слух, как у горной козы! Ты еще ничего не сказала, ты только собираешься сказать, а уж мама слышит! — И еще тише Люся добавляет: — А Мани почему-то все нету…
Но вот наконец и она, Маня! Мы смотрим на нее — и скисаем, как стоялая простокваша.
Маня очень бледная, очень грустная.
— Неудача, Маня?
— Да. Неудача… — Тихие слова Мани слетают еле слышно с ее губ.
— Не дал?
— Не дал.
— А ты у него просила, Маня?
— Нет, не просила. Не такой он человек, чтобы надо было его просить, напоминать ему. Он все сам помнит: и что алгебра через два дня, и что мы ждем… Ничего я ему не сказала, только, прощаясь, посмотрела на него. А он… он отвел глаза.
— Значит, не дает! — заключает Стэфа.
— Значит, не может дать! — поправляет Маня.
— Почему — не может?
— Не знаю. Старшая сестра его, Юлия Григорьевна, — замечательная женщина, она и геометрию мне передала! — вышла сегодня в переднюю провожать меня. Я смотрю на нее, ничего ке говорю, она сама все понимает. «Не спрашивайте, говорит, Маня! Ни о чем не спрашивайте!» И ушла в комнаты.
— Но ведь геометрию-то он нам дал! И так хорошо получилось: все, как одна, решили!
— А может быть, именно поэтому? — гадает Маня. — Может быть, начальство стало догадываться? Надо нам и о самом Горохове подумать: если все откроется, он не просто вылетит, а как пробка из бутылки! Его уже никуда не пустят преподавать, ни в одно учебное заведение… А ведь у него семья!
— У кого семья, Манечка? — спрашивает Виктория Ивановна, появляясь в окне.
Маня не успевает ответить. Ее перебивает Люся:
— У Данетотыча, мама, у швейцара нашего. Громадная семья! Жена и восемь человек детей! Они в деревне живут.
— И славные детки? — интересуется Виктория Ивановна.
— Прелестные! — с жаром расписывает Люся. — Все блондины с черными глазами! А у самой маленькой девочки на ручке шесть пальчиков!
Мы от души веселимся: никаких деток — ни с пальчиками, ни без пальчиков — у Данетотыча нет.
— Скажите на милость, шесть пальчиков! — поражается Виктория Ивановна и, спохватившись, спешит к плите, где, может быть, пригорает «гусарская печень»…
— Вот что я вам скажу! — И Стэфа отчеканивает раздельно, упираясь пальцами в круглый стол и покачиваясь в такт своим слезам: — Сейчас… Я… Иду… К нему… К Горохову. Вот!
— И что ты ему скажешь?
— Что я ему скажу? Скажу: «Не-хо-ро-шо!»
— Немного!
— Могу сказать и больше, — продолжает Стэфа. — По арифметике, скажу, мы вас ни о чем не просили, так? Так. Мы ее еще в младших классах проходили и теперь сами повторили. А по геометрии и алгебре с нами никто не занимался, так? Что же нам — пропадать? Так? Вот что я ему скажу!
— Очень грубо! — сердится Маня. — Грубо и неблагодарно.
Он нас пожалел — он дал нам задачи по геометрии. Он многим для нас рискнул! А мы…
Но Стэфа упрямо перебивает ее:
— Нет, я с ним еще о другом поговорю, с Гороховым! Хорошо, скажу, не давайте нам задач по алгебре — ну и что получится? Почти весь класс провалится, так? И тогда, тогда станет ясно, что с геометрией дело было нечисто. Кто-то дал нам задачи — мы и решили. А по алгебре мы задач не получили — ну и утонули, как котята в помойном ведре! Так?
Позабыв всякую осторожность, мы все в запальчивости кричим друг на друга не хуже, чем Стэфка.
Она продолжает вопить:
— Вы как хотите. А я сейчас пойду к Горохову.
— Нет! — останавливает ее Маня. — Нельзя тебе одной идти. Если дело раскроется, скажут: «Какие нахалы эти поляки!»
— Пусть со мной Саша пойдет, — предлагает Стэфа.
— Еще того не легче! — недовольна Маня. — Скажут: «Это все поляки и евреи воду мутят!» Пусть с вами идет кто-нибудь из русских девочек…
— Я! — вызывается Люся.
Уговариваемся: пойдем в пять часов. До тех пор, говорит Маня, у Горохова побывает врач. Еще условливаемся: к четырем часам я зайду за Стэфкой, потом мы вместе с нею забежим за Люсей. И тогда все втроем на Шопеновскую улицу: к Горохову.
В общем, «штучка», придуманная Маней, состояла в том, что Горохов дал ей экзаменационные задачи по геометрии. Она передала их нам, а мы — руководителям всех групп для отстающих.
Эти задачи руководители дали своим ученицам в числе многих других задач — не говоря, конечно, что именно эти задачи будут на экзамене! — чтобы они решили их, разобрали по косточкам, объяснили как можно лучше.
Вот почему Маня не взяла на себя заниматься ни с одной из групп. Этим она оберегала не себя, а Горохова. Ведь если бы эта затея провалилась, если бы начальство дозналось, что мы от кого-то получили экзаменационные задачи, а с отстающими занималась бы и Маня, — сразу стало бы ясно, от кого мы их получили. Именно оберегая Горохова, Маня осталась по виду далека от придуманной ею «штучки».
Дома обедаю, рассказываю маме и папе вкратце, что над нашим классом нависла беда и что мы с Люсей и Стэфкой идем к Горохову выручать класс, добывать задачи. Конечно, мама, по своему обыкновению, делает все возможное для того, чтобы придать мне «приличный вид»: пришивает мне беленький воротничок, заставляет меня надеть новые туфли и — господи, за что мне такая мука?! — лайковые перчатки. С ума сойти, честное слово!
— Мамочка, — пытаюсь я отвертеться от Перчаток, — времени у меня в обрез, я уж перчатки по дороге надену, на улице.
— Обещай мне, что наденешь. Обещай!
— Если не надену, пусть шакалы гложут мои кости! Пусть орлы склюнут все пуговицы с моих ботинок! Клянусь…
— «Нет, Шуйский, не клянись!» Сделай мне удовольствие, — просит мама ласковым-ласковым голосом, — надень перчатки сейчас, а то забудешь… По крайней мере, я буду знать, что ты пошла на улицу, как приличная девочка, в перчатках.
Нечего делать — надеваю… Окаянные перчатки, сколько я еще намучаюсь с ними в этот злосчастный день!
Иду сперва за Стэфкой.
Вхожу в квартиру с вывеской на дверях:
ПОРТНОЙ
ВОЕННЫЙ И ШТАТСКИЙ
АНТОН БОГУШЕВИЧ
В первой комнате сам Богушевич, громадный, громкоголосый, как Стэфка, кроит что-то из разложенной на столе материи.
На поклон мой он не отвечает, но молча смотрит на меня выжидающим взглядом.
Хочу пройти дальше, в следующую комнату.
— Вам, паненка, кого надо?
Не узнает он меня, что ли?
— Мне — Стэфу… — отвечаю я очень растерянно.
— Стэфании нет дома.
В ту же минуту кто-то отчаянным, дробным громом стучит изнутри в запертую дверь Стэфкиной комнаты.
— Не верь ему, Саша! — кричит голос Стэфки. — Я здесь.
Он меня запер! Не велит мне идти с вами…
— Запер я ее. Да… — мрачно подтверждает Богушевич, с ожесточением кроя ножницами материю. — Я с себя жилы зачем тягну? Я с себя жилы тягну, чтобы дочка институт скончила, образованная была. А она вот что выдумала!.. И зачем тебе это надо? — кричит он, укоризненно кивая в сторону запертой двери. — Ты же ж сама эту матэматику хорошо знаешь!
— Да-а-а! — всхлипывает за дверью Стэфа. — Я выдержу, а подруги мои пусть пропадают, да?
— Ну, как себе хочешь… — притворно спокойно говорит Богушевич. — А я пойду к вашему директору, все ему расскажу.
— Кого ты накажешь? Себя самого! — кричит Стэфа. — Ну, донесешь ты директору, он меня из института выгонит! И останусь я необразованная!
— Все равно пойду! — упрямо повторяет Богушевич, наклоняя голову, как бык, собирающийся бодаться. — Вот сейчас надену пальто и пойду к директору!
— Татусь! — Стэфка с силой стучит в дверь. — Если ты донесешь директору, я повешусь! Я к бога кохам, повешусь! Вот здесь, в моей комнате, сниму с крюка лампу и вместо нее повешусь!
Богушевич смотрит на меня огорченными глазами.
— Она может… — шепчет он мне. — Она всякое галганство (окаянство) может… А ваш папаша, паненка, он знает, куда вы идете?
— Конечно, папа знает!
— И пускает вас?
— А как же не пустить?
Минуту-другую Богушевич молчит. Потом вздыхает. Потом поворачивает ключ в замке запертой Стэфкиной двери.
Стэфка влетает в комнату такая заплаканная, что у нее не видно глаз. Она бросается на шею отцу — и оба плачут. (Они очень нежные, отец с дочкой, хотя с утра до вечера только и делают, что грызутся и наскакивают друг на друга, как кошка с собакой!)
— Но, но… То иди уже себе! — разрешает Богушевич, утирая большим клетчатым платком свои и Стэфкины слезы. — Иди, наказанье мое!
— Куда я пойду, татусю, старый ты галган (окаянец, разбойник)? Куда я пойду, ведь я два часа сидела запертая и вся распухла от слез! Видишь, татусю, Саша даже новые перчатки надела, чтоб к Горохову идти!
— Надень и ты, пожалуйста! Нет у тебя перчаток, что ли?
— Не могу я идти, когда я такое чупирадло (чучело)! Нет уж, иди ты, Саша, иди, с Люсей без меня!..
К Люсе я спешу почти бегом. Столько времени потеряно у Стэфы!
В саду, около круглого стола, Люси нет. Вхожу в дом. В углу длинной облезлой кушетки сидит Люся, поджимая под себя ноги в одних чулках. Мрачная — у-у-у! Сентябрь сентябрем!
— Люська, — пугаюсь я, — ты что?
— Ничего! — отвечает она с таким видом, словно я перед ней ужас как виновата.
— Почему ты такая?
— Какая еще — такая? Какая есть, такая есть…
— Брось глупости, уже без двадцати минут пять!
— А вам бы прежде думать. Раскричались, раскудахтались под окном! Думаете, кругом одни глухие? Нет уж, ступайте со Стэфкой без меня.
— Стэфка не может идти.
— Почему?
— По дороге расскажу, сейчас некогда. Идем!
— Да не могу я идти! — рыдает Люся.
И такое же эхо раздается из соседней комнаты. Голос Виктории Ивановны пытается запеть: «Он уехал, жених…» — и обрывается рыданием.
— Ага, теперь она плачет! — шепчет Люся. — Как я с тобой пойду, когда она мои туфли в шкаф заперла!
— И заперла! — отзывается из соседней комнаты Виктория Ивановна. — И еще запру, и всегда буду запирать! Ах, ах, «мы к Горохову пойдем! Задачу просить»! А вы своего Горохова знаете? А вдруг он полицию позовет, чтобы вас арестовали?
— Нет уж, Саша, — заявляет Люся нарочно громко, явно не для меня, а для Виктории Ивановны, — ступай уж ты одна… — И тут же шепотом: — Я босиком побегу, в одних чулках… Пропадай моя телега, все четыре колеса. Ну, простужусь! Ну, околею! Наплевать!
И Люся выпрыгивает в одних чулках через раскрытое окно прямо в сад. Мне остается только последовать за ней — уже без четверти пять.
Заворачиваем с Люськой за угол дома. И тут из другого раскрытого окна в нас летят две бомбы. Это Виктория Ивановна выбросила нам вслед Люсины туфли. Одна из них попадает Люсе прямо в голову, другая повисла, зацепившись за ветку, и раскачивается на кусте крыжовника.
— Фикторий Ифан! — кричит Люся, обуваясь. — Я фас фею жизнь обожаль и буду обожать!
Мы бежим, но Люся вдруг останавливается.
— Фу ты, черт! Она мне одну мою туфлю выбросила, другую свою… Бестольковый Фикторий Ифан!
— Возвращайся, перемени!
— Ох, нет, дураков нет! Она меня уже не выпустит!
Нельзя описать, до чего комично выглядит Люся, култыхаясь по улице в чужой туфле!
Виктория Ивановна ростом ниже, чем Люся, ноги у нее тоже соответственно меньше, чем Люсины. Материнская туфля то соскальзывает с ноги и отлетает вперед, то Люська возит этой ногой, прижимая подошву к тротуару. Прохожие оглядываются на нас с удивлением: я в идиотски-желтых лайковых перчатках, Люся тащит ногой свою правую туфлю, как козу на веревке. Вероятно, это страшно смешно. Но нам с Люсей не до смеха: мы опаздываем к Горохову.
— Ох, чертобесие! Ох, чертобесие! — с отчаянием стонет Люся всякий раз, когда ее туфля отскакивает в сторону, как резвый жеребенок, играющий с матерью.
У Горохова мы ведем себя поначалу до невозможности глупо. Люся стоит перед ним на одной ноге. Я, конечно, забыла снять свои ненавистные перчатки и важно подала Горохову лапу в желтой лайке. Потом, спохватившись, стала стаскивать их с рук и положила на стул.
Мы стоим перед Гороховым и молчим. Понимаем, что наше поведение просто невежливо, но не можем себя заставить разомкнуть уста.
Горохов — милый, добрый человек! — хочет нас подбодрить.
Он улыбается, подает нам стулья:
— Ну, выкладывайте!
Тут Люся вдруг выпаливает:
— Мы к вам пришли… Ну вы сами понимаете!
Горохов становится серьезным:
— Нет, не понимаю. В чем дело?
— Нас послали…
— Кто послал?
— Мы хотим вас просить… — вступаю я в разговор. — Вы уже раз давали нам…
— Что я вам давал? — хмурится Горохов. — Когда? Я вас вижу здесь в первый раз.
Мы гибнем! Не можем придумать, как, какими словами выразить свою просьбу.
В сказках тут полагалось бы случиться чуду. Но мы не в сказке, чудес не бывает. В довершение всех бед Люся вдруг видит в зеркале свое отражение. Пока мы бежали по улице, ей было не до отражения в витринах и зеркалах. Увидев себя, Люся приходит в ужас — она подхватывает в руки мешающую ей туфлю Виктории Ивановны, опрометью бежит к двери и, не простившись, убегает.
Здрасте! Я осталась совсем одна.
И тут — наконец! — случается чудо!
— Симочка… — слышится в дверях ласковый голос. — Ступай, Симочка, ляг. Я тут все скажу без тебя.
В комнату входит высокая красивая молодая женщина. Около нее, тесно прижимаясь к ее руке, стоит милая девочка в очках.
Серафим Григорьевич радуется их появлению, как утопающий спасательному кругу.
— Познакомьтесь: мои сестры. Юлия Григорьевна и младшая наша — Дося… А я, простите, в самом деле пойду лягу.
Оставшись с Юлией Григорьевной и Досей наедине, я немного прихожу в себя.
Для того чтобы окончательно «разговорить» меня, приободрить, Юлия Григорьевна задает мне несколько вопросов — посторонних, не относящихся к экзамену по алгебре. Я отвечаю.
Становится уютно, как дома. Мы смеемся над тем, что смешно.
Становится почти весело.
— Досенька, детка, уроки у тебя сделаны?.. Так ступай, девочка, ступай заниматься.
После ухода Доси Юлия Григорьевна говорит мне негромко:
— Вы напрасно заговорили с братом. Он об этом ничего не должен знать. И по геометрии задачи давала Мане я… — Она ненадолго замолкает, потом добавляет еще тише: — Сейчас дам вам алгебру.
Прижимая к груди драгоценную алгебру, спускаюсь бегом по лестнице. Вдруг за мной дробно-дробно бегут чьи-то шаги. В уме мелькает: «Раздумала! Бежит за мной, чтоб взять обратно!»
И хотя эта мысль совершенно нелепая и я отлично сознаю это, но все-таки я припускаю рыси. Преследователь тоже ускоряет бег. Вылетаю из подъезда и мчусь галопом вниз, по Шопеновской улице. К счастью, из-за угла выезжает похоронная колесница, за нею — толпа провожающих ее людей. Это останавливает мой марафонский бег.
Меня догоняет раскрасневшаяся, запыхавшаяся младшая сестра Горохова — Дося.
— Вы забыли у нас перчатки…
И она протягивает мне эти стократ проклятые орудия пытки из желтой лайки.
«Никогда! Никогда в жизни! — яростно обещаю я самой себе. — Умирать буду, а перчаток не надену!»